— Да понимаешь, — начал он смущенно объяснять, — иду я сегодня у балки, а он и вылети прямо на меня. Никогда я там глухарей не видел… А у меня нож в руках. Не могу спокойно стоять, когда оружие держу. Ну и…
Глухарь, верно, был тот, что раньше жил у ручья, — черный, похожий на монаха. Если бы Володя видел его смерть, он бы почувствовал жалость. А так… Это в будущем, может, придумают способ добывать мясо без жертв. А пока, чтобы дожить до будущего, нужно проливать кровь. Чтобы дядька перестал смущаться, Володя грубо польстил:
— Реакция у тебя что надо. Ты же боксом занимался.
— Еще как занимался, — довольно хмыкнул дядька, — в Архангельске до сих пор помнят, как я их любимчиков своим коронным… — и он продемонстрировал в воздухе свой коронный.
Потом положил вилку и подошел к стене, где рядом с ружьем висел объект его необыкновенной гордости — грамота, полученная за третье место в каком-то турнире.
Володя сто раз уже читал эту грамоту. Он снова повертел ее в руках — пожелтевшую, двадцатилетней давности — и отправился вешать на место. Под ружьем висели старые фотографии — портреты деда, бабки и еще каких-то людей. Дядька вслух горевал о том, что рано начал курить и только поэтому не стал чемпионом — об ошибках вспоминаешь поздно. Володя разглядывал портреты. Они его удивили, и он спросил:
— Дядька, почему на всех старых карточках лица одинаковые? Люди тогда, что ли, другие жили?
— Одинаковое выражение, — охотно ответил дядька. — Времена другие были — фотоаппарат диковиной казался, вот и пялились на него. А люди — они всегда люди.
Дядькина жена убрала со стола последнюю тарелку и подошла к ним:
— Картошки я начистила на утро. Устала чего-то, — она зевнула во весь рот. — Кроликов-то будем брать?
— Иди, спи, — сказал дядька и поморщился.
Володя подождал, пока она закроет за собой дверь, потому что при ней никогда они с дядькой по душам не говорили.
— Ты меня вот правде учишь. Можешь ведь попросить студентов задержаться и навалить кубатуры для лесобилета. Хитришь, выходит?
Дядька вдруг вскочил и забегал по комнате:
— Хитрю! — взъерошил он свои волосы. — Назначит, хитрый, а вы все — честные. Хорошо честным быть, когда за один топор отвечаешь! Ты хоть раз за что-нибудь отвечал, кроме топора?
Володя хотел сказать, что он не успел ни за что отвечать, потому что только демобилизовался, а год до армии работал учеником столяра, но промолчал. Дядька хотел выговориться, и мешать не следовало — ведь когда Володя изливал свою душу, он всегда выслушивал.
— У реки бревна гниют, видел? — продолжал дядька. — Вот моя честность и тех, кто до меня сидел. Навалят мне студенты гору — что дальше? Река на берег выбросит, потому что топляком забита, лесовозы мне не даст никто — вот и хитри. И бензина им не даю — у самого пожарная машина с пустым баком стоит. Тоже хитрость? Вот что мне вместо горючки умники из управления шлют.
Володя взял с подоконника бумагу и прочел:
«Почему не поставили известность продаже кобылы «Зорьки». Акт продажи выслать немедленно. Силами лесничества наладить производство сувениров, организовать сбор грибов, ягод, лечебных трав».
— Все я должен, за все я отвечаю. А лечебные травы кого собирать заставить, Фишкина?
— Он откажется, — сказал Володя.
— Он рассуждать начнет, правду искать, — согласился дядька. — А тут, как на фронте, — рука его рубанула воздух. — Командир все поле боя видит, значит, вылазь из окопа и выполняй, не раздумывая.
С этим Володя согласился. Конечно, командир заранее отвечает за то, что ты сделаешь. Даже неверные приказы нужно выполнять, потому что невыполнение повлечет неразбериху, послужит дурным примером, а значит — принесет большой вред. Дядька это понимал, поэтому Володя напомнил:
— Фишкин воду мутит…
Стол был пустой, как плац. Дядькины пальцы выбивали по нему громкую дробь. Он снова ничего не ответил, хотя Володя звучно двинул стулом, чтобы обратить на себя внимание. Но Володя не собирался отступать и сказал:
— Вот Осип Михалыч — он, по-моему, честный. С одной стороны, ведь он прав?
