Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Пистолет - Елена Николаевна Крюкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И хлопок. И кот, внезапно обмякнув, как куль, падает.

Цепляясь когтями за занавеску.

И карниз трещит.

И в занавеске дыры, дыры, дыры, длинные дыры-ы-ы-ы…

– Ты, на хер, что сдела-а-а-ал!..

– Не твое собачье… я испро-о-о-о… бовал… движ-ж-ж-ж…

Я вижу – из простреленного бока кота льется кровь. Кровь пачкает пыльный подоконник. Головой кот сбивает пустую бутылку. Она валится на пол и катится, как граната, под ноги пацанам.

И я вижу – кто-то отшвыривает бутылку ногой. И она летит в ребра батареи. И разбивается. И стекло – во все стороны, как зимний фейерверк в садах гуленой царицы Екатерины.

– Кот, – слышу шепот, – кот мой… родимый… Марсик… мой…

А, это я сама шепчу. Кому? Зачем?

Я вижу – они все, разом притихнув, оцепенело глядят, как кот дергается, хватает лапами занавесь, куда-то лезет, жмурится, открывает рот, не мяукает тихо – кричит в крик, как человек: а-а-а-о-о-о! – и опять лезет, лезет, лезет вверх. Кот, зачем ты лезешь на небеса?! Кот, у тебя же нет твоих небес! Там только снег. И лед. И сухая земля. И жара. И колючие репьи. И вечный ветер. И снова зима. Там земля. Земля, кот. Земля, и она примет тебя, и в ней ты сгниешь. И больше ничего.

– Ма-а-а-арс!

Кто это кричит? Я не вижу. Я вижу: за занавесью, вместо тьмы, внезапно – снопами – мощный, чистый свет. Фонарь зажгли?!

Он все-таки забрался. Он все-таки поднялся. Молодец. Сдюжил. Он уже на форточке. Он… вот хвост его, темный, почти черный, полосатый… вот лапа, в крови…

Кровь на занавеске. Кровь на подоконнике. Кровь на стекле.

Нет, это пацаны расписали занавесь и окно красным краплаком. Нарочно! Для смеха.

Человек-собака… человек-кот… человек… нечеловек…

Кот, еще немного… ну давай, прыгай… туда… на улицу… в свободу… еще потерпи… они больше не выстрелят в тебя, не выстрелят, не вы…

– Не стреля-а-а-а-ай! Не стреля-а-ай! Не стреляй! Больше не…

Хлопок! Промазал. Пуля разбивает старый фотоувеличитель. Пахнет улицей и грязью, сыростью из открытой форточки. Пахнет кровью. Кот всегда так любил есть сырое мясо. Я отрезала ему кусочки и давала, прямо с кровью. И он так радостно урчал. И даже грозно рычал. Наступал лапой на мясо, вцеплялся в него когтями. Настоящий зверь. Зверь мой, зверь мой, ну что же ты, беги! Прыгай! Умри не здесь, где тебя убили, а там, где ты бегал и прыгал, резвый и красивый, где кошек любил, где птиц ловил, где шнярыл между машинами и людскими ногами, где – спал под кустом цветущей, пьяной черемухи! На свободе!

На… сво… бо… де…

Я слышу третий выстрел. Я слышу дикие, взахлеб, рыдания. Я слышу дьявольский, рвотно-сдавленный смех. Я вижу – промазали снова, и я вижу – кот прыгает. Он прыгает вон, наружу, в кромешную тьму, и дикий свет прорезает лютый мрак, и я понимаю: это светятся во тьме его глаза и его зубы – это он, милый, оборачивает морду к окну, к своему родному окну, и в последний раз улыбается мне!

– Мр-р-р-рляу-у-у-у-у-а-а-а-а!

