Были когда-то небеса для влюбленных, Плыли облака от луны до солнца, Звезда с звездой встречались, прощались, И одна на землю падала в печали. Стали небеса проезжей дорогой, От взлета до посадки четыре бутерброда. Говорят о делах, деловито дремлют, Порой, зевая, смотрят на землю. Господа вселенной от взлета до посадки Хвастают успехами, клянут неполадки, Вспоминают расходы, расставляют цифры, Спорщики спорят, ревнуют ревнивцы. Облака под ними — грязная вата, Под ватой и они живали когда-то. Что им звезды? Незачем ломаться. Видели они немало декораций. Если радисту радист не ответит, Если сядет самолет на чужой планете, Слегка удивятся, спросят кого-то, Сколько им дивиться — от посадки до взлета, А потом займутся своими делами — Пуском машин или грустными глазами Той, что осталась на другой планете, Что вчера провожала, а завтра не встретит. Вынуты блокноты — догадки, подсчеты. Споры продолжаются — от посадки до взлета. Четыре бутерброда… Летят на Землю. Падает звезда. Великое племя! 1957
293. «Был пятый час среди январских сумерек…»
Был пятый час среди январских сумерек. На улице большой и незнакомой Она бумажку вынула из сумочки, — Быть может, позабыла номер дома, А может быть, работой озабочена, Проверила все цифры на расписке, А может, просто улыбнулась почерку Измятой, зацелованной записки. Где друг ее, в какой далекой области? Иль, может быть, спешила на свиданье? Но губы дрогнули, и, будто облако, Взлетело к небу легкое дыханье. Когда мы говорим на громких сборищах Про ненависть, про бомбы и про стронций, Когда слова, в которых столько горечи, Горячим пеплом заслоняют солнце, Я вспоминаю улицу морозную И облако у каменного зданья, Огромный мир с бесчисленными звездами И крохотное, слабое дыханье. 1958
294. ВЕРНОСТЬ
Жизнь широка и пестра, Вера — очки и шоры. Вера двигает горы, Я — человек, не гора. Вера мне не сестра. Видел я камень серый, Стертый трепетом губ, Мертвого будит вера, Я — человек, не труп. Видел, как люди слепли, Видел, как жили в пекле, Видел — билась земля, Видел я небо в пепле, — Вере не верю я. Скверно? Скажи, что скверно. Верно? Скажи, что верно, Не похвальбе, не мольбе, Верю тебе лишь, Верность, Веку, людям, судьбе. Если терпеть, без сказки, Спросят — прямо ответь, Если к столбу, без повязки, — Верность умеет смотреть. 1958
295. САМЫЙ ВЕРНЫЙ
Я не знал, что дважды два — четыре, И учитель двойку мне поставил. А потом я оказался в мире Всевозможных непреложных правил. Правила менялись, только бойко, С той же снисходительной улыбкой, Неизменно ставили мне двойку За допущенную вновь ошибку. Не был я учеником примерным И не стал с годами безупречным, Из апостолов Фома Неверный Кажется мне самым человечным. Услыхав, он не поверил просто — Мало ли рассказывают басен? И, наверно, не один апостол Говорил, что он весьма опасен. Может, был Фома тяжелодумом, Но, подумав, он за дело брался, Говорил он только то, что думал, И от слов своих не отступался. Жизнь он мерил собственною меркой, Были у него свои скрижали. Уж не потому ль, что он «неверный», Он молчал, когда его пытали? 1958
296. «Да разве могут дети юга…»
Да разве могут дети юга, Где розы плещут в декабре, Где не разыщешь слова «вьюга» Ни в памяти, ни в словаре, Да разве там, где небо сине И не слиняет ни на час, Где испокон веков поныне Все то же лето тешит глаз, Да разве им хоть так, хоть вкратце, Хоть на минуту, хоть во сне, Хоть ненароком догадаться, Что значит думать о весне, Что значит в мартовские стужи, Когда отчаянье берет, Все ждать и ждать, как неуклюже Зашевелится грузный лед. А мы такие зимы знали, Вжились в такие холода, Что даже не было печали, Но только гордость и беда. И в крепкой, ледяной обиде, Сухой пургой ослеплены, Мы видели, уже не видя, Глаза зеленые весны. 1958
297. «Вчера казалась высохшей река…»
Вчера казалась высохшей река, В ней женщины лениво полоскали Белье. Вода не двигалась. И облака, Как простыни распластаны, лежали На самой глади. Посреди реки Дремали одуревшие коровы. Баржа спала. Рыжели островки, Как поплавки лентяя рыболова. Вдруг началось. Сошла ль река с ума? Прошла ль гроза? Иль ей гроза приснилась? Но рвется прочь. Земля, поля, дома — Всё отдано теперь воде на милость. Бывает, жизнь мельчает. О судьбе Не говори — ты в выборе свободен. И если есть судьба, она в тебе — И эти отмели и полноводье. 1958
298. В ГРЕЦИИ
Не помню я про ход резца — Какой руки, какого века, — Мне не забыть того лица, Любви и муки человека. А кто он? Возмущенный раб? Иль неуступчивый философ, Которого травил сатрап За прямоту его вопросов? А может, он бесславно жил, Но мастер не глядел, не слушал И в глыбу мрамора вложил Свою бушующую душу? Наверно, мастеру тому За мастерство, за святотатство Пришлось узнать тюрьму, суму И у царей в ногах валяться. Забыты тяжбы горожан И войны громкие династий, И слов возвышенных туман, И дел палаческие страсти. Никто не свистнет, не вздохнет — Отыграна пустая драма, — И только всё еще живет Обломок жизни, светлый мрамор. 1958
299. В ЗООПАРКЕ ЛОНДОНА
До слез доверчива собака, Нетороплива черепаха, Близка к искусству обезьяна, Большие чувства у барана, Но говорят, что только люди — И дело здесь не в глупом чуде, А дело здесь в природе высшей, А дело здесь в особой мышце, — И ни скворец в своей скворешне, И никакой не пересмешник, Ни попугай и ни лисица Не могут этого добиться. Но только люди — это с детства, — Едва успеют осмотреться, Им даже нечего стараться — Они умеют улыбаться. Я много жил и видел многих, Высокомерных и убогих, И тех, что открывают звезды, И тех, что разоряют гнезда. Есть у людей носы и ноги Для любопытства, для тревоги, Есть настороженные уши Для тишины, для малодушья, Есть голова для всякой прыти, Кровопролитий и открытий, Чтоб расщепить, как щепку, атом, Чтоб за Луну был всяк просватан, Чтоб был Сатурн в минуту добыт, Чтоб рифмовал и плакал робот. Умеют люди зазнаваться, Но разучились улыбаться. И только в вечер очень жаркий В большом и душном зоопарке, Где, не мечтая о победе, Лизали кандалы медведи, Где были всяческие люди — И дети королевских судей, И маклеры, а с ними жены, И малолетние Ньютоны, Где люди громко гоготали, А звери выли от печали, Где даже тигр пытался мямлить, Как будто он не тигр, а Гамлет, — Да, только там, у тесных клеток, Средь мудрецов и малолеток, Я видел, как один слоненок, Быть может, сдуру иль спросонок, Взглянув на дамские убранства, На грустное, пустое чванство, Наивен будучи и робок, Слегка приподнял тонкий хобот И, словно он природы высшей И словно одарен он мышцей, К слонихе быстро повернулся, Не выдержал и улыбнулся. 1958
300. «Про первую любовь писали много…»
Про первую любовь писали много, — Кому не лестно походить на бога, Создать свой мир, открыть в привычной глине Черты еще не найденной богини? Но цену глине знает только мастер — В вечерний час, в осеннее ненастье, Когда всё прожито и всё известно, Когда сверчку его знакомо место, Когда цветов повторное цветенье Рождает суеверное волненье, Когда уж дело не в стихе, не в слове, Когда всё позади, а счастье внове. 1958
301. СЕРДЦЕ СОЛДАТА
Бухгалтер он, — счетов охапка, Семерки, тройки и нули. И кажется, он спит, как папка В тяжелой голубой пыли. Но вот он с другом повстречался. Ни цифр, ни сплетен, ни котлет. Уж нет его, пропал бухгалтер, Он весь в огне прошедших лет. Как дробь, стучит солдата сердце: «До Петушков рукой подать!» Беги! Рукой подать до смерти, А жизнь в одном — перебежать. Ты скажешь — это от контузий, Пройдет, найдет он жизни нить, Но нити спутались, и узел Уж не распутать — разрубить. Друзья и сверстники развалин И строек сверстники, мои край, Мы сорок лет не разувались, И, если нам приснится рай, Мы не поверим. Стой, не мешкай, Не для того мы здесь, чтоб спать! Какой там рай? Есть перебежка — До Петушков рукой подать! 1958
302. СОСЕД
Он идет, седой и сутулый. Почему судьба не рубнула? Он остался живой, и вот он, Как другие, идет на работу, В перерыв глотает котлету, В сотый раз заполняет анкету, Как родился он в прошлом веке, Как мечтал о большом человеке, Как он ел паёчную воблу И в какую он ездил область, Про ранения и про медали, Про сражения и про печали, Как узнал он народ и дружбу, Как ходил на войну и на службу, Как ходила судьба и рубала, Как друзей у него отымала. Про него говорят «старейший», И ведь правда — морщины на шее, И ведь правда — волос не осталось. Засиделся он в жизни малость. Погодите, прошу, погодите! Поглядите, прошу, поглядите! Под поношенной, стертой кожей Бьется сердце других моложе. Он такой же, как был, он прежний, Для него расцветает подснежник. Всё не просто, совсем не просто, Он идет, как влюбленный подросток, Он не спит голубыми ночами, И стихи он читает на память, И обходит он в вечер морозный Заснеженные сонные звезды, И сражается он без ракеты В черном небе за толику света. 1958
303. «Мы говорим, когда нам плохо…»
Мы говорим, когда нам плохо, Что, видно, такова эпоха, Но говорим словами теми, Что нам продиктовало время. И мы привязаны навеки К его взыскательной опеке, К тому, что есть большие планы, К тому, что есть большие раны, Что изменяем мы природу, Что умираем в непогоду И что привыкли наши ноги К воздушной и земной тревоге, Что мы считаем дни вприкидку, Что сшиты на живую нитку, Что никакая в мире нежить Той тонкой нитки не разрежет. В удаче ль дело, в неудаче, Но мы не можем жить иначе, Не променяем — мы упрямы — Ни этих лет, ни этой драмы, Не променяем нашей доли, Не променяем нашей роли, — Играй ты молча иль речисто, Играй героя иль статиста, Но ты ответишь перед всеми Не только за себя — за Время. 1958
304. «Я слышу всё — и горестные шепоты…»
Я слышу всё — и горестные шепоты, И деловитый перечень обид. Но длится бой, и часовой, как вкопанный, До позднего рассвета простоит. Быть может, и его сомненья мучают, Хоть ночь длинна, обид не перечесть, Но знает он — ему хранить поручено И жизнь товарищей, и собственную честь. Судьбы нет горше, чем судьба отступника, Как будто он и не жил никогда, Подобно коже прокаженных, струпьями С него сползают лучшие года. Ему и зверь и птица не доверятся, Он будет жить, но будет неживой, Луна уйдет, и отвернется дерево, Что у двери стоит как часовой. 1958
305. НАД РУКОПИСЬЮ
Если слово в строке перечеркнуто, А поверх уж другое топорщится, Значит, эти слова — заменители, Невесомы они, приблизительны, Значит, каждое слово уж выспалось, Значит, это — слова, а не исповедь, Значит, всё раздобыто, не добыто, Продиктовано роботом роботу. 1964
306. КОРОВЫ В КАЛЬКУТТЕ
Как давно сказано, Не все коровы одним миром мазаны: Есть дельные и стельные, Есть комолые и бодливые, Веселые и ленивые, Печальные и серьезные, Индивидуальные и колхозные, Дойные и убойные, Одни в тепле, другие на стуже, Одним лучше, другим хуже. Но хуже всего калькуттским коровам: Они бродят по улицам, Мычат, сутулятся, Нет у них крова, Свободные и пленные, Голодные и почтенные, Никто не скажет им злого слова — Они священные. Есть такие писатели — Пишут старательно, Лаврами их украсили, Произвели в классики, Их не ругают, их не читают, Их почитают. Было в моей жизни много дурного, Частенько били — за перегибы, За недогибы, изгибы, Говорили, что меня нет — «выбыл», Но никогда я не был священной коровой, И на том спасибо. 1964
307. В САМОЛЕТЕ
Носил учебники я в ранце, Зубрил латынь, над аргонавтами Зевал и, прочитав «Каштанку», Задумался об авторе. Передовые критики Поругивали Чехова: Он холоден к политике И пишет вяло, нехотя. Он отстает от века И говорит, как маловер: Зауважают человека, Но после дождика в четверг; Он в «Чайке» вычурен, нелеп, Вздыхает над убитой птичкою, Крестьян, которым нужен хлеб, Лекарствами он пичкает. Я жизнь свою прожить успел И, тридцать стран объехав, Вдруг в самолете поглядел И вижу — рядом Чехов. Его бородка и пенсне, И говорит приглушенно. Он обращается ко мне: «Вы из Москвы? Послушайте, Скажите, как вы там живете? Меня ведь долго не было. Я оказался в самолете, Хоть ничего не требовал. Подумать только — средь небес Закусками нас потчуют! Недаром верил я в прогресс, Когда нырял в обочину…» Волнуясь, я сказал в ответ Про множество успехов, Сказал о том, чего уж нет. И молча слушал Чехов. «Уж больше нет лабазников, Сиятельных проказников, Помещиков, заводчиков И остряков находчивых, Уж нет его величества, Повсюду перемены, Метро и электричество, Над срубами антенны, Сидят у телевизора, А космонавты кружатся, — Земля оттуда мизерна, А океаны — лужица, И ваша медицина На выдумки богата — Глотают витамины, Есть пищеконцентраты. Живу я возле Вознесенска, Ваш дом — кругом слонялись куры — Сожгли при отступленье немцы. Построили Дворец культуры. Как мирно воевали прадеды! Теперь оружье стало ядерным…» Молчу. Нам до посадки полчаса. «Вы многое предугадали: Мы видели в алмазах небеса. Но дяди Вани отдыха не знали…» Сосед смеется, фыркает, Побрился, снял пенсне. «Что видели во сне? Сон прямо богатырский. Лечу я в Лондон — лес и лен, Я из торговой сети, Лес до небес и лен как клен, — Всё здорово на свете!» 1964
308. «Морили прежде в розницу…»
Морили прежде в розницу, Но развивались знания. Мы, может, очень поздние, А может, слишком ранние. Сидел писец в Освенциме, Считал не хуже робота — От матерей с младенцами Волос на сколько добыто. Уж сожжены все родичи, Канаты все проверены, И вдруг пустая лодочка Оторвалась от берега, Без виз, да и без физики, Пренебрегая воздухом, Она к тому приблизилась, Что называла звездами. Когда была искомая И был искомый около, Когда еще весомая Ему дарила локоны. Одна звезда мне нравится. Давно такое видано, Она и не красавица, Но очень безобидная. Там не снует история, Там мысль еще не роздана, И видят инфузории То, что зовем мы звездами. Лети, моя любимая! Так вот оно, бессмертие, — Не высчитать, не вымолвить, Само собою вертится. 1964
309. В РИМСКОМ МУЗЕЕ
В музеях Рима много статуй, Нерон, Тиберий, Клавдий, Тит, Любой разбойный император Классический имеет вид. Любой из них, твердя о правде, Был жаждой крови обуян, Выкуривал британцев Клавдий, Армению терзал Троян. Не помня давнего разгула, На мрамор римляне глядят И только тощим Калигулой Пугают маленьких ребят. Лихой кавалерист пред Римом И перед миром виноват: Как он посмел конем любимым Пополнить барственный сенат? Оклеветали Калигулу: Когда он свой декрет изрек, Лошадка даже не лягнула Своих испуганных коллег. Простят тому, кто мягко стелет, На розги розы класть готов, Но никогда не стерпит челядь, Чтоб высекли без громких слов. (1965)
310. «Когда зима, берясь за дело…»
Когда зима, берясь за дело, Земли увечья, рвань и гной Вдруг прикрывает очень белой Непогрешимой пеленой, Мы радуемся, как обновке, Нам, простофилям, невдомек, Что это старые уловки, Что снег на боковую лег, Что спишут первые метели Не только упраздненный лист, Но всё, чем жили мы в апреле, Чему восторженно клялись. Хитро придумано, признаться, Чтоб хорошо сучилась нить, Поспешной сменой декораций Глаза от мыслей отучить. (1965)
311. ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ
Календарей для сердца нет, Всё отдано судьбе на милость. Так с Тютчевым на склоне лет То необычное случилось, О чем писал он наугад, Когда был влюбчив, легкомыслен, Когда, исправный дипломат, Был к хаоса жрецам причислен. Он знал и молодым, что страсть Не треск, не звёзды фейерверка, А молчаливая напасть, Что жаждет сердце исковеркать. Но лишь поздней, устав искать, На хаос наглядевшись вдосталь, Узнал, что значит умирать Не поэтически, а просто. Его последняя любовь Была единственной, быть может. Уже скудела в жилах кровь И день положенный был прожит. Впервые он узнал разор, И нежность оказалась внове… И самый важный разговор Вдруг оборвался на полслове. (1965)
312. В КОПЕНГАГЕНЕ
Кому хулить, а прочим наслаждаться — Удой возрос, любое поле тучно, Хоть каждый знает — в королевстве Датском По-прежнему не всё благополучно. То приписать кому? Земле? Векам ли? Иль, может, в Дании порядки плохи? А королевство ни при чем, и Гамлет Страдает от себя, не от эпохи. (1965)
313. СОНЕТ
Давно то было. Смутно помню лето, Каналов высохших бродивший сок И бархата спадающий кусок — Разодранное мясо, Тинторетто. С кого спадал? Не помню я сюжета. Багров и ржав, как сгусток всех тревог И всех страстей, валялся он у ног. Я всё забыл, но не забуду это. Искусство тем и живо на века — Одно пятно, стихов одна строка Меняют жизнь, настраивают душу. Они ничтожны — в этот век ракет — И непреложны — ими светел свет. Всё нарушал, искусства не нарушу. (1965)
314–323. СТАРОСТЬ
1. «Всё призрачно, и свет ее неярок…»
Всё призрачно, и свет ее неярок. Идти мне некуда. Молчит беда, Чужих небес нечаянный подарок. Любовь моя, вечерняя звезда! Бесцельная и увести не может. Я знаю всё, я ничего не жду. Но долгий день был не напрасно прожит Я разглядел вечернюю звезду. 1964
2. «Молодому кажется, что к старости…»
Молодому кажется, что к старости Расступаются густые заросли, Всё измерено, давно погашено, Не пойти ни вброд, ни врукопашную, Любит поворчать, и тем не менее Он дошел до точки примирения. Все не так. В моем проклятом возрасте Карты розданы, но нет уж козыря, Страсть грызет и требует по-прежнему, Подгоняет сердце, будто не жил я, И хотя уже готовы вынести, Хватит на двоих непримиримости, Бьешься, и не только с истуканами — Сам с собой. Еще удар — под занавес. 1964
3. «…И уж не золотом по черни…»
…И уж не золотом по черни, А пальцем слабым на песке, Короче, суше, суеверней Он пишет о своей тоске. Душистый разворочен ворох, Теперь не годы, только дни, И каждый пуще прежних дорог: Перешагни, перегони, Перелети, хоть ты объедок, Лоскут, который съела моль, — Не жизнь прожить, а напоследок Додумать, доглядеть позволь. (1961)
4. «Устала и рука. Я перешел то поле…»
Устала и рука. Я перешел то поле. Есть мука и мука, но я писал о соли. Соль истребляли все. Ракеты рвутся в небо. Идут по полосе и думают о хлебе. Вот он, клубок судеб. И тишина средь песен. Даст бог, родится хлеб. Но до чего он пресен! (1961)
5. «Позабыть на одну минуту…»
Позабыть на одну минуту, Может быть, написать кому-то, Может, что-то убрать, передвинуть, Посмотреть на полет снежинок, Погадать — додержусь, дотяну ли, Почитать о лихом Калигуле. Были силы, но как-то не вышло, А теперь уже скоро крышка. Не додумать, быть очень твердым, Просидеть над дурацким кроссвордом, — Что от правды и что от кривды, Не помогут ни мысли, ни рифмы. Это дальше теперь или ближе? Нужно выбраться, вытянуть, выжить. Время мешкает, топчется глухо, Не взлетает, как поздняя муха. Есть черед, а хотелось бы через. Нужно жить, а уж нет суеверий, Если держит еще — не надежда, А густая и цепкая нежность, Что из сердца не уберется, Если сердце всё еще бьется. (1967)
6. «Пора признать — хоть вой, хоть плачь я…»
Пора признать — хоть вой, хоть плачь я, Но прожил жизнь я по-собачьи, Не то что плохо, а иначе, — Не так, как люди или куклы, Иль Человек с заглавной буквы: Таскал не доски, только в доску Свою дурацкую поноску, Не за награды — за побои Стерег закрытые покои, Когда луна бывала злая, Я подвывал и даже лаял Не потому, что был я зверем, А потому, что был я верен — Не конуре, да и не палке, Не драчунам в горячей свалке, Не дракам, не красивым вракам, Не злым сторожевым собакам, А только плачу в темном доме И теплой, как беда, соломе. (1967)
7. «Из-за деревьев и леса не видно…»
Из-за деревьев и леса не видно. Осенью видишь, и вот что обидно: Как было многое видно, но мнимо, Сколько бродил я случайно и мимо, Видеть не видел того, что случилось, Не догадался, какая есть милость — В голый, пустой, развороченный вечер Радость простой человеческой встречи. 1964
8. «Не время года эта осень…»
Не время года эта осень, А время жизни. Голизна, Навязанный покой несносен: Примерка призрачного сна. Хоть присказки, заботы те же, Они порой не по плечу. Всё меньше слов, и встречи реже. И вдруг себе я бормочу Про осень, про тоску. О боже, Дойти бы, да не хватит сил. Я столько жил, а всё не дожил, Не доглядел, не долюбил. 1964
9. «Свет погас. Говорят, через час свет дадут…»
Свет погас. Говорят, через час Свет дадут или нет. Слишком много мне лет, Чтобы ждать и гадать — Будет шторм или гладь. Далеко далека Та живая рука. А включат или нет, Будут врать или драть, — Больше нет тех монет, Чтоб в орлянку играть. (1967)
10. «Мое уходит поколенье…»
Мое уходит поколенье, А те, кто выжил, — что тут ныть, — Уж не людьми, а просто временем, Лежалые, уценены. Исхода нет, есть только выходы. Одни, хоть им уйти пора, Куда придется понатыканы, Пришамкивают «чур-чура». Не к спеху им, а коль заведено, И старость чем не хороша, По дворику ступают медленно И умирают не спеша. Хоть мне осточертели горести И хоть такими пруд пруди, Я с теми, кто дурацки борется, Прет на рожон, да впереди, Кто не забыл, как свищет молодость, Кто жизнь продрог, а не продрых, И хоть хлебал, да всё не солоно, Кто так не вышел из игры. (1967)
324. «Пять лет описывал не пестрядь быта…»
Пять лет описывал не пестрядь быта, Не короля, что неизменно гол, Не слезы у разбитого корыта, Не ловкачей, что забивают гол. Нет, вспоминая прошлое, хотел постичь я Ходы еще не конченной игры. Хоть Янус и двулик, в нем нет двуличья, Он видит в гору путь и путь с горы. Меня корили: я не знаю правил, Болтлив, труслив — про многое молчу… Костра я не разжег, а лишь поставил У гроба лет грошовую свечу. На кладбище друзей, на свалке века Я понял: пусть принижен и поник, Он всё ж оправдывает человека, Истоптанный, но мыслящий тростник. (1967)
325. НАД СТИХАМИ ВИЙОНА