259. «Будет солнце в тот день, или дождь, или снег…»
Будет солнце в тот день, или дождь, или снег, — Тишина удивит, к ней придет человек. Тишиной начинается всё, как во сне, Человек возвращается вновь к тишине. О, победы последний салют! Не слова, Нам расскажут о счастье вода и трава. Не орудья отметят сражений конец, А биение крохотных птичьих сердец. Мы услышим, как тихо летит мотылек, Если ветер улегся и вечер далек. 1945
260–261. В ФЕВРАЛЕ 1945
1. «День придет, и славок громкий хор…»
День придет, и славок громкий хор Хорошо прославит птичий вздор, И, смеясь, наденет стрекоза Выходные яркие глаза. Будут снова небеса для птиц, А Медынь для звонких медуниц, Будут только те затемнены, У кого луна и без луны, Будут руки, чтобы обнимать, Будут губы, чтобы целовать, Даже ветер, почитав стихи, Заночует у своей ольхи. 2. «Мне снился мир, и я не мог понять…»
Мне снился мир, и я не мог понять, — Он и во сне казался мне ошибкой: Был серый день, и на ребенка мать Глядела с неуверенной улыбкой, А дождь не знал, идти ему иль нет, Выглядывало солнце на минуту, И ветки плакали — за много лет, И было в этом счастье столько смуты, Что всех пугал и скрип, и смех, и шаг, Застывшие не улетали птицы, Притихло всё. А сердце билось так, Что и во сне могло остановиться. 1945
262. «За что он погиб? Он тебе не ответит…»
За что он погиб? Он тебе не ответит. А если услышишь, подумаешь — ветер. За то, что здесь ярче густая трава, За то, что ты плачешь и, значит, жива, За то, что есть дерева грустного шелест, За то, что есть смутная русская прелесть, За то, что четыре угла у земли, И сколько ни шли бы, куда бы ни шли, Есть, может быть, звонче, нарядней, богаче, Но нет вот такой, над которой ты плачешь. 1945
263. ЛЕНИНГРАД
Есть в Ленинграде, кроме неба и Невы, Простора площадей, разросшейся листвы, И кроме статуй, и мостов, и снов державы, И кроме незакрывшейся, как рана, славы, Которая проходит ночью по проспектам, Почти незримая, из серебра и пепла, — Есть в Ленинграде жесткие глаза и та, Для пришлого загадочная, немота, Тот горько сжатый рот, те обручи на сердце, Что, может быть, одни спасли его от смерти. И если ты — гранит, учись у глаз горячих: Они сухи, сухи, когда и камни плачут. 1945
264. «Когда она пришла в наш город…»
Когда она пришла в наш город, Мы растерялись. Столько ждать, Ловить душою каждый шорох И этих залпов не узнать. И было столько муки прежней, Ночей и дней такой клубок, Что даже крохотный подснежник В то утро расцвести не смог. И только — видел я — ребенок В ладоши хлопал и кричал, Как будто он, невинный, понял, Какую гостью увидал. 1945
265-267. 9 МАЯ 1946
1. «О них когда-то горевал поэт…»
О них когда-то горевал поэт: Они друг друга долго ожидали, А встретившись, друг друга не узнали На небесах, где горя больше нет. Но не в раю, на том земном просторе, Где шаг ступи — и горе, горе, горе, Я ждал ее, как можно ждать любя, Я знал ее, как можно знать себя, Я звал ее в крови, в грязи, в печали. И час настал — закончилась война. Я шел домой. Навстречу шла она. И мы друг друга не узнали. 2. «Она была в линялой гимнастерке…»
Она была в линялой гимнастерке, И ноги были до крови натерты. Она пришла и постучалась в дом. Открыла мать. Был стол накрыт к обеду. «Твой сын служил со мной в полку одном, И я пришла. Меня зовут Победа». Был черный хлеб белее белых дней, И слезы были соли солоней. Все сто столиц кричали вдалеке, В ладоши хлопали и танцевали. И только в тихом русском городке Две женщины, как мертвые, молчали. 3. «Прошу не для себя, для тех…»
Прошу не для себя, для тех, Кто жил в крови, кто дольше всех Не слышал ни любви, ни скрипок, Ни роз не видел, ни зеркал, Под кем и пол в сенях не скрипнул, Кого и сон не окликал, — Прошу для тех — и цвет, и щебет, Чтоб было звонко и пестро, Чтоб, умирая, день, как лебедь, Ронял из горла серебро, — Прошу до слез, до безрассудства, Дойдя, войдя и перейдя, Немного смутного искусства За легким пологом дождя. 1945
268. «Умру — вы вспомните газеты шорох…»
Умру — вы вспомните газеты шорох, Ужасный год, который всем нам дорог. А я хочу, чтоб голос мой замолкший Напомнил вам не только гром у Волги, Но и деревьев еле слышный шелест, Зеленую таинственную прелесть. Я с ними жил, я слышал их рассказы, Каштаны милые, оливы, вязы — То не ландшафт, не фон и не убранство; Есть в дереве судьба и постоянство, Уйду — они останутся на страже, Я начал говорить — они доскажут. 1945
269. «В печальном парке, где дрожит зола…»
О, дайте вечность мне, — и вечность
я отдам
За равнодушие к обидам и годам.
И. Анненский В печальном парке, где дрожит зола, Она стоит, по-прежнему бела. Ее богиней мира называли, Она стоит на прежнем пьедестале. Ее обидели давным-давно. Она из мрамора, ей всё равно. Ее не тронет этот день распятый, А я стою, как он стоял когда-то. Нет вечности, и мира тоже нет, И не на что менять остаток скверных лет. Есть только мрамор и остывший пепел. Прикрой его, листва: он слишком светел. 1945
270. ФРАНЦУЗСКАЯ ПЕСНЯ
Свободу не подарят, Свободу надо взять. Свисти скорей, товарищ, Нам время воевать. Мы жить с тобой бы рады, Но наш удел таков, Что умереть нам надо До первых петухов. Нас горю не состарить, Любви не отозвать. Свисти скорей, товарищ, Нам время воевать. Другие встретят солнце И будут петь и пить, И, может быть, не вспомнят, Как нам хотелось жить. 1946
271. «Во Францию два гренадера…»
«Во Францию два гренадера…» Я их, если встречу, верну. Зачем только черт меня дернул Влюбиться в чужую страну? Уж нет гренадеров в помине, И песни другие в ходу, И я не француз на чужбине, — От этой земли не уйду, Мне всё здесь знакомо до дрожи, Я к каждой тропинке привык, И всех языков мне дороже С младенчества внятный язык. Но вдруг замолкают все споры, И я — это только в бреду, — Как два усача гренадера, На запад далекий бреду, И всё, что знавал я когда-то, Встает, будто было вчера, И красное солнце заката Не хочет уйти до утра. 1947
272–273. ФРАНЦИЯ
1. «Дорога вьется, тянет, тянется…»
Дорога вьется, тянет, тянется. Заборы, люди, города. И вдруг одно: а где же Франция? Запряталась она куда? Бретань, и море в злобе щерится, И скалы рвет огромный вал. Разлука ли? Мне всё не верится, Что эти руки целовал. Не улыбнешься, не расплачешься, А вспомнишь — закричишь со сна. Парижа позднее ребячество, Его туманная весна — В цветах, в огнях, в соленой сырости… Я не спрошу, что стало с ним. Другие девушки там выросли И улыбаются другим. Так сделан человек: расстанется, Всё заметет тяжелый снег. И я как все. А где же Франция? Я выдумал ее во сне. Но ты не говори о верности, Я верен, только не себе — Тому, что бьется, вьется, вертится — Своей тоске, своей судьбе. 2. «Читаешь, пишешь, говоришь…»
Читаешь, пишешь, говоришь, И вдруг встает былой Париж, Огромный, огненный, живой, С горячей мокрой синевой. Как он сумел прийти сюда? Ходить — не ходят города, Им тяжело, у них дома. И кто из нас сошел с ума? Тот город, что, забыв про честь, Готов в любое сердце влезть, Готов смутить любой покой Своей шарманочной тоской, — Сошел ли город тот с ума, Сошли ли с мест своих дома? Иль, может, я в бреду ночном, Когда смолкает всё кругом, Сквозь сон, сквозь чащу мутных лет, Сквозь ночь, которой гуще нет, Сквозь снег, сквозь смерть, сквозь эту тишь Бреду туда — всё в тот Париж? 1947
274. «Мне всё мерещится одна…»
Мне всё мерещится одна Большого полдня тишина, И те же блики от каштана, И тот же зной, как мед, густой, Кувшин, а рядом два стакана, Один с вином, другой пустой. Обычно отвечают: «Ба, Что тут попишешь, не судьба…» Уж больше ничего не будет, Теперь и вспоминать смешно, А всё мерещится одно: Так и ушел и не пригубил… 1947
275. «Тарханы — это не поэма…»
Тарханы — это не поэма, Большое крепкое село. Давно в музей безумный Демон Сдал на хранение крыло. И посетитель видит хрупкий, Игрушечный, погасший мир, Изгрызанную в муке трубку И опереточный мундир. И каждому немного лестно, Что это — Лермонтова кресло. На стенах множество цитат О происшедшей перемене. А под окном заглохший сад И «счастье», скрытое в сирени. Машины облегчили труд. В селе теперь десятилетка. Колхозники исправно чтут Дела прославленного предка, И каждый год в тот день июля, Когда его сразила пуля, В Тарханах праздник. Там с утра Вся приодета детвора. Уж кумачом зардели арки, Уж сдали государству рожь, И в старом лермонтовском парке Танцует дружно молодежь. Здесь нет ни топота, ни свиста… Давно забыт далекий выстрел, И только в склепе, весь продрог, Стоит обшитый цинком гроб. Мотор заглох, шофер хлопочет. А девушка в избе бормочет Всё тот же сердцу милый стих, И страсть в ее глазах глухих, Приподняты углами брови, А ночь, как некогда, темна. Поют и пьют. Стихи читают. Сквернословят. А сердце в цинк стучит. Всё выпито до дна. «Люблю отчизну я, но странною любовью…» А что тут странного? Она одна. 1947
276-278. У РЖЕВА
1. «Трагедия закончена — так пишут…»
Трагедия закончена — так пишут, И это правда, — строят города, Влюбляются и по ночам не слышат, Как голосит железная беда. Но вот война — окопы, танк подбитый, Оборван провод и повисла нить, Как будто после той ужасной битвы Здесь занавес забыли опустить. Торчит стена расщепленного дома, В глубоких ямах желтая вода. Как это всё мучительно знакомо, Мне кажется, что я здесь жил всегда. Обломаны, обрублены деревья, Черны они, в них битв минувших страсть, И, руки заломив в последнем гневе, Они ни жить не могут, ни упасть. 2. «Могила солдата, а имени нет…»
Могила солдата, а имени нет, Мы дату едва разобрали, — Здесь в сорок втором, не дождавшись побед, Погиб неизвестный товарищ. Тогда отступали, и он отступал. Потом был приказ закрепиться. В Москве не раздался торжественный залп — Погиб он в проигранной битве. Откуда шли танки? Хватило ль гранат? В газете никто не поведал, Как в сорок втором неизвестный солдат Увидел впервые победу. О том не узнали ни мать, ни жена, С похода друзья не вернулись. Он спит одиноко, и только сосна В почетном стоит карауле. 3. «Прохожий, подойди. Лежим в могиле братской…»
Прохожий, подойди. Лежим в могиле братской. Нас было четверо, любили мы смеяться, Цвела тогда сирень, мы были влюблены, Ходили в школу мы за месяц до войны. Прохожий, пели мы. Потом запели пули. Ты знаешь жизнь, в нее мы только заглянули. Мы жить хотели, но была беда: Мы отступали и сдавали города. В то лето было много горя и развалин. Кукушки коротко в то лето куковали, Мы в поле залегли, касалась щек трава. Была пред нами смерть, а позади — Москва. Есть нечто, вечности оно дороже: Погибли мы, но ты живешь, прохожий, Ты смотришь, говоришь, и этот день живой Стоит, как облако, над розовой Москвой. 1948(?)
279. «Я в море вижу не свободу…»
Я в море вижу не свободу, А некий исполинский труд, Как будто яростные воды Повинность тяжкую несут. С ожесточеньем терпеливым Прилив сменяется отливом, Стихия пробует восстать, Закону темному покорна, Шумит, грозит. А после шторма Всё та же тишина и гладь. Скажи мне, сколько нужно странствий, Как отвергал, как был отвергнут, Чтоб говорило море сердцу О верности, о постоянстве, Чтоб стало всё, чем жил и жив, Как тот прилив, как тот отлив? 1948(?)
280. «У маленькой речушки на закате…»
У маленькой речушки на закате, Закинув удочку, сидел мечтатель И, отдыхая от своих тревог, Глядел на неподвижный поплавок. Он смутно думал: «Тонет луг в тумане, Возможно, завтра и меня не станет, Но будет снова тот же летний день, И та же рябь реки, и та же лень». О вечности он думал смутно, вяло, А рядом на песочке трепетала Им пойманная рыбка. Где вода? Ее не будет больше никогда. Дышать она пыталась. Слишком поздно: Не для нее сухой и грозный воздух. Вздымались жабры. Белый жег песок. Мечтатель всё глядел на поплавок. 1948(?)
281. «К вечеру улегся ветер резкий…»
К вечеру улегся ветер резкий, Он залег в тенистом перелеске, — Уверяли галки очень колко, Что растет там молодая елка. Он играл с ее колючей хвоей, Говорил: «На свете есть другое, А не только эти елки-палки, А не только глупенькие галки». Говорил, что он бывал на Тибре, Танцевал с нарядными колибри, Обнимал высокую агаву, Но нашлась и на него управа. Отвечала молодая елка: «Я в таких речах не вижу толка, С вами я почти что незнакома, Нет у вас ни адреса, ни дома, Может, по миру гулять просторней, Но стыдитесь — у меня есть корни, Я стою здесь с самого начала, Как моя прабабушка стояла. Я не мельница. Зачем мне ветер? У меня, наверно, будут дети. На мои портреты ротозеи Смотрят в краеведческом музее». Вздрогнули деревья на рассвете — Это поднялся внезапно ветер, И завыла на цепи собака Оттого, что ветер выл и плакал, Оттого, что без цепи привольно, Оттого, что даже ветру больно. 1948(?)
282. «Был тихий день обычной осени…»
Был тихий день обычной осени. Я мог писать иль не писать: Никто уж в сердце не запросится, И тише тишь, и глаже гладь. Деревья голые и черные — На то глаза, на то окно, — Как не моих догадок формулы, А всё разгадано давно. И вдруг, порывом ветра вспугнуты, Взлетели мертвые листы, Давно истоптаны, поруганы, И всё же, как любовь, чисты, Большие, желтые и рыжие И даже с зеленью смешной, Они не дожили, но выжили И мечутся передо мной. Но можно ль быть такими чистыми? А что ни слово — невпопад. Они живут, но не написаны, Они взлетели, но молчат. 1957
283. «Ошибся — нужно повторить…»
Ошибся — нужно повторить: Ребенка учат говорить. К чему леса? К чему трава? Пред ним дремучие слова, И он в руке зажать готов Добычу дня — охапку слов. До смерти их не перечесть. А попугай — тот любит есть, А водолей — тот воду льет, И человек средь слов живет. Кто открывал, и кто крестил, И кто кого когда любил? Ведь он не нов, ведь он готов, Уютный мир заемных слов. Лишь через много-много лет, Когда пора давать ответ, Мы разгребаем груду слов — Ведь мир другой, он не таков. Слова швыряем мы в окно И с ними славу заодно. Как ни хвали, как ни пугай, Молчит облезший попугай, — Слова ушли, как сор, как дым, Он хочет умереть немым. 1957
284. «Есть надоедливая вдоволь повесть…»
Есть надоедливая вдоволь повесть, Как плачет человеческая совесть. Она особенно скулит средь ночи, Когда никто с ней говорить не хочет, Когда подсчитаны давно балансы И оттанцованы и сны и танцы, Когда глаза, в которых жизнь поблекла, Похожи на замызганные стекла Большого недостроенного дома, Где всё необжито и всё знакомо. Она скулит, что день напрасно прожит И что никто не лезет вон из кожи, Что убивают лихо изуверы И что вздыхают тихо маловеры. Она скулит, никто ее не слышит — Ни ангелы, ни близкие, ни мыши. Да что тут слушать? Плачет, и не жалко. Да что тут слушать? Есть своя смекалка. Да что тут слушать? Это ведь не дело. И это всем смертельно надоело. 1957
Нагасаки
285. «Ты помнишь, жаловался Тютчев…»
Ты помнишь, жаловался Тютчев: «Мысль изреченная есть ложь». Ты не пытался думать — лучше Чужая мысль, чужая ложь. Да и к чему осьмушки мысли? От соски ты отвык едва, Как сразу над тобой нависли Семипудовые слова. И было в жизни много шума, Пальбы, проклятий, фарсов, фраз. Ты так и не успел подумать, Что набежит короткий час, Когда не закричишь дискантом, Не убежишь, не проведешь, Когда нельзя играть в молчанку, А мысли нет, есть только ложь. 1957
286. «В их мире замкнутом и спертом…»
В их мире замкнутом и спертом И логика была простой, Она была того же сорта, Что окрик часового: «Стой!» «Стой!» — и построй себе жилище, «Стой!» — и свивай себе уют, «Стой!» — и работай ради пищи, Живи, как прочие живут. Да кто вы? Люди или птицы? Сыны богов или кроты? «Мы? Жители. Жильцы, жилицы, Квартиросъемщики. А ты, А ты, что вечно споришь с веком?» — «Я был собою до конца: Неполноценным человеком, Пытавшимся поджечь сердца». «Ну как, поджег? — И все смеются, Все полноценны и тихи: — Прошла эпоха революций. А сколько платят за стихи?» 1957
287. «Я смутно помню шумный перекресток…»
Я смутно помню шумный перекресток, Как змей клубок, петлистые пути. Я выбрал свой, и всё казалось просто: Коль цель видна, не сбиться и дойти. Одна судьба — не две — у человека, И как дорогу ту ни назови, Я верен тем, с которыми полвека Шагал я по грязи и по крови. Один косился на другого, мучил Молчанием, томила сердце тень, Что рядом шла, — не друг и не попутчик, А только тень. Ни зелень деревень, Ни птицы крик нам не несли отрады. Страшнее переходов был привал. Порой один, чуть покачнувшись, падал, Все дальше шли, он молча умирал. Но, кажется, и в час предсмертной стужи, Когда пойму — мне больше не идти, Нахлынут нежность, гордость, грусть и ужас При памяти о пройденном пути. 1957
288. «Есть в севере чрезмерность, человеку…»
Есть в севере чрезмерность, человеку Она невыносима, но сродни — И торопливость летнего рассвета, И декабря огрызки, а не дни, И сада вид, когда приходит осень: Едва цветы успели расцвести, Их заморозки скручивают, косят, А ветер ухмыляется, свистит, И только в пестроте листвы кричащей, Календарю и кумушкам назло, Горит последнее большое счастье, Что сдуру, курам на смех, расцвело. 1957
289. ДОЖДЬ В НАГАСАКИ
Дождь в Нагасаки бродит, разбужен, рассержен. Куклу слепую девочка в ужасе держит. Дождь этот лишний, деревья ему не рады, Вишня в цвету, цветы уже начали падать. Дождь этот с пеплом, в нем тихой смерти заправка, Кукла ослепла, ослепнет девочка завтра, Будет отравой доска для детского гроба, Будет приправой тоска и долгая злоба, Злоба — как дождь, нельзя от нее укрыться, Рыбы сходят с ума, наземь падают птицы. Голуби скоро начнут, как вороны, каркать, Будут кусаться и выть молчальники карпы, Будут вгрызаться в людей цветы полевые, Воздух вопьется в грудь, сердце высосет, выест, Злобу не в силах терпеть, как дождь, Нагасаки, Мы не дадим умереть тебе, Нагасаки! Дети в далеких, в зеленых и тихих скверах, — Здесь не о вере, не с верой, не против веры, Здесь о другом — о простой человеческой жизни. Дождь перейдет, на вишни он больше не брызнет. 1957
290. ТОВАРИЩАМ
В любой трущобе, где и камню больно, В Калькутте душной, средь ветров Стокгольма, В японском домике, пустом до страха, Глухой в Нью-Йорке и на ощупь в шахте, У Миссисипи, где и снам не выжить, В заласканном, заплаканном Париже, И в брюхе птицы, прорезавшей небо, — Все сорок лет — когда бы, с кем бы, где бы — Я вижу их, я узнаю их сразу, Не по затверженным знакомым фразам, — По множеству примет, едва заметных, По хмурости и по усмешке светлой, По мужеству, по гордости, по горю, Которых не унять, не переспорить, И по тому, как промолчат о главном, Как через силу выговорят «ладно», Как не расскажут про беду и смуту И как доверчиво пожмут мне руку. Я с ними в сговоре — мы вместе жили, В одно мы верили, одно любили, И пуд мы съели — не по нашей воле — Такой соленой, что не скажешь, соли. Суровый, деловой и всё же нежный Огромный заговор одной надежды. 1957
291. СПУТНИК
Есть нечто милое в самом том слове С далеких, незапамятных времен, Хоть многим кажется, что это — внове, Хоть ошарашен мир и окрылен. Не знаю, догадаются, поймут ли, Увидев искру в голубой дали, Какой невидимый и близкий спутник Уж сорок лет кружит вокруг Земли. В глухую осень из российской пущи, Средь холода и грусти волостей, Он был в пустые небеса запущен Надеждой исстрадавшихся людей. Ему орбиты были незнакомы, Он оживал в часы сухой тоски, О нем не говорили астрономы, За ним следили только бедняки. Что испытал он, в спехе пролетая, Запущен рано, нестерпимо нов, Над горем стародавнего Китая, Над голодом бразильских пастухов? Его боялись на допросе выдать, Он был судим, и был он осужден. Я помню, пролетал он над Мадридом, И люди улыбались: это — он! Он осветил последние минуты Заложников, он мчался вкруг Земли, Его видали тени Равенсбрука, Индийцы разговоры с ним вели. Он вспыхивал и пропадал надолго, Никто его путей не объявлял, Но в смертный час над потрясенной Волгой Он будущее мира отстоял. Его не признавали: «Это — опыт», В сердцах твердили: «Это — русских дурь», Пока не увидали в телескопы Его кружение средь звездных бурь. Не знаю, догадаются, поймут ли… Он сорок лет бушует надо мной, Моих надежд, моей тревоги спутник, Немыслимый, далекий и родной. 1957
292. ПАРИЖ — ТОКИО
(Мысли в пути)