И я перевожу: прощай, моя хозяйка, прощай, мой дом, я пополз умирать, куда-нибудь далеко, нет, далеко я не уползу, я тут… я рядом… я… тут… под забором… у стены дома… моего любимого дома… хозяйка, я стану куском мяса, просто куском сырого мяса, покрытым шерстью… и меня никто никому не скормит… никто никого мной не угостит… и меня никто не похоронит… не возьмет лопату и не закопает… а просто отшвырнет ногой… вбок… подальше от лужи… и от стены моего дома… поближе к мусорным ящикам… к помойкам… там, на задах двора…

– Мрлям-м-м-м-м… мр-р-р-рн-аххх…

Изумрудины живые, и вас землей забросают?!

6

Я больше не слышу его голоса. Я больше не слышу голосов. Я больше ничего не вижу. Я не знаю, где я. Лицо мое залито соленой влагой. Да, это слезы. Да, я давно не плакала.

А муж? Давно ли он плакал? Когда он похоронил свою первую жену – да, плакал. Но немного. Мужчины не льют слезы. Он так: всплакнут, сморщатся, закусят губу, и все. И – за работу. Это мы, бабы, реками солеными разливаемся. А потом капли сердечные пьем, валидол в зубы толкаем, по аптекам рыщем: у вас нет ли хороших таблеточек от депрессии? «А что, вы хотите все время радостной быть?» – надменно и насмешливо сказала мне одна аптекарша, толстая, корявая, лицо в оспинах. «Нет, не хочу», – сказала я. И оставила уже купленное лекарство на мисочке для денег, рядом с кассой, и повернулась, и тихо ушла.

«Володя, – сказала я мужу, – наступит время, и кто-то из нас первым уйдет. Я бы не хотела быть убитой. Никем. Никогда. Я молю Бога о легкой смерти. Чтобы вот так: уснуть и не проснуться». – «Ну, это уже супер», – весело сказал муж. Я говорила, я просила, а он в это время сидел за столом и штопал свою зимнюю куртку из чертовой, искусственной кожи. В особо сильные морозы кожа паршиво трескалась. Но меня радовало то, что эта кожа не убитого, не замученного зверя. Что ее сделали, в таинственных сложных машинах, сами люди, сами. За спиной мужа стояли, лежали, висели на стенах написанные им холсты. Они глядели на нас живыми глазами, брызгали в нас, как кипящим маслом, алым краплаком и синим кадмием, просили: «Посмотри на нас, полюби нас, поговори с нами».

Картины, картины любви… Картины жизни…

Все есть картина. Все есть фреска. Все есть икона внутри темного храма, и луч солца падает из-под купола, и пылинки играют, плавают, как мальки, в призрачном золоте.

«Уснуть и не проснуться? Отличная штука. Ишь чего захотела! Смерть, она ведь… у-у-у-у…»

Он скусил зубами черную нитку.

«Смерть у каждого разная. И мы, никто, не знаем, какая она на самом деле».

«Да ведь и я тоже не знаю, – муж разгладил грубый шов на жесткой коже. – Я об этом не думаю. Смерть придет в свой черед. И возьмет нас с собой. И все. Это природа. Это – жизнь. Смерть, это тоже жизнь».

«Если я умру первой, похорони меня, пожалуйста, не на кладбище!» Муж оторвался от шитья и подозрительно уставился на меня. «Не на кладбище? А где же?» Я слышала насмешку, любовь и веселье в его здоровом, крепком, как крепкий топор или молоток, родном голосе. «З-з-з-з… здесь. Рядом». – «Рядом?» В его глазах ясно изобразилось уже искреннее удивление. «Да что с тобой?»

Не опуская головы, я сказала мужу тихо, тихо:

«Я хочу лежать в земле рядом с тобой. Поблизости. Ты позови старух читать надо мной Псалтырь, как положено, два дня. А на третий тихонько вынь из гроба, возьми лопату… и похорони. Тут. Перед домом. Во-о-о-он… – я показала пальцем на окно, – на том откосике. Туда Марс уполз. Умирать. Он же лежит рядом с нами. Он тут. Он…»

Глотку перехватило невидимой веревкой. Муж бросил куртку на пол. Воткнул сильными пальцами иглу в чертову кожу.

