Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Рыжонка - Михаил Николаевич Алексеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— У всех язык что помело. Куда надумает, туда и повело, а ты и растопырила уши, бесстыдница!

Мать говорила такое, а я-то видел, что она не верит и сама своим словам, и сердится на дочь за то, что та принесла ей новость, которая для нее давно уж не является таковою.

6

В канун Рождества ко мне пришел с ночевкой недавно обретенный (уже на новом месте) дружок по имени Ванька Жуков или Жучкин, как звали его все. Дом наш пока что стоял на отшибе, у озера Кочки, отделенный от села большим выгоном, где ранними туманными утрами в сопровождении полусонных хозяек собирались коровы и овцы, откуда, объединившись с помощью пастушьих кнутов в два стада, они отправлялись на пастбище и куда в полдень возвращались на стойло. Жуковы-Жучкины жили на Хуторе (так нарекли часть села, убежавшего с полверсты от него). Их изба стояла ближе всех к нашей, и первый мальчишка, которого я встретил и с которым в тот же день подружился, был Ванька. Хуторяне, хорошо знавшие его, немало подивились такому быстрому нашему сближению, поскольку Ванька был первеющий драчун, начинавший дружбу с кем бы то ни было не иначе, как с потасовки. Выяснив таким образом отношения с новичком и независимо от того, оказался победителем или побежденным, Ванька решительно предлагал: «Мир?» И ежели участник короткой схватки немедленно, не раздумывая, отвечал «мир!», Ванька совал ему под самый нос для взаимного рукопожатия свою шершавую длань с ногтями, никогда не знавшими ножниц (при необходимости Ванька их откусывал).

Мое знакомство с Жуковым обошлось без драки. И предотвратили ее наши псы — Ванькин Полкан и мой Жулик. Направляясь к двоюродным братьям, которые теперь жили тоже на Хуторе, я еще издали увидел мальчугана с большой белой собакой, оказавшегося на моем пути. Судя по всему, мальчишка уже изготовился к бою, потому что одну за другой сбрасывал на снег овчинные рукавички. Я невольно притормозил свой шаг. Но в это время Жулик, упустивший момент моего ухода из дому, спохватившись, рванулся вдогонку и прямо с ходу, не раздумывая, не соизмеряя своих силенок, налетел на преогромного пса. Черно-белый клубок с рычанием и визгом покатился по снегу. Совсем не трудно было понять, кто там рычал и кто визжал. Полкан так отволтузил моего бесстрашного защитника, что тот, с трудом вырвавшись из его совсем не дружественных объятий, дал дёру и сопровождал свое позорное, в общем-то, бегство отнюдь не воинственным воплем. Ванькин рот до самых ушей раздирала победительная улыбка, белые зубы, осклабившись, так и излучали сияние, а тоже белые глаза сделались еще белее. Ванька, конечно же, ликовал, да и кто бы не ликовал на его месте! По-видимому, он решил, что самому ему в таком случае затевать драку со мной не было никакой необходимости. Достаточно того, что Полкан достойно защитил и свою честь, и честь своего юного хозяина.

— Как тебя зовут? — подойдя ко мне поближе, спросил Ванька.

Я ответил и в свою очередь спросил:

— А тебя?

— Ванька. Ванька Жучкин. Жуков, значит. — И тут же объявил свое обычное: — Мир?

— Мир! — ответил я как можно скорее, сообразив, что только такого ответа и ждет от меня хуторской забияка.

— Ну, айда к нам. Я тебе кроликов покажу. Таких ни у кого нету.

Забыв о первоначальном намерении проведать двоюродных братьев, я вслед за Ванькой направился к нему в дом. И не зря: к себе я возвращался с новым другом, а в кармане рваного моего полушубка лежали, плотно прижавшись друг к другу, два теплых, вздрагивающих живых комочка — Ванька подарил мне на развод, как бы на новоселье, маленьких серых крольчат. Судя по их матери и отцу, которых мне показал Ванька, его подарок обернется для меня двумя необычными, большими-пребольшими, каких, в самом деле, ни у кого на селе нету и быть не может, породистыми кроликами. К тому же Ванька побожился, даже пообещал «провалиться вот на этом самом месте», словом, заверил меня, что в моем кармане находится будущая супружеская кроличья пара, от которой в два-три года расплодится целое стадо ушастых домашних зверьков.

Теперь мы сидели на печке и разучивали рождественскую молитву. Она была очень длинная и состояла из слов, более чем наполовину нам непонятных. «Рождество Твое, Христе Боже наш!» — бойко начинали мы, а далее притормаживали, поскольку не знали, что скрывается за последующими словами. «Воссиямиро, воссиямиро, весьсветорадуясь», — бормотали бессвязно и бестолково, уже и не пытаясь вникнуть в смысл выкрикиваемых словосочетаний. Из-за шестка мать подсказывала: «Рождество Твое, Христе Боже наш! Воесиял весь мир, радуясь». Но у нас опять сливалось в это одно «воссиямиро». Срывались с нашего языка, вылетали вперемежку какие-то волхвы, какие-то «поучахися» и много всего другого, не доступного нашему куцеватому умишку. Лишь самый конец молитвы был ясен и для нас, и мы произносили его торжествующе громко: «Господи, слава Тебе!» По-видимому, что-то складывалось у нас и в остальных частях молитвы, потому что когда мы входили в очередной дом и, захлебываясь, перебивая и опережая друг друга, напевали наше странное сочинение, никто нас не останавливал и не поправлял. Мы с Ванькой старались вовсю. А мой средний брат Ленька, тот вообще не знал ни единого слова даже из этого «произведения». Остановившись чуть позади нас, он только разевал рот, показывал хозяйке или хозяину дома, в который входили, что и он поет, что и ему полагается либо крендель, либо конфетка, либо, вместо того и другого, копейка или даже пятачок.

Перед самым уходом из своего дома мы хорошенько обдумывали, как бы успеть обойти все село, с какого конца начать и каким кончить, чтобы не пропустить ни одной избы, во что бы то ни стало побывать во всех и наславить столько, чтобы все аж ахнули от удивления при виде наславленного нами богатства. Село Монастырское насчитывало более шестисот дворов. Его можно обойти лишь в том случае, если начать поход не позднее двух часов ночи и закончить в девять или десять утра. Тут нужен был поводырь поопытнее и посильнее, такой, который и село знал получше, и мог бы отбиться не только от собак, встреча с которыми будет неизбежной чуть ли не у каждой избы, по и защитить от ребятишек постарше нас, этих ночных разбойников, предпочитающих не разучивать трудной молитвы, не ходить с нею по избам, а встречать в темных местах славильщиков и забирать у них все, что добыли они честным трудом, — эти ночные духи менее всего боялись Божьей кары, каковая должна была бы по логике вещей обрушиться на их преступные головы. Тут уж воистину: на Бога надейся, а сам не плошай! Наученный горьким опытом прошлого года, когда был ограблен каким-то верзилой, на этот раз я уговорил Леньку, чтобы он отправился по селу вместе с нами. А то, что он не будет петь, а лишь изображать открытием и закрытием рта пение, это нас не так уж и тревожило: споем и без него!

Когда мы оделись, накинули на шеи бечевки для кренделей и готовы были шагнуть за дверь, произошло событие, которое радостно взбудоражило весь дом. Вышедшие за несколько минут до этого во двор мать и отец вернулись, да не одни, — каждый нес на руках по одному мокренькому ягненку. А по пятам за ними бежала и обиженно блеяла мать близнецов, старшая дочь Козы, Перетока. Таким образом она как бы вернула долг нам за прошлый год, который прогуляла холостячкой. Теперь уже в доме никто не мог спать. Засуетились сразу все, забегали с толком, но большей частью без толку, забегали все сразу. И почти все осеняли себя крестным знамением. Овца объягнилась не когда-нибудь еще, в обычный какой-то день, а в ночь под Рождество Христово, а это уже было счастье великое для семьи. Кто-то принес со двора сноп соломы. Мать расстелила ее в одном свободном углу избы, уложила там новорожденных, обтерла их чуть ли не досуха, и только уж потом опустилась на колени, чтобы отблагодарить свою Заступницу, Пресвятую Деву Марию, и ее Сына Иисуса Христа, явившегося когда-то на свет Божий вот в такую же счастливую для всех ночь, найденного, кажется, не в каком-нибудь еще, а в овечьем хлеву.

Мы, славильщики, захваченные общей радостной суматохой, вышли во двор с некоторым опозданием. На малое время нас задержала Зинка, зачем-то оказавшаяся возле сенной двери. Ленька споткнулся о нее, и оба, один с руганью, а другая с недовольным хрюканьем, укатились в глубь двора.

Невольная задержка стоила нам некоторых потерь. Нас упредили. Мы входили в первый, потом во второй, третий и в последующие дома в тот момент, когда из них по двое а то и по трое выбегали другие ребятишки, отправившиеся в обход села раньше нас. Такое положение вещей не могло нас не огорчить. Однако ж и мы вернулись не с пустыми руками. Перекинутые через левое и правое плечи бечевки были по самые завязки унизаны кренделями, которые прямо на ходу сортировались по качеству: фабричные, лоснящиеся, светившиеся нежным румянцем находились в одной связке, а домашние, собственного изделия, в основном испеченные из ржаной муки (ими одаривали нас в бедных избах), — в другой. А в карманах, упрятанные подальше, таились копейки, семишники, гривны, пятаки и даже (у меня) один беленький гривенник: он-то и веселил более всего, подпитывал, поддерживал во мне победительное чувство. У моих спутников такой монетки не было, я это знал. Мне сунул ее, незаметно для других, дедушка, когда под конец похода мы заглянули и к нему. Может, поступил он так потому, что именно я успел сообщить ему о великом событии в нашей семье, о появлении в ночь под Рождество сразу двух ягнят.

