Он потеребил пальцами мочку уха, искоса взглянул на меня; объявил, что, конечно же, уже давно страдает, не будучи любим женщиной, чью красоту по-прежнему почитает, однако же он никогда не считал себя особо привлекательным и предположил, что не без причин женщины вроде его жены, поначалу совсем иные, становятся тем, чем становятся; в заключение же пожал плечами:
– Тебе все это еще предстоит.
– Вряд ли. А где Андромеда?
Он тряхнул бородой в сторону ближайшего строения:
– В пиршественном зале, собирается прощаться. Благодаря каким-то источникам, обнаружить которые не удалось, объяснил он (ясно, что к этому не приложило руку ни его собственное разведывательное управление, всегда узнававшее обо всем последним, ни Императорская Всеэфиопская Почта, работавшая со скоростью морской улитки-наутилуса), известие о моем прибытии в Иоппу опередило меня и породило во дворце всеобщий переполох, собственно и вызвавший, как он мог, правда, только предполагать, его боязненный транс.
– Но в сообщении этом крылась ошибка: оно гласило, что ты потерял, то бишь скинул, десяток лет.
Совершенно верная, отвечал я, ошибка: потеряв, как и моя жена, дважды по десять, я из-за этой потери чувствовал себя еще на десять лет старше. Мы добрались до пиршественного зала, Кефей тащился в нескольких метрах позади и на что-то невнятно жаловался: сырая почва, старые кости. На пороге я приостановился, давая глазам время освоиться со знаменитой сценой, трехмерной I-F-5, алебастровым погромом. На мраморном полу в лужах мраморной крови возлежали порешенные раньше, чем я вытащил на свет божий Медузу, чтобы всех замраморить: умерший первым пронзенный насквозь Рет; ушибленный на голову ганимедик Атис, проткнутый сзади в свою очередь кем-то скошенным ассирийским содомитом Ликабазом; накебабленные на одно и то же копье Форбий и Амфимедон; твердокаменный Эритий, которого я забубенил к Гадесу вместе с резным питейным ковшом; острая на язык голова старого Эмафиона, так и оставшаяся на алтаре, словно все еще выкрикивая свои перенесенные в сферу бестелесного проклятия; менестрель Лампетид, специалист по помолвкам и поминкам, навсегда подбирающий на известняковой лире аккорд своего смертопадения. Среди них стояли и те, кого я обратил в камень in vivo: Ампикс и Фескел, наставившие на меня свои воздетые копья; ложноротый Нилей, мой слишком любопытный союзник Аконтий и сто девяносто шесть других, во главе которых – Финей, Андромедов первопомолвленный, которого я омемориалил напоследок – по позе ясно, что он намочил в штаны, – дабы напомнить своей жене, как ей повезло, что достался ей я. Изрядное время ушло на то, чтобы вычленить его взглядом, отчасти потому, что он был лишь одним среди многих, отчасти же – как я увидел теперь, когда она пригладила волосы, – поскольку стоявшая рядом с ним женщина в белом, которую я видел со спины, была не экспонатом № 201, а живой Андромедой.
– Досадно, но с пылью тут у них никак не совладать, – пробормотал у меня за спиной Кефей. Я зашикал на него, боясь прослушать чудный монолог, проборматываемый моей женой в адрес статуи собственного дядюшки:– Бедный Финей. Я уже так же стара, как и ты, а Персей и того старше. Человек, обративший тебя в камень, обрюзг и пошел в ствол; вскоре то же ждет и меня; я не презираю больше последние твои слова к нему.
Подразумевала она раболепную, в стиле старшинство-прежде-заслуг, мольбу: если я сделал больше, чтобы заслужить ее, то он дольше ее знал. Я прикинул, не прогневаться ли, но вместо этого оказался во власти любопытства и сложно перепутавшейся ревности: тембр ее голоса был настолько мне привычен, что я не мог отделить его, скажем, от мягкого грудного голоса Медузы или живого и решительного Каликсы; Кефей, возможно, был прав касательно ее траченного временем лица, но, хотя у меня и кружилась голова при одной только мысли о Данае, я заметил то, чего не замечал годами: как беременности и время исподволь сказались на всем остальном, не слишком пострадавшем с тех пор, как я эвакуировал ее с утеса.
– Я избыла искус, – продолжала она, обращаясь к своему черствому дядьке, – служить спутницей жизни мечте, Сну о Славе; но к какому же дурному сну я от него пробудилась! Редковолосый, с брюшком, старше своих лет, обсосавший вдоль и поперек свое прошлое, все менее и менее озабоченный мною и семьей… – Голос ее звучал жестко, меня корежило от ее тона, но тут он смягчился. Она прикоснулась к отвернутой щеке статуи; прикасалась ли она хоть однажды так к моей? – Задумчивый Финей, заботливый Финей, слабовольный Финей! С тобою я была бы сильной… и томилась бы, подозреваю, по какому-нибудь Персею!
При этих словах она всхлипнула; защипало глаза и мне, я обнажил кинжал и громко позвал ее через весь зал по имени. Она вскрикнула, и в ответ статуи словно ожили или вытряхнули из своих мертвых упаковок живых людей; слишком поздно осознал я противоестественную природу ее монолога: из-за спины Финея шагнул вперед – при щите и полном вооружении – Данай, еще с полдюжины облаченных на серифский манер – из-за Астиага, Эриксия и остальных, а из ближайших дверей появился и того больший отряд дворцовой стражи под предводительством крысорожего молодца и с мрачноликой Кассиопеей позади.
– Ох ты, – сказал Кефей, – они расставили тебе, Персей, ловушку. Увы.
Я потянулся было его проткнуть (а он – вытащить свой старенький меч), но был отвлечен более неотложной уфозой со стороны взревевшего на меня Даная. Счастливая помеха! Ибо на самом деле сокрушающийся происшедшему Кефей отдал дворцовой страже приказ убить всех устроивших на меня засаду, кроме Кассиопеи и Андромеды. На миг все оцепенели под градом приказов и контрприказов: Кассиопея призывала стражу подчиняться Галантию и поубивать нас, включая Андромеду и Кефея; Галантий внес в ее директивы поправку, уточнив, что Андромеду следует пощадить; в это же время Данай увещевал их помочь серифианам убить меня, Галантия и своих собственных царя и царицу, после чего они смогли бы установить в Эфиопии власть своей хунты; Андромеда же тем временем вопила сразу всем и каждому никого не убивать, а лично мне – что она к заговору непричастна. Дрот Даная просвистел у меня над плечом и угодил в ложе, впервые проткнутое копьем Финея двадцать лет назад; затишье кончилось. Сам Кефей вытащил его и нетвердой рукой метнул в Галантия; альфонс отступил на шаг в сторону, стражник позади него с ленцой отразил Данаев дротик щитом, и, ко всеобщему удивлению, тот воткнулся прямиком в декольте царицы. С выкатившимися от ужаса глазами, она тяжко осела и тут же, молотя пятками об пол, преставилась; Андромеда визжала; Кефей со стоном шагнул к Галантию, Данай с ухмылкой ко мне, стражники и серифианцы – кто к кому попало. Даже с мечом и щитом мне пришлось бы нелегко, ибо при избытке веса мне недоставало ни практики, ни дыхания; с одним безыскусным кинжалом Афины у меня не было ни малейших шансов. Данай посему счел, что у него есть время надо мной понасмехаться: "Недурная, старина, из твоей жены подстилка; настоящий еще живчик, пришлось только ей напомнить, для чего служит кровать".
