Судя по всему, чуткий Есенин начал всерьез тяготиться маской билибинского вылощенного селянина, обряженного в “шелковые лапотки”, уже к январю-февралю 1916 года. Недвусмысленное отторжение образа “опереточного крестьянина” собратьями по поэтическому цеху ясно продемонстрировало автору “Радуницы” исчерпанность этой роли. Именно в первую зимнюю декаду 1916 года с опасной силой зазвучала нота отчуждения во взаимоотношениях Есенина с главным тогдашним “сторонником” “поддевочного стиля” Николаем Клюевым[294].
“В начале 1916 года Сергей, кажется, впервые заговорил со мной откровенно о Клюеве, без которого даже у себя дома я давно его не видел, – вспоминал Владимир Чернявский. – С этих пор, не отрицая значение Клюева как поэта и по-прежнему идя с ним по одному пути, он не сдерживал своего мальчишески-сердитого негодования”[295]. В том фрагменте своих мемуаров, который был впервые опубликован по-русски лишь относительно недавно, Чернявский более подробно рассказал о сути претензий Есенина Клюеву: “С совершенно искренним и здоровым отвращением говорил (младший поэт о гомосексуализме старшего. –
Надежда Плевицкая. 1910-е
В “золотой” период дружбы с Клюевым Есенин был готов до известных пределов терпеть его “настойчивые притязания”. Теперь он все чаще вырывался из-под назойливой опеки наставника. Приведем свидетельство из мемуаров прославленной исполнительницы русских народных песен Н. Плевицкой, относящееся к весне 1916 года: “Сначала Есенин стеснялся, как девушка, а потом осмелел и за обедом стал трунить над Клюевым. Тот ежился и, втягивая голову в плечи, опускал глаза”[297]. Тогда же Есенин подарил Клюеву свою фотографию с очень теплой надписью, сделанной, однако, как бы из отдаляющих и примиряющих грядущих лет: “Дорогой мой Коля! На долгие годы унесу любовь твою. Я знаю, что этот лик заставит меня плакать (как плачут на цветы) через много лет. Но это тоска будет не о минувшей юности, а по любви твоей, которая будет мне как старый друг. Твой Сережа. 1916 г. 30 марта. П<е>т<роград>”[298]. В начале лета того же года Есенин писал Михаилу Мурашеву из Москвы: “Клюев со мной не поехал, и я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику. Стулов в телеграмме его обругал, он, оказалось, был у него раньше, один, когда ездил с Плевицкой и его кой в чем обличили”[299]. Не очень понятно, о какой “политике” Клюева идет тут речь, но все есенинское письмо дышит темной и не вполне оправданной злобой по отношению к старшему другу.
Еще не выйдя полностью из роли
Новую исполнительскую манеру Есенин попробовал контрастно совместить со старым материалом: на домашнем вечере у Евгения Замятина он “из особого ухарства” читал “с папироскою в зубах” свое длинное, исполненное “религиозного чувства” стихотворение “Микола”[300]:
А в сентябрьском-октябрьском номере “Ежемесячного журнала” за 1916 год Есенин опубликовал стихотворение “В том краю, где желтая крапива…”, сквозь которое черты его новой поэтической маски проступали уже совершенно отчетливо:
Сергей Есенин
Титульный лист отдельного издания поэмы С. Есенина “Микола” (М., 1919)
Царское Село. Федоровский городок.
Характерно, что многие читатели советского времени воспринимали это стихотворение как позднее, относящееся к имажинистскому периоду Есенина: “…Наступившая революция рвет с есенинских “стихов золотые рогожи” и его уводит с собою к “иным” и “новым” образам <…> дальше уже срыв в “имажинизм”, правда, в русском стиле еще <…> Он втягивается в круг желаний “но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист””[301]. Более точным в своих историко-литературных оценках был А. К. Воронский, отмечавший, что уже в дореволюционных стихах Есенина “кротость, смирение, примиренность с жизнью, непротивленство, славословия тихому Спасу, немудрому Миколе уживаются одновременно с бунтарством, с скандальничеством и прямой поножовщиной”[302]. Мы бы исправили только:
Сергей Есенин
Двенадцатого апреля 1916 года Сергей Есенин был призван на военную службу и зачислен ратником II разряда в списки резерва. Давние хлопоты Городецкого, подхваченные Клюевым, не пропали втуне. Новобранца приписали к военно-санитарному поезду под командованием полковника Ломана, так что он, по собственному позднейшему признанию, “был представлен ко многим льготам”[303]. Базировался обслуживающий персонал поезда в Царском Селе, в поселке, именовавшемся Федоровским городком. Есенин “редко появлялся у нас, – вспоминала эту пору Зоя Ясинская, – и приходил в штатском, а не военном костюме. Одевался он в это трудное время с иголочки и преображался в настоящего денди, научился принимать вид томный и рассеянный. Он был уже вполне уверен в себе, а временами даже самоуверен”[304]. Встретивший Есенина весной 1916 года в Петрограде Михаил Бабенчиков также нашел поэта не слишком удрученным военной долей:
Он, сняв фуражку с коротко остриженной головы, ткнул пальцем в кокарду и весело сказал:
– Видишь, забрили? Думаешь, пропал? Не тут-то было.
Глаза его лукаво подмигивали, и сам он напоминал школяра, тайком убежавшего от старших[305].
От ужасов передовой Есенина надежно страховал Ломан, а если на горизонте вдруг возникала опасность, преданные друзья принимали экстренные меры. Сохранилось письмо Клюева Ломану, которое мы приведем здесь полностью в качестве характерного образца клюевской эпистолярной прозы. Затейливые стилизаторские завитушки
Персонал и команда полевого Царскосельского военно-санитарного поезда. На переднем плане – С. Есенин.
27 апреля военный поезд № 143 отправился в Крым. В течение следующих полутора месяцев Есенин колесил по огромной стране, обескровленной мировой войной. “…Его обязанностью было записывать имена и фамилии раненых, – со слов брата рассказывала Екатерина Есенина. – <…> Ему приходилось бывать и в операционной. Он говорил об операции одного офицера, которому отнимали обе ноги”[307].
Лидия Кашина. 1915-1916
Екатерина Есенина, кажется несколько смещая даты, писала в своих мемуарах и о том, что брата отпустили “на побывку” домой после перенесенной “операции аппендицита”[308]. Так или иначе, но Есенину 13 июня 1916 года действительно был выписан пятнадцатидневный отпуск, большую часть которого он провел в Константинове.
Этим летом поэт шапочно познакомился с дочерью московского миллионера И. П. Кулакова, константиновской помещицей Лидией Ивановной Кашиной, которой впоследствии суждено было послужить прототипом для есенинской Анны Снегиной. Однако куда больше времени он пока проводил в обществе Анны Алексеевны Сардановской, выпускницы Рязанского женского епархиального училища, младшей сестры давнего есенинского приятеля Николая Сардановско-го. Ей при первой публикации Есенин посвятил стихотворение “За горами, за желтыми долами…” (1916):
Прозаическую вариацию этих несколько кокетливых, “томных” (как бы определила З. Ясинская) строк можно найти в письме Есенина Сардановской, отправленном уже из Царского Села в июле 1916 года:
Анна Сардановская.
В ответном письме девушка слегка обиженно подтрунивала над Есениным:
Николаю Клюеву о своем пребывании в Константинове Есенин сообщал совсем по-другому. Он словно пробовал на язык броские бодлеровские характеристики “падаль” и “гниль”, которым скоро предстояло войти в есенинский поэтический обиход: “Пишу мало я за это время, дома был – только растравил себя и все время ходил из угла в угол да нюхал, чем отдает от моих бываний там, падалью или сырой гнилью”[311].
Мария Бальзамова и Анна Сардановская
1914–1915
Из Константинова Есенин выехал 27 июня 1916 года; в Царском Селе он был 2 июля. Уже на следующий день поэт посетил квартиру Михаила Мурашева, где продолжил вживлять в сознание ближайшего окружения черты своего нового поэтического образа. После бурного обсуждения в кружке Мурашева картины Яна Стыки “Пожар Рима” и исполнения одним из гостей фрагмента “Сомнения” Михаила Глинки на скрипке “Есенин подошел к письменному столу, взял альбом и быстро, без помарок написал следующее стихотворение:
Прим<ечание>. Влияние “Сомнения” Глинки и рисунка “Нерон, поджигающий Рим”.
Я был поражен содержанием стихотворения. Мне оно казалось страшным, и тут же спросил его:
– Сергей, что это значит?
– То, что я чувствую, – ответил он с лукавой улыбкой.
Через десять дней состоялось деловое редакционное совещание, на котором присутствовал А. Блок. Был и Сергей Есенин.
Я рассказал Блоку о прошлом вечере, о наших спорах и показал стихотворение Есенина.
Блок медленно читал это стихотворение, очевидно и не раз, а затем покачал головой, подозвал к себе Сергея и спросил:
– Сергей Александрович, вы серьезно это написали или под впечатлением музыки?
– Серьезно, – чуть слышно ответил Есенин”[312].
Автограф стихотворения С. Есенина “Слушай, поганое сердце…”, записанного в альбом М. Мурашева.
Мурашев, иногда навещавший Есенина в Федоровском городке, в одном из вариантов своих мемуаров подробно описал быт и тамошнее времяпрепровождение приятеля. Вот выполненное им с протокольной точностью изображение есенинской комнаты в казарме: “Окно под потолком, но без решеток. Это не острог, а какой-то стиль постройки для слуг. Мрачная продолговатая комната. В ней четыре койки, покрытые солдатскими одеялами. Койка Есенина была справа под окном. У койки небольшой столик и табурет”[313]. А вот куда более отрадные строки о реакции полковника Ломана на визит Мурашева к другу: он “подошел к столику, сел на кровать Есенина и на большом листке бумаги написал: “Отпустить Есенину за наличный расчет 1 бут. виноградного вина и 2 бут. пива. Полковник Ломан””[314]. Пока эта снисходительность ничем не грозила: до прославленных есенинских запоев было еще очень далеко.
В Царском Селе Есенин часто виделся с постоянным его жителем, публицистом и критиком Ивановым-Разумником, которому после двух революций 1917 года суждено было сыграть очень большую роль в жизни поэта. “На моей памяти одно из посещений отца Есениным в 1916 году, – рассказывала много лет спустя дочь Иванова-Разумника Ирина. – Сергей Александрович стоял у рояля, пел. Может быть, не пел, а певуче читал свои стихи, но у меня сохранилось впечатление именно о пении”[315].
Приведем здесь также начальные строки мемуарного стихотворения Веры Гедройц “Сергею Есенину”: