Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Книга Аарона - Джим Шепард на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Что это у тебя за шапка? – спросила она.

Он сказал ей в ответ, что она может пойти и поиметь луковицу.

– Уж лучше луковицу, чем тебя, – сказала она.

Потом она сказала, что ручки, которые мы якобы прячем, – это ручки марки Лами. Она их узнала по футлярам.

Я застегнулся на верхнюю пуговицу, а Лутек потер глаза.

Она посоветовала отнести их к Секирской на Вилянув. Когда мы промолчали в ответ, она пояснила, что больше никто не станет покупать такие дорогие ручки.

– Давай просто пойдем пешком, – сказал мне Лутек, и я поднялся. Когда я начал медлить, Лутек отправился без меня.

Я остался с девочкой еще на несколько минут.

– Твой друг, «кроличья шапка», не любит испытывать судьбу.

Я спросил, что, по ее мнению, случилось с трамваем, и она ответила, мол, это хороший вопрос. Я сказал ей, что меня зовут Аарон, и она сказала, что не спрашивала. Я спросил, как зовут ее, и она ответила, что София, а потом повернулась ко мне и пожала мою руку. Я спросил, в какую школу она ходила, и она сказала, в ту, что была в третьем номере по проспекту Мая. Она сказала, ее дразнили за то, что она была там единственной еврейской девочкой. Я сказал, что она не похожа на еврейку. У нее были светлые волосы и маленький носик. Она поблагодарила меня, а потом сказала, что как раз я на еврея похож.

Она спросила, знаю ли я Маньку Лифшиц, и я сказал, что знаю. Она спросила, не тот ли я мальчик, у которого только что умер брат, и умолкла, когда услышала ответ.

Трамвай так и не пришел. Она сказала мне, что у нее был младший брат по имени Леон, старший брат Иехиэль и младшая сестра Сальция, которой недавно исполнилось всего десять месяцев.

Она знала о ручках, потому что у ее отца раньше был магазин канцелярских товаров. Люди со всего города приходили к нему ради качества его бумаги. Он содержал всю семью, а еще бабушку, незамужних Брыжских сестер, их дядю Иковица и Ханку Назельскую с ее родителями. Одно время у ее семьи было столько денег, что она училась в таком детском саду, где нужно было платить за уроки. У ее отца была сестра в Америке, и она умоляла его эмигрировать, но тот ответил, что останется, потому что должен присматривать за магазином.

Когда пришли немцы, они его сильно избили и разгромили их квартиру в поисках золота. В конце концов они ушли с пятью метрами ткани, которую мать подготовила на платье. И даже несмотря на это, ее семье повезло больше, чем их друзьям через дорогу, которых вышвырнули из дома и сказали, что их порода людей слишком долго спала в мягких постелях. Но потом через неделю после этого происшествия в магазин заглянул офицер СС, и он был так восхищен содержимым, что дал отцу указание, чтобы тот распорядился о перевозке всего ассортимента магазина в родной город офицера. Ее отец получил квитанцию.

Раньше они жили на улице Желязной в просторной квартире, но теперь были вынуждены переехать, и их новый район находился так далеко на задворках, некоторые улицы не были вымощены брусчаткой и плавали в грязи, поэтому перед входными дверьми ставили мостки для прохода. Она сказала, что грустно наблюдать, как ее мать ходит по грязи. Она сказала, что ее мать проплакала три дня, а отец заверил их, что они скоро снова переедут, и он сказал, что откроет фабрику по производству метел и что немцы питали к метлам самые нежные чувства.

Она сказала, что брат говорил, еще до ее рождения родители дважды ходили к раввину просить о разводе, это ее бабушка настояла на браке и всем, у кого только были уши, рассказывала, что ее дочь выходит за образованного человека.

Я сказал ей, что должен идти.

– Не хочу тебя задерживать, – сказала она.

Но я не сдвинулся с места и продолжил сидеть, а она сказала, что помнит, как думала про себя, может, переезд ее семьи все изменит, изменит даже ее, и все будет не так уж плохо. Она сказала, что годы перед школой, те, что она не помнила, были, наверное, самыми лучшими в ее жизни. Я не знал, что на это ответить. Наконец, она поднялась, потянулась и сказала, что опаздывает. Потом она наклонилась, уперев руки в бока, и заявила, что если я заткну футляр с ручками за пояс сзади, то его, скорее всего, будет сложно заметить.

СООРУЖЕНИЕ СТЕН НАЧАЛОСЬ, как только потеплело. Поначалу мама обрадовалась новости о том, что юденрату[3] приказали поместить в карантин всех больных евреев. Затем она поняла, что мы можем оказаться в закрытой зоне. Вместе с нашими соседями она пошла, чтобы заявить об отсутствии в нашем здании тифозных, но это закончилось лишь бесплодным ожиданием встречи с чиновником в течение нескольких дней. Он не стал слушать и в любом случае ни на что не смог бы повлиять.

Днями напролет за нашим окном визжали строительные тележки, скребли мастерки и раздавался грохот кирпичей. Стройка начиналась и останавливалась, поэтому иногда целые дни уходили на несколько рядов кладки, а затем внезапно вырастала такая стена, из-за которой не выглянешь. В представлении Лутека, это время подкинуло нам очередную удачную возможность. Когда рабочие как-то вечером закончили смену в тупике на Ниской, мы вынесли оттуда два мешка цемента.

По вечерам мои братья спорили о происходящем. У меня же были другие заботы. Когда бы ни появлялись важные новости, соседи, у которых было радио, стучали нам в дверь. И Голландия, и Бельгия, и Люксембург были захвачены. Я спросил Лутека, верит ли он в то, что Бельгия сдастся, и он сказал, что это не имело значения и, учитывая, как обстоятельства разворачиваются для нас, обязательно случится какая-нибудь беда, если не одна, то другая.

Никто больше не утруждался стиркой белья и мытьем полов, поэтому то, что я приносил домой, оказалось необходимым как никогда.

В мае потеплело и мы работали допоздна. Мы с Лутеком залезли в развалины, я нырнул в проход и начал ждать, и уже собирался выходить, как вдруг София взяла меня за рукав. Она дернула головой, и мы замерли, тихо пережидая, пока не уйдет хозяин магазина с сыновьями. Один держал деревянный молоток, а у двух других были полицейские дубинки. Лутек находился где-то на другой стороне улицы и, возможно, уже давным-давно смылся. Хозяин магазина остановился на углу на сухом участке, а сыновья принялись обыскивать дверь за дверью.

– Думаю, тебе лучше заглянуть к нам на ужин, – прошептала мне в ухо София. Она смотрела вместе со мной сквозь матовое стекло двери, ее щека почти касалась моей. – Мы живем прямо наверху. Можешь принести, что ты там нашел, в качестве угощения.

Ее родители были вежливы и очень обрадовались меду, а мать Софии объяснила своему малышу, что мед – это редкая и дорогая вещь. Меня познакомили со старшим братом Иехиэлем, который учился в ешиве[4]. Ему показалось, что я чересчур близко стою к его сестре. Он заметил, что за слишком частые взгляды на женщин в аду подвешивают за брови. София рассмеялась и рассказала, что из-за того что утренняя молитва брата «Да преумножатся наши дни» звучала как «дешевая рыба», за ним в семье закрепилась такая кличка.

Она познакомила меня со своим младшим братом Леоном, который казался несчастным и в основном молчал. Брат говорил о нем так, словно мальчика не было в комнате, а позже пояснил, что, несмотря на надежды родителей, его уже дважды оставляли на второй год еще до того, как школы позакрывали. Так что теперь получить сертификат об окончании школы представлялось для него таким же труднодостижимым заданием, как доползти до Северного полюса со скоростью улитки.

Мать Софии приготовила то, что, по ее словам, называлось «домашним городским обедом» и в сущности оказалось начинкой из гречки, обжаренной с маслом и луком. Она по ложечке скармливала это яство малышке Сальции, которая сидела рядом с ней на высоком детском стульчике.

Кто-то позвонил в дверь, и София пошла открывать, вышла за порог в коридор и тихим голосом с кем-то разговаривала, прежде чем вернуться к столу. Когда отец спросил ее, что там такое, она ответила, что лавочник Лебил ищет воришку.

Они расспрашивали меня о семье, и поскольку мне нечего было рассказать, я заговорил о Лутеке. Я сказал им, что он любит забираться на электрические столбы, просто чтобы смотреть на людей сверху. Я рассказал, что, когда мы едем в набитом людьми трамвае, он любит болтать о том, что происходит между мужчиной и женщиной. Брат Софии возмутился, но ее отцу это показалось забавным. София спросила, была ли у Лутека девушка, и я рассказал, что была одна девушка, которой он восхищался, и что он каждый вечер на протяжении целого месяца стоял у ворот ее дома с письмом, в котором рассказывал о своих чувствах, но когда бы она ни выходила, он всякий раз пугался и уходил.

Отец Софии говорил о фабрике метел и о способах, которыми он собирался добыть денег для этого предприятия. Он говорил о дедушке Софии, который в жизни ни от кого не слышал доброго слова и, будучи десяти лет от роду, каждый вечер отсылался ужинать в дом, где жила другая семья, а когда у него самого появились дети, он всегда предпочитал экономить на питании семьи, вместо того чтобы зарабатывать больше. Отец сказал, что, по его мнению, София пошла в деда. В ответ девочка согласилась и добавила, что в целом всех недолюбливает. Отец рассказал о том, что, когда дочери было шесть, ему как-то раз пришлось вышвырнуть ее из магазина за то, что в присутствии одного из самых важных клиентов она высказала мнение, будто бы предложенная отцом цена уж слишком высока.

