— Я твой бригадир, — строго сказал Володя, — и приказываю. На фронте за невыполнение приказа — расстрел.
— Здесь не фронт, — Санька отвел в сторону глаза и продолжал ботинком с отставшей подошвой переворачивать сухую веточку.
«Это здесь, — подумал Володя, — а есть такие места, где каждый день фронт. Поднимают тебя ночью, а ты думаешь: «Ну вот и все, началось». Но об этом он молодому, и глупому Саньке не стал говорить — сам со временем узнает. А сказал только:
— Вот и плохо! — и разжал руки.
Бревно тяжело ударилось о землю. Санька понял, что Володя не в том настроении, чтобы ругаться, и совсем осмелел:
— Дай с фильтром.
— Брысь, салага, — сказал Володя, но сигарету дал.
— Уезжаю я осенью, уже документы в ПТУ отослал, — солидно сказал Санька.
— Летом в лесу — это им как в санатории, — услышал Володя, когда подошел к мужикам.
— Не скажи, — раздался в ответ голос Фишкина, — дай бог ворочают. Перекур или на гитаре там подрынчать — только после работы. Раз лебедка сломалась, так пока я сделал — на руках, черти, хлысты трелевали! Вот тебе и студенты!
— Стой! — прищурился Осип Михалыч. — Ты же гаечный ключ от ухвата не отличишь!
— Я им говорил, — махнул Фишкин рукой, — не слушают. Зубастые, как волки, — костей не соберешь, если не по их что сделаешь!
Фишкина лесничий недавно посылал в помощь студенческому отряду, работающему по договору, — студенты ему понравились. И Володя их уважал. Обычно они приходили в лесничество за бензином — рослые ребята в одинаковых куртках, искусанные мошкой, но веселые. Дядька говорил, что валят лес с темна до темна, — значит, умеют работать. Без умения много не наработаешь — пропадает интерес, а значит, и силы. Он им завидовал. Живут, как в армии, едиными чувствами, целью, и каждый уверен в себе. Потому что каждый знает, с кем он будет завтра. А одному плохо… Когда он кончил учиться в интернате, было так тоскливо, будто умерла семья. Очень здорово быть студентом.
— Отдохнут от театров и ресторанов и снова уедут, — вымолвил Осип Михалыч, затягиваясь папиросой, — а зимой — стипендия. Вот ведь жизнь…
Синий табачный дым плыл облаком над головами, закручивался в длинные нити и исчезал в листьях разноцветной рябины, росшей прямо на краю просеки. Местами вдоль тропинки, по которой шла просека, рябины выстраивались целыми рядами — Володя знал — это следы человека. Люди всегда оставляют следы — хорошие, плохие или такие, что сразу не разберешь. Первых всегда больше — рано или поздно человек задумывается, что о нем будут говорить люди потом, когда он умрет и оправдываться станет невозможно. А ведь все смертны — это закон жизни. Даже те, которых очень любишь и встретить которых помогло чудо. Привез в школу дрова, и там в учительской… А вдруг когда-нибудь и это превратится в далекое-далекое воспоминание, след прошлого?
Володя выдернул топор из пенька, подошел к рябине и пригнул рукой тонкий ствол, чтобы туже натянулись волокна.
— Пусть растет, не руби, — запротестовал было Фишкин, — она в стороне совсем. Вон листья какие… как яички на пасху.
— Ты к сосне с пилой подойдешь, а ее на шестеренку и намотает. Выковыривай потом, время теряй, — пояснил Володя.
Топор себе он выбрал столярный, из хорошей стали, но с прямой фаской. Поэтому он рубанул по натянувшимся волокнам нижней частью лезвия и чисто снес ствол. На губу брызнула горькая капелька, и Володя стер ее рукой. Фаска прямая — удар сильнее в нижнем конце, когда полукруглая — в центре. Топор Володя всегда сравнивал с автоматом Калашникова: берешь его, и появляется зуд в руках. Чувствуешь в себе такую силу, что все деревья мира — в твоем подчинении. Можешь их или на дрова пустить, или на дома. Топор из хорошей стали, до звона отточенный, с легким гладким топорищем надежен, как старый друг. Он делает дело, не рассуждая и не требуя ничего взамен. Кроме уважения, конечно. Мечта — иметь такой топор.
После перекура работать стало тяжелее — жаркий, словно не конец августа, а середина июля, воздух давил на плечи. На запах пота слетелись комары и облепили шею, как мухи липучку, зудящая кожа быстро покрылась расчесанными волдырями. Фишкин еле волочил ноги. Он то и дело бегал к чайнику пить воду и, невпопад матерясь, вытирал ободранной кепкой малиновое лицо.
— Иди-ка ты, друг, на распиловку, — сказал Володя, когда Фишкин очередной раз вывернул тяжелый комель у него из рук, схватившись не за ствол, как полагается, а за ветки.
Фишкин сразу перестал бегать к чайнику — распиливать лежащие стволы легче, чем таскать их. Когда ствол оказывался длиннее шести метров, стандартной длины кучи, его распиливали. Но отпиленную вершину не выбрасывали, а прятали в середину кучи: сучьями она распирала верхние стволы, и кубатуры выходило больше. Этому научили Володю мужики. Куча высокая, а что внутри — сам разбирайся, товарищ начальник, если доберешься сюда. С этим приходилось мириться, как и с привычкой мужиков опохмеляться по понедельникам — иначе они вообще весь день не работали. А Фишкин — тот всегда был с похмелья. В первый же день работы Володя увидел, как его вызвал к себе лесничий. «Ну, задаст ему», — сочувственно говорили лесники, собравшиеся для развода у крыльца: все знали нрав начальника. И точно — от лесничего Фишкин вышел растрепанными вспотевшим.
