Нары их стояли друг против друга. Паренек залез на свои еще до того, как погасили свет, и Нойберт в лунном сиянии видел его широко открытые глаза, устремленные на него в темноте. Он решил вытащить прутья в три часа ночи. В это время полная луна уже не будет помехой, а до того у него достанет времени на размышления. Он должен был рискнуть и за несколько минут до отхода поезда проникнуть на вокзал. На очереди был адрес номер два. Недолго же послужили ему новые бумаги.
Бороться с сонливостью ему не пришлось. Но и парень на соседних нарах тоже не сомкнул глаз. Луна уже откочевала далеко, а он все так же продолжал с открытыми глазами лежать на боку.
Когда часы отсчитали четыре звонких и три гулких удара, Нойберт бесшумно поднялся. Он достал из тайника свой нож и подошел к пареньку. Стал на колени перед нарами и нажал пружину, высвобождающую клинок. «Ни слова!» — дохнул он по направлению его лица. Хоть он его почти не различал из-за подающей на него своей тени, а все же разобрал, что парень усердно ему кивает.
Десять минут спустя он удалил первый прут и в яростном нетерпении стал выпрастывать второй, который почему-то не поддавался. Наконец прут удалось вытащить, но он выскользнул из руки Нойберта и со звоном брякнулся о цементный пол. Этот звон прозвучал в тишине подобно взрыву. Нойберт переждал, затаив дыхание. Но ничто не шевелилось. Паренек уже стоял с ним рядом. По знаку Нойберта он послушно подтянулся на руках и упал наземь по ту сторону стены. Нойберт видел сверху, как он несколько секунд лежал в траве, а затем бросился к низкой каменной ограде. А тогда спрыгнул и Нойберт и тоже пустился бежать.
Незадолго до полудня Нойберт сошел с поезда. Всю дорогу он провел в коридоре или в уборной вагона, так как избегал глядеть в чужие лица и хотел пообчиститься. Им вдруг овладела неуверенность: без шляпы и пальто, без багажа, не говоря уже о документах, с обросшим щетиной лицом, а что до воротника рубашки, то он вполне подошел бы какому-нибудь бродяге.
Станция, находившаяся близ границы, представляла несомненную опасность. Он знал, что от адреса номер два его отделяют каких-нибудь сто метров, но, стоя на перроне, говорил себе, что до отеля ему не дойти. Обостренный страхом и отчаянием, взгляд его устремился к заграждению и скользнул по невыразительным лицам трех мужчин, которые, стоя подле железнодорожных служащих и слегка дотрагиваясь до шляп, шептали проходящим пассажирам некое словцо, от которого те бледнели. Меченые торопились достать документы, но кое-кто уже получил сигнал отойти в сторону и с потухшим взглядом ждал следующих распоряжений этих господ. Нойберт, замедлив шаг, вдруг безотчетно повернул направо и очутился на площади перед вокзалом. Он вырвался из толпы.
Город карабкался вверх по холмам, за которыми в воздухе, предвещавшем дождь, близко придвинулись горы. На площади было людно. Прохожие спешили по всем возможным направлениям, и даже лица фланирующих пешеходов выдавали беспокойство.
Из всех этих пешеходов, думал Нойберт, разве лишь каждого третьего можно почесть безобидным. Город кишел немцами в гражданском и в военной форме, а также бойцами Сопротивления и ополченцами. Мне эту площадь не пройти, говорил себе Нойберт, а между тем уже шагал по площади. Он ясно различал впереди вывеску «Отель», выведенную замысловатыми буквами, и в то время, как некий голос нашептывал ему: «Скорее, скорее, скорей!» — упирался ногами в землю, словно поднимаясь вверх по круче. Он беззвучно повторял слова пароля. За стойкой буфета стоял хозяин, без пиджака, с неторопливым взглядом и зачесанными вверх белокурыми волосами. Он беседовал с клиентом, которому пододвинул стакан пива. Клиент что-то рассказывал, и оба смеялись. Нойберт подошел к ним, но при всем старании ни слова не разобрал. Усталость и равнодушие овладели им; вмешавшись в их разговор, он произнес те самые слова: «Я от фирмы «Дарриган и сыновья», насчет заказа». Выгляжу я в точности как солидный представитель фирмы, подумал он. Хозяин, отвлекшись, скосил на него глаза, но, казалось, был так поглощен рассказом клиента, что лишь спустя полминуты обратился к Нойберту: «В чем дело?» А может, это и не он, мелькнуло у Нойберта, и он слово в слово, как лунатик, повторил: «Я от фирмы «Дарриган и сыновья», насчет заказа».
— Ах вот как? В таком случае пожалуйста за мной, — спокойно сказал хозяин, на него не глядя, и стал извиняться перед клиентом, на что последний зачастил учтивыми фразами: «Ах, сделайте одолжение!», «Я не спешу!», «Дело прежде всего!». Нойберт так устал, что плечом толкнулся в дверь, которую распахнул перед ним хозяин. За этой дверью лежало будущее: жизнь, решения, события, с которыми придется столкнуться, словно между ним и всем предыдущим не было ни малейшей связи. А затем? Быть может, конец долготерпению, начало деятельной жизни. Но всему предшествует сон. Нойберт упал на кровать, которую не видел. Радушный хозяин оставил его, в замочной скважине повернулся ключ. Сон… Он настиг его с грохотом приближающегося прибоя. И Нойберт снова увидел лицо Магды, каким видел последний раз, склоненным к левому плечу, отмеченным ужасным лобзанием смерти.