Сальции не нравилась начинка, и матери приходилось ложкой убирать остатки гречки с ее лица, чтобы затем снова пытаться ее этим накормить. Занятая этим мать спросила, не является ли Лутек, которого я так расписываю, несмотря на все его прегрешения, хорошим мальчиком. Я ответил, что да, а София ответила – нет. Ее отец рассмеялся, а мать от неудовольствия скорчила гримасу. Они никогда не смотрели друг на друга, но семья худо-бедно держалась вместе.

Все притихли. Иехиэль смотрел на меня так, будто во мне ему чего-то не хватало. Отец Софии напомнил мне о комендантском часе, а мать еще раз поблагодарила за мед, который так и не подала к столу. София провела меня до двери, и я не понял, как трактовать взгляд, которым она наградила меня, прежде чем закрыть дверь и оставить в коридоре. Спускаясь по лестнице, я сказал себе, что нет ничего плохого в том, чтобы иметь друзей, но не стоит лезть туда, где мне не рады.

ВСЕ В МОЕЙ СЕМЬЕ ОБРАДОВАЛИСЬ НОВОСТИ о том, что немцы начали воевать во Франции, и потом расстроились, когда узнали, что они взяли Париж. Один из моих братьев сказал: все из-за того, что у немцев есть самолет, который превращается в танк, когда садится на поле сражения. Другой брат сказал, это потому что у них есть такая штука, которая называется бомбой высокого давления, которая окружает парашютистов защитным полем, способным отразить любую пулю. Мама сказала, что один верит в одно, другой – в другое, но чему суждено случиться, обязательно произойдет. Отец сказал, что так или иначе, если верить шутке, которая ходит по заводу его двоюродного брата, Америка выслала нам тысячи молотков, чтобы вышибить из наших голов мечты об освобождении. Стену достроили, она взмыла на три метра в высоту, и еще на метр возвышалась полоса колючей проволоки. Я продолжал помогать матери по дому, и каждое утро она выходила посмотреть на стену. Я спросил, уж не надеется ли она, что в один прекрасный день стену снесут. Через улицу Хлодну рядом с церковью Святого Кароля построили деревянный мост, чтобы объединить два гетто, которые разделяла улица и трамвайная ветка. Дальше внизу Желязна была закрыта воротами, а движение останавливали, чтобы мог проехать трамвай.

Теперь тиф бушевал в доме напротив. Посылки оставляли на тротуаре перед главным входом, потому что посыльные отказывались заходить.

Мама и папа все больше и больше ругались из-за того, чем я занимался. Он говорил, что иметь махера в семье в такое время не так уж плохо, а она отвечала, что большой махер дергает маленького за веревочки. Он замечал, что она не жаловалась, когда перед ней стояла тарелка горячего супа, а она парировала, что когда-нибудь я либо доиграюсь до того, что меня убьют, либо принесу домой тиф.

Каждое утро она обыскивала мою одежду на предмет вшей и мыла мне голову в раковине керосином. Она натирала мне шею и за ушами тряпкой, смоченной в керосине, и так вычесывала мне голову, будто мои волосы были главным виновником всех несчастий. Она напоминала мне, что думала, что мы партнеры. Я говорил ей, что ничего не изменилось. Так где же тогда ее партнер, интересовалась она. Я отвечал, что партнер пошел по собственным делам.

Она споласкивала мне волосы, заворачивала в полотенце, и тогда я получал свой портфель. Я чувствовал себя виноватым и говорил ей, что мы можем поработать вместе завтра целый день, но она отвечала, что уже привыкла ни на что не полагаться. Она спрашивала, скучаю ли я по младшему брату. Твердила, что, не будь она эгоисткой, тоже не выжила бы. Я повторял, что завтра мы сможем работать вместе весь день, она отвечала: ну да, а еще через день можно будет посетить землю обетованную, где все вкушают инжир с медом, рыбу и суп с лапшой.

НА ВОРОТАХ ГЕТТО РАЗВЕСИЛИ ОБЪЯВЛЕНИЯ о том, что на территории могла начаться эпидемия. Мама и папа перестали ходить в кварталы за стеной и просили меня последовать их примеру. Я говорил, что так и поступлю, и продолжал делать то, что хотел. Мама говорила, что в доме через улицу умерло уже семь человек, включая госпожу Ледерман и близнецов Глобус, и задавалась вопросом, неужели нас будут держать за стенами со всеми этими больными людьми до тех пор, пока все не умрут. Брат рассказывал, что, когда наступит мир, всех евреев сошлют на Мадагаскар, и мама вопрошала в ответ, что мы все будем делать на этом Мадагаскаре. «Давайте сначала туда попадем, а там будет видно», – повторял ей отец.

Неделей позже женщина, которая продавала мыло, рассказала маме, что всех евреев выселят из Уяздовской аллеи и всех окрестностей Вислы. Папа спросил, почему мы должны ей верить, и мама напомнила, что эта женщина была невесткой Чернякова. Два дня спустя папа в голос зачитал нам ту же информацию из газеты, как будто мы ему раньше возражали. Еврейское население должно немедленно покинуть немецкий квартал; те, кто жил в польском районе, пока что могли оставаться; а все евреи, которые прибывали в город, направлялись прямо за стену – в еврейский квартал.

Куда они собираются всех уместить, задавался вопросом брат.

– Думаю, они считают это нашей проблемой, – отвечал ему отец.

На следующий день Лутек принес новость о том, что его отцу вместе с другими носильщикам сообщили, что скоро в нашем районе запретят селиться арийцам и что семьи христиан уже торговались об обмене квартир с евреями из других частей города. «И что из этого?» – спросил я, и Лутек ответил: «Ты – идиот» и пояснил, что у нас выдастся занятой денек, когда все эти тележки и прицепы начнут разъезжать из конца в конец, и оказался прав.

В газетах появлялись прокламации, и папа зачитывал их семейству, неизменно сообщая: «А под заголовком “Дела идут все хуже…”». В каждой прокламации перечислялись новые улицы, которые следовало очистить от евреев. На страницах попадались объявления о том, что арийские семьи, которые жили в гетто, обменивали у евреев квартиры за его пределами. Наконец, в октябре всем евреям дали две недели на то, чтобы перебраться в гетто, и было объявлено, что район сокращали еще на шесть улиц, а значит, люди, которые уже обменялись и въехали в дома на тех улицах, теперь должны снова обменивать квартиру. Такое предписание объяснялось необходимостью защитить здоровье и благополучие солдат, а также остального населения.

В результате образовался худший уличный базар всех времен и народов в сочетании с эвакуацией. Каждая дорога, куда ни посмотри, была наводнена морем из людских голов, и мы не слышали ничего, кроме бесконечного кошмарного шума и криков. Мы с Лутеком почти все время проводили у ворот на улице Лешно. Евреи затаскивали внутрь переполненные тележки и прицепы, пока поляки пытались вывезти такие же тележки наружу, и споры о том, кто кого должен пропустить вперед, порождали часы ожидания, прежде чем хоть кому-то удавалось сдвинуться с места. В стычках на брусчатку валились столы, стулья, и кухонные плиты, и сковородки, и половина семейного скарба разворовывалась прежде, чем семья успевала собрать другую. Мы с Лутеком протискивались к повозкам сквозь толпу и уносили все, что могли. Иногда дети или старики, которые сидели в тележке, видели, что мы делаем, и кричали тем, кто был впереди, но в давке отцам или старшим отпрыскам не удавалось вовремя до нас добраться. Мне достались каминные часы, а Лутеку удалось вытащить целый персидский ковер. Немецкая и польская полиция пропускала польские повозки, но спокойно хватала все, что пожелает, с повозок евреев. Когда один из бедолаг пожаловался, его тележку перевернули.

На узких улочках владельцы тележек, которые еще не нашли квартиру, бродили от дома к дому, крича в окна, не осталось ли у кого-нибудь свободной комнаты. Любой, у кого имелась тележка, мог потребовать любую плату, и все вокруг стали носильщиками, поэтому отец Лутека вместе с остальными зарабатывал, заняв тротуар у собственного дома. Люди, которые въезжали, доставали пуховые перины и корзины с бельем, но носильщики намеренно перебрасывали их через забор, и семьям приходилось платить, чтобы получить свое добро обратно. На каждой улице бродили, рыдая и шатаясь из стороны в сторону, потерянные дети. Все, что мы с Лутеком вынесли, было спрятано в подвале дома его отца, там же находилось все, что набрал сам отец.

Нас разделили за день до окончательного срока переезда, меня сшибли на тротуар, когда я пытался подобраться к одной тележке. Я заполз в холл первого попавшегося дома, чтобы отдышаться. Какой-то мальчишка попытался выдернуть у меня портфель, пока я полз, и я стукнул его и оттолкнул. Пытаясь подняться на ноги, я потерял равновесие и чуть не коснулся офицера СС. Офицер и трое его людей наблюдали за польским полицейским, который выронил документы из кожаной сумки. Поляк стоял на проезжей части, крича в толпу, чтобы его обходили, но всякий раз, когда он наклонялся, сумка съезжала у него с плеча и из нее вываливалось все больше документов. Офицер СС и его люди смеялись над этим зрелищем. Даже мне было видно, что эсэсовца боятся. Линия волос у него под фуражкой заканчивалась высоко на шее сзади, и эта щетина производила впечатление некоей опасности человека, который носит такую прическу.