— Кто же их принес вам? Опять старая Коза?

— Нет, дедя, не Коза. А Перетока! — ответил я уже из сеней.

Теперь я был совершенно уверен, что дедушка сейчас же оденется и отправится к нам. Не мог же он не разделить с нами такой радости! А мне и моим спутникам оставалось заглянуть еще в две-три избы и на том завершить «кругосветное путешествие» по селу.

Проводив Ваньку до его дома, мы с Ленькой вернулись к себе. Свисающие с наших плеч тяжелые связки кренделей, а более того — наши сияющие рожицы исторгли у наших домашних и гостей, которых набралось пол-избы, возгласы неподдельного радостного удивления.

— Полезайте на печку, обсохните. Вымокли, чай, до нитки.

Мать могла бы и не говорить этих слов. Они полетели нам уже вдогонку. О печке мы мечтали еще на улице, потому что в наших валенках хлюпало от растаявшего снега. Он зачерпывался, когда мы по самое пузо проваливались в сугробы, которые приходилось преодолевать в поисках кратчайшего пути от одной избы к другой. Теперь мы с Ленькой лежали на горячих оголенных кирпичах, и от наших штанов шел пар, а по всему телу разливалось благостное тепло. Оно очень скоро усыпило бы нас, если б не ягнята, возле которых, сокрушенно ворча, хлопотала мать. Близнецы уже стояли на собственных ногах, и не только стояли, а, помахивая куцыми хвостиками, бегали вокруг Перетоки, подсовывали под нее свои продолговатые, умиленно-глупые мордочки, а овца отстранялась, шарахалась в сторону, когда ягненок касался ее нагрубшего молоком резинно-упругого соска. Ягнятам хотелось есть, и они не понимали, почему мать не дает им молока, и в недоумении на какое-то время прекращали свои попытки добраться до него. Это-то и беспокоило маму. Она уж приготовила бутылочку с коровьим молоком, но ягнята вертели мордочками, брыкались.

«Еще помрут с голоду», — подумал я, и радость от успешного рождественского похода по селу малость приугасла.

Встревоженная больше моего мать позвала папаньку:

— Подержал хоть бы ты ее. Не хочет кормить, глупая!

К счастью, у молодой овцы были тоже рога, как и у ее матери. Они не такие большие, как у Козы, но вполне достаточны для того, чтобы отец мог ухватиться за них. А чтобы овца не вертелась, он прихватил ее и ногами, вроде бы оседлал. Мать тем временем поднесла к ее вымени сперва одного, потом другого ягненка, одного — справа, другого — слева. К великой маминой радости, ягнята тотчас же принялись бурно сосать. Перетока вся изогнулась от боли, а больше — от щекотки, но уже не делала нового рывка, чтобы освободиться от железной мужичьей хватки, а потом как-то вся обмякла, расслабилась (державший ее почувствовал это своими ногами), а затем и вовсе успокоилась, даже стала совсем уж мирно пережевывать серку[15].

— Ну, отец, отпусти ее. Теперича она не уйдет.

Папанька разжал пальцы, пошевелил ими, посмотрел на рубцы, оставленные рогами на его ладонях, перекинул ногу и осторожно отошел. Присел на скамейку рядом с женой, и теперь с какими-то просветленными, умиротворенными лицами, боясь шевельнуться и произнести хотя бы одно слово, они наблюдали за овцой и за первым ее потомством. Почувствовав наконец себя матерью, Перетока тихо, как-то по-кошачьи мурлыкала и поворачивала голову то вправо, то влево, чтобы дотронуться до коротких хвостиков, коими ягнята непрерывно повиливали, наслаждаясь теплым, почти горячим материнским молоком. Этим своим дотрагиванием овца, похоже, поощряла, давала знать, чтобы ягнята не отпускали сосков, выдаивали их до последней капли, насыщались досыта, толкали мордочками посильнее, — ей от этого хоть немножечко и больно, но она — мать, потерпит.

Из передней, красной комнаты один за другим стали выходить гости. Первым — дедушка. Разлив по бороде широкую улыбку, он вымолвил:

— Ну вот. Давно бы так! — Это относилось к овце и ягнятам.

— А я что говорил! — пробасил Федот Михайлович Ефремов, ровесник и давний дружок отца. Он заявился к нам раньше всех, да не один, а по пути собрал целую дюжину ребятишек и втолкнул их перед собой в нашу избу, громоподобно возгласив при этом:

— Принимайте славильщиков, хозявы!