На миг я испытал вспышку типично Финеевой паники перед своей неминуемой гибелью, но ее тут же затмила багровая ярость. Но сама же моя беспомощность привнесла и третью силу – я овладел собой. Пока Данай застрял на месте – называя Данаю матерью шлюх, за то что она первой раздвинула ляжки перед монетой, а меня, следовательно, первородным шлюхиным сыном и бумажной трахмой, – я понял, чему, как мне казалось, суждено было принести мне последнее удовлетворение: несмотря на неравенство нашего оружия, колебался он отчасти от страха, внушаемого ему Персеем, под легенды о котором у него прорезались зубы. Последний мой шанс дописать достойный, пусть и несколько выпадающий из общего стиля финал к этой золотой книге предстал передо мной так же отчетливо, как и в искусстве Каликсы: заявив (что в ином смысле было правдой), что предпочитаю состязаться на равных, я бросил в сторону кинжал и величественно двинулся на него с голыми руками.
– Пустая бравада, – с издевкой бросил Данай и отступил на шаг. Это была единственная победа, на которую я мог надеяться, ибо (как я спокойно заявил ему сквозь шум и гам) мы были рождены одной матерью; его руку замедляла простая неопытность в героебойстве. Я знал, что побледнел он всего на миг; я еще говорил, когда краска вернулась ему на лицо, меч взлетел вверх.– Смотри-ка, Андромеда (не могу сказать, говорил ли я во весь голос или же обращался про себя к своему полуобморочному я)! Твой любовник и впрямь пригожий парнишка, этакий юный Персей! – В этот миг куча мала разрядилась сразу двумя эпизодами: у моих ног волчком завертелся сшибленный с алтаря Эмафиона массивный серебряный кубок, а между нами, обнимая колени своего дружка, бросилась Андромеда. Заслонить? Остановить? Обнять? Умолить? Данай истово ее отпихивал, кричал на нее, шлем соскользнул у него с головы, самого его повело и развернуло. В считанные мгновения – их было меньше, чем этих слов, – я подхватил здоровенный кубок, пришедшийся моей руке более ко двору, чем его прототип рядом с давно разбитым паралитиком Эритием, и пока мой единоутробный братец, чуть ли не рыдая, на чем свет стоит крыл свои импозантные узы, залепил ему по голове такую затрещину, что кубок зазвенел, как самый настоящий гонг.
Словно прозвучал гонг, схватка тут же прекратилась. Данай свалился замертво. Оглушенный и ошарашенный собственным спасением, я крутил в руках его орудие: более поздней выделки, чем модель Эрития, он рельефно представлял предшествующую катавасию в том же самом зале. К тому же, будто изобразила этот день сама Каликса, пока обезумевшая от горя Андромеда любовно баюкала голову своего покойного непоседы, я заметил, что прообразом омываемой ее слезами раны, инталией метившей его висок, служило изображение на чаше его будущего погубителя. Теперь она, моя женушка, стояла с безумным взором и, причитая, выплакивала скорбь за всех: помимо Кассиопеи и Даная убиты были все до единого серифиане и, отнюдь не единственным из всех стражников, Галантий, которого Кефею выпало удовольствие сначала отправить к праотцам, а потом оскопить. Еще теплая плоть сплошь и рядом перемежалась давным-давно застывшей. Получивший легкое ранение Кефей рыдал у тела Кассиопеи; какой-то стражник похлопал меня по плечу и почтительно передал себя в мое подчинение вместе с оставшимися в живых коллегами: угодно ли мне, чтобы Кефей и Андромеда были убиты на месте, или я предпочту приберечь их для пыток?
Прежде чем я успел ответить, что спущу со стражников шкуру, если они не будут впредь подчиняться своему старому царю, Кефей взмолился ко мне пощадить жизнь дочери, не признавая при этом, что кто-либо из эфиопов способен покуситься на его собственную, которая уже летела в сторону Гадеса вслед за тенью его черной королевы. Подхватив кинжал Афины (отлетевший в кутерьме в его сторону, как его кубок в мою), он по самую рукоятку вонзил его себе в сердце, брызнула кровь, закатились глаза, и он умер так же, как и жил, – у ног Кассиопеи. Андромеда возопила, оборотясь от своего погибшего полюбовника к мертвому отцу, и даже окропила слезами волосы своей жестокосердной матери, корень и кокон всех наших злоключений. Затем она все еще по-царски надо всем восстала, оборотясь от отбросившей все страхи цыплячьей фигуры Финея ко мне и призывая меня ее убить, как я уже убил все, что было ей дорого.
– Мне жаль твоих, – сказал я. – И Даная.
Но ей не нужны были мои оправдания: как я отлично знал, заявила она, она ничуть не любила моего молоденького братишку, а лишь утешалась с ним; любила она меня – Персея-человека, а не златокожего героя или полубога, – и была мне супругою, доколе я по недостатку в глубине сердца взаимности не убил как супружество, так и любовь. "Ты никогда не любил меня, – обвиняла она, – ну разве что как легендарный герой может любить простых смертных".
– Она говорит совсем как ты.
Еще пару страничек? От ее слов моя душа содрогнулась; факт, однако, оставался фактом – моим фактом, который я впервые уловил каменной ушной раковиной, предсердием святилища Каликсы, – я был, и никуда от этого не деться, хоть это и сулит больше бед, чем побед, одним из Зевсидов, треклятым легендарным героем.
– Ты свободна, Андромеда, – сказал я ей.
Никаких благодарностей.
– Я была свободна всегда! – закричала она. – Несмотря на тебя! Свободна даже на утесе! – Я не мог оставаться с ней, пусть же так оно и будет. Протыкаемая или потакаемая, заявила она, она сыта мною по горло; если останется в живых, то в Иоппе, забрав из Аргоса наших младшеньких…
Противный средний Персей, глыбой застывший между юным истребителем и мужем, сподобившимся новой Медузы, глумливо прервал ее: "И найдешь другого Финея?" – его последние слова, ибо я без лишних слов казнил его на веки вечные, услышав, что их говорю. Посему я не стал утруждать себя оправданиями, когда Андромеда преисполнилась по этому поводу глубочайшего возмущения. Во-первых, бушевала она, ее дядюшка был добрым и тактичным малым, конечно же не героем, но во многих отношениях мне не чета; во-вторых, не стоит ли мне напомнить, что я отнюдь не являюсь единственным з.-к. героем в списке: вне всякого сомнения, захоти только – и она могла бы найти себе другого, еще золотое; но (в-третьих – и как по-царски сверкнули у нее на лице материнские глаза!) последнее, что только может прийти ей в голову, – это подчиниться другому мужчине, будь то герой или пигмей: нет, она не Кассиопея, все, чего она хочет от оставшихся ей лет, – как можно лучше обустроить собственную жизнь. Чего, в отличие от нее, жаждал я, так это, она бы сказала, почитания обожания, а не взаимной человеческой близости; ну что ж, будем надеяться, что я отыщу себе нужное: взморье наводнено косяками юных девиц, жаждущих подцепить преуспевшего немолодого мужчину… "Вроде твоей подружки в капюшоне, – с горечью заключила она, указывая на дверь у меня за спиной. – Поступай, будь любезен, как тебе нравится; мне больше нет дела; только оставь меня одну".