— А почему бы и нет? — удивился дядька. — И я прав и он. Просто честности-то мало иногда одной бывает.
Умный человек дядька, но от его ума у Володи иногда шарик за винтик заходил. Один говорит одно, другой делает совсем другое — и оба правы. Сложно все, а он любил ясность. Просто — значит, надежно и верно. Приказали — исполняй, наказали — заслужил. — Противопожарная просека — пустячная работа, кому нужна здесь сложность, Фишкину, что ли? Топором махать и о сложностях думать — студентам это подходит, но не Фишкину и не Саньке.
Володе надоело мучить себя раздумьями. Чтобы окончательно не запутаться, он заговорил о другом — о том, что услышал днем. Он спросил:
— Ты Люду знаешь?
— Да, — прищурился дядька. — А в чем дело?
Володя подумал, что дядька, не спросив фамилии, сразу понял, о ком речь. А значит, действовать надо решительно, так как чаще побеждает смелый, а не сильный. За любовь нужно сражаться всеми силами. Он сказал:
— Она — моя девушка. А болтают про нее всякое…
— Тебе у нее делать нечего, — сказал дядька. — Я к ней заходил, и другие были. Есть такой разряд женщин… Вот мать твоя, хоть и сестра мне…
— Не надо о ней, — сказал Володя. — Я приехал к тебе, чтобы работать. Она-то при чем, у нее своя семья…
Из дядьки слова выходили с трудом и тяжело — будто падали старые деревья, глубоко вцепившиеся в землю корнями. Смотрел в лицо Володи дядька мельком — так всегда делают, когда знают, что слова их неприятны. Легче было замолчать, но дядька продолжал говорить. Володя подумал: хорошо, что он сразу решил бороться и что теперь он тем более не отступит. За, любовь делают не такое — ради нее женщина ребенка может бросить. Он сказал:
— Врешь ты все.
И дядька сразу замолк. Володя тоже не сказал больше ни слова. Оба они молчали. В тишине слышно было, как храпит за стенкой дядькина жена. Стенка была тонкой, щелястой — в доме из вековых сосен смотрелась она странно. Но без нее дом превратился бы в казарму — она разделяла спальню, горницу и кухню. На ней висели фотографии из дядькиной жизни, красочные открытки и ружье, подаренное в молодости его женой. Дядька вдруг вскочил и заколотил в стенку так, что она зашаталась.
— Заткни ты свою варежку!
Храп оборвался, а дядька грустно сказал:
— Врал я. Ты не поймешь…
Он махнул рукой и снова повернулся к окну. Володя тоже стал смотреть в окно.
На улице сосед длинной хворостинкой загонял гусей во двор. Гуси не хотели идти, они топтались в луже перед воротами, и их крики неслись далеко к холодному, набрякшему туманом небу. Но человек управлял их жизнью, потому что был умнее. Сосед заскреб хворостиной по корыту, из которого кормил гусей, и они чинно, будто всегда об этом мечтали, один за другим вошли в ворота.
К вечеру небо стало серым. Оно ползло над лесом и оставляло в вершине каждого дерева частицу своего тела — маленькое облачко. Облачко оседало вскоре на бурую землю и растворялось. Между серым небом и бурой землей ветер гнал по чистому воздуху красивые опавшие листья. Перед окном их сбилась большая, разноцветная куча. Дядька когда-то в детстве, еще в интернате, дарил Володе потешных клоунов и с тех пор оставался в памяти всегда веселым. А теперь он стоял скучный. Он был худ, сутул и на фоне яркой кучи листьев походил на мокрое дерево с голыми ветвями. Володя вдруг увидел у него седину — на висках и кое-где на затылке седые волоски отсвечивали, как острия тусклых лезвий. Перед ним стоял совсем другой человек, не тот, к которому он привык. И ему стало вдруг жалко того, прежнего, веселого дядьку, как будто дядька умер. Такое чувство к Володе приходило, когда он первый раз не увидел в строю рыжей головы Витьки Киселева, тогда тоже защемило сердце. Володе захотелось сказать дядьке, что с Людой у него ничего не было, просто не хватило духу дотронуться до нее. Но они целовались потом — это правда, а наврал он потому, что она очень нравится ему, а может, и больше, чем нравится. Но он сказал только:
— Ты уже седой, дядька.
— Где седой? — принялся щупать голову дядька. — Я еще не старый! — А потом засмеялся и сказал: — Ну и черт с ним. Вот закончу просеку и начну жизнь сначала. Ведь не поздно еще, а?
— Конечно, — ответил Володя, хотя он не понял, почему ему надо новую жизнь. Ведь он честно работал, сделал лесничество одним из передовых в области — разве плоха старая жизнь? Или теперешняя? Просеку они закончат, пойдут по ней машины — лишь бы не мешало ничего.
Дядька обычно не говорил зря и, раз не увольняет Фишкина, — значит, так надо.
Раз хочет начать жизнь снова — что ж, это никому не поздно.
Теперь ему станет легче разбираться во всем — он не один, и, подумав так, Володя вспомнил, что уже вечер и нужно торопиться. Он набросил на плечи куртку и сказал:
— Вернусь поздно, дай ключ.
— Лови, — сказал дядька. — Желаю тебе счастья.
Челита
Работал у нас в котельной такой Петр Сусидко. Скажу, что котельная на Колыме — совсем другое, чем на материке, в теплых центральных районах страны. Издавна так повелось: чем славится каждый край? Продукцией, хозяйством, одним словом. Урал — металлом, Сибирь — лес дает, Украина — хлеб. Наша Колыма, конечно, золотом. И перед горняками и старателями все остальные люди вроде назад отступают: что, мол, о них говорить, в тепле всю смену сидят. Но лишь на четверть часа замрет наша котельная в студеную колымскую зиму — все: разморозились трубы, страдает золотодобыча. Поэтому в котельную в основном берут людей серьезных, ответственных и чтобы здоровьем отличались. Попробуй побросай двенадцать часов уголек лопатой, особенно к началу весны, когда круглые сутки глаза слипаются и все представляется, как ты зеленый листочек жуешь.
И Петра Сусидко в котельную взяли. В анкете я у него не рылся — не мое это дело. Однако знал, что пережил он многое, оттого, может, и вслух говорить не любит — молчит больше. Из отдела меня несколько раз спрашивали: как, мол, он? Что я мог ответить: всякое в жизни случается, и если смог все превозмочь — уже хорошо. Работает, говорю, как и все. Ничем не выделяется, обязанности выполняет.
Женой у него была посудомойка из столовой Челита. Красивая баба, хоть и в годах: за цыганскую красоту ее Челитой и прозвали. Почему именно так, не знаю, а только имени ее настоящего никто уже, кроме отдела кадров, не помнил. А знал ее весь прииск, кто с какого боку — или в столовой заприметил ее юбку цветастую, или вечерком, бывало, в окошко стучать пробовал… Мало было женщин тогда в поселке, хошь не хошь, а глаза сами к ней за пазуху лезут — природой так устроено. Конечно, кое-кто из замужних этим своим преимуществом пользовался. Что уж про разведенок говорить, когда ухажеров полон двор и каждый хоть сейчас жениться готов, чтобы жить наконец-то по-человечески.
Челита своих, со «Скалистого», пускать надолго в свою хибару не захотела. Может, по нраву никто не пришелся, может, еще чего, только привезла она откуда-то этого Петра Сусидко. Здоровый парень, хохол, и все куда-то в пол смотрит. Окажешь ему: «Петр, уголька пару тачек!» — привезет ровно две тачки, вывалит перед печью и снова сидит, мосластые руки с колен свесил. Может, смирностью своей он ее привлек, это поговаривали, но я так не думаю. Жили-то они поначалу хорошо, только все потом очень непонятно повернулось.
На смену у нас полагалось два кочегара и зольщик — мы оба котла обслуживаем, когда надо, пригар выгребаем, а зольщик, как говорится, «отвези — подай». Крыша у котельной в две доски с земляной просыпкой, стены такие же, еще глиной обмазаны, чтобы котлы не выстудить. Приходилось нам побегать, особенно в декабре–январе. И от угара доставалось — бывало, чистишь колосники, надышишься, потом чуть не блюешь возле порога, очухаться не можешь. Мы дверь никогда не закрывали, — сверху ледяная глыба наросла, пар столбом, зато свежий воздух поступает.
И вот сидим мы однажды — вода в котлы идет исправно, поддувала чистые, отдыхаем, переговариваемся с Васькой Кислицыным, вторым кочегаром. Слышим — гул за стеной и земля задрожала. Значит, бульдозер сейчас мимо пройдет — по мерзлоте-то колебания далеко передаются. Тогда бульдозер на прииске большой редкостью был, каждая минута у него расписана. А тут, видно, из мастерских на полигон направлялся, вот и шел мимо котельной. В кои века такая удача выпала! Васька громко говорит:
— Надо бы остановить, пусть уголька поближе к дверям пододвинет!
Сусидко рукой пошевелил, ничего не сказал. Хоть ему и первый интерес — он же нам уголь за сто шагов тачкой возит. Тогда я Ваську посылаю:
— Сбегай. Не ему одному надо.
Накинул Васька телогрейку без слов, убежал. Слышу, остановился бульдозер, к нам повернул, кучу двигает. Потом еще постоял и дальше поехал. Тут Васька забегает, от сосулек брови отряхивает и улыбается чего-то нехорошо.
— Чего ты там «ла-ла-ла», — спрашиваю, — делать больше нечего?
Он кивнул мне молча на Петра, понятно стало — его касается. Потом, когда Сусидко за углем отправился, Васька глазами проводил его с ухмылкой и говорит:
— Челита-то его того… по новой…
Уж так повелось, что на Колыму каждый человек со своей судьбой прибывает — чего скрывать, всем это известно. Но не зря говорится, что человек рождается для счастья. Рано или поздно любой начинает свое счастье искать: мужчина это или женщина. Бывает, что и в вине, чего греха таить, но большинство, я говорю точно, честно трудится, создает новую семью, если старую уже не склеить, и вино им совсем не нужно. Начальство прииска и партийное руководство всячески помогают и поддерживают в этом — ведь всем хочется, чтобы поселок жил нормально, спокойно. Но главное, конечно, от самого тебя зависит — чтобы вновь ты не свернул на старую дорожку.
Ну, а Челита, как бульдозерист Ваське рассказал, былое вдруг вспомнила. Пока ее муж тачки с углем возит, чтобы ей в доме тепло было, она гостя принимает. Неважно, забулдыга тот гость или другой кто — Петра это куда толкнет? Понятное дело куда. «Черт с ней, — думаю, — а парня жалко — свой брат, работяга». Говорю Ваське:
— Точно?
— Точно, — отвечает, — я и от других слышал. Раньше-то ничего, а последние дни сама соседям хвалится.
— Иди, — говорю, — остереги его, что ли. Что ж мы покрывать будем.
— Сам иди, — отвечает Васька и шею потирает.
Глупый еще, как щенок. В первый день он Сусидко подначивать стал и назвал как-то. Тот долго терпел, а здесь оглянулся по сторонам и сгреб его за шиворот. Правда, остыл тут же и сам перепугался — побледнел даже. А шея Васькина до сих пор болит.
Ну, не захотел Васька, пришлось мне в чужое дело вмешиваться. Кто же, как не товарищ, поможет? Подзываю его:
— Садись, Петр. Скажи-ка, Петя, мне откровенно такую вещь…
Стал я вначале накручивать вокруг да около, потом намеками выспрашивать. В открытую не брякнешь — такая новость быка с ног свалит. Он молчит, ничего не отвечает. Все же решился я — осторожно затронул, о чем люди говорят. Он по-прежнему ни слова, только исподлобья настороженно посматривает. И я замолчал — чего в дурачки играться. Тогда он и говорит:
— Про Валентину, что ль? Знаю я… Пусть.