Славильщики, дружно шмыгнув носами, принялись так же дружно петь. В том, как они пели, не было, как и у меня с Ванькой, ни ладу, ни складу, ни какой-либо осмысленности, но все с переизбытком искупалось усердием и тем еще, что над звонкими, прерывающимися, ломкими голосами детей совершенно отчетливо гудел, как церковный колокол, басина Федота Михайловича, где был и лад, и склад, и ясный совершенно смысл: Федот один только и знал всю молитву от начала и до конца такой, какой ей полагалось быть. Знал он, конечно, и о том, что хозяйка по достоинству оценит и его усердие, и его несомненную набожность. Рокот Федотова голоса раскатывался по избе минуты три-четыре. Пропев, он, как и следовало ожидать, потребовал, предварительно вытолкав уже одаренных ребятишек за порог:

— А нуть-ко, Фросиньюшка, где твои блины?.. И ты, Миколай Михалыч, пошто сидишь аки пень?.. Подымайся да ставь на стол. Пропустим по лампадке во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Вон какое счастье вам подвалило под Рождество Христово. Я б на такой-то случай и четверти не пожалел!

— Ишь расщедрился на чужое-то. У самого-то у тебя летошнего снегу не выпросишь, не то что… — Отец говорил это, а в руках у него, тем не менее, была бутылка, которая тут же оказалась посреди стола; на столе этом, как по щучьему велению, возвышалась уже стопка блинов. — Ну, присаживайся, славельщик бородатый. Куда от тебя денешься.

С помощью присоединившихся к ним дяди Петрухи и дяди Пашки они успели «усидеть» бутылку и съесть все блины в непостижимо малое время. Родственники теперь же удалились по своим домам.

А Федот поспешил заверить папаньку:

— Двор твой новый теперича завсегда будет счастливым. Приплод в канун Рождества — это, Михалыч, самая наиважнейшая примета. Такое бывает очень даже редко. Так што ищо раз поздравляю и тебя и все твое, значит, семейство. — Увидав входившую со двора хозяйку, заговорил еще оживленнее: — Фросиньюшка, дай-кось я тебя поцелую на радостях! Ить я ваш самый наипервейший друг! — Он попытался было сунуть свою уже достаточно провонявшую самогоном и махоркой бороду в мамино лицо, но мама резко отстранилась:

— Ишь чего удумал. Иди целуй свою. Заждалась, чай.

— Оно и правда. Засиделся я штой-то у вас. — Федот Михайлович покосился на опустевшую бутылку с очевидным сокрушением, поблагодарил хозяев за хлеб-соль и шумно вывалился за порог. Дождавшись, когда не только избяная, но и сенная дверь захлопнулись за ним, мать вымолвила с облегчением:

— Слава тебе, Господи, кажись, ушел славильщик.

Сказав это, она покраснела. В последнюю минуту, очевидно, вспомнила, что не следовало бы провожать вот так гостя да еще в большой праздник. Не по-христиански это. И не в ее правилах.

Ленька давно уже спал. А я делал вид, что сплю тоже, а сам затаился, притих, пришипился, потому что был крайне и радостно поражен увиденным.

Оставшись одни, мать и отец уселись на скамейке так близко друг к дружке, как давно уже не сидели. Более того: рука папанькина лежала на плече матери, а мама, откровенно счастливая, прижималась к отцу еще плотнее и украдкой от него потихоньку смаргивала капельки слезинок со своих черных, по-девичьи длинных ресниц.

Насытившиеся ягнята смешно подпрыгивали на полу. Только что обсохшие и едва вставшие на собственные ноги, они уже норовили боднуться, помериться силенкой, неуклюже тыкались лбами, а их мать, тоже, видать, очень счастливая, жуя свою серку, наблюдала за ними. Так, на всякий случай.

Тихонько, чтобы никто не услышал, я повернулся с живота на спину, подсунул правую руку под Ленькину голову и сейчас же заснул.

Помнится, приснились мне в то утро ягнята-близнецы. Они лезли ко мне под одеяло, а я почему-то их не пускал, отталкивал.

7

В далекие уж теперь доколхозные времена от моей матери чаще всего можно было услышать два. слова: «убрать скотину». Они были у нее корневыми и в таких словосочетаниях: «У меня еще скотинешка не убрана», или: «Погоди, кума, вот уберу скотину, зайду к тебе, покалякаем тогда», или: «Нёколи мне, шабренка[16] надо еще со скотиной прибраться». В понятие «убрать скотину» составною частью входило: подоить корову, напоить лошадь, дать корму овцам, замесить свинье и перво-наперво — очистить хлевы от навоза. И получалось, что среди множества дел в нашем дворе уборка скотины была если уж и не самым важным, то, во всяком случае, совершенно неотложным делом. По логике вещей исполнение его полагалось бы отцу, но так как он был всегда «при исполнении» еще более важных обязанностей в сельсовете, то большей частью уборкой скотины занималась мать; сестра и старшие мои братья подымались позднее, а поутру к скотине надобно выходить ни свет ни заря, а на это была способна лишь мама.

Зимою утренние и вечерние хлопоты во дворе проходили по-темному и начинались с очищения хлевов от навоза. За необыкновенно длинную зимнюю ночь его производилось очень много, и «рекордсменкой» была, конечно же, Рыжонка. Сотворенные ею огромного размера «лепехи» к утру смерзались так, что отодрать их от земли можно лишь вместе с соломенной подстилкой и в таком виде относить в общую кучу. Туда же потом как бы перекатывались Карюхины круглые «шары» (иногда я отбирал самый круглый, чтобы погонять его по накатанной зимней дороге на улице); овечьи «орехи» собирались в ведро и также высыпались в общую кучу, равно как и свиной помет, который за дурной запах назывался не иначе как дерьмо, а то и просто более привычное для сельского жителя классическое говно, — даже скованное морозом Зинкино произведение умудрялось сохранять свой изначально натуральный запах; лишь хорошенько смешавшись с пометом от других Зинкиных сожителей и сожительниц по двору, оно переставало оскорблять наше обоняние. А то, что получалось от кур, собиралось отдельно; весною, когда появятся первые всходы тыкв, огурцов и свеклы, мать будет подкармливать их жидко разбавленным раствором из богатого азотом куриного помета.

Навозная куча зарождалась и вырастала главным образом зимою, но не летом, когда коровы и овцы на весь день выгонялись в степь, на пастбище, а Карюха в основном находилась вместе с хозяевами на полевых работах либо в постоянных поездках по разным хозяйским надобностям. Куча вырастала как живая, поднималась с каждым днем все выше и выше. Сейчас, на новом нашем дворе, она была еще небольшой, но я-то знал, что к концу зимы станет такой, что на нее мне не взобраться и с разбега. А по весне, когда пригреет солнышко, вершина ее начнет дымиться, и тогда сама она будет напоминать маленькую Ключевскую сопку на далекой Камчатке, о которой мне прочитал в какой-то книжке Ленька. Слово «Навозная» заслуживает того, чтобы мы, люди, писали его с большой буквы. Неспроста же она помещается не где-нибудь, а прямо в центре двора, со временем занимая чуть ли не большую его часть.

Впрочем, почему же все-таки в центре?

Да потому, что у большинства наших односельчан Навозная куча предназначалась отнюдь не для унавоживания почвы в огородах или на поле. Наша монастырская черноземная земля обходилась и без удобрений. Огороды же почти у всех заливались полой водой, оставлявшей после своего ухода толстый, в целую лопату, слой ила, похожего на черный, ноздристый творог.

Расположившейся в центре двора Навозной куче отводилась не менее важная роль, а в наших условиях — определенно более важная. К концу лета из нее крестьянские руки извлекут основной топливный запас, коего хватит на всю длинную-предлинную, щедрую на лютые морозы русскую зиму.

И все-таки почему же в центре?

Да потому, что там, посреди двора, ее можно раскидать в большой, толщиною с полметра, круг. Делается это где-то в конце августа или в начале сентября, когда хлеба уберутся и когда навоз «созреет», то есть перепреет, перегниет и его можно с помощью Карюхиных ног и воды перемесить так, — чтобы уже нашими руками уложить в специальные — двух- и трехячеичные для взрослых, одноячеичные для детей — деревянные станки, в которых и формуются кизяки, похожие на большие кирпичи. Ровными рядами их выкладывают для первоначальной просушки либо перед домом на свободном месте, либо на задах. Через какое-то время переворачивают, чтобы кизяки подсохли и с другой своей стороны. В заключительной «стадии» из них возводятся пирамиды, иногда в целый человеческий рост высотою, да так, чтобы оставались небольшие отдушины для проветривания; через неделю-другую кизяки высыхали настолько, что становились пористыми, легкими и их можно уже относить под навес и складывать там.

У меня был свой станочек. Его изготовил мне дедушка. Еще на старом дворе я не слонялся без дела около взрослых, когда Навозная куча превращалась в кизяки, но тоже трудился. Исполненный чувства несказанной гордости от сознания того, что приобщен к общим заботам, я с великим удовольствием отламывал от все уменьшающегося круга голыми, измазанными назьмом руками кусок за куском и укладывал в станочек. Маленькие свои кизяки относил в отдельный рядок. А потом и пирамидка моя стояла отдельно от других, с тем, чтобы все видели: это моя, а не чья-нибудь еще работа.

Как на дедушкином дворе, так и теперь я с большим нетерпением ждал момента, когда отец, старшие братья и пришедшие им на помощь дядя Петруха и дядя Пашка начнут разбрасывать кучу. Во-первых, потому, что двор в это время наполнится запахом необыкновенным, сотканным из множества других запахов, очень душистым, ни на какие другие иные не похожим. Его нельзя было отнести ни к лошади отдельно, ни к корове, ни к овцам, ни к свинье, хотя Навозная куча и была сотворена ими, но сотворена как бы в соавторстве, сообща. Это был коллективный труд всех жителей двора, за исключением разве что кур и Жулика. Во-вторых, а точнее бы сказать, во-первых, нетерпение мое подогревалось тем, что я надеялся в раскиданной куче отыскать пару преогромных навозных жуков, у которых были рога. Моей фантазии не составляло труда превращать их в волов и запрягать в телегу, в пустой спичечный коробок, который, как и полагается телеге, нагружался разным добром, как-то: горошинами, возведенными мною в ранг арбузов; маковыми семенами, то есть просом; зубчатыми бутончиками мелких трав, которые очень были похожи на крошечные белые тыковки, — они и были для меня настоящими тыквами. Коробок, то есть телега, заполнялась по наклески, до краев, и отвозилась иногда одним, а чаще всего сразу двумя жуками-носорогами в определенное место для хранения. Упряжь, ярмо и прочее я мастерил из тонких волокон привяленных травяных стеблей, из ниток, а колеса существовали лишь в моем воображении, — вообще-то коробок влачился жуком или жуками волоком. Я лишь соломинкой давал направление их движению.

С не меньшим вожделением ждали разбора Навозной кучи куры, в особенности Тараканница. Она знала, что там, внутри, в перегное гнездится неисчислимое множество не только дождевых, но и других разных червяков и личинок, необыкновенно сочных и вкусных. Да нужно еще упредить подружек, чтобы они не подхватили перед самым твоим носом белого, с красной головкой, червя, который еще не превратился в жука. Он был такой большой, что одним им можно вполне насытиться.

Вот что обещала всем нам вырастающая посреди двора Навозная куча. Вот почему и пользовалась она повышенным вниманием. Даже не слитком заботливый относительно своего хозяйства папанька, приходя из сельсовета на обед, нередко брал вилы и подправлял ее, а уж о маме и говорить нечего: она ухаживала за этим «сооружением» с тем же усердием, как и за скотиной. Не только оправляла граблями, но следила за тем, чтобы в кучу не попало случайно стекло или черепки от разбитой посуды, о которых можно потом сбедить, порезать руки или, что еще страшнее, Карюхины ноги.

Ежели лето выпадет засушливым, мама примется сама и заставит всех нас, ее детей, таскать из нового колодца (благо, что он очень близко, сразу же за калиткой, в огороде) воду и поливать навоз, поливать до тех пор, пока он не задымится.

Навоз — это тепло в зимнюю стужу. А тепло — это жизнь.

Мама хорошо знала это. В последующие годы она будет подбирать коровяк и тогда, когда Рыжонка не донесет его до нашего двора, а уронит где-то на подходе к нему. Мать выйдет с ведром и бережно подберет лопатой свежие «лепешки», которых Рыжонка «испечет» с полдюжины. За этим занятием ее однажды подкараулит насмешливый Федот Михайлович Ефремов и не удержится, чтобы не предложить:

— Ты б, Ильинишна, на мой двор заглянула. Там этого добра сколько угодно.

Мать подожмет, наморщит губы в обиде. Ответит:

— Мне твое добро, Федот, ни к чему. Оно у тебя шибко вонюче.

— А што, рази Рыжонкино не пахнет?

— Для меня — нет, не пахнет! — решительно объявит мать и, гордая, унесет ведро к нашей Навозной куче.

Федот сконфуженно потеребит свою длинную козлиную бороду, буркнет в нее:

— Ну и ну… Отбрила, проклятая баба. Вот тебе и тихоня!

8

Через неделю Перетоку перестали пускать в избу, чтобы она покормила своих близнецов. Их теперь самих выносили к ней либо в хлев, либо во двор, когда там на короткое время объявится солнечное пятно. Насосавшись, ягнята затевали на этом пятне веселую игру. Подпрыгивали, бодались безрогими покамест лбами (рожки у них едва обозначались чуть прощупывающимися бугорками); распалившись в беготне и прыжках, они по-козлячьи вскакивали на самую макушку Навозной кучи, — благо, она еще была невысокой, — сталкивали оттуда друг дружку, чаще всего катились кубарем вместе, как деревенские ребятишки.