«Ты… милая моя… я же тебя люблю… я же тебя…»

Я уже сладко, освобожденно, щедро плакала, прижавшись к его большой теплой груди, затихая в его руках.

И он сказал мне тихо, твердо, на ухо:

«А если я уйду раньше тебя – ты меня в деревне похорони. Я простор люблю. Там народу нет никого. Там – ветер, березы. И река. И кошки, там так много кошек, ну что ты, не плачь, ну пожалуйста! Хочешь, мы возьмем другого кота? Рыжего? Черного? Белого, как снег? Хочешь?»

«Его Оська застрелил», – вырыдала я.

«Не знаешь – не говори! Да может, он сам ушел! Может, время ему пришло! Коты, если зачуют плохое, уходят из дома. Чтобы их смерть не видел никто».

«Вот так бы и у людей…»

«У нас другие обычаи. Мы…» Он не договорил.

«Мне не надо другого! Мне – Марса – надо!»

«Милая моя, ну брось реветь, это же не ребенок, чтобы так сокрушаться… Когда уж это все было… Давно уж… Быльем поросло… Ты так не плакала бы, если бы…»

Он опять не договорил, ноя поняла: «если бы Осип у нас погиб».

«За живых молиться надо», – сказал муж жестко, далеко, словно с неба, над моей головой.

И я кивнула и руками размазала горькие, противные на вкус слезы по красному, ужасному, горячему лицу.

И он поднял мое лицо жесткими пальцами, выше, к себе, и поглядел мне в глаза глубоко, и, нежно смеясь, сказал: «Ну хочешь, я тебе его портрет напишу?»

«Кого?»

«Кота».

«Ты котов никогда не писал. У тебя не получится».

Рот мой улыбался, и по рту, по подбородку упрямо, неостановимо слезы текли.

«Я мастер котов. Я мастер кошачьих полуфигур. Ты еще не знаешь. Я гений Возрождения. У тебя над кроватью будет висеть портрет кота. Марс Первый, царь всего кошачьего, и собачьего, и мышачьего царства, император…»

«Замолчи! – я закрыла рот мужа ладонью. – Зачем ты!»

«Ну тогда я твой портрет напишу. Обнаженную натуру. Разденешься и будешь позировать. Ты ведь у меня красивая».

«Еще красивая. Завтра уже не буду».

Игла торчала из чертовой кожи куртки серебряной, жадной занозой.

7

Я знала, что за котов не молятся, вообще по-церковному за зверей не молятся, запрещено, молятся только за людей, живых и усопших. Но я все равно молилась за нашего погибшего кота перед иконой Божьей Матери Знамение.

Богородица, на золотом фоне, поднимала золотые руки; у нее на животе, в золотом круге, сидел и улыбался маленький Спаситель, и оба Их лица, Матери и Сына, излучали золото чистой, солнечной радости.

«Всякая живая душа – твоя, Господи, и сохрани в Небесном Царстве Своем душу милого нашего, умного котика, красавчика родного… пусть он, у Тебя, так же мышей ловит… так же за кошечками гоняется… так же песню, песню вечную поет… Тебе поет, Господи…»

Что я бормотала – я не понимала.

Нет, я, конечно, не только за кота молилась. Я молилась и за Осипа и его дружков, чтобы Господь вразумил их, наставил на путь истинный; я молилась за маму, еще живую, старенькую, дай ей Господи еще пожить на свете; молилась я за душу покойной Гули, первой супруги мужа моего, а она некрещеная была, и мусульманство тоже не приняла, а покреститься перед смертью так и не успела, хотя и хотела, так тем более нужно о странствующей душе молиться, чтобы она обрела долгожданный покой; и о муже моем, труженике вечном, работнике старательном, художнике золотом, молилась я, и о том, чтобы он любил меня, дуру такую, слезливую.

И однажды мне во сне явился Марс.