Колени до сих пор болели в месте ушиба, и я прикрывал их руками. Офицер повторил мой жест, и его люди заметили это и улыбнулись. Он прищурился, глядя на меня, как будто бы сказал что-то смешное, затем выпрямился и дал знак своим подчиненным исчезнуть, один из них оглянулся и подмигнул, прежде чем их поглотила толпа.

В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПЕРЕЕЗДА МЫ С ЛУТЕКОМ ПРИМЕТИЛИ фургон, набитый всякими причиндалами для фокусов, – там была позолоченная клетка, набор ножей c гравировкой в виде солнечных лучей в открытом футляре, – мы следовали за фургоном, но были вынуждены сдаться, потому что давка стала совершенно невыносимой. Лутек взбеленился и залез на фонарный столб, чтобы поискать другие возможности, пока я внизу жался к столбу. Мы услышали фанфары гудков и сковородок, ворота во двор, расположенный на противоположной от нас стороне, отворились, двоим привратникам каким-то образом удалось заставить толпу на тротуаре расступиться, и на улицу рядком вышел строй детишек с гудками и жестяными сковородками с деревянными ложками. Мальчик в центре держал еврейскую звезду, которая была закреплена на подвеске у его талии, и флагшток с флагом ярко-зеленого цвета. Из темноты появилось еще несколько шеренг, дети всех возрастов прижимали к груди игрушки и книги и пели.

– Это что еще такое? – спросил Лутек.

Мы не могли разобрать, что поют дети, но они продолжали прибывать, уже по крайней мере двадцать шеренг, за которыми следовали тележки, плотно набитые плетеными перевязанными шнурком корзинами, чугунными горшками, и запачканными в муке хлебными досками, и чемоданами, обмотанными веревками, и связками книг, и поварешек с шумовками, а в конце ехала тележка, груженная углем, и еще одна с картошкой. Другие дети и взрослые дрались за угли и картофелины, которые сыпались на камни мостовой, когда тележки сворачивали на улицу. По краям они были заставлены цветочными горшками с геранью, а снизу к ним были подвешены гирлянды из шумовок. Люди, которые управляли повозками, надели птичьи маски ручной работы с плюмажем и перьями. Мы протолкались ближе и услышали, как кто-то сказал, что это выселяют сиротский дом Корчака. А затем показался он сам, мелькнув своей лысеющей головой и желтоватой козлиной бородкой, – он вышел последним, и ворота резко захлопнулись за его спиной. Он тянул под руку тучную женщину примерно одного с ним роста и одновременно пытался поравняться с последней тележкой. Женщина, казалось, была сильно напугана толпой.

Процессию несло в нашу сторону, и какое-то время толпа тащила нас вслед за ними. Я задавался вопросом, узнает ли он меня, но он не узнал. Им с тучной женщиной приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. Она спросила, как долго он рассчитывает продержаться без сна, на что он в ответ прокричал, что когда был молодым, мать заходила к нему в комнату посреди дня и за ноги вытаскивала его из кровати. «Она спрашивала, неужели я таким вот образом собираюсь стать доктором», – прокричал он: «Гуляешь всю ночь напролет». И я ответил ей: «Что, доктором? Я-то думал, что учусь на алкоголика».

Мы проследовали за ними к воротам малого гетто на улице Хлодной, где немецкая и польская полиция проверяла удостоверения личности. Пропустили все тележки сиротского дома, кроме одной. Тележка с картошкой осталась возле домика охранников. Извозчик, уперев руки в бока, наблюдал за тем, как двое польских полицейских распрягают его лошадь. Он стянул маску, и та висела у него под подбородком. Перо трепетало за ухом.

– Что происходит? – спросил Корчак польского полицейского, который стоял напротив нас. – Почему не пропустили мою повозку?

– Это не ваша повозка, – сообщил ему один из немецких полицейских.

– Нет, это моя повозка.

Они начали спорить об этом на немецком. Тучная женщина пришла в ужас и пыталась протолкнуть Корчака в ворота, но он оттолкнул ее руки. Он что-то крикнул немцу в лицо, после чего повторил то же самое польскому полицейскому. Что-то такое, мол, если немец не вернет картошку, он подаст жалобу о краже его начальству. Скучающее выражение исчезло с лица немца, и он произнес по-польски:

– Так ты меня пытаешься запугать, жид?

И тут Лутек так сильно дернул меня сзади за рубашку, что она порвалась.

– А вы тоже с ним? – спросил польский полицейский, делая шаг в нашу сторону. Он указал на Корчака дубинкой. – Он пьян?

– Я понятия не имею, что с ним, – сказал я полицейскому, и Лутек снова дернул меня, а женщина, которая держала курицу в плетеной клетке, протиснулась вперед и почти снесла полицейского с ног. Он ударил ее дубинкой сначала раз, потом еще два, и Лутек закричал мне в ухо: «Что это, по-твоему, такое? Представление?» – и так резко меня рванул, что я упал на колени, после чего он поднял меня на ноги и утащил вниз по улице.

СЕМЬИ СЕЛИЛИСЬ В КОРИДОРАХ И СРАЖАЛИСЬ за место на тротуаре. Одна заняла нашу лестничную клетку у верхнего этажа. Они проветривали свою одежду и постельное белье на наших перилах. Никто не предупреждал, что гетто закроют и рынки за стенами объявят незаконными. Перед продуктовыми магазинами выстроились очереди, и весь товар был скуплен. Наша семья, конечно, не была к этому готова и не запаслась деньгами. К соседям напротив въехали еще две семьи, и мама сказала, что к нам тоже кто-нибудь заселится – это лишь вопрос времени. Когда она жаловалась по этому поводу, отец напомнил ей, что христианка, которой принадлежал этот дом, прожила здесь тридцать семь лет и, когда ей пришлось выехать, она оставила почти всю свою мебель. Он подбадривал себя зачитыванием списков убитых немцев из газеты. Он называл этот раздел «своим счастливым уголком». Кроме того, он доплачивал десять грошей за немецкую газету, в которой демонстрировались города, попавшие под бомбежки союзников.

Мы слышали, что малое гетто напротив Хлодной привлекло зажиточных евреев и было не так плотно забито людьми. Сосед рассказал, что в квартире напротив жило девять человек на одну комнату. Семья с нашей лестничной клетки пригласила к себе еще несколько родственников и по бартеру обменивала старую одежду и сахарин на улице напротив дома, они также кричали и устраивали ссоры среди ночи. По утрам приходилось через них переступать, чтобы спуститься по лестнице.

Мои родители тоже ругались. Мама говорила, что мы живем как изгои и что квартира грязная, а отец отвечал, что если нет денег на хлеб, значит, и на мыло тоже нет. Она говорила, что, когда мы подхватим тиф, деньги на мыло уже не понадобятся, а он отвечал, что когда мы его подхватим, то ему, по крайней мере, не придется слушать ее жалобы. Старший брат заявлял им, что, по его мнению, семейные пары не должны ругаться так, как ругались они.

Иногда, если ссора была серьезной, мама ложилась рядом со мной и плакала. Я клал руку ей на голову и говорил себе, что мне без разницы, что они делают, потому что я хожу куда хочу и делаю что пожелаю.

Но я не спал из-за вшей. Наконец, мама прокипятила мой свитер, который так кишел вшами, что можно было заметить, как он движется, но гниды пережили кипячение, и единственное, что с ними можно было сделать, – это выгладить утюгом. Гниды оставляли серые маслянистые пятна, плавясь под раскаленным утюгом, и исчезали лишь на время, потому что какую бы вещь мы ни дезинфицировали, она тут же снова заражалась от всего остального. В области ремня мне приходилось так худо, что со стороны казалось, будто я постоянно поправляю штаны. Я просыпался, почесываясь. По утрам я пробегал ногтями по коже головы и стряхивал все, что мог вытащить оттуда, на горячую крышку плиты, так что можно было наблюдать за тем, как они шипели.

Однажды, когда я, отчаянно почесываясь, забрался в трамвай, полицейский поляк приказал мне отдать ему мое пальто. Я был слишком мелким для этого пальто. Я показал поляку на локти, которые протерлись насквозь, но он сказал: «Все равно давай его сюда». Я ответил «конечно» и добавил, что только вернулся из больницы, где лежал с тифом. Я прошелся пальцами по волосам, стряхнув вошь с рукава, и придвинулся ближе к поляку, после чего тот отошел к задней площадке вагона и выскочил на следующей остановке.

Папа вернулся домой с фабрики с новостями, которые, как он считал, были хорошими. Его двоюродный брат превратил часть фабричного зала в ночлежку для беженцев, которые оказались в состоянии платить, поэтому ему пришлось уволить некоторых сотрудников, но отца в их числе не было. Отец волновался по этому поводу из-за того, что они не сильно-то ладили с двоюродным братом.

Чтобы отпраздновать успех, он принес домой хлеб, и луковицы, и мармелад, который мы не видели с тех пор, как начались продуктовые карточки, и который мои братья прикончили до моего возвращения. Мы доели оставшийся хлеб и луковицы с кишке[5], которую мама приготовила из бычьих внутренностей с приправами. Отец не зачитывал вслух из газеты. Мимо проехал немецкий грузовик с громкоговорителем, его единственным сообщением по-польски была новость о том, что отныне запрещается говорить о «еврейском гетто» и что с этого дня правильным названием считается «еврейский квартал».

– Ну и как тебе тут нравится, в еврейском квартале? – поинтересовался у матери отец.

– Как по мне – немного тесно, – ответила она ему.

ЛУТЕК НАШЕЛ АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ ПУТЬ ИЗ ГЕТТО еще до того, как оно стало закрытым. Он показал мне его однажды утром во время ливня, когда все попрятались по домам. Вниз по аллее, которая шла рядом с улицей Приязда, владелец одной из квартир построил что-то вроде хозяйственного сарая, стены которого он замотал мелкой проволочной сеткой и обил деревом, чтобы всякие проходимцы не воровали его мусорные баки. Внутри сарая за баками Лутек проделал ход, который начинался как канализационный сток. Вонь была удушающая, и когда я впервые это увидел, я решил, что ни за что в жизни не смогу в него забраться. Мне пришлось лечь на спину и оттолкнуться каблуками, и протискиваться сначала одним плечом, потом другим. Я спросил, почему он не сделал этот ход больше, и он ответил, что на него ушло много труда и чем меньше ход, тем лучше, так его проще спрятать, и ему нравилось, что только мы можем в него пролезть. У сарая была крыша, поэтому, когда мы попадали внутрь, нас уже никто не мог заметить. И еще он прибил поверх отверстия лист железа, поэтому даже если кто-то и зашел бы в сарай, он не заметил бы ход. Я спросил, когда он успел его проделать, и он ответил, что работал после комендантского часа. Я сказал, что это великолепно, и он сказал, что да, так и есть. Я заметил, что он сделал всю работу сам, и он с этим согласился и сказал, что, учитывая это обстоятельство, его доля будет семьдесят к тридцати.

А потом у нас ушло несколько недель на подготовку. Он договорился с какими-то польскими мальчишками, бандой с Луцкой улицы, что за пять злотых за ходку они будут защищать нас от вымогателей. Друзья его отца носили нам то, что им хотелось обменять по бартеру по ту сторону гетто, и так мы вытаскивали постельное белье, столовое серебро, инструменты и кастрюли со сковородками, и все, что только можно было протащить, а приносили муку, картошку, молоко и масло, лук и мясо. Лутек мог за раз притащить двадцать кило картошки или лука. Иногда на другой стороне встречались знакомые дети, которые ссорились между собой, набивая сумки. Маленькие дети заскакивали на стену и ждали, как бельчата. Когда появлялась полиция, все прятались по своим норам.

Другие банды тоже прослышали о ходе и начали им пользоваться. Когда мы пытались их остановить, нас били. Мы вернулись с металлическими трубами, но они взяли количеством, а также тем, что были крупнее. Стоило им взять дела в свои руки, как они устроили такой шум и гам, что одного мальчишку поймала еврейская полиция. Его передали немцу, и тот выстрелил ему прямо в лицо. Позже мы видели, как он лежит на улице с вывороченной щекой, спиной на канализационной решетке. Я не хотел смотреть, но Лутек подошел к нему и стоял, подбоченясь, как будто убийство этого парня было его затеей. Наш лаз замуровали цементом, и Лутек сказал: «Я три недели каждую ночь над ним работал».

Сначала мы пришли в полное уныние, но потом он сказал, что мы выбрали самый трудный путь и что один из друзей его отца числился теперь в еврейской полиции и стоял на воротах на улице Лешно. Он последил за ним день или два. Все три полицейские бригады держали собственные сторожевые посты, немецкий и польский посты были по одну сторону стены, а еврейский – по другую. Мы называли евреев «желтой» полицией из-за повязок на руках, а немцев и поляков – соответственно «синей» и «зеленой» по цвету формы. Лутек сказал, что желтая полиция следила за евреями, а за желтой полицией следила синяя полиция, а за синей полицией следила зеленая, а за зеленой полицией присматривало гестапо. А где было гестапо, поинтересовался я, и он сказал «Ага!» так, как будто я сказал нечто умное. Все вечно кого-нибудь подзывали подойти и перевезти что-нибудь для солдат или передать через ворота какие-нибудь детали по работе, и во время одной смены зеленая и синяя полиция наладила дела с другом Лутекова отца.

– В общем, штука заключается в том, чтобы каждый получил свой кусок, – сказал Лутек.

Желтые брали пять злотых за посылку, синие брали десять, а зеленые двадцать. Подходящее время наступало, когда постам приходилось обыскивать сразу много машин, за которыми стояла очередь. Нам оставалось только стоять там, откуда все было видно, и учиться ждать, ждать и еще раз ждать. Когда наступал безопасный момент для сделки, друг отца подзывал синего полицейского подойти за ворота, и тут приходило наше время.

Еще отец Лутека рассказал ему о новой системе борьбы с вымогателями: когда они нас окружали на другой стороне стены, мы звали синюю полицию и говорили им, что нас грабят и мы хотим, чтобы все отправились в полицию для разбирательства. Это был знак синим полицейским, чтобы нас арестовать, и в это время вымогатели убегали. В участке мы давали синим полицейским их долю, и как только путь был свободен, они нас отпускали.

Через неделю после начала мы ждали, когда можно будет пройти, и увидели, как София и другая девочка с темными курчавыми волосами проходят мимо с двумя корзинами вещей. Они поставили корзины на пол, болтали и смеялись, и вторая девочка встряхнула своими волосами, как будто только что сняла шляпу, после чего обе сдернули свои повязки, снова взяли корзинки, прошли прямо через все три поста и вышли из гетто. Зеленый полицейский даже произнес нечто вроде приветствия, когда они проходили мимо. София помахала рукой и сказала в ответ что-то такое, что, по всей вероятности, пришлось ему по вкусу.

На следующий день мы пришли к ней домой, чтобы предложить ей и ее подруге присоединиться к нашей группе. «Какой еще группе?» – спросила София, и по ее виду можно было понять, что ее не впечатлила наша схема.

Новую девушку звали Адина. Она была из Барановичей, и по тому, как она говорила нараспев, можно было догадаться о том, что она родом с востока. Она сказала, что на год старше нас. Она была бледной и худой с печальными черными глазами. Она не любила говорить и всегда злилась, когда ее о чем-то спрашивали. Она рассказала, как однажды вернулась домой поздно, потому что относила шитье, и узнала, что немцы вывезли ее двоюродных братьев из города в грузовике и заставили прыгать в открытый огонь. Тех, кто отказывался прыгать, расстреливали. Ей об этом рассказал двоюродный брат, которому удалось сбежать в лес. Потом всю ее семью вместе с другими семьями погнали на запад через три деревни, а отстающих расстреливали, как уток, пока всех наконец не погрузили в три прицепа и не увезли в Варшаву. Она сказала, что взяла с собой лучшую одежду, но ее матери удалось захватить только керамическую супницу с тремя бутылками масла для готовки.

Лутек все расспрашивал ее про историю с огнем, пока София не сказала ему, что, если он не перестанет, она его сама бросит в огонь.

Так что вместо огня мне пришлось спрашивать о масле.

– На что это ты уставился? – сказала мне Адина и скорчила гримасу.

– А он влюбился, – сообщил ей Лутек.

– Он меня нервирует, – ответила она ему.

– С чего бы это твоей матери было спасать масло? – спросил я еще раз.

Она пояснила, что у ее семьи когда-то был магазин и в нем продавалось масло, которое ее отец изготовлял собственными руками и которым очень гордился. Он умер до начала войны, и магазин прогорел до того, как пришли немцы. Ее мать с горечью вспоминала эту историю, и, когда бы кто ни попросил ее дать в долг или сделать одолжение, она всегда отвечала: «Конечно, всегда приятно любиться на чужих простынях». Лутек сказал, что это могло бы стать девизом нашей группы, и София снова спросила, с чего он решил, что у нас будет группа.

– Мы с таким же успехом можем что-нибудь и сделать, – сказала Адина.

Она сказала, что дома у нее всегда находилась работа, но здесь стоило ей только выйти, как она возвращалась обратно в квартиру, потому что какими делами ей заниматься на улице?

Лутек спросил, каким образом они решили, что могут просто проходить через ворота, и Адина сказала, что у нее всегда был талант к таким штучкам. Когда они добрались до города и попали в центр для беженцев, она сказала матери, что спрячет деньги и позаботится о том, чтобы идти первой, когда их семью построят для обыска. Одна фольксдойче долго прощупывала волосы Адины, как будто в них спрятаны сокровища, а потом нашла узелок в кармане ее юбки и вытянула его с криком: «О, а это что такое? Бриллианты?» – и только высыпав содержимое узелка на стол, поняла, что это всего лишь леденцы. Другая фольксдойче засмеялась, и та женщина ударила Адину по лицу и вышвырнула из комнаты, так и не найдя золотых монет, которые при ней тоже были.



Поделиться книгой:



Регистрация