Одевшись потеплее, я на это время тоже выбегал во двор и, усевшись поудобнее на завалинке, наблюдал за тем, как резвились двойняшки. Пытался и сам подключиться к их игре, но ягнята не хотели принять меня в свою компанию, обиженно убегали к своей матери и прятались под ее брюхом. Обижался и я на них, — рассердившись, уходил в избу, куда вскорости приносили и ягнят.

В один из таких-то вот дней и случилась первая на новом дворе беда. Случилась вопреки счастливому признаку и оптимистическим предсказаниям Федота Ефремова. Цепкая и беспощадная память во всех ужасных подробностях сохранила событие того дня.

Ягнят в положенный час, как обычно, вынесли во двор. По своему обыкновению, выбежал туда и я, занявши наблюдательный пункт на излюбленном месте — на завалинке. Насосавшись, ягнята в прежнем порядке принялись резвиться. В самый разгар их беготни и подпрыгиванья дверь свинарника хрястнула, отлетела вместе с засовом и крючками в сторону, а вслед за нею появилась сперва преогромная морда Зинки, а затем вывалилась и вся ее ощетинившаяся туша. Ягнята испуганно шарахнулись к матери, но Зинка успела подхватить одного из них за ногу и подмять под себя. Что было дальше, я не видел, потому что во весь дух, с отчаянным криком убежал в избу. А когда вместе с отцом, оказавшимся в тот час дома, выскочил опять во двор, страшное дело было уже сделано.

Ягненок, которого Зинка настигла первым, валялся посреди двора, у кромки Навозной кучи, валялся без всех четырех ног, которые были отгрызены свиньей и разбросаны в разные стороны ее окровавленным рылом. Ягненок был еще живой. Ослезившимися, недоумевающими, невинно-херувимьими своими глазенятами он смотрел вокруг себя, как бы спрашивая: «За что же меня так?.. Я ведь только играл со своим братом…»

А брат уже был тоже задавлен, и свинья продолжала пожирать его, полуживого, не обращая внимания на то, что папанька изо всех сил колотил ее подвернувшейся под его руку палкой, и оставила свое страшное занятие только тогда, когда отец выдернул из навозной кучи железные вилы. Увидав это, Зинка с визгом убежала — не в свой, однако, свинарник, а в Рыжонкин хлев. Отец ринулся было туда вслед за нею, но вовремя сообразил, что одному ему не справиться с громадным осатаневшим зверем. Быстро подперев дверь бревном, приказал мне сбегать за Федотом Ефремовым и дядей Пашкой. С помощью этих здоровенных мужиков отец надеялся рассчитаться с преступницей.

Федот пришел первым, поскольку жил поблизости от нас. Немного спустя объявился и дядя Пашка. Вид несчастных полуубиенных воспламенил праведным гневом и этих двоих богатырей. К тому же прирезанная ими свинья обещала обязательную при таком случае жареную печенку на закуску и чарку для услады души. Потому-то Федот Михайлович и поторопил папаньку:

— Ну, неси нож, да подлиннее. Да кинь ты эти вилы! — Говоря это, Федот сбрасывал с себя полушубок, засучивал выше локтей рукава. То же самое делал и дядя Пашка. Исполненные бойцовского мужества, они были готовы к схватке с десятипудовой Зинкой.

Вооружившись длиннющим ножищем, коим мама обычно выскабливала большой наш семейный стол, мужики решительно шагнули в хлев, велев хозяину поплотнее замкнуть за ними дверь бревном и не открывать ее до тех пор, пока они не покончат с Зинкой.

Почуяв смертельную для себя опасность, свинья с диким ревом заметалась по коровнику. Федот Ефремов и дядя Пашка пытались загнать ее в угол и там заколоть, но не тут-то было — Зинка вовсе не хотела так легко расставаться с жизнью.

Отец, стоявший за дверью все с теми же вилами и подпиравший ее уже и своей спиной, чувствовал, что битва там, внутри хлева, принимает нешуточный оборот и исход ее непредсказуем. Свинья ревела, мужики матерились на чем свет стоит. Их жуткая брань и свинячий вопль всполошили весь двор: куры разлетелись по крышам, Карюха, стоявшая у саней, отозвалась тревожным ржанием, смиренная Рыжонка отошла на всякий случай поближе к сеням, Жулик не переставая гавкал. Я забрался к нему на завалинку и там, дрожа вместе с ним по-щенячьи, ожидал, чем же закончится это сражение. Вскоре услышал отчаянный стук в дверь изнутри, сопровождаемый столь же отчаянным криком Федота:

— Открывай же скорей!.. Какого ты х… стоишь там!

Отец отшвырнул бревно, и в ту же минуту из хлева, тесня друг дружку, выскочили наши отважные бойцы. Оба были забрызганы кровищей, и своей и свиньи. На обоих на лоскутья разорваны, располосованы не только рубахи и штаны, но и валенки. У Федота, кажется, пострадала даже его великолепная борода — сейчас она не скатывалась плавно на его мощную грудь, а топорщилась в разные стороны жалкими прядями. Дядя Пашка потерял в бою оба валенка и теперь топтался на снегу почти что босой.

— Ну, что? — Отец на всякий случай вновь запер дверь, а Федот и дядя Пашка чуток отдышались после кровавой схватки, «обрадовали»:

— С ней, зверюкой, сам черт не справится. Тут артель нужна… Ну да ничего! Мы ей такого надавали, што долго помнить будет! — Сказав это, Федот подхватил полушубок, накинул его кое-как на плечи и с гордым видом победителя пошел со двора, ни разу не оглянувшись.

Отец и его младший брат стояли на прежнем месте, до крайности растерянные.

— Ну, я пойду, пожалуй, — буркнул дядя Пашка, направляясь к калитке. Откуда-то, с улицы, пообещал: — Ужо приду, подмогну как-нибудь!

Папанька только махнул рукой:

— Пошли б вы к лешему, «помощники»! — И подумал: «Погожу маненько. Может, израненная ими Зинка догадается сама издохнуть!» — Мысль эта немного подбодрила отца, и он начал поскорее свертывать цигарку.

Но Зинка думала несколько иначе. Судя по дальнейшему ее поведению, она решила продать свою жизнь подороже: собравши последние силы, десятипудовой массой двинула в дверь так, что та распахнулась настежь, отбросив далеко в сторону злополучное бревно вместе с хозяином. И худо пришлось бы папаньке, не окажись он за откинутой прочь дверью. Набравшись решимости, отец вновь подхватил вилы, догнал израненную неудачливыми бойцами свинью уже на середине двора и вонзил ей в бок все четыре длинных железных зуба.

Зинка с отвратительным воплем носилась вокруг кучи, увертываясь от вил, которыми отец намеревался покончить с нею. Два или три следующих удара оказались меткими, потому что сейчас над свиньей уже в нескольких местах бились тонкие фонтанчики крови. Она, эта кровь, видать, возбуждала в отце еще большую ярость. Гоняясь за зверем, он уже и сам рычал по-звериному, вкрапливая в сплошную ругань такие перлы матерщины, каких никто и никогда от него не слыхивал.

Раненая полусвинья-полувепрь вдруг остановилась, резко крутнулась и через какой-то миг перешла в контратаку. Но этого мига, к счастью, оказалось достаточно, чтобы родитель мой заячьим скоком отпрянул в сторону, и Зинка проскочила мимо. В злобном помутнении она устремилась на Карюху, которая по-прежнему стояла у саней в дальнем конце двора и откуда настороженно наблюдала за происходящим. И Карюха, старая наша Карюха, сделала то, чего не смогли сделать трое вооруженных мужиков: она встретила Зинку точно выверенным ударом подкованного по случаю зимы копыта. Удар был так силен, что оказался смертельным даже для такого могучего животного. Вгорячах, в злобном ослеплении подскочивший к свинье хозяин раз за разом продолжал вонзать в нее длинные зубья вил, но в этом не было уже никакой необходимости.

Жуткая тишина на какое-то время повисла над двором. Ее нарушил Жулик, вновь огласивший двор теперь уже не лаем, а потрясающим душу воем, по-своему озвучивая эту неожиданно разыгранную Зинкой драму на тихом недавно, не предвещавшем вроде никаких потрясений подворье.

Зажавши коленками собачью голову и стараясь таким образом удержать, унять хоть немножко в общем-то неудержимую дрожь и в них, и во всем теле, я потихоньку плакал, не плакал даже, а подвывал Жулику.

Отец все еще стоял с вилами, когда во дворе вновь появился Федот Михайлович. Видать, он устыдился, что покинул друга в тяжелую для него минуту, и вот теперь вернулся. Он с немалым трудом вырвал вилы из папенькиных рук и отбросил их далеко в сторону, сказав при этом:

— Ишь разбушевался, Аника-воин! Чего доброго, ты ищо и меня пырнешь в пузо. — Глянув на поверженную свинью, добавил: — Ну, и стерьва!.. А я што тебе говорил?.. Не покупай у того салтыковского дурака вместо свиньи оборотня.

Федот ничего такого не говорил отцу. Он даже и не знал о совершенной отцом купчей. Но ему искренне казалось, что он предупреждал отца о грозящей ему беде. Да и сам папанька вроде соглашался с тем, что его в самом деле предупреждали, и делал это не кто-нибудь еще, а именно мудрый, всезнающий Федот, — кому ж еще быть, кроме него?!

Придя немного в себя, отец крикнул всем нам сразу:



Поделиться книгой:



Регистрация