Он явился торжественно и чудно, как царь котов. Усы вокруг его счастливой, толстой и пушистой морды торчали в разные стороны, как серебряные стрелы. На лбу был, черными полосками, начертан древний зверий знак: «ГОСПОДИН». От белой манишки на мягкой шерстистой груди исходило царское сияние. А как сверкали глаза, изумрудины, крыжовничины! Искры рассыпали! Лучше салюта! Моим глазам больно стало. Я протянула к коту руки и тихо спросила, сама себе не веря:

– Марсик, ты жив? Котик, ты жив?!

Кот изогнул полосатую спину, вытянул вперед длинные, кудлатые лапы, выпустил когти, сладко, длинно потянулся, поднял кверху зад, распушил хвост, и из его глотки донеслась до меня знакомая сложная фиоритура:

– М-р-р-р-ряоа-а-а-а!.. грр-р-р-рмр-р-рах… Миа-и-и-и-иррр!.. Муау-оу-у-у-у…

Он снова разговаривал со мной. Он пел мне арию. Он читал мне проповедь. Он был мой маленький звериный священник, мой родной шерстяной ребенок, мой полосатый выкормыш, и плевать мне было на то, какие тысячи, миллионы котов нянчили и тетешкали принцы и короли, магнаты и царевны, крестьянки и углекопы, санитарки и генералы, – это был мой, мой, слышите, только мой кот, и он снова был жив, и я видела его и слышала. Он пошел ко мне в руки, доверчиво, как раньше, я схватила его, погрузила лицо в его полосатый, как матрац, шерстяной бок, крепко поцеловала его в хищную, веселую, усатую морду – и крикнула:

– Марс! Мой Марс! Я так люблю тебя! Тебе хорошо там?

Я понимала, что вижу сон, поэтому и спросила его – «там».

– Ми-и-и-ау-я-а-а-а, – ответил он довольно, – мр-рр-аоу-у-у!..

И я перевела это так:

«Очень, очень хорошо, просто прекрасно. Другой мир есть. Не только для людей, но и для зверей тоже. Я там ем каждый день свежую рыбу, и у меня есть там жена! Красивая кошечка, да… Но я ей изменяю. Кот я и есть кот! А ты Осипа не ругай. Не кляни ты его. Когда он вырастет большой, и станет человеком, и однажды будет умирать – он все, все, все сам поймет. А теперь пусти меня. Я пойду».

И я разжала руки, и кот вышел из моих рук, и форточка опять была открыта, и близко, близко мерцала под форточкой земля, и кот прыгнул, поднял, как факел, хвост, и под хвостом я увидела у него два пушистых плотных шарика – знак его мужества, победы и любви.

Прежде чем прыгнуть, кот повернул голову, и в болотной зелени глаз зверя я прочитала:

«Если можешь – укради у Осипа пистолет. Не доведет он его до добра. Будь ему настоящей матерью. Береги его. Спаси его».

– Как же я его спасу, – горячими губами сказала я, а мне показалось – я мяукаю хриплой глоткой, как кошка, – как же спасу я его, ведь каждый сам живет свою жизнь, и на его оружие я не имею права, он сам его купил, он сам из него стрелял, он сам свою судьбу ищет, чтобы она встала под черное дуло?!

Прыг! Стук лап о мокрое стекло. Стук дождя о железный карниз. Стук времени о ржавую жесть. О щеку мою, в грудь мою, в сон мой кто-то стучится. Кто-то хочет, чтобы проснулась я. Кто-то хочет, чтобы я снова, снова, снова жила.

И трехцветная наша, скромная, старая, молчаливая кошка Шурка, будто муж сам озорно выпачкал ее, вымазал, вывалял в рыжей краске, в белилах, в сиене жженой, прыгнула ко мне на кровать, и сон ушел, а дождь все шел, все молотили капли о стекло, о стреху, о ржавый старый карниз.

И я прижала кошку, поющую страстно и хрипло, к еще живой груди и почувствовала себя старой, очень старой.

И поняла: каждый, и зверь и человек, когда-нибудь умирает – впервые.

А потом – рождается. Тоже впервые.

Подпольный аборт

1

Тонкая все еще не верила, что она поступила учиться в Академию художеств. Она ходила по коридорам Академии и то гордо, то потрясенно думала: вот они тут все учились и преподавали, и Александр Иванов, и Павел Чистяков, и Архип Куинджи, и Валентин Серов, и Николай Рерих, и Игорь Грабарь, и Господи-Господи-Господи… “И моя нога вот ступает здесь”, – смешно думала Тонкая про свою тонкую ногу, затянутую в высокий, по самое колено, сапожок из тонкой, почти телячьей кожи.

Тонкая очень, очень хотела стать настоящей художницей. Или так: настоящим художником. Все, что звучало в женском роде, казалось ей прикладной, сусальной чепухой. Художник! Мастер! Она всем докажет, что женщина тоже может.

Судьбы Татьяны Назаренко, Натальи Нестеровой, Кати Медведевой и других живописиц не волновали ее. Они доказали одно, а она докажет другое. Свое.

Ее мальчик, раскосый Осип, тоже торчал тут, в Питере. Бес, тоже кликуху выдумал. “В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам! Дурачок, дурачок. И когда он этой революцией переболеет? Перебесится…” Тонкая любила Осипа, это да. Хотя часто плакала, любя его: оттого, что он слишком часто пил водку, оттого, что занимался всякой этой ерундой, ну, революцией, политическими партиями запрещенными. Тонкой казалось – еще немного, еще чуть-чуть, и Осип прозреет. И навсегда уйдет от этой… байды, другого слова она не могла подобрать, и губы ее поджимались обиженно, когда она вспоминала, как Осип и его дружки, собравшись вместе и водки выпив, воздымали вверх, резким броском, крепко сжатые кулаки и вразнобой орали: “Да, смерть! Да, смерть! Война и любовь! Любовь и война!” Тонкой казалось: если любовь, какая уж тут, к чертям, война.

Краски и холсты, холсты и краски, и листы ватмана большого формата, и пастель, и гуашь, и темпера, и сангина. Стать художником; художником стать. Сначала – художником, думала Тонкая, сжимая и без того тонкие губы, выдавливая масло из маленьких игрушечных тюбиков на вычищенную острым мастихином палитру, сначала – да, работа! Не смерть, а работа! А любовь потом. И замуж – потом. И детки – ну конечно, потом. Все потом.

Она простаивала у мольберта в классе до темноты. Ее уже знали все вахтерши. Ее уже обласкивали взглядами почтенные профессора, приметив эту не петербурженку, нет, – провинциалочку, девочку почти со скакалочкой, только от сиськи мамки, а туда же: работает как вол, как леший, как каторжанка! “Дело выйдет из девки”, – вроде как в сторону, а чтобы ей было слышно, сказал преподаватель живописи, старый Всеволод Юрьевич Емельянов, ученик аж самого Иогансона и друг аж самого Коли Ромадина. Они вот умерли, классики незабываемые, а Всеволод Юрьевич – жив. И студентов учит. И несет факел чистого художества, а не проклятого рынка.

Тонкая вспыхнула, как алая свечечка, вся заколебалась хрупким тельцем, как под ветром, и вместе с профессором уставилась на свою работу: она называлась “Праздник” и изображала застолье, ярко-самоцветные, даже нарочито слепящие, красные, индигово-синие, золотые, зеленые фигуры гостей облепляли стол с горами таких же самоцветных яств, не пожалела Тонкая масляной краски, густо и вкусно наложила, и формат холста выбрала смелый – квадрат, метр на метр, очень трудно в квадрате расположить многофигурную композицию, – и чувствовалось, Емельянову больше всего нравится прозрачный густо-малиновый, с оранжевым бликом, графин в центре стола, наполненный до хрустальной пробки сладким, должно быть, домашним вином.



Поделиться книгой:



Регистрация