Вплоть до этого последнего повеления она вполне владела собой, сломило ее это "одну"; она пылко обхватила руками шею Финея и оросила его плечо рассолом горючих слез. Потекли слезы и у меня, отнюдь не крокодиловы, никакого очковтирательства. Я вытащил у Кефея из-за пазухи свой кинжал, прикидывая, кого из нас убить. Неподвижная, точь-в-точь ее изображение на стенах Хеммиса, но проплывающая сквозь потоки моих слез, совсем как при первом моем подводном на нее взгляде, сразу за порогом стояла кроткая Медуза. Добрую половину моего четырехкамерного сердца затопило: один желудочек, чего доброго, навсегда останется в память о моем вышедшем мне боком браке и запоздалом возмужании на холостом ходу, словно стульчик почившего дитяти; одно из предсердий, все еще сохранившее свободу, в нерешительности колебалось на грани выбора. Если бы только она поманила, призвала, избавила меня от сомнений, протянула руку! Но, конечно же, никогда она этого не сделает, никогда. С замиранием сердца я, оцепенев, застыл в нерешительности, словно она была всего-навсего гибельной старой, а не парадоксально драгоценной новой, пересмотренной Медузой. И тогда (с этим последним – в скобках, через плечо – взглядом на Андромеду и мою наивную грезу об омоложении: с муками умершая некогда любимая, счастливого тебе пути. Прощай! Прощай!) я отбросил ведовской кинжал, переступил порог, зажмурился, принимая ее со всеми сложносоставно-предопределенными обязательствами, – жестокий выбор! нежная плоть! – откинул посреди поцелуя ее пресловутый капюшон, открыл глаза.
– Теперь мы можем поговорить?
Сердце мое, – всю ночь.
– Ночь наполовину прошла.
Так было и с моей жизнью. Т. е.:
– Хорошо. У нас еще полночи.
И то же на следующую ночь, и на следующую, и на следующую, пока не выгорят даже сами наши звезды. И половину каждой из них я буду разворачивать свой рассказ, пока он не станет нашим, и половину каждой из них мы будем разговаривать друг с другом. Столь многое нужно сказать.
– Но многое в словах не нуждается.
А половина вечности – тоже вечность. Как ты полагаешь, сколько мы уже пробыли здесь, наверху, любовь моя? Три ночи? Три тысячи лет? Почему ты думаешь…
– Все вопросы задаешь ты. Давай лучше по очереди. У меня их семь.
И у меня. Один…
– Еще не первый. Мне нравится наша история и то, как она рассказана, но мне непонятны один или два момента. Например, аллитерации.
Тут уж ничего не попишешь, я же торчу на буквах, буквально задвинут на письменах. Взгляни на II-F-2 – мои каракули в Сахаре, или на эпистолы "Персеиды", отправленные между II-A и -В…
– Баста. Один?
Мы не одни. Кто здесь еще?
– Все, кто был по существу. Тут тоже ничего не попишешь. Видишь ли, мои глаза… по условию Афины… каждого, на кого я бросила взгляд в твоем последнем предложении, я осудила превратиться в звезды – кроме каменного Финея, который вновь обрел плоть и кровь. Не спрашивай почему.
Думаю, что знаю, и благодарю.
– Выше всех Кефей, он, разговаривая сам с собой, вознесся первым. С ним Кассиопея, я расположила ее чуть ниже…
Зрелище что надо. Впрочем, тебе не обязательно было включать сюда моих бывших тестя и тещу, но мне и в самом деле был симпатичен старый Кефей. Интересно, не повторяет ли он все свой монолог.
– Как, возможно, и все мы. Я думала, ты захочешь, чтобы под рукой были все. Если их искать, свои проблески можно обнаружить даже и в Кассиопее. Вверху слева взлетает Пегас…
Хорошо, что ты его опекаешь.
– Персей…
Интересно, как выглядели бы наши. Это не вопрос.
– Знаю. Итак. Сбоку от него, прямо у меня над головой, Андромеда; она смотрит то ли на отца, то ли на волосы своей матери.
Над нами…
– И снова в оковах, но пойми правильно мои мотивы. Она выше всех только первую половину ночи, а ее цепи – драгоценности на висках, сосках, чреслах и лодыжках, там, где, если хочешь знать, она и в самом деле носила украшения, когда ты впервые ее повстречал.
А.
– Не дуйся: с точки зрения твоего рассказа ее как раз и характеризуют те узы, которые она ненавидела. Я имею в виду ее бессмертную составляющую, задеть которую невозможно, что бы ни чувствовала при этом ее смертная компонента.
Я не сержусь. Спасибо тебе за этот сияющий образ, Медуза. А что поделывает в эти дни ее смертная составляющая?
– Сейчас не твоя очередь. Под левой ногой у тебя, наконец, Кет – и тоже со своей историей, если кому-то придет в голову ее рассказать: чудовищная судьба – родиться чудищем.
Ну а кто завис на буквах? Это не вопрос.
– К ним я подвесила тебя. Сказать, сколь ярки твои звезды? Тоже н. в.
Только про дельту Персея, пожалуйста. Ее величину.
– Это не в счет.
Тогда отвечай. Я не забыл ошибку Каликсы в I-F-1. И кстати, кто в Хеммисе воплощал все это в камне?
– Если хочешь сделать меня счастливой, забудь, пожалуйста, и картину, и художника, а тема ее, напоминаю, исходила от меня. Что касается звезды, которой ты столь вульгарно интересуешься: ее величина вполне достаточна и постоянна, положись на мое слово, поскольку она стоит у меня прямо перед глазами всю ночь напролет до скончания века. Просьба о чем-то большем свидетельствовала бы о твоих прискорбных наклонностях – ты ведь знаешь, я могу быть с тобой только выше шеи.
Даже не иметь возможности тебя увидеть! Только краем глаза замечаю я время от времени какое-то мерцание. Ты никому там не подмигиваешь?
– На самом деле, Персей, сейчас моя очередь! И к твоему сведению – ну да, это тоже в счет, так что я сейчас спрошу тебя дважды подряд, – мой правый глаз, в отличие от твоей драгоценной Дельты П., имеет переменную величину. Если я кому-то и подмигиваю, то разве что этому жалкому миру под нами, от которого так рада отделаться. Вернемся к твоему рассказу: как бы я ни и т. д., не слишком ли все же вычурен его стиль?
Бесподобная Медуза, преблагая моя спасительница, оставь эти вопросы. Я не имею ничего против переспать время от времени с критиком, но не хотел бы провести с ним вечность. Это уже второй. Ну что, третий?
– Ты дьявольски поднаторел во всей этой кухне! Рассуди, милый, что если бы "Персеида" не была моим любимым сказанием, мне пришлось бы вызвездить нас в каком-то ином – с более выигрышной ролью для меня и менее для тебя. А сейчас я все же задам еще один литературный вопрос: перед самой развязкой, когда Андромеда бросается между тобой и Данаем… Разве ты не согласен, что это мелодраматично?
О небо, ну конечно. На самом деле, с этой точки зрения – просто напыщенный китч. Как в наше время, рискну сказать, и вся эта история. Но так оно все и было, и мы тогда вели себя не как стереотипы, а как архетипы, не миф, а реальность. Твое собственное свободное ваяние, такое в свое время реалистичное, готов поспорить, сейчас стало легендарным. Вот так-то.
– Сдаюсь.
А я пасую, покуда ты расспрашиваешь меня о повествовательной технике.
– У меня все же остался еще крошечный вопросик. Что там с желудочком и предсердиями – в развязке? По правде, я не вполне разобралась в этой метафоре.
Как и я тогда в своем сердце.
– А теперь?
Теперь моя очередь. Посмотрим. Почему Кассиопея полночи проводит головой в океане?
– Если бы ты мог спросить ее сам, она бы ответила, что моет волосы; на самом же деле Афина велела мне разместить ее так, чтобы ей приходилось время от времени макать голову – дабы ублажать нереид. Но сердца ты в этот вопрос не вложил.
Ладно. А что там произошло с моим двоюродным братцем Беллерофоном?
– Это другая история. Так и быть, зачту два половинчатых вопроса за один целый. Задавай же наконец настоящий – у тебя их осталось всего четыре.
Каликса?
– Стоит ли. Персей? Не вопрос.
Каликса.
– С твоей стороны это было так жестоко, милый! Жестоко перепархивать из моих объятий в ее, когда я спасла тебя, жестоко сравнивать нас в постели, будто моя неловкость не была невинностью, любовной невинностью, которую тебе стоило бы хранить как сокровище! Не возражай. И наконец, жестоко все время о ней вспоминать, как ты постоянно делал и делаешь. Ты думаешь, я бесчувственна?
Не вопрос. Я более или менее каюсь. Но, во-первых, я считал, не забывай, что потерял тебя…
– Сам виноват.
Признаю. Во-вторых, хотя место моей подруги Каликсы отнюдь не в сердце этой истории, ей – ее бессмертной составляющей-суждено провести вечность там, где нас соединяет пуповина,– где и я, и моя история увидели свет. Ты не сделала с ней ничего плохого?
– Любимый мой, ты полнейший потц.
Засим, жду ответа. R.S.V.P.
– Только если пообещаешь никогда больше во веки вечные не задавать мне этот вопрос. Один из драгоценных камней, если тебе необходимо это знать, в одном из наручников на одном из запястий Андромеды – помести туда ее пупок, ты такой фетишист – оказался спиралевидной туманностью, а эта спиралевидная туманность оказалась твоей маленькой подружкой. Ко всему прочему, туманности этой случилось, увы, не могу не сообщить, быть совершенно замечательной, вроде ископаемой окаменелости, отлитого из золота аммонита, – в самом деле нечто просто сногсшибательное. С другой стороны, будь уверен, я проследила, чтобы она оказалась на расстоянии уймы световых лет от нас, подальше от нашей галактики.
Спасибо, Медуза.
– Не стоит благодарности. Теперь скажи мне, П. П…
– Принц Персей?
– Прекрасное предположение. Как получилось, дорогуша, – до этого наверняка докопается вся эта критлитбратия, – что в драме, чья кульминация и развязка состоит явным образом в твоем – пусть жутко затянутом, в котором даже половинчатые решения ты принимаешь только наполовину, – выборе Вечно Твоей на всю вторую половину вечности, ведущие женские роли исполняют Андромеда и эта как-там-ее-зовут, эта ягодка калинка-малинка, закатившаяся в твой египетский пупок? Поразительная, на мой взгляд, слабость – хотя бы в развертывании сюжета.
Чем меньше слов, тем лучше: говорю я о них, выбрал – тебя.
– Снимаю все ограничения. Спрашивай о чем хочешь.
Сколько мы уже здесь, Медуза?
– Не могу сказать. На самом деле ты спрашиваешь…
Да. Все это про смертную и бессмертную половинки. Внизу, в мире, там Андромеда и Финей…
– По правде, Персей, я не знаю. И, прости меня, это не наше дело.
Вопрос снят.
– Извини – ты чего-то коснулся. И интуиция подсказывает мне, что тебе лучше задать твой Номер Семь до моего Шестого.
Любимый голос; милая Медуза, которой я не могу владеть и не мог увидеть, даже когда мог: не так давно ты заклинала меня забыть панно I-F-1 некой стенной росписи в некоем храме на Ниле вместе с автором предварительных к ней набросков; но то, как мы расположились здесь, где единственным проектировщиком являешься ты сама, подсказывает, что та же сцена до сих пор может быть запечатлена в твоем собственном воображении. Что ты сделала с нами? В каких условиях мы сейчас пребываем? Не дала ли ты себе волю, не отдалась ли чудовищному мученичеству, потворствуя во мне извращенному, несказанному тщеславию? Меня тошнит, меня корчит от этой идеи! Ничего твоего не видеть, ничего не чувствовать, кроме волос в левой руке! Почему я всегда обречен смотреть в пустое пространство, на белую страницу, а не на женщину, которую люблю?
– Предположим, что ты имеешь в виду меня… Я не шибко умен, Медуза.
– А я тем паче. В тот последний миг в пиршественном зале – мне, Персей, нелегко говорить эти слова, – когда ты раскрыл меня и поцеловал с открытыми глазами… отраженной в твоих зрачках я увидела Горгону.