Но однажды, прогуливаясь в одиночестве по Сказочному лесу (вся их компания разбрелась кто куда), она повстречала его. Это случилось в апреле 1830 года; все было напоено влагой и залито серебристо-золотым светом солнца, по небу неслись длинные ленты облаков, дождевая пелена висела в воздухе, вспыхивали радуги; деревья были еще мрачными, но их уже покрывала живая вуаль из ярко-зеленых почек; от земли поднимался запах прели, и все вокруг было усеяно бледными анемонами и глянцево-желтыми цветами чистотела. Запыхавшись от бега, она остановилась на краю лесной прогалины, а он, Артур, друг Альфреда, — на противоположной стороне; солнце светило ему в спину и окружало его сиянием, а его лицо было в тени. И он сказал ей:
— Вы похожи, правда похожи на лесную фею, на дриаду. Никогда не встречал такой красоты.
Если бы эту сцену припоминала другая женщина, она, возможно, дорисовала бы в воображении самое себя, чтобы заполнить пространство на своем краю поляны, как-то уравновесить его радостный, улыбающийся лик, но, поскольку Эмили не имела привычки простаивать перед зеркалом, собственный образ не удержался в ее памяти. Она даже не могла вспомнить, в каком была платье. Она только помнила, с каким восхищением он любовался ею; помнила, что шагнула ему навстречу — и в этот миг он перестал быть просто другом Альфреда: теперь это был юноша, он любовался ею, исполненный, как и она сама, в равной мере ожидания и опасения. Она подошла к нему по цветочному ковру, сквозь запах прелых листьев, а он взял ее руки в свои и сказал:
— Неужели прошел всего месяц с тех пор, как я полюбил вас? А мне кажется, вечность прошла!
Они взялись за руки, и так, полагала она, родилась ее любовь к Артуру: на прогалине в лесной чаще, среди листвы и цветов; в лесной чаще, какую встретишь только в Англии, говорил Артур, ибо тот священный миг принадлежал и ему, он сотворил его, в лесной чаще, какую встретишь у Мэлори и Спенсера, в священной чаще, подобной вечным священным рощам, Неми и Додоне.[45] В письмах он называл ее то Нем, то милая Дод, переделывая на детский лад демонические слова, так ей казалось тогда. Он сравнивал ее с прекрасной Персиянкой из Альфредовых «Воспоминаний о „Тысяче и одной ночи“», «одетой в чернь волос благоуханных, в чернь свежих локонов прекрасных». Вспоминая ту чащу в Волшебном лесу, он цитировал чистым и выразительным голосом, более высоким, чем густое рычание поэта, строки этой живописнейшей поэмы, в которых говорилось о «беседках лиственных и гротах», о соловье, который поет в чаще:
Воображение создало и обессмертило Сомерсби, разливаясь соловьем. В «Оде памяти» и «Воспоминаниях о „Тысяче и одной ночи“» Альфред, тогда еще молодой человек, по его признанию, хотел передать новое для себя ощущение, ощущение невозвратного прошлого, в котором остались его детские книги и сад, превращенный его воображением в райский сад. И взрослея, Теннисоны все чаще и чаще поминали земной сад словами его поэмы:
Цыганские руки миссис Джесси перебирали шуршащие листы — она вновь блуждала в чаще мыслей, обступавшей бессмертный Сомерсби, созданный людьми и для людей. Там ей встречался Альфред — он хотел жить рядом с другом. Он удостоил его, без тени иронии, высокого титула «тысячеумный» — так назвал Шекспира Кольридж. Нет, она не ревновала к Альфреду, да и с чего бы? Артур хотел жениться на ней, от ее близости у него перехватывало дух, на ее губах он запечатлевал страстные поцелуи. Он очень хотел на ней жениться, горел желанием жениться на ней — это было очевидно. Альфред вел себя иначе. Как жестоко он испытывал терпение Эмили Селвуд, которая приходилась Луизе, обожаемой жене Чарлза, сестрой. Их помолвка неоднократно расторгалась, и он женился на ней лишь в 1850 году, когда увидела свет «In memoriam»; невесте было уже тридцать семь лет, юность безвозвратно миновала. В свое время и Эмили Селвуд посылала Эмили Джесси отчаянные письма, умоляя подтвердить, что их любовь и дружба не иссякли; Альфред же был погружен в мрачные раздумья, ограничивался двусмысленными отговорками и, уезжая куда-то, писал стихи. «Как забавно, — удивлялась всякий раз Эмили Джесси, — Эмили Селвуд, ничтоже сумняшеся, твердит всем о том, как она повстречала Альфреда, прогуливаясь с Артуром в Холиуэл Вуд».
«На мне было голубое платье, — рассказывала Эмили Селвуд. — Вдруг из-за деревьев в синем длинном плаще появляется Альфред и спрашивает меня: „Кто вы? Дриада или, быть может, наяда?“ И вдруг я понимаю, что люблю его, и, вопреки всем соблазнам и мукам, моя любовь к нему остается неизменной».
Эмили Джесси представила, как молодые люди на ночь глядя беседуют в своей комнате. Курят, лежа в мансарде на белых кушетках, и Артур рассказывает Альфреду об их встрече в Волшебном лесу, а тот обращает повествование друга в стихи и в стихах оказывается на месте Артура, играет его роль — это он, Альфред, встречает в лесу другую Эмили в другом голубом платье, идущую под руку с Артуром. Альфред мгновенно
Эмили знала, что женщины, шушукаясь, рассказывают друг другу о своей любви в восторженных тонах: вспоминают слова возлюбленного, описывают его внешность, поведение — был ли он на свидании умерен в себе или очаровательно робок; и романтические нотки так восхитительно вплетаются в тихую беседу; и оставшись вновь наедине с предметом своей любви, после того как до последней мелочи обсудила его с сестрами и подругами, женщина, как правило, бывает поражена
Если быть до конца с собой откровенной, надо признать, что она по сей день помнит то чувство, которое переживала, видя две мужские спины и две пары ног, резво поднимающихся по лестнице в мансарду, — ее словно бы оставляли за вратами рая. Друзья часами, бывало до рассвета, вели разговор о любви и красоте; до нее доносились неразборчивые обрывки фраз: то раздавалось задумчивое ворчание, то звучал быстрый, решительный и выразительный голос. Она слышала, как они читают стихи. «Оду соловью». «Оду греческой вазе». «Покоя девственной невестой став…»[47] — она знала стихотворение наизусть и могла восстановить неуслышанное. Артур хвалил стихи Альфреда, сравнивал его с Китсом и Шелли. Он называл его «поэтом чувства», цитировал письма безвременно погибшего юного поэта. «О если б жить не разумом, но чувством!» — одобрительно восклицал он вслед за ним, когда хвалил Альфреда за его стремление к добру, совершенству, истине, за его стихи, проникнутые «чувствительной любовью к красоте». В «Теодицее» Артур утверждал, что Бог создал Вселенную, полную греха и печали, чтобы через Сына, искупившего падение мира и сделавшего его прекрасным, ощутить любовь к Себе. Раз, выйдя на лужайку, она наткнулась на них: они полулежали в плетеных креслах, откинувшись на мятые подушки, и беседовали, как свойственно мужчинам, о природе вещей. Из трубки Альфреда поднималась и таяла в воздухе струйка дыма. Артур втыкал в землю железную тяпку, с помощью которой садовник — вопреки протестам Теннисонов, любивших всякую былинку, — безуспешно боролся с маргаритками и клевером, разросшимися на лужайке.
— Такое миропонимание зародилось еще в мифологии неоплатоников, — говорил Артур. — Разум, высший Разум, или Нус, погружаясь в неподвижную Материю, Хиле, порождает жизнь и красоту. Нус — мужское начало, Хиле — женское, подобно тому как Уран-небо — мужское, а Гея-земля — женское, как Христос, Логос, иначе Слово, — мужское начало, а душа, им животворимая, — женское.
Юная Эмили Теннисон, держа в руках корзину с книгами (с Китсом и Шекспиром, «Ундиной» и «Эммой»), подошла ближе и посмотрела на них из-за вуали темных волос. Они с явным удовлетворением стали рассматривать ее. Их руки, свисая до самой земли через прогнувшиеся подлокотники кресел, потянулись друг к другу: одна — смуглая до черноты, другая — белая и ухоженная.
— Почему? — спросила Эмили.
— Что «почему», милая? — переспросил Артур. — Как живописно ты смотришься на фоне роз, когда ветер развевает твои волосы. Не двигайся — я тобой любуюсь.
— Почему, скажите, неподвижная Материя — это женское, а животворящий Нус — мужское?
— Потому что земля — наша Мать, она рождает все прекрасное: и деревья, и цветы, и тварей.
— А Нус, Артур?
— Потому что мужчины забивают свои неразумные головы понятиями, добрая половина которых — химеры и небывальщина, и оттого впадают в ересь.
Артур не умел дразнить. Говорил серьезно, убежденно, точно читал лекцию.
— Это не ответ, — настаивала она, заливаясь краской.
— Потому что женщины прекрасны, малышка, а мужчины — всего лишь поклонники красоты; потому что женщины — воплощение доброты, которой переполнены ваши милые сердца, а мы, жалкие мужчины, понимаем, что где-то есть истина, и ищем ее, дабы укротить свое воображение, лишь ощущая вашу добродетельность.
— Это не ответ, — повторила Эмили.
— Женщине ни к чему забивать всем этим свою милую головку, — начиная утомляться, ответил Артур.
Альфред мечтал о чем-то; его длинные черные ресницы были покойно сомкнуты. Руки друзей расслабленно свисали с подлокотников, касаясь земли, а пальцы молча указывали друг на друга.
VIII
Огонь в камине угасал; Мопс уснул, он храпел и фыркал но сне. Аарон не спал — сгорбившись и уставив на хозяйку черный мерцающий глаз, он бочком подобрался ближе к ней. «Никогда», — мрачно пошутила миссис Джесси, обращаясь к птице, и, опустив руку в кожаный мешочек, достала еще кусочек мяса. Устремив на него взгляд, ворон приблизился к ней и раскрыл клюв. Жареное, но по краям красное, как рана, мясо со скользкой бахромой жира скрылось в клюве, вновь появилось, ворон перехватил его поудобнее и за один присест проглотил. Мышцы на его шее задергались. Птица встряхнулась и уставилась на нее, ожидая добавки.
— Какие у тебя острые кривые когти, — сказала ворону миссис Джесси, пальцем касаясь его головы, — ты исцарапал все стулья в доме. Ни стыда, ни совести. Мы с тобой оба такие стали старые, жесткие, потрепанные.
В них воспитывали благородство души. Обида и злоба — неблагородные чувства, и Эмилия надеялась, что в ней их нет. Но ей все время не давало покоя то, что Альфред своим трауром умалил, принизил ее траур. И не просто принизил, — говорила она себе в минуты трезвой откровенности, — уничтожил, свел на нет. Ведь это она, Эмилия, падала в обмороки, это она целый год была заточена, погребена в своем горе, это она заставила плакать друзей и родственников, выйдя к ним в черном, с белой розой в волосах, как нравилось ему. Альфред не пришел на похороны, он снова начал писать, устраивать свою жизнь, а она лежала в постели в боли и муке. Она помнила, как лежала, уткнувшись в мокрую, насквозь мокрую от слез подушку. Помнила свои распухшие веки, беспокойный сон и ужасные пробуждения, когда к ней возвращалась реальность утраты. Горькая тоска по несчастному Артуру, его ясному уму, его молодому телу, его нравоучениям, по его влечению к ней поселилась в ней, а вместе с ней — ужас перед пустым будущим. Она стыдилась этих мыслей и неистово гнала их от себя прочь, но по ночам, когда сознание теряло бдительность и она просыпалась, она открывала глаза в мертвенном лунном свете, а они толпою вновь лезли в голову.
Сказочный Сомерсби Альфреда, райский сад Артура, дремучий лес, домашний очаг, смех и песни — все пропадало, если не было рядом творцов этой сказки. С приходом долгой зимы мир менялся (и до Артура он был другим, а после его смерти стал совсем другим): у юной девушки не было ни возможности поездить по свету, ни подходящего занятия, ни праздников, чтобы скрасить скуку, оставалось только ожидать замужества или оплакивать умершего возлюбленного. Ей очень хотелось выйти из дому, но, будучи, как всякая женщина, созданием противоречивым, она страшилась показаться на людях, так что, когда наконец Теннисоны собрались в гости, в дом на Уимпол-стрит, туда отправились Альфред и Мэри, а она, невеста, затаилась в тиши Сомерсби, стесняясь провинциального покроя своего платья и линкольнширского акцента и страдая от настоящей, физической боли в печени и приступов гипертонии; болезнь уложила ее в мягкую и уютную, как гнездышко, постель, согретую горячими голышами; ее отпивали вкусным бренди с водой, она читала Китса и книги, что прислал ей Артур: «Ундину», на которую, по его словам, она была похожа, и «Эмму» мисс Остин, «книгу испито женскую (не хмурьтесь, мисс Фитч, я и не думаю насмехаться), — только женщина и леди способна мастерски передавать мельчайшие детали и обладать столь тонким сарказмом». Как она болела все свои юные годы, какие трогательные письма писала старику с Пустошей,[48] своему деспотичному деду, который лишил отца наследства и у которого приходилось выпрашивать деньги, она молила его прислать денег, чтобы поездить по Европе или отдохнуть на минеральных водах, может быть, ее отпустит болезнь, может быть, маленькая веселая компания развеет ее черное отчаяние. Но дед был неумолим, и она никуда не выехала из Сомерсби, любимой своей темницы. Колики были очень болезненны. Она свертывалась калачиком, пряча свой распухший, нежный животик. Ей представлялось, что она Прометей в женском облике и к ней прилетает огромный черный орел и терзает ее печень; хищная птица выпивала из нее жизнь. Ей стоило больших усилий заставить себя выйти на улицу, но на лужайке ее одолевало головокружение — вокруг нее словно трепетали тысячи крыльев, они хлопали и свистели, в глазах мельтешило, в ушах звенело. Миссис Джесси вспомнила, как полвека назад стояла вот так, покачиваясь, а затем ощупью добиралась в спальню, где ее ждала надежная постель, где свет был не таким ярким. Артур обещал ей избавление от одиночества и болезни, избавление желанное и пугающее. В каждом письме он сетовал по поводу ее недомогания, ласково спрашивал о здоровье, просил поскорее поправиться, набраться сил, бодрости, веселости и уверенности в себе.
По иронии судьбы его кончина способствовала тому, что не могло случиться при его жизни. После его смерти она вышла из своей темницы, стала появляться в обществе. Ее радушно принял старый Галлам, она подружилась с Эллен, сестрой Артура, и писала ей о своем лишенном поэзии окружении, наслаждаясь неведомыми ранее уверенностью и сарказмом:
Она писала, что в лесах у Сомерсби соловьи не поют, выражая сомнение в том, что они водятся у них:
С Эллен она могла и посмеяться, на что из страха, из любви, из сознания своего несовершенства не решалась при Артуро. Она оживлялась — робко, постоянно помня о своем горе — за обеденным столом у Галламов, где однажды вечером на нее обратил внимание молодой, высокий лейтенант Джесси. Десять лет она оплакивала
У нее хватило духу противостоять Галламам, хотя для этого ей часто приходилось усилием воли выкидывать их из головы, притворяться, что они не существуют. После свадьбы они с мужем поездили по свету; она побывала во взбудораженном Коммуной Париже, бродила по горным тропкам в Апеннинах, во Флоренции навестила Браунингов. Она общалась с самыми разными людьми в Лондоне, и, хотя вела себя несколько эксцентрично, неровность ее поведения, по ее мнению, очаровывала окружающих. Она умела смешить и увлекаться беседой. Но все же — вспоминала она в часы мрачных раздумий — ей было не под силу терпеть болезненные уколы и тайные обиды, которые ей причинил шедевр Альфреда, памятник Артуру — поэма «In memoriam». Но, видит Бог, она обожала и обожествляла эту поэму, как и другие читатели, ибо она словно отражала ее собственные потрясения и тоску, описывала каждую стадию и оттенок долгой душевной муки, трансформацию ее горя — так же медленно разрастается плесень, так корни и слепые черви проникают в могилу. Поэма выражала многое: тоску по умершему, по крепкому дружескому рукопожатию, по ясным глазам и голосу, по высказанным и невысказанным мыслям. Она превращала маленькую лужайку перед домом, море и пустошь, окаймленную ровным линкольнширским горизонтом, в непреходящий, бесконечный мир. Она обращалась к Богу, и ужасалась Его деяниями, и сомневалась в них. Поэма поселилась в глубине ее сердца и влилась в кровь ее тела, «бездумной путаницы нервов». Как же устала она быть путаницей нервов! Но Альфред еще восемь лет оставался замкнут в своем горе, упивался им. Она вышла замуж за Ричарда в 1842 году, и в тот год ее траур закончился.