Равнодушно повернулся к печке и на огонь уставился. Посидел я с ним немного, потом поднялся, начал лопатой шурудить. Дело ихнее — ему жить, не мне.
Челиту я после того разговора с Петром несколько раз видел — подурнела лицом, однако ходит прямо, глаза долу не прячет. А скоро случай поговорить с ней представился.
Вышли мы обратно в ночь. Плохо в ночь зимой работать — со смены домой потемну идешь, на смену тоже. Будто на все века в мире мрак установился. Однако надо, да и знаешь — не вечно тебе под «цыганским солнцем» греться, луной то есть, в свой срок и лето наступит. Но летом другая беда — круглые сутки свет льет, нужно окна одеялом завешивать, чтобы ребятня заснула.
Прошел после смены час или два, самый раж наступил. Это когда в охотку войдешь, и все ладится — печи тянут хорошо, давление в котлах не прыгает, и вроде даже уголек идет — отборный антрацит. Я наклонился, жар кочергой равномерно разгребаю. Петр неподалеку от меня стоял, вдруг говорит как бы нехотя:
— День рождения мой сегодня. Да-а…
— Чего же ребятам не сказал? Подменку бы сделали.
Он сел на тачку, в огонь смотрит. Я заслонку прикрыл, ломиком ее припер, чтобы не распахнулась. Надо, думаю, пораньше парня отпустить. Не так уж у нас на Колыме праздников много, чтобы и такой небольшой радости лишаться. На свет сегодня появился, это кое-что да значит!
А Петр вытащил из кармана чекушку, хлопнул донышком о ладонь и выпил всю прямо из горла. Плевать, конечно, на водку, но у нас такой порядок установился — после смены ты хоть залейся, а на работе не смей. Был случай на соседнем прииске: пьяный кочегар в котле давление упустил, и выводная труба в колене замерзла. Начали ее автогеном резать, чтобы ото льда прочистить, а ее в другом месте перехватило. Пришлось горняков с полигона снимать — вот так стояли все жители поселка ночью на морозе и грели трубу факелами.
Но не стал я Петра ругать, понял его состояние — и насчет семьи, и насчет мыслей о жизни, которые в такой день приходят. Сказал ему:
— Тачек пятнадцать привези и можешь домой отправляться.
Сусидко головой повел:
— Там и без меня…
Ответил он, а на лице у самого ровно никакого чувства. Глазом не моргнул — будто полностью безразлично, что у него дома творится, кто с кем…
Отошел я к Ваське, только папироску взял — в дверях человек появляется. Челита собственной персоной. С кошелками какими-то, вроде веселая.
— Здрасьте, мужички! Петю моего не обижаете? Сам-то он ничего не скажет!
Прошла к нашему столику, как к себе в квартиру, начала из кошелки свертки вынимать, бутылку достала.
— Садитесь, ребята. По Петиному паспорту узнала: родился он сегодня, мне на радость, — да от меня убежал. А я сама вот пришла!
Пить мы, конечно, не стали, а покушать покушали. В столовой работает — картошечка там у нее, лучок свежий, пахучий. Вообще боевая баба, красивая — ни годы ее не берут, ни климат северный. А Петр на нее и не смотрит — знай луком хрустит. Она возле Васьки было тереться начала — нарочно, сама на Петра выжидательно поглядывает. Он все до крохи доел, закурил, на уголья щурится. Тогда она бросила Ваську, отошла и вполголоса его так спрашивает;
— Что ж ты, Петя, даже не спросишь: откуда я среди ночи, куда сейчас пойду?
— Чего спрашивать, — отвечает, и не со злом, а даже будто с участием, — сама голова.
Вздохнула она, без слов стала собираться, будто все у них давно решено. Знавал я таких — им или всю душу до капли положь, или ничего от тебя не нужно. Подождал я ее в дверях, говорю:
— Кончай, Валентина. Хочешь человеком жить — кончай. Через тебя и он сломается.
Отвечает она словно бы с гонором: