Утром Ведерников сунул в пиджак пачку папирос, набросил на плечи плащ. Но, потянувшись за беретом, оборвал свои приготовления: «Черт! Я как дрессированный пес». Посмотрел на часы. Так и есть, семь часов, — в семь он всегда отправлялся на работу. Чувство катастрофы перечеркивало все, что было смыслом его привычек и обязанностей. Его, маркированного инженера — пять изобретений, патенты, публикации, премии, — просто вычеркнули из этого списка и занесли в другой — мобилизованных. Потом занесут в третий, четвертый, пятый: убитых? пропавших без вести? дезертиров?..
Ему не избежать сцены, которую предвидит в подробностях и с неумолимым финалом. За столом человек — неважно, он глуп или умен, симпатичен или зверь, любой из них задаст ему одни и те же вопросы: «Почему вы оказались в городе? …Ах, говорите, все погибли. А чем объясните, что одни героически отдали свои жизни, выполняя приказ, а вы, бросив своих товарищей, оказались в тылу? Ах, вам показалось присутствие в окопе абсолютно бессмысленным, и вы бежали… Вас вывез шофер, с которым, вы утверждаете, случайно познакомились, когда ехали в одной кабине на позиции? О, какая счастливая и подозрительная случайность! Вы не назовете имя шофера и номер его машины?.. Почему вы сразу не явились куда следует? Расскажите с подробностями, как вы избавились от винтовки, или вы ее припрятали на всякий случай?..».
Инженер Ведерников не сможет пройти благополучно подобный допрос — на деле он мог быть еще унизительнее. В нем просыпалась ярость, когда представлял людей, которым должен был бы объяснять причины гибели людей и оправдывать свое собственное существование только потому, что власть считает бессмысленную смерть бойца высоким моральным подвигом, а вырвавшихся из ее лап трусами и предателями, не заслуживающими права жить. «Допрашивать надо тех, кто виновен в позорном ведении войны и гибели армий!» — вот что он крикнет в лицо защитникам идиотизма.
Ведерников вставал, рассеянно бродил по квартире и вновь оказывался на кухне. Он представил себя в положении Антона Горчева — двоюродного брата жены. Антон на допросе соврал. И враньем заслужил право жить дальше. Молодой химик после освобождения из лагеря на этой самой кухне полночи рассказывал, как несколько месяцев его били, устраивали очные ставки со знакомыми, подтверждающими галиматью следователя. Будто он входил в группу молодых ученых-террористов. Готовились во время праздничной демонстрации 7 ноября взорвать на Дворцовой площади трибуны вместе с городским партийным руководством. Химик признал свою вину, и ему перестали выбивать зубы, ставить лицом в угол, когда допрашивали и били других. Получил десять лет и оказался на Колыме. Там он попросил председателя комиссии, разбиравшей через пару лет жалобы на ежовское ведение следствий, прочесть заключительную часть обвинения. «Что за бред, товарищи?! Обвинитель пишет: „Антон Валерьянович Горчев для исполнения преступного замысла изготовил с сообщниками бомбу, зарядив ее специально подготовленным в лаборатории ватерпасом большой взрывной мощности“».
«Может быть, и мне соврать: послал командир отряда в тыл за саперными лопатками. Еще лучше: в тыл врага… и вот только что к своим выбрался, ничего о своих не знаю… Нет, не одарен я талантом спасительного вранья. Нет, — ничего нельзя исправить».
До вечера тупо ходил по квартире. Дядя Миша и сейчас, казалось ему, передает какие-то тайные сообщения.
К вечеру инженер остыл. «Не сиди, иди и узнай, что там, на улицах, происходит…».
В город уже хлынули жители ленинградских пригородов. К тротуару приткнулся конский обоз. Часть лошадей распрягли и привязали к передку телег. На телегах мешки, узлы, на некоторых — дети. Около ворот стоит сельчанин в потерявшем всякий вид пиджаке.
— Друг, ты не скажешь, где найти дворника? — Ведерников пожал плечами. — Вот дела! Нас гонят с улицы, а во двор попасть не могу. Послушай, купи у меня муку-крупчатку! И горох у меня есть.
— Мне не нужно ни того, ни другого.
— Как не нужно? Пригодится. Самому, семье. Почему предлагаю? Потому что нет теперь у меня ни дома, ни хозяйства. Все, что было, бросил. Куда едем, где приткнемся — неизвестно. Конь еле ноги тащит. Посмотри на него!
Ведерников посмотрел, но ничего особенного в коне не заметил: грязный коняга, прижав уши, мотает торбу с сеном. И пошел дальше.
День заканчивался, люди возвращались с работы. Никто не останавливался у газетных щитов, плакатов, приказов. Газетные заголовки были те же: «Все для победы!», «Сделаем наш город непреступной крепостью!», но появились плакаты, подтверждающие простой факт: «Враг у ворот!».
Направился к Московскому вокзалу.
У входа на его территорию маячили воинские патрули. Ведерников хорошо знал этот район. На привокзальной улице выбрал высокий дом с широкими лестничными окнами, выходящими на подъездные пути к вокзалу.
Еще недавно поезда пригородного и дальнего следования приходили в город и отправлялись от перронов каждые полчаса, — сейчас же с высоты пятиэтажного дома он увидел на боковых путях лишь несколько сборных составов без паровозов. Там сновали люди. В некоторых теплушках топили печки. Разглядел козу, привязанную к вагону. На протянутых между вагонами веревках сушилось белье. Железная дорога была мертва. И хотя Ведерников помнил слова Ефима, он был потрясен. Это означало: железные дороги, ведущие в город, немцами перерезаны. Если автомобильные дороги тоже перекрыты, город окружен!
— Вам кого? — услышал он за спиной хриплый басок.
Ведерников обернулся, показав незажженную папиросу, спросил:
— У вас не будет спички?
— Вам кого, я спрашиваю, — повторил мужчина, выдвигаясь из дверей квартиры на лестницу.
Ведерников отмахнулся и стал спускаться к выходу.
— Нет, я вас так не отпущу! — жилец схватил Ведерникова за локоть.
Только теперь Ведерников разглядел этого человека в домашней куртке, из-под которой выглядывала белая майка, седые волосы на груди начинающего жиреть тела. Злые глаза были совсем рядом.
— Что вам надо? — спросил Ведерников чужим голосом. — Перестаньте меня держать! Я не обязан перед каждым отчитываться! Вы отпустите меня или нет?
Он говорил тихо, подавляя в себе страх и отвращение к этому человеку, который загнул за спину его руку.
— Не-е-ет, — сладким голосом протянул мужчина, — я вас так не отпущу.
— Вы пожилой человек, а, как ребенок, полагаете, что поймали шпиона. Я такой же шпион, как вы. Я спросил у вас спички…
Человек стоял на ступеньку выше. Удар головой пришелся ему как раз в лицо.
Ведерников оглянулся, когда оставил позади лестничный пролет: наверху человек двумя ладонями зажимал нос.
На улице завернул за угол, потом еще несколько раз менял направление. Теперь прохожие не казались ему такими безобидными. В каждом видел человека с пятого этажа, — прицепиться мог любой. Теперь он должен притворяться таким, как все.
Мерзавец, пытаясь вывернуть ему руку, содрал пластырь с больной лопатки. Зашел в аптеку. В очереди женщины говорили об артиллерийских обстрелах и начавшихся бомбежках. Накупил лекарств и отправился в булочную.
Он еще ничего не успел сказать, продавщица первая спросила его:
— А как ваша жена? Вы часто заходили к нам вместе…
— Жена уехала. Она не попала бы в мое глупое положение: не потеряла бы карточку на хлеб…
Женщина попросила его подождать. Когда последние покупатели ушли, пояснила:
— Сейчас я еще могу вам помочь. Но скоро порядки станут очень строгие…
— А мужчины будут по-прежнему терять карточки…
Продавщица рассмеялась.
— Я буду благодарен вам, если вы меня выручите…
Его перебила товарка продавщицы:
— Маша, я пошла.
— До завтра, Лина.
Ведерников подождал, когда Лина удалится.
— Вы запомнили мою супругу, а я вас: вы вежливы и быстро обслуживаете покупателей.
— Серьезно? — откликнулась продавщица. — Но ваша жена красавица.
Ведерников вспомнил письмо Нади: «руководителя», с которым она ехала в Самарканд в одном купе, и ее просьбу выслать блузку и юбку. Легкое ухаживание за продавщицей представилось ему справедливым отмщением.
— Маша, вы слишком скромны.
— Мне иначе нельзя, — засмеялась женщина, — мой муж на фронте.
— Что он вам пишет?
— Если бы писал!
Продавщица нашла авоську, вложила в нее буханку хлеба и несколько черствых батонов, от которых он не отказался. Ушел с чувством, что они друг другу понравились.
Лошади втягивали телеги во двор. Дворник пояснял любопытным: беженцы боятся остаться на улице: ожидается новый воздушный налет.
Во дворе запахло сеном и лошадьми. Поднимался по лестнице, шаря по карманам в поисках ключа. У дверей квартиры остолбенел: «Идиот! Это невозможно! У тебя же нет ключа». Что случилось с головой… Оперся лбом в эту проклятую дверь. «Я оставил голову на овсяном поле». Когда в его жизнь вмешивались подобные бессмыслицы, готов был уничтожить самого себя.
Спустился во двор. Направился к уже знакомому колхознику.
— У меня просьба, у вас случайно не найдется топор или что-то вроде ломика?
— Как без топора? Есть такой, — и вытащил топор из-под сена. — Ну как, возьмете?.. Нет?.. А на время, пока не пристроят нас, оставить у вас нельзя?.. Нас же распустят. Коней заберут в армию. А куда свое девать?!
За мешком, прикрытым рогожей, виднелась детская головка.
Фырканье лошадей, мужик в кепке, дворник, получивший вдруг под свой надзор не только жильцов дома, но и бесправных кочевников, умный взгляд детских глаз, ветер, ворошащий клочья сена, — все это переместило инженера в мир совсем не его забот. И он ощутил себя не лучше, чем колхозник, также выброшенный из своей жизни.
Подмигнул существу под рогожей.
— Хорошо, на время оставить можешь…
С дверным замком они справились вместе. В квартире Ведерников указал, куда поставить мешок. Сказал, что всякое может случиться, поэтому, чем быстрее мешок заберет, тем лучше.
Вспомнил детскую головку и протянул игрушечный танк Кости. Колхозник усмехнулся. Повертел игрушку.
— А у меня девочка. Да бог с ней, пусть играет.
Ведерников проводил колхозника до двери и тщательно ее запер. Он не был уверен, что во дворе и на лестнице никто не обратил внимания на его историю с дверью. В дополнение — эта ненужная и подозрительная, если смотреть со стороны, возня с мешком.
Когда в дверь позвонили, подумал: «Вот заслуженное наказание за эти глупости». Тихо подошел и замер. Позвонили еще и еще. Потом услышал:
— Это я, я, беженец!
Ведерников поспешил открыть: он не должен оставлять у людей впечатление, что от кого-то прячется.
Колхозник мимо него втащил в квартиру еще мешок.
— Возьмите, дорогой товарищ. Горох тут. Ведь все это трудов стоит, не выкидывать же.
— А я только начал переодеваться, а вы уже… такую тяжесть успели ко мне поднять. — Ведерников хотел понравиться колхознику. — Может быть, вам что-нибудь нужно?
— Да ничего. Вот если посудку какую-нибудь дадите — стаканчик, кружечку… Не привык я из горла пить, а ребята бутылку достали. Бригадир от начальства вернулся: распускают нас. Багаж свой долго у вас не задержу, и за посудку не беспокойтесь.
Ведерников открыл буфет, вложил один стакан в другой и вручил беженцу:
— Это вам без возврата. Рад был познакомиться…
В окно проследил, как тот с лестницы вышел во двор, и двое обозников пошли ему навстречу.
Несколько дней не выходил из квартиры. Мозг питался звуками трамвайных звонков, гудков автомобилей, милицейских свистков, одни доносились с улицы, другие со двора — голоса взрослые и детские; были и проникавшие с лестницы, редкие, но более всего Ведерникова беспокоящие.
На верхнюю лестничную площадку выходили двери еще одной квартиры. Там жили две сестры, неприятные старые девы, державшиеся с ним и Надей с высокомерием, то ли потому, что семья Ведерниковых могла больше позволить себе, чем многие живущие в квартирах по общей лестнице, то ли так они отвечали Наде на ее неспособность замечать неинтересных ей людей.
Без особого повода сестры к нему в квартиру звонить не будут, но он был уверен: при подходящем случае они не откажутся сделать Ведерниковым гадость.
Заявиться могли из ЖАКТа. С начала войны жилуправление все время что-то выясняло, уточняло, проверяло, составлялись списки детей, иждивенцев, графики ночных дежурств жильцов у ворот домов и на крышах. Могли появиться из военкомата. Если он попал в списки убитых или пропавших без вести, почему бы не доставить извещение об этом по месту жительства?! Вряд ли там знают, что его семья эвакуирована. В случае такого вторжения он не может даже подтвердить, что является не кем иным, как Вадимом Сергеевичем Ведерниковым, — паспорт был у ополченцев отобран. Перед такой возможностью ничего, кроме бессильной злости, не испытывал. Смерть таких людей, как он, власть вряд ли волновала, но человек без документов — нечто вроде опасного привидения.
Но скоро все должно кончиться. Начнется обстрел, потом пойдут танки. Конечно, найдутся фанатики, которые начнут стрелять в немцев. Мальчишкам раздадут винтовки, как раздавали в Испании. Немцы обшарят дома, обыщут квартиры. Ведерников не сомневался, что в первый же день найдутся земляки, которые предложат победителям услуги. Своего несерьезного участия в войне он, конечно, не выдаст. Обмундирование и патронташ ночью сожжет. Будет держаться с немцами достойно. Когда-то он неплохо знал немецкий. Во всяком случае, справочником «Hütte» он и сейчас пользуется без затруднений.
Попробовал сочинить фразу: «Я русский инженер. Ни я, ни мои родные не занимались политикой»: «Ich bin russische ingenieur, ich und meine Familie interessieren sich für Politik nicht…».
Беспокоила его Надя. Не получая от него писем, не начнет ли наводить о нем справки? Письма проверяет военная цензура, а Надя не настолько умна, чтобы по намекам догадаться, в каком он оказался положении. Перечитал единственное полученное от нее письмо.
«Дорогой Вадим, если бы ты знал, каких мучений мне стоила дорога. На станциях поезда стояли часами. Слава Богу, что в Москве удалось пересесть в купейный вагон. В проходе и в тамбуре все было забито народом. Нам с Костиком повезло, — с нами в купе ехал очень солидный мужчина — какой-то крупный „руководитель“. Поэтому в купе никого не подсаживали. Ехал он с женой, с которой мы так наговорились, что даже сейчас, когда я уже две недели живу в Самарканде, у меня от этих разговоров болит голова. Не без помощи этого „руководителя“ я сняла комнату в центре, ибо твоя сестра Ирина Сергеевна оказалась человеком совершенно непрактичным.
Очень скучаю по тебе и Ленинграду. О Костике этого не скажешь: шляется по городу, по базарам и посещает Ирину, которая дает ему книги и кормит вареньем. На базаре все дешево. О войне почти не говорят. Приезжих мало. Деньги у меня пока есть. Не знаю, устраиваться мне на работу или нет — меня могут взять официанткой в ресторан правительственной гостиницы. Может быть, война скоро кончится?
Прошу тебя, когда уходишь на работу, хорошо закрывать квартиру. Поливай цветы. Если Муся и Варя остались в Ленинграде — и правильно, если так решили, — сообщи им мой адрес.
Целую. Надя.
Совсем забыла сказать, я оставила дома блузку с вышивкой и синюю юбку. Будешь отправлять посылкой, вложи в нее что-нибудь вкусненькое.
Костя передает тебе привет. Я обещала ему переслать тебе список книг, которые он хотел бы получить из Ленинграда. Но я это не делаю, в дороге книги могут потеряться, а прочесть их в Самарканде он все равно не успеет».
Одно то, что сестры-соседки могли замечать письма в почтовом ящике, а затем обратить внимание на их исчезновение, выдавало его пребывание в квартире. Можно проверять ящик ночью. Письма прочитывать и класть обратно. Письма в ящике — лучшая маскировка, но воров и домоуправление могут спровоцировать на вскрытие квартиры. При этом ясно, в городе у него нет другого убежища и человека, который мог бы чем-то помочь: посвящать Ефима в свое положение — ставить друга под удар.
Ему и прежде приходилось жить одному. Летом, когда его отпуск оканчивался, а Надя с Костей продолжали жить на даче у ее родителей, по вечерам ходил в Таврический сад. Ужинал на веранде тамошнего ресторана, слушая небольшой парковый оркестр. Старательная игра пожилых музыкантов, уже забывших роковую силу симфонических страстей, приносила умиротворение. Одиночество угнетало, иногда думал: любовная интрижка или взятая на дом большая работа могли бы от него избавить. Но семья возвращалась, звонил Ефим, и он понимал, что пережитое чувство лишь прибавляло вкуса к устоявшейся жизни.
На этот раз не было ни работы, ни ресторана, ни вечерней музыки. «Я выгляжу беспомощным дураком», — говорил он себе, шагая по квартире по одному и тому же маршруту. Ожидание взятия города или ареста, стандартной смерти по приговору трибунала, заполняли эту пустоту. «Война, — думал он, — как тряпка, сотрет с доски истории фиктивные величины буденных, ворошиловых, сталиных… и тысячи и тысячи имен таких людей, как я. Ну кому, кроме Ефима, я могу рассказать про митинг, окоп, о дефицитной дощечке, о патронах, выдаваемых поштучно, о немце, в которого никак не мог попасть, о побоище, которое фашисты устроили беззащитным работягам…»
Смысл жизни переместился в будущее сына. Он думал о нем как о своем наследнике. Какое будущее предвещало Косте сходство с отцом: его своеволие, технические способности и любовь к задачам, неважно к каким — техническим или шахматным, готовность к сложным поступкам, если в них был смысл?.. В последние два года они стали интересны друг другу, могли в выходной день от обеда до ужина просидеть за столом, рассказывая о своих делах. Вадиму было нескучно слушать, как сын оценивает его рассказы о себе, своих учителях и товарищах, книжных героях. Именно после таких разговоров они чувствовали друг к другу сентиментальную привязанность, видимые признаки которой изгоняли совместными усилиями. Пытался представить, сумел ли бы Костя понять его сегодняшнее положение.
Трудности понимания его положения не в том, что сын еще слишком мало знает о взрослой жизни, — он приучал его каждую задачу, какой бы она ни была, прежде всего понять: решается ли она технологически, какие имеются для этого возможности и средства… Сейчас для выхода из положения технологических решений не имелось. Даже из знаменитых неприступных тюрем можно было бежать: подкуп, подкоп… Он же свое спасение может доверить лишь квартире, своей тюрьме. Любая случайность: встреча с индивидом с гипертрофированным чувством бдительности, или какое-нибудь распоряжение ЖАКТа, или какая-нибудь неведомо кем составленная бумага, и даже его кашель, услышанный соседями, могли его смыть, как смывают отбросы в канализацию. В ответ на все эти смертоносные случайности у него нет ни одной спасительной мысли, никакого плана, даже самого примитивного.
Между тем мозг во сне и наяву был только этим и занят. Всякий шорох, каждое собственное тревожное предположение, каждая достигшая его новость заставляли искать варианты спасения, но их не было. Разве он смог бы объяснить свое нынешнее состояние сыну?! Если не может придумать ничего лучшего, чем ждать и ждать! И если с сыном они когда-нибудь встретятся, не уверен, что сумеет рассказать ему вразумительно об этих днях.
Ведерников проснулся — звонок в дверь. Звонок чужой и упрямый. В растерянности замер. Натянул брюки и босиком подкрался к двери. Кто-то отхаркивался, нетерпеливо ходил в ожидании отклика. Потом начал звонить в соседнюю квартиру.