Альфред продолжал горевать и писать стихи. Он работал и предавался мрачным мыслям с того дня, когда пришло страшное письмо, и почти до самой свадьбы; лишь в 1850 году его отшельничеству наступил конец, и тогда же он выпустил в свет «In memoriam». На титульном листе не значилось его имя — только посвящение Артуру: «In Memoriam А.Г.Г.» Альфред сохранил верность другу, она — нет. На свадьбе он был спокоен и скрытен, лишь, как обычно, что-то бормотал, а затем вновь сел за свои ужасные, гнетущие стихи, словно не стихи писал, а вел подробный дневник, в котором рассказывал об утрате, смятении и неутолимой тоске по другу.
Эмили чувствовала, что поэма — укор ей. В первый раз она прочитала ее не так, как читала ее потом, не так, как жена или сын, друг или враг романиста читают его новый роман, листая страницы и отыскивая самих себя: кружевной воротничок особого фасона или тайный порок, который, как они надеются, автор успешно умалил, завуалировал. Она прочла ее с любовью и слезами на глазах, как она читала все стихотворения брата, — она плакала по Артуру и из-за неземной красоты этой поэмы. Когда-то в Сомерсби юные женщины образовали тайный поэтический кружок, который назвали «Мякина»: во время страстных споров они как бы вышелушивали из мякины семя поэзии. Следуя совету Артура и Альфреда, они читали «чувствительные» стихи (Артур утверждал, что это он возродил в языке важное слово «чувствительный»). Стихи Китса, Шелли, Альфреда Теннисона. Высшей похвалой стихотворению считалось, если его признавали «острым», то есть волнующим, будоражащим, страстным. Иногда Эмили Джесси, в отличие от робкой Эмили Теннисон тех дней, задавалась вопросом: что же побудило их назваться таким сухим, безжизненным именем? Ведь что такое мякина — шуршащая оболочка вокруг спелого зерна. Они читали с любовью, она читала (и сегодня еще способна была читать с любовью) «In memoriam». Она была уверена и убеждала других, что это — величайшая поэма их времени. Но поэма метит огненными стрелами ей в самое сердце, — думала она, когда ее одолевала тоска, — поэт задумал уничтожить ее, — и она мучилась при этой мысли, но не смела поделиться ею ни с одной живой душой.
В строках поэмы являлся время от времени ее призрак. Она узнала себя уже в шестом стихе, где говорится об утонувшем моряке: Альфред ждет возвращения Артура и сравнивает свое ожидание с юной девой, «голубкой робкой, что беды не чает». «Бедняжка ждет его любви», подбирает ленточку, розу, чтобы порадовать его, подходит к зеркалу «и поправляет завиток», не ведая, что любимый, ее «будущий владыка»:
Это были ее локоны, ее роза, только волосы у Альфредовой «голубки робкой» не воронова крыла, а золотые. Артур однажды сказал ей, что голос ее сладок, как пение Дамы из Комуса[49] («И ворона полночной тьмы ласкает песнь ее, и тьма улыбкой просияла»); он говорил и ласкал ее буйные локоны. Вопреки упованиям Альфреда, она оказалась не готова к «девству вечному». И тогда удивительным образом Альфред — возможно, так велела ему чуткость поэта — сам преобразился во вдову Артура:
И еще:
Альфред привязал к себе Артура, проник в его плоть и кровь, не оставив ей ничего. И хотя в поэме упоминалось о ее любви и ее утрате, это мучило ее, жестоко мучило. Фантазия Альфреда рисовала будущее Артура, его детей, не родившихся племянников и племянниц, в которых могла бы смешаться кровь друзей:
Эти нерожденные чада с жутким упорством вмешивались в ее жизнь и жизнь ее сыновей, названных в память об усопших — младший, Юстас, носил имя покойного сына дядюшки Чарлза, а старший, Артур Галлам Джесси, — имя Артура. Но все сложилось наперекор ее чаяниям. Ангельские личики нерожденных чад были дороже и милее всем (и ей самой в минуты горечи), чем земная, беспокойная мордашка Артура Галлама Джесси, хотя он вырос красивым мальчиком. И так как он был живым напоминанием того, что ее «девство вечное» не состоялось, она испытывала при нем неловкость и понимала, что он принимает ее неловкость за равнодушие. Об Артуре Джесси поэт не упомянул ни слова, зато в эпилоге воспел брачную церемонию, утверждая победу жизни над смертью и призывая грядущую душу, «отстав от горней пустоты, телесный облик обрести». Ее странный брак Альфред обошел молчанием, а воспел супружество ее сестры Сесилии и Эдмунда Лашингтона, который в университетские годы входил вместе с Артуром и Альфредом в кружок «апостолов»:
В другой строфе эпилога он вспомнил и об их любви с Артуром:
Разумеется, он не смог так же звучно, так же талантливо воспеть ее брак, бывший за пару месяцев до бракосочетания Сесилии. Однако он просто умолчал о нем, словно она и не выходила замуж, словно она не произносила слов брачного обета, словно душа А. Г. Г. не могла обрести достойного жилища в ее детях.
— тем не менее писал он.
Она тоже любила Сесилию. Покойные дети сестры приходили из мира духов и говорили с ней голосами Софи Шики и миссис Папагай. Сесилия была счастлива в супружестве, но ее первенец Эдмунд, к которому взывал Альфред, умер тринадцати лет от роду; медленно текли годы, и вслед за мальчиком ушли в могилу его сестры — Эмили в девятнадцать и Люси в двадцать один год. Смерть детей искалечила жизнь бедной Сесилии. Но и Сесилии, доброй и добропорядочной Сесилии, не удалось полюбить ее Ричарда; после одного из его визитов она выразила опасение, что он «зачастит» к ним. Как моряк, Ричард удивлял всех полным и естественным отсутствием страха, а в обществе он удивлял полным равнодушием к чувствам других, не замечал ни раздражения другого, ни сдержанности. Он без умолку говорил о том, что думает и чувствует сам, будто всем было уютно и просторно, а солнце светит всем одинаково ровно и ясно, где все вокруг было таким, каким виделось, — чем приводил людей в бешенство. Так, во всяком случае, думала Эмили, когда ей хотелось разобраться в других. Но чаще ей это было совсем не нужно.
Она замкнулась в себе, в своей эксцентричности, в своей старой драме, в неусыпной заботе о Мопсе и Аароне.
Если бы не бесстрашие Ричарда, «девство вечное» могло стать ее уделом, и тогда бы ее все превозносили и лелеяли. Нет, она не тотчас полюбила Ричарда, как полюбила тогда, в Волшебном лесу, великолепного Артура. Артур назвал ее «трепетным цветком» и сказал, что она, «как Ундина, создана из материй более тонких, чем земной прах». Ричард сидел напротив нее в темной, обитой панелями столовой Галламов, застыв, будто некий джинн обратил его в камень: тяжелые серебряные нож и вилка застыли на полпути от жареного цыпленка к его рту, он смотрел отсутствующим взглядом в одну точку, словно — поделилась она с ним позже — решал про себя трудное уравнение. Кто-то спросил:
— О чем вы задумались, мистер Джесси?
А он ответил просто:
— Какая живая и красивая при свечах мисс Теннисон. В жизни не видел лица интереснее.
— Хороший комплимент, — заметил кто-то. Это была Джулия Галлам, а сказала она это с издевкой, подумала Эмили Джесси и припомнила, как сама опустила глаза в тарелку, испугавшись, что слишком широко улыбнулась или как-то иначе обратила на себя внимание.
— Это вовсе не комплимент, — возразил Ричард, — это правда. Чистая правда.
И снова погрузился в созерцание. Соседи мысленно посмеивались, а его цыпленок совершенно остыл, и в конце концов все были вынуждены дожидаться, пока он доест жаркое. Вечером Эллен и Джулия стали расспрашивать Эмили: «Как это тебе, дорогая, удалось покорить этого разиню гардемарина?», и Эмили прыскала с ними, говоря, что и в мыслях не имела кого-то покорять. Но ей пришлось по душе восхищение Ричарда — могло ли быть иначе? — хотя он выразил его так неловко. Ей было приятно, когда однажды на Уимпол-стрит он догнал ее и пошел с ней в ногу, сознаваясь в том, как нелегко ему приходится в Лондоне, и поминая родной Девоншир. Он поддерживал ее под локоть широкой и твердой рукой, а у дверей библиотеки, в которую она шла, сказал на прощанье:
— Мне жаль, что я так смутил вас за обедом, мисс Теннисон. Честное слово, жаль. Я не подумал. Со мной такое бывает: скажу, а потом приходится объясняться, вытаскивать себя из лужи и недоумевать, как это я умудрился в нее сесть. Но я сказал сущую правду: я восхищаюсь вами, к тому же я не делаю дамам комплиментов. У меня мало знакомых женщин, и, сказать начистоту, до сих пор я был к ним довольно равнодушен. Но вы мне нравитесь.
— Благодарю вас, мистер Джесси.
— О ради Бога, к чему этот надменный вид, зачем вы смущаетесь? Ведь я не сказал ничего оскорбительного. И почему никто не понимает простых вещей? Я всего лишь хочу сказать, что восхищен тем, как вы одолели горе…
— Боюсь, что не одолела и никогда не одолею.
— Я хотел сказать… не то, чтобы «одолели», нет, это слово не подходит. Но вы такая живая, мисс Теннисон, и вы вдыхаете жизнь в других, одухотворяете.
— Благодарю вас.
— Вы по-прежнему не понимаете меня. Я не собирался так скоро открыться вам, но что поделаешь — я лечу вперед без оглядки, точно северный ветер, и уже не могу остановиться. Случалось ли с вами: увидев человека впервые, вы почувствовали, что он вам близок… вот так, сразу. Вокруг вас люди, у которых носы пуговками и глаза-смородины, и люди, величавые, как римские статуи, — и вдруг вы видите живое лицо, для вас оно живое, и понимаете, что это близкий человек, что он часть вашей жизни, — случалось с вами такое?
— Однажды, — ответила Эмили, — однажды случилось.
А может быть она заблуждается? Они стояли на улице и смотрели друг на друга. Доброе, дружелюбное лицо Ричарда хмурилось — он был озадачен, не понимая, почему не сумел объяснить ей то, что ему самому было предельно ясно. Он неловко пошевелил руками — то ли хотел отдать честь и удалиться, то ли обнять ее — и отступил.
— Я не стану давить на вас, мисс Теннисон. Прощайте. Надеюсь, мы еще обо всем поговорим и… ведь вас не оскорбляет моя неуклюжесть? Если я прав, нам будет что друг другу сказать; если ошибся, мы это скоро поймем и без обид, хорошо? Ну а пока до свидания, мисс Теннисон. Рад был с вами повидаться.
И он быстро зашагал прочь, а она осталась и не знала, смеяться ей или плакать.
Он продолжал ухаживать за ней с завидным упорством и совсем не замечал, что его ухаживание вызывает насмешки. Он приглашал мисс Теннисон в музеи и парки, а за обедом сидел, едва помещаясь на стуле, ухватив неловкими пальцами фарфоровую чашку, слушая, как Галламы оплакивают несостоявшееся великое будущее Артура, кивая со знанием дела, и во все глаза смотрел на Эмили. И Эмили поглядывала на него из-за локонов, все таких же густых и блестящих. Его продолговатое лицо казалось Эллен и Джулии пустым и туповато-приветливым, тогда как Эмили в первую очередь обратила внимание на его доброе выражение. Ричард Джесси совсем не умел злиться, и потому насмешки в его адрес казались ей жестокими. Рассмотрев его как следует, она поняла, что он притягивает ее и как мужчина. У него были красивые брови, красиво очерченные губы. Высокий торс и длинные упругие ноги были изящными и сильными. Сила чувствовалась и в его руках; пусть чашка со звоном ездила у него по блюдцу, но во время шторма, — теперь ее уже интересовала его жизнь, — они, несомненно, намного ловчее управлялись с корабельными канатами. Она внушала себе, что он человек действия, а не ритор, и сравнивала его с моряками из книг мисс Остин. Артур прислал ей «Эмму»; она любила этот роман, но больше всего она любила (хотя и втайне) «Доводы рассудка», рассказ о женщине уже не первой молодости, одинокой старой деве, которая влюблена в морского капитана. Героиня говорит: «Я полагаю единственное преимущество нашего пола в том (это преимущество не завидное, не стоит мечтать о нем), что, когда нет уже любимого, когда иссякла уже надежда, мы не перестаем любить!»
Он сделал ей предложение у Галламов, не смутившись, что в этом доме жил Артур, что девушка, которой он предлагает руку и сердце, сидит в том темном кожаном кресле, в котором сидел ее жених. Над головой нависали мрачные, кожаные переплеты исторических книг мистера Галлама.[50] С улицы, «долгой и нелепой» Уимпол-стрит (здесь Альфред с бьющимся сердцем лелеял несбыточную надежду вновь пожать руку друга, «которой не пожать, увы, вовек»), заглядывало в комнату зимнее солнце. Ричард подтащил стул, проскрежетав им по навощенному полу, и подсел к Эмили поближе. Она так крепко стиснула колено руками, что Артурово кольцо впилось ей в палец.
— Я хочу попросить вас кое о чем, — начал Ричард Джесси. — Мне неловко наедине с вами, и меня угнетает мысль, что в любой момент сюда могут вернуться хозяева. Поэтому я буду краток — не смейтесь, коли дело не терпит отлагательства, я бываю краток и действую очень быстро, когда корабль натыкается на мель или поднимается буря…
— Забавная метафора, — заметила мисс Теннисон и, склонив на плечо голову, взглянула на него. — Значит, мы сели на мель, нам грозит крушение?
— Никак нет. Ну вот, опять та же история. Ведь вы понимаете, о чем я? Я хочу просить вас стать моей женой. Не спешите с ответом, он мне известен. Но я уверен, что со мной вам будет хорошо. И мне с вами тоже. Вы не из тех, с кем легко жить; еще бы, у вас очень неровный характер, вас все пугает, с вами на каждом шагу приключаются трагедии, и, говоря откровенно, вам не хватает
Она собралась было отвечать.
— Не надо, — сказал он, — не отвечайте. Сейчас вы скажете «нет», а я этого не вынесу. Пожалуйста, подумайте, поразмыслите над моими словами, и тогда вам станет ясно, что мы отлично друг другу подходим. Ради бога, мисс Теннисон, подумайте… обо мне.
Эмили была тронута. У нее готова была короткая, почти искренняя речь о том, как страстная любовь опустошает человека. В ней даже была строчка из Донна: «Но после вот такой любви любить еще во мне нет сил». Ей так казалось. Она в это верила. Но капитан Джесси накрыл ее руки большой ладонью и приставил к ее губам указательный палец:
— Не надо, не отвечайте, — сказал он. Ей недостало сил поднять руку и отстранить палец. Она хотела возмутиться, но, когда пошевелила губами, получилось так, словно она поцеловала этот огромный указательный палец. Негодуя, она широко открыла глаза и устремила взгляд в его глаза, пристальные, голубые, решительные. Она хотела сказать: «Вы берете меня на абордаж, как пират», но палец помешал ей. Она рассерженно помахала головой. Волосы взметнулись по плечам. Дерзновенной рукой он взял одну прядь.
— Чудные. Красивей я не видывал.
— Какой же вы глупый, — Эмили была встревожена, потрясена, — ведь мне уже за тридцать. Я не молоденькая. Любовь осталась в прошлом, и я уже смирилась с незамужней жизнью. Я… разучилась чувствовать.
— Ничего подобного.
— Все эти годы я была как каменная. Любовь меня обескровила. Я не хочу больше любить.
— Ничего подобного. Да, вы не молоденькая девушка. Вы старше меня, будем откровенны, — мне об этом известно. Юные девицы утомительны: все только порхают, суетятся, у них в голове одна романтика. А вы, мисс Теннисон, вы истинная, зрелая женщина. Вам нужен муж. Быть старой девой, доброй тетушкой — не ваш удел, я знаю это, я внимательно за вами наблюдал. Конечно, вы решили смириться со своей участью, но ведь вы не подумали обо мне. Ведь вы не ожидали, что я сделаю вам предложение?
— Правда, — пролепетала Эмили, — не ожидала.
Черная, жестокая часть ее души стремилась уязвить его необоснованную самоуверенность, поставить на место, высмеять, обидеть его. И в то же время ей хотелось принести ему радость и защитить от унизительных насмешек других людей, которые он так спокойно пропускал мимо ушей.
— Со смертью Артура, мистер Джесси, на мое сердце была наложена печать. Я любила его всем сердцем, а он умер. Такова моя история. И больше любить нам не суждено — ни мне, ни ему.
— Нет ничего страшного в том, что вы любили его, — возразил Ричард Джесси. — Ваша преданная любовь к нему — лишнее доказательство тому, что вы способны любить и хранить верность, как и я сам, пусть пока мне не выпадало случая доказать вам это. Если вы выйдете за меня, мисс Теннисон, мы не забудем его, пусть ваша любовь к нему живет. Я чту вас, чту за то, что ваша любовь так глубока и неизменна.
— Не потому ли вы хотите жениться на мне? Не из-за него ли? Быть может, вам кажется, что я заслуживаю жалости, — ведь вы так добры, вы очень добрый. Но только спасать меня не надо.