Аркадия
Шарло стоял на пороге, крупный, могучий, оружие оттягивало его черную кожаную куртку, в которой он казался еще более широкоплечим; он отметил про себя, что Марсель нисколько не изменился. Человек в противоположном углу камеры, который при его появлении встал с табуретки, выглядел так же, как все эти годы, как, собственно, и должен был выглядеть двадцатитрехлетний пастух из Оверни; лицо у него было здоровое и спокойное, и только сейчас, из-за вполне понятного удивления, лицо это тронула тень непривычного беспокойства — оно побелело, оно бледнело все больше и отчетливее, словно бы само молчание, установившееся между двумя мужчинами, с каждым мгновением стирало с лица новый слой жизненных красок. А ведь к этому времени Шарло уже твердо знал, что внешности Марселя и не с чего было меняться, что его здоровье и спокойствие — самая «естественная» вещь на свете. С тех пор как они виделись последний раз — в декабре 1943 года, — пролетело ровно шесть месяцев.
— Ну вот, Марсель, я и пришел, — сказал Шарло.
Марсель не откликнулся.
«Он смотрит на меня так, — думал Шарло, — будто я привидение».
— Давай руку, — сказал он.
Ему протянули не руку, а обе руки. Марсель сложил их так, что запястья и большие пальцы обеих рук соприкасались. Шарло шагнул к нему, вытаскивая наручники из правого кармана куртки.
В дверях жандарм откозырял Шарло, но тот смотрел мимо, как бы сквозь него.
— Что мы могли поделать, мсье, — слышал Шарло позади себя его голос, — если бы можно было поступать по своей воле, а то ведь вы же знаете, как у нас…
Шарло велел Марселю идти впереди себя и бросил беглый взгляд на перекошенное боязливой улыбкой лицо жандарма, тот в своей линялой черной форме стоял у двери со связкой ключей в руке и, смущенно теребя пустую кобуру от пистолета, продолжал что-то мямлить им в спину.
— Ладно, ладно. Прощай! — бросил ему Шарло через плечо, а затем вместе с Марселем вышел на улицу и повернул к черному лимузину, в котором сидел Луи.
В тот июнь, когда в Нормандии предмостные укрепления дрожали от артиллерийской канонады и Париж вооружался для восстания, немцы в Ориаке предпочитали не связываться с маки. Немецкий гарнизон в городе и немногочисленные патрули в округе, охранявшие дороги и высоковольтные линии, на своей шкуре испытали хватку партизан; к тому же штаб маки посоветовал им ни во что не вмешиваться, и немцы последовали этому совету. Что же говорить о жандармах-французах, которые теперь и пальцем шевельнуть не смели и по первому требованию давали разоружить себя без малейшего сопротивления. Одна только милиция с ненавистью и ужасом ждала расплаты. Поэтому было вполне естественно, что Шарло, стоило ему только появиться, сразу же получил доступ внутрь тюрьмы. Никому даже в голову не взбрело помешать ему вывести из камеры одного из заключенных.
Шарло открыл для Марселя заднюю дверцу машины, а Луи тотчас подвинулся вглубь, освобождая сиденье. Марсель споткнулся о пулемет, лежавший в ногах; на лице его снова появилась тревога, с которой он только было совладал. Шарло не обернулся, он в это время был занят стартером и действовал как человек, у которого нет других забот. Луи наблюдал за его манипуляциями: как он правой рукой отпустил ручной тормоз, а потом взялся за рычаг переключения скоростей. Система управления автомобилем была, собственно говоря, слишком хрупкой для этого полковника из партизан, который большую часть своей жизни провел за баранкой мощного грузовика, предназначенного для дальних перевозок, но даже когда Шарло был поглощен чем-то иным, Луи мог быть уверен в дружбе этого человека — в его отеческом, уважительном, немного ворчливом дружеском чувстве, какое испытывает классово сознательный рабочий к интеллигенту, в чьей деятельности он убедился. Луи подумалось сейчас, что прочность и неколебимость дружеского расположения к нему Шарло и основывались прежде всего на том факте, что он, Луи, был немцем и что, может быть, само его существование подтверждало правильность определенных воззрений Шарло, от которых батальонный командир даже и сейчас не хотел отказываться. Луи, бывший офицер интернациональной бригады, без всякого высокомерия, но и без ложного чувства скромности перестроил порядки в партизанском батальоне, поначалу еще весьма слабо организованном, и вместе с ним видел и хорошие, и скверные времена. Луи прижился в батальоне, а в дружеском чувстве Шарло он чувствовал теплое отношение к себе всех остальных товарищей по оружию.
Едва машина тронулась с места, Шарло стал выказывать явные признаки недовольства. Он что-то ворчал себе под нос и сердито тряс головой. Наконец он бросил Луи: «Черт возьми — нельзя же вот так просто взять и укатить с ним из города!» Луи ничего не ответил, только беспокойно заерзал на месте. Некоторое время Шарло в нерешительности крутил баранку и проверял тормоза. Глядя через стекло поверх скованных рук Марселя, Луи с заднего сиденья видел кучки людей на солнечной стороне улицы, женщин перед бакалейной лавкой, детей, обступивших аббата. Автомобиль вылетел на середину городской площади, и там Шарло остановил машину. Луи уже догадывался, в чем дело.
С деловитым выражением лица Шарло вылез из машины, подошел к задней дверце, процедил сквозь зубы: «А ну, выбирайся, приятель!» — и за наручники вытащил Марселя наружу. Холодный пот выступил на лбу у Луи. А Шарло, крепко держа Марселя, обернулся к людям на площади и свободной рукой сделал широкий приглашающий жест.
— Эй, люди! — крикнул он. — А ну-ка давайте сюда!
Гомон многоголосых речей на площади распался на отдельные фразы. Луи увидел, как с разных сторон к ним повернулись бледные лица, как покупатели и торговцы сгрудились в дверях лавчонок, как моментально сбилась толпа и устремилась к ним наподобие того, как устремляется вода к внезапно открывшемуся стоку. Люди образовали полукруг возле машины, передние стояли не дальше двух метров от Шарло и Марселя. Луи подумал: в городе полно немецких солдат и милиции, а что, если они заявятся? Как сможет автомобиль выбраться из этой толпы? Нет, Шарло просто спятил.
— Слушайте все внимательно! — возвысил голос Шарло, тогда как люди в передних рядах не сводили глаз с наручников Марселя, будто уже знали, что именно скажет Шарло. Запыхавшись после бега, они пытались выровнять дыхание и кричали задним: «Тише, внимание!» А между тем людей все прибывало, и запоздавшие примыкали к внешнему полукольцу толпы.
— Слушайте все внимательно! — повторил Шарло. — Видите этого типа? — и, выждав паузу, ткнул в Марселя. Голос Шарло набрал силу, стал звонким, как у оратора на митинге: «Французы! Перед вами предатель! Вы не забыли еще декабрь? У этого парня на совести гибель маки из С.!»
Марсель тогда был шофером в маки и считался надежным и дельным парнем. В декабре 1943 года немцы захватили его вместе с грузовиком. Сейчас Луи уже не помнил точно, какого числа это случилось. А через сутки после ареста Марселя эсэсовцы и милиция напали на горный лагерь маки из С.: это он их навел. Партизаны в то время ослабили бдительность, по беспечности они даже не выставили часовых, и напавшие на рассвете в пятом часу немцы захватили их спящими. Маки тогда потеряли девятнадцать человек. Те, кому удалось спастись, влились в соседний отряд, которым командовали Шарло и Луи. А Марсель с того дня сидел за баранкой личной машины шефа гестапо из Ориака. Время от времени до партизан доходили кое-какие вести о Марселе, так как некоторые бойцы из отряда осмеливались пробираться в Ориак; Марсель пронюхал об этом и тоже подвел их под арест; с тех пор они так и пропали. Окрестные жители наблюдали, как Марсель изо дня в день слоняется по улицам, пьяный до остекленения, трезвым его теперь и не видели, и люди с надеждой стали говорить, что, по всей вероятности, близок час, когда он вместе с шефом гестапо попадет в аварию и их автомобиль превратится в груду искореженного железа. Карманы Марселя были набиты деньгами; в каждом бистро он бросал их на стойку без счета, хотя ни один человек не соглашался пить с ним за компанию, не считая размалеванной девки, которая прежде торчала возле немецких казарм, а теперь таскалась с Марселем. В тот день, когда в Р. получили сообщение, что немцы арестовали Марселя за воровство и посадили в тюрьму к уголовникам, Луи пришел к Шарло с предложением выкрасть Марселя из камеры.
— Из-за него замучены девятнадцать человек, девятнадцать патриотов, — сказал Шарло, не выпуская из своих твердых рук Марселя, который застывшим взором, точно слепой, смотрел поверх окружающей их толпы. — Он предал Роже, Виктора, Эмиля и Жака, он донес на них сразу же, как только высмотрел их на улице из окна таверны. У нас имеются свидетели. И эти четверо патриотов тоже убиты. Этому мерзавцу двадцать три года, и на совести у него гибель двадцати трех человек, по одному за каждый год его подлой жизни.
Чувства и мысли Луи, должно быть, были такими же, как и у каждого из толпы; в груди у него закипала слепая ярость, готовая прорваться наружу, хотя участь Марселя была предопределена им еще полгода назад, была для него решенным делом — спланированным и трезво продуманным до конца. Луи вдруг почувствовал, что, когда он смотрел на Марселя, ногти его непроизвольно впились в ладони.
Женщина лет пятидесяти протискивалась к ним через толпу, растрепанная, с торчащими из волос шпильками: в руках у нее была старая сумка для покупок, которую она держала за одну ручку. Эта женщина первой переступила незримую грань, отделявшую толпу от машины. Запрокинув голову, чтобы взглянуть Марселю прямо в лицо, она стояла перед арестованным и часто моргала, слезы лились у нее по щекам.
— Так это же младший Пьеретты, моей сестры из Карла́, — сказала она.
Толпа замерла в молчании, и тут Луи с захолонувшим сердцем понял, что не боязнь и не сострадание заставляют женщину плакать. Он перевел взгляд на Марселя, который слинял с лица и посерел — под стать той стене, что отделяла сад от улицы; Марсель закрыл глаза, точно заранее знал, что ему сулят эти слезы.
— Ах ты, подлец! — выдохнула она, и голос ее прерывался от сдавленных рыданий. Луи попытался представить себе, какой у нее был голос, когда она в прежние годы приезжала в гости к Пьеретте в ее жалкую батрацкую хижину: добрая тетя, которая всегда привозила из города своему маленькому племяннику то новый ножичек, то кулечек со сладостями.
— Шкура! — снова услышал Луи, и теперь он знал, что не от всхлипываний прерывался голос женщины — в нем звенела всезатопляющая ярость, именно она сотрясала ее, как роженицу.
— Ах, подлец! Несчастная Пьеретта! — продолжала женщина. — Предатель! Убийца!
Слезы текли по ее лицу, ставшему за долгие годы неотличимым от всех других старых женских лиц ее возраста в этой толпе, и одновременно, казалось, внутри ее зреет какая-то мысль. Внезапно она плюнула Марселю в глаза.
— В петлю его, — сказала она тихо, но каждый услышал ее в безмолвной толпе. Люди задвигались. Из задних рядов кто-то крикнул: «Вздернуть его!»
Шарло стремительно рванул дверцу автомобиля и затолкнул Марселя на заднее сиденье. Потом он, не медля ни секунды, включил зажигание, и машина осторожно поползла сквозь расступавшуюся толпу.
Когда машина выбралась на дорогу в Р., Луи скосил глаза на соседа: в лице Марселя на удивление быстро появились прежние цвета и краски. Через секундные промежутки машину накрывала тень от деревьев, тянувшихся вдоль шоссе. «Что же такого особенного в этой физиономии?» — спросил себя Луи. Лицо Марселя было заурядным, добродушным и румяным под шапкой белокурых волос.
— Все в твою честь, — сказал Шарло с коротким смешком. — Ради тебя выкатили из стойла лучший автомобиль.
Черный «мэтфорд» был единственной автомашиной маки, которая ходила на бензине, без газогенераторов; в их прогулке нельзя было рисковать — а вдруг да машина откажет. Для «мэтфорда» проскочить семьдесят километров, до Р., было детской забавой. Машина плавно вошла в поворот, минуя заграждение, и, взглянув на часы, Луи убедился, что обратная дорога занимает у них меньше времени. Шлагбаум был опущен, и Луи из предосторожности приготовил ручную гранату. Шарло сбросил газ и требовательно засигналил. Они чуть ли не черепашьим шагом проползли под шлагбаумом, который поспешно поднял охранник в серо-зеленом мундире, даже не взглянув на машину. Пришли времена, когда солдат или сторож, поставленный на переезде, приучились поступать с оглядкой, а еще того лучше — ради собственной безопасности вообще не замечать, что за машина проскочит мимо поста.
Шлагбаум исчез позади, они приближались к ложбине, от которой строго по прямой шла дорога на Р. Шарло с досадой вздохнул и притормозил машину:
— Нет, ты только посмотри!
На склонах ложбины лесорубы валили лес, и нередко спиленное дерево падало прямо на дорогу. Луи ничего не имел против вынужденной остановки; дорога являла собой картину ничем не тревожимого покоя; напрашивалась мысль, что эти деревья, рухнувшие косо поперек шоссе, лежат здесь с незапамятных времен, постепенно окаменевая на ветру, пригибающем траву к земле. С момента, как заглушили мотор, мужчины не обменялись ни словом. Луи изучал нависшее над ложбиной небо, где ветер гнал фиолетовые облака, трепля их за края. За внешними декорациями ландшафта таилась непрерывная и неуправляемая жизнь; леса, уходящие ввысь, скрывали уйму пещер, питаемых подземными водами, чащоба скрывала лесные поляны и недоступные людям отвесные тропы, на которых, карабкаясь вверх-вниз, паслись одичалые козы. Там, за холмами, думал Луи, мог бы лежать залив с его переменчивой игрою света в утренний и закатный часы; и нигде не видно ни души, разве что иной раз развеваются на ветру подол платья или проблеск обнаженного тела. Луи и Шарло, обливаясь потом и кряхтя от натуги, уперлись в недвижное бревно, лежавшее поперек пути, — они общими усилиями пытались сдвинуть его с дороги.
— Ты хотя бы заставил Марселя помочь нам, — сказал Луи.
Шарло с сомнением поднял глаза:
— Какой от него прок, если он в наручниках?
— Тебе что, нечем их отомкнуть? — стоял на своем Луи.
Шарло на миг задумался, потом рассмеялся.
— Ладно, будь по-твоему, — бросил он и, подойдя к машине, снял с Марселя браслеты. Марсель не сказал ни слова; стоя бок о бок с ними, он с минуту зорко вглядывался в даль, озирая цепь горных вершин, и растирал затекшие кисти рук. Потом с отсутствующим видом он поплевал на ладони, и все трое снова уперлись в кряж.
Луи не перестал еще удивляться, что Марсель помог им так запросто, будто это само собой разумелось, а машина уже въезжала в Р. Настоящее лето еще не приспело, и в этот поздний предвечерний час было зябко; солнечный луч позолотой высвечивал прогалины между домами, но настоящего тепла в нем не чувствовалось. Несколько партизан, усевшись на водопойной колоде, глядели на скот; при виде машины они вскочили и направились к ней. Луи приметил среди них трех парней из С., уцелевших от гибели. Сейчас они на бегу схватились за свои пистолеты.
— Отставить, — коротко бросил Шарло, — завтра в шесть утра обвиняемого будет судить трибунал. Каждый, у кого есть обличительный материал, обязан присутствовать в качестве свидетеля.
Те трое из С. снова заткнули за пояс свои пистолеты. Луи принял рапорт от дежурного. При этом он думал, куда бы приткнуть Марселя до завтра. Посадим его в сторожку, решил он. Луи велел накрепко привязать арестованного к скамейке, дать ему поесть и наказал страже, чтобы ночью к Марселю не подпускали ни единого человека, за исключением командира отряда и лично его, Луи; за жизнь Марселя охрана отвечает головой.
Потом он какое-то время побродил по деревенской улице, перекинулся словцом с товарищами по оружию и с крестьянами, которые возвращались с сенокоса домой, через окна заглядывал в кухни, где пылал хворост под котлом с похлебкой. В сумерках на улице зажигались первые огни. Девушки и пожилые женщины из Р. испокон века славились в округе как искусные вязальщицы; теперь они все были заняты тем, что подрубали полотнища флагов и шили нарукавные повязки: в день освобождения батальон продефилирует с ними через Ориак. Сидя под распятием, женщины клонили головы над алым шелком, из которого некогда делались церковные покрывала, теперь же они вышивали фригийский колпак, а под ним — начальные буквы партизанского девиза: Ф. Т. П. Ф.[38] Крестьяне в рубахах с засученными рукавами ели картошку, а за спиною у них красовались самых разных размеров трехцветные национальные флаги.
Луи поскреб носком сапога световой квадрат в придорожной пыли. Первые звезды начинали мерцать на ночном небе. Тянуло ветром; Луи плотнее обмотал вокруг горла шейный платок. Нет, настоящее лето еще не приспело. Мысли его вернулись к Марселю. Печка в сторожке, как правило, топится круглую ночь; спать в таком положении, как есть, скрученный по рукам и ногам, Марсель, конечно, не сможет, но хотя бы мерзнуть не будет. Луи снова без всякой цели побрел вдоль улицы. Мне тоже сейчас не до сна, подумал он у двери в сторожку.
Марсель откинулся к стене, возле которой стояла его скамья. В связанных руках он перекатывал жареный каштан. Луи остановился подле него и удостоверился, что на лице Марселя было написано то же умиротворенное безразличие, каким оно отличалось всегда.
— Ты знаешь, — заговорил Луи, — я все время задаю себе вопрос: как же это могло случиться?
Марсель уронил каштан, слышно было, как тот покатился по деревянному полу. Потом он поднял на Луи свои пустые, невинные глаза, и брови его поползли на лоб.
— Что именно, капитан? — спросил он.
Когда Луи принялся снова растолковывать Марселю свою мысль, ему показалось, что самый вопрос свой он поставил неверно, да и что ответ Марселя как бы даже заранее был известен; за вопросами и ответами всегда останется скрытой какая-то неточность или недоговоренность.
Марсель долго думал, прежде чем ответить:
— Откуда мне знать, почему так вышло… Я и сам себя часто спрашиваю. Попросту говоря, струхнул я.
— Они тебя били в тот раз, — спросил Луи, — когда застукали с грузом?
К своему удивлению, он увидел, что Марсель покраснел, услыша вопрос.
— Да им незачем было бить меня, — сказал Марсель и взглянул на свои наручники; в тоне его послышался оттенок недоумения, словно ему хотелось спросить Луи: «Неужели ты до сих пор ничего не понял?» — С какой стати им было бить меня, когда я и без того струхнул? Я сам все сразу и выложил.
— А после ты показал тропу?
— Я сразу им сказал, что могу показать дорогу.
Луи промолчал. Он пытался представить себе всю простую, бедную событиями двадцатитрехлетнюю жизнь Марселя; как школьник ищет ответ к задаче, так и он пытался отыскать день и час, после которых все у Марселя пошло под уклон, ему же самому на беду. Однако Луи не удалось найти ничего общего между Марселем, который сидел напротив него, и тем мальчонкой-сторожем, который науськивал собаку на корову Маркизу, чтобы выгнать ее из соседского овса. Он выхватывал из жизни Марселя мгновения — как в смене кадров — и в каждом, видел его таким же невинным, загадка так и оставалась загадкой: вот он слушает мать, задрав над столом подбородок, а Пьеретта посылает его в лес, чтобы резать дрок на зиму, вот он — почти ровно четыре года назад — переступает родной порог, и в глазах у него даже нет страха, все вытеснено смертельной усталостью; обмундирование на нем превратилось в лохмотья и кое-где обгорело: он бежал из Дюнкерка. Мысленным взором Луи видел Марселя, каким знал его в деле: стоящим возле грузовика, который всегда у него в идеальном порядке; Луи ясно представлял себе характер Марселя: парень он был радушный, исполнительный, дисциплина иной раз хромала, но он был не из тех, кто привык вшиваться возле начальства; человек он был компанейский, и все его любили.
— Я знаю одно, капитан, — заговорил Марсель спокойным тоном, как будто речь шла о погоде, — я поступил как подлец, и в этом люди правы. Меня, конечно, повесят, и, пожалуй, это к лучшему. Хочется только, чтобы скорее все было позади.
Луи внутренне содрогнулся. Он понял, что под словами «скорее бы все было позади» Марсель подразумевал не суд и не наказание, а всю свою жизнь. Открыв окно, возле которого взад-вперед вышагивал часовой, Луи выглянул наружу. Ветер заметно крепчал; временами резкий порыв его обрушивался на вершину холма, где находилась деревня. Чернел ясный купол неба. «Пусть будет так!» — подумал Луи и захлопнул окошко.
— Ладно! — произнес он вслух и повернулся к арестованному, который сидел недвижно, с упавшими на лоб прядями белокурых волос. — Так, значит, до завтра, — сказал Луи и вышел в ночь. У двери он еще раз напомнил часовому, чтобы тот не зевал, и по темной улице поплелся к дому, где они с Шарло сообща занимали одну комнату. Раздеваясь на ощупь — он решил не зажигать света, — Луи услыхал ровное дыхание своего товарища; на него тоже вмиг навалилась усталость, и он заснул как убитый.
Утром его разбудил перезвон колоколов. Какое-то время он лежал так, с закрытыми глазами, пока не вспомнил, что сегодня воскресенье. Шарло уже грохотал своими сапожищами по дощатому полу. Четверть часа спустя, когда Луи вышел из дому, он увидел над головой слепящее голубое небо без единого облачка. Ветер, как видно, улегся к утру; розоватые и белые свечи цветущих каштанов у дома напротив плыли в нагретом воздухе. Луи окинул взглядом четкую линию, отделяющую крыши и горы от неба, услышал писк ласточек, вычерчивавших круги в недвижной небесной сини, ухо ловило размеренные удары колокола. За светлой зеленью садовых деревьев темнели леса, сбегающие вниз по косогору. Задиристое кукарекание петухов как бы ввинчивалось в небо.
Улица полнилась гоготом и квохтаньем домашней птицы, позвякиванием ведер и скрипом дверных петель, когда открывали хлев; на улице Луи ждали мэр деревушки Р. и двое крестьян-стариков. Луи поздоровался с ними за руку, после чего все трое свернули во двор, где в ожидании суда собралась внушительная толпа: крестьяне и кое-кто из маки. В сарае поставили стол и пять стульев: трибунал — в соответствии с предписанием — был в полном составе; председательствовал Шарло. Садясь на свое место, Луи едва различил Марселя: лицо его, как белесое пятно, смутно светлело в полумраке сарая, к которому он не сразу смог привыкнуть. Арестованного конвоировали двое партизан.
Все судопроизводство заняло не больше двадцати минут. Громко, спокойным тоном Марсель сообщил свои личные данные, после чего признал себя виновным в гибели двадцати трех французских патриотов. Он с такой полнотой описал ход событий, что вмешательство свидетелей оказалось излишним. Последовало короткое совещание, после чего был вынесен единогласный приговор: смертная казнь через повешение. Поднялся Шарло и стоя начал: «Именем Республики…» и так далее. Затем он задал Марселю положенный вопрос, признает ли тот себя виновным. Не дрогнув, отчетливым голосом Марсель ответил: «Да», Луи не сводил с него глаз, однако не уловил в лице обвиняемого ни малейшего страха. «Так что же тебе, дурья твоя башка, не пойти на смерть тогда, в декабре?» — подумал про себя Луи. Шарло, по-прежнему стоя, огласил решение суда: «Приговор надлежит незамедлительно привести в исполнение».
Один из двух партизан, конвоировавших Марселя, — широкоплечий светловолосый парень по кличке Кучерявый — по знаку Шарло вышел, чтобы отыскать веревку. Народ, набившийся в сарай, и те, что стояли у двери, на прокаленном солнцем дворе, заглядывая внутрь, начали негромко переговариваться между собой. Скоро вернулся Кучерявый, в руках он держал где-то срезанный шнур от гардины. Марсель бросил взгляд на шнур.
— Не подойдет, — заявил он во всеуслышание. Луи подумал: «А ведь, пока его везли от самого Ориака, он не сказал ни единого слова вот так, в полный голос». — Ты что, спятил? Думаешь, меня можно повесить на каком-то дрянном шпагате! — Движением связанных руки поворотом корпуса он, казалось, хотел показать окружающим, насколько крепко он сбит. Шарло резко оборвал его: «Не твоя забота! Управимся как-нибудь сами!» Марсель только пожал плечами. «Вот увидите, — донеслось до Луи сказанное им вполголоса, — во мне как-никак восемьдесят два килограмма чистого веса».
Единой процессией — хотя лишь случай свел их воедино — все потянулись во двор, залитый солнцем, наполненный птичьим щебетом и разноголосицей колоколов, которые снова начали свой перезвон. Марсель впервые выглядел недовольным: на лице его отражался тот непостижимый факт, что сейчас он думает только о гардинном шнурке, который не выдержит тяжести его здорового, крупного тела. У Луи на мгновенье мелькнула холодная мысль: «Неужели мне жаль его?» Ведь далеко не впервые предательство вторгалось в его личный мир. Луи достаточно было вспомнить хотя бы одного из двадцати трех погибших или же воскресить в памяти лицо плачущей женщины там, на рыночной площади Ориака, чтобы снова почувствовать, как его ногти впиваются в ладонь. Он взглянул на застывшее в маску лицо старика мэра, который без малейшего колебания и с самого начала потребовал для предателя смертного приговора.
Теперь толпа окружила большую вишню, у которой на высоте восьми футов отходила от ствола вбок крепкая ветвь. Кучерявый вмиг захлестнул наверху свой шнурок, после чего они вместе с напарником приподняли Марселя и сунули его голову в петлю; здесь же возле дерева Луи увидел детей: их головки виднелись поверх низкой стены, откуда они с недетской серьезностью смотрели во двор, на взрослых. Оба партизана разом отпустили Марселя, который закачался в петле: в белой рубахе, синих штанах и со связанными за спиной руками. Так длилось какое-то мгновение, потом шнурок лопнул — и Марсель шлепнулся на землю.
Толпа онемела, глядя, как он снова поднимается на ноги. Марсель раза два судорожно повел головой, как человек, укушенный насекомым в шею.
— Убедились теперь, — заговорил он, хватая воздух толчками, — я же говорил. Тьфу ты, чертовщина!
— Принесите другую веревку! — приказал Шарло, не глядя на приговоренного. — И попрочнее!
Луи вспомнилось, что по старинному обычаю, приговоренный к смерти получал свободу, если во время казни рвалась веревка. Обычай действительно старинный, подумал он холодно, и для нас он уже устарел. В то же время ему хотелось выхватить пистолет и пристрелить Марселя, не дожидаясь, когда вернется Кучерявый. «Чертовщина какая!» — повторил Марсель и перевел взгляд на холмы, по склонам которых каскадами низвергались леса.
Луи догадался, что, помимо упрямой тяги покончить с жизнью, Марсель испытывает лишь довольство собою как человек, который только что явно и неоспоримо одержал верх над другими. И Луи ясно почувствовал некоторое смущение толпы перед этим человеком у дерева — он, Луи, сам был частью той же толпы, — однако неловкость и смущение ничуть не умаляли торжественной серьезности, которая читалась на лицах людей, запечатлелась на самой обстановке и как бы сливалась воедино с окружающей природой.
На сей раз Кучерявый принес что надо: настоящую пеньковую веревку, которую он отыскал под сбруей. Луи заметил, как Марсель, едва бросив взгляд на веревку, чуть заметно кивнул в знак одобрения. Ему вторично накинули петлю на шею, подняли его вверх и отпустили — теперь уже без рывков, осторожно. Тишина стояла гробовая. Толпа смотрела, как медленно и обстоятельно Марсель расстается с жизнью. Ноги его ни разу не дернулись. Глаза были закрыты, подбородок все резче вдавливался в грудь, а тело как бы вытягивалось и в то же время приобретало необычную собранность и покой, какие свойственны мертвым.
Луи стоял не шелохнувшись. Он вслушивался в щебет птиц, в едва различимые шаги расходящихся людей и позвякивание лопат у стены, где рыли могилу. Он впитывал в себя всю полноту пейзажа, его безвинное спокойствие, его теплоту, и редкостную доброту, и добротность, ощущая, как вот сейчас, в эту минуту, под безоблачным небом сбивались грозовые тучи Освобождения. Ребятня, торчавшая у стены, куда-то разбежалась, Луи увидел лишь двух девчушек, по пояс возвышавшихся над стеной, как на фотографии. Девчушки стояли, обняв друг дружку за шею, и рты их были чуть приоткрыты, точно они внимали какой-то песне, а взгляд их удивленно раскрытых глаз, минуя повешенного, был устремлен на сады и горы вдали; и на стене подле их открытых и загорелых рук грелась на солнце ящерка.
Время общности
Всего лишь два дня назад я приехал в Варшаву, в этот фантастический, в этот немыслимый город, приехал словно тайный агент преждевременно наступающего лета. Жара пришла за мной по пятам, будто желая самолично во всем удостовериться. Над изнывающей от зноя землей висели облака известковой пыли. Я шел сквозь рокот пневматических молотков, пытаясь разобрать слова призывов на транспарантах, вяло поникших в ожидании героических ветров. Улицы и строительные площадки захлебывались яростным грохотом, было похоже, что город, со злости на годы собственного бессилия, набросился на работу с удвоенным рвением. Вчерашние крестьянки, попавшие из своих глухих деревень прямо к воротам парка Лазенки, удивленно прислушивались к пронзительным воплям продавцов мороженого.
Словно очутившись после долгих странствий в таком месте, где отразились все континенты, а события моей жизни повторялись в каких-то важных для меня деталях, я как бы вновь видел те же лица, фигуры, жесты, что запомнились мне в давно прошедшие времена в маленьком городе на севере Германии, в итальянском порту, на проселочной дороге в Испании. Эту вечно клубящуюся в воздухе пыль, которой просто некуда было осесть — внизу толстый слой той же пыли, — этих полуголых, охрипших от жажды рабочих, прокладывающих трассу через город, этих торговцев с воспаленными глазами, сидящих на корточках в густой тени стен, — все это я уже видел однажды в Александрии, в Хайфе или в Бейруте. Я шел по незнакомому городу как сквозь панораму моих тридцати четырех лет. Мне пришло в голову, что подобное чувство, вероятно, испытывают солдаты наступающей армии, читая знакомые с детства названия населенных пунктов и зданий на дорожных указателях, наспех натыканных по обеим сторонам улиц и шоссе. А может, все дело было в письме, в том самом письме, которое уже сутки лежало в моем кармане и которое мне было вручено распечатанным, в том самом письме, что я прочел уже три или четыре раза подряд, словно оно было адресовано мне, словно я уже давно ожидал его как весть от некоего друга, уехавшего надолго и перед отъездом обещавшего написать мне как можно быстрее и подробнее, а мне из-за разных помех так и не удалось ознакомиться с письмом обстоятельно и пришлось лишь поспешно пробежать его глазами, выискивая главное. Бродя по городу, я несколько раз вспоминал об этом письме — и почти всякий раз думал о нем так, будто оно содержало дурное известие, которое мне бы лучше забыть; но я уже запомнил письмо почти дословно.
Тем не менее я старался сосредоточить все свое внимание на том, что творилось вокруг. Я думал: тебе удалось стать очевидцем великого и редкостного события — увидеть своими глазами умирание смерти. Истомленный жарой и радужными надеждами, я уже воображал, как море жидкого цемента, словно поток лавы, выбрасывающий языки огнедышащей, быстро застывающей массы, затопляет все эти развалины, мертвые зоны, могилы, сломанные фонарные столбы и обезглавленные памятники, будто застилая их покрывалом — фундаментом нового города.
Среди всех этих перемен сам я остался прежним — вдруг вспомнил о поставленной самому себе цели и заторопился. Я подозвал такси и сказал, куда ехать. Сердце забилось от волнения, как только я подумал, что, в сущности, спешу на тайную встречу в городе, где никого не знаю, где никогда прежде не бывал. В день приезда я уже проехал по Варшаве, чтобы составить себе представление о разрушениях и ходе восстановительных работ. Пересек кварталы бывшего гетто, через стекла машины видел слева и справа от себя кучи щебня, видел и памятник погибшим, воздвигнутый на квадратном постаменте. И теперь, вновь пускаясь в путь, я пытался восстановить в памяти расположение этих кварталов и обнаружить хоть какие-нибудь из запомнившихся мне ориентиров на мертвых улицах, несущихся навстречу. Но слепящие потоки солнечного света, заливавшие все вокруг, будто намеренно водили меня за нос — всякий раз оказывалось, что я опять ошибся; в результате я совершенно растерялся и не мог понять, где нахожусь. Эти козни освещения, это коварство атмосферных явлений почему-то вызвали у меня тупую и неотвязную злость на самого себя. Кажется, в эту минуту я уже готов был ехать куда глаза глядят, безвольно развалившись на сиденье машины, а то и вообще отказаться от своих планов. И если я все же велел шоферу остановиться и расплатился с ним, то, вероятно, лишь ради того, чтобы доказать самому себе, что еще способен на что-то решиться. Только когда шум отъехавшей машины совсем заглох вдали, я понял, что стою в каких-нибудь ста метрах от постамента с памятником, высящимся у входа в бывшее гетто.
Я спустился по улице, ведущей к памятнику, — улице, которая казалась мертвой в самом прямом и полном смысле слова. Гранитные плиты, которыми был некогда выложен тротуар, валялись вокруг выломанные, вздыбленные и искромсанные взрывами. Эта улица, вьющаяся между кучами щебня, словно по дну оврага глубиной в два-три метра, видимо, была единственной дорогой в гетто. Беспокойство и раздражение, до тех пор попеременно владевшие мной, сменились теперь лихорадочным возбуждением и даже удовлетворением, я вдруг ощутил нечто вроде злобного торжества над обстоятельствами, сговорившимися было воспротивиться моим планам. «Вот так-то, — злорадно подумал я, словно возражая кому-то и в то же время чувствуя, как в душе начинает шевелиться легкое недовольство самим собой, — вот так-то, я все же добрался». Я и впрямь стоял у самого памятника, высеченного из темного гранита, но казавшегося бесцветным в слепящих лучах жаркого солнца — словно белесое пятно на слепом фотоснимке. Впервые я видел памятник так близко. Солнце стояло как раз в зените. Группа повстанцев, выступающих вперед словно из пролома в скале, в отвесных лучах солнца казалась только что вышедшей из преисподней; так и виделось адское пламя, пробивающееся из-за их спин. Вся эта глыба строгой, сужающейся кверху формы была похожа на пирамиды, которые праотцы погибших воздвигали для чужих фараонов; но самим борцам она казалась, наверное, вратами из ада, к которым они прорвались сквозь тысячи мук, и теперь пустые глазницы их окаменелых лиц взирали на открывшуюся им пустыню. Может, все было как раз наоборот: вот они бросили последний взгляд в пустоту, сейчас камень опустится за ними, и не останется ничего, кроме гладкой скалы, за которой бушует адский огонь. Я все стоял и не мог оторвать взгляда от этих фигур, с непреодолимой силой увлекающих меня назад, в пучину лет, освещенных этим пламенем.
Над городом все еще висело раскаленное марево, хотя небо, только что казавшееся белесым от зноя, начало понемногу темнеть. Стрелки показывали уже пятый час.
Я уселся на обломок тумбы, валявшейся возле постамента под сенью остатков каменной стены. Сидя там, я вновь принялся рассматривать цоколь и памятник с неослабевающим вниманием. Мучила жажда: сперва я обливался потом, теперь кожа ссохлась так, что на ощупь казалась каким-то мертвым зернистым покровом и напоминала, скорее, теплую пыль или нагретый камень.
Редкие прохожие, забредавшие сюда в одиночку или небольшими группками, останавливались перед памятником, не обращая на меня внимания. Я различал их жесты и движения губ — так смотрят издалека на сцену, не понимая происходящего на ней. Некоторое время я следил за тенью монумента — она все удлинялась, подбираясь ко мне. Когда она доползла до меня, я встал и двинулся мимо памятника по направлению к валу из щебня, с которого сразу же за постаментом начинались развалины бывшего гетто. По трехметровому склону я взобрался без особого труда и пошел вперед, но вскоре остановился, не зная, куда, собственно, направиться, и волнуясь так, словно переходил невидимую границу.