— Клизму поставил? — поинтересовался Володя.
— Ох и человек! По-всякому обозвал, — отдуваясь, произнес Фишкин. Потом оглянулся на двери и поделился: — Понимаешь, последний день отпуска отмечал, ну и… на целую неделю, как заведено.
— Кем заведено? — не понял Володя.
— Да уж… заведено. Чуть не уволил. Не могу! — вдруг решительно вскинулся Фишкин.
И он загремел по ступенькам большими сапогами, ни на кого не обращая внимания, — в старой кепке, ощетинившейся во все стороны рыболовными крючками и блесенками.
За пьянство Фишкина выгоняли отовсюду. А в лесничестве у него внезапно открылась какая-то неизвестная болезнь, какая — никто не знал, но после каждого запоя Фишкин аккуратно представлял медицинские справки. Лесничий давно на него имел зуб, а Володя пока ладил — Фишкин имел легкий характер.
Свежие сосновые срезы походили на круги влажного сыра. Прозрачная, как роса, смола загустела и стала похожей на капли выдавленного из сот меда. Пахло свежестью. Володя потыкал пальцем в упругие, твердые капли и лизнул — рот наполнился вкусом канифоли.
— Хороши дровишки? — раздался вопрос. Володя всегда знал, что делается за его спиной, но как подошел Осип Михалыч, не услышал. Осип Михалыч похлопал широкой мозолистой ладонью по крепким стволам в поленнице и сам ответил:
— Хороши. Одна беда — машина за ними не пройдет.
— Да, — согласился Володя, — жалко…
Он-то точно знал, что весь сложенный в штабеля лес пропадет, и ему на самом деле было жалко. Лучше бы старушкам отдать или школе.
Но лесничий рассудил по-иному, а приказы начальника не обсуждаются. Начальник всегда на голову выше; а если пожелает — станет на две…
— На душе приятно — давно так не работал, — продолжал Осип Михалыч, — это тебе не кустики за хвостики дергать. Ну пойдем, Фишкин там чаек поставил.
Володя посмотрел на высящиеся штабеля бревен и почувствовал, как под ложечкой приятно засосало. И он сказал, нарочно грубовато, как и полагалось, человеку, который и себе цену знает, и товарищей уважает:
— Отчего не пойти? Дело необходимое.
У костра сидел Санька, а Фишкина видно не было. Не появился он и потом.
— А он не взял с собой ничего, — сказал Санька с набитым ртом и махнул рукой в сторону ручья.
Володя спустился вниз и увидел выгоревшую добела спецовку Фишкина — он одиноко склонился над самодельной удочкой.
— Нет, не хочу, — замахал он руками, — я ведь неделю могу не есть: дозу принял — и хорош.
— Можно, а пользы-то, — сказал Володя. — Силы у меня хватит, сам знаешь — ну-ка вставай!
Фишкин посмотрел уважительно на фигуру Володи и послушно направился за ним.
У мужиков имелась привычка — есть каждый садился по отдельности. Володя терпеть этого не мог, хоть и понимал — не их вина, жили в трудных условиях, вот привычка беречь еду и выработалась. Чтобы окончательно поломать боязнь Фишкина навязаться в нахлебники, он дорогой рассказал очень смешной анекдот и несколько раз хлопнул его по плечу.
И когда они все вчетвером уселись возле костра и Осип Михалыч ему первому протянул кружку с чаем, вот только тогда Володя подумал — наконец-то он стал среди лесников своим. Теперь каждый из его бригады пойдет за ним в огонь и в воду, как пойдет за ними он, их бригадир.
После обеда полагалось перекурить. В армии существует хорошее правило — командир не должен допускать дружеских отношений с подчиненными, потому что трудно посылать друзей на задание. Но здесь не армия, и Володя взял протянутую Осипом Михалычем беломорину. Фишкин рассказал Саньке, как его лечили в Ленинграде радиацией, как заставляли мочиться в банку, а ее потом увозили за город, чтобы радиация не проникала в канализационную сеть. Осип Михалыч сказал:
— Ты с Людкой библиотекаршей, говорят, ходишь — не надо. Шалава она.
Фишкин оторвался от своего рассказа и смущенно кашлянул:
— Ну зачем так о человеке. Сам был молодой, мало ли…
Володя смотрел на костер. Невидимые искры бегали по сизым углям. Иногда такая искра попадала на черный сучок, и он, совсем обгоревший и недвижный, начинал громко трещать, подпрыгивать и снова пылать ярким пламенем. Искра будила в сучке целую бурю, а сучок потом, как вулкан, разжигал весь костер. Интересно было смотреть на эту закономерность, но Володя оторвался. Он сказал, обращаясь к Осипу Михалычу:
— Если кое-кого, кто лезет не в свое дело, сунуть мордой в костер — очень красиво получится.
Потом снял с углей чайник, поднялся и неторопливо пошел к ручью. Алюминиевая ручка жгла пальцы, но он не менял руки, пока не дошел до берега, а там бросил чайник в холодную воду, чтобы остудить, умылся сам и присел к штабелю спиной. Он думал не о том, что случилось сейчас, а вспомнил, что было с ним раньше, и это приводило в себя.
Володя всю жизнь считал, что женится только на блондинке, потому что они — нежные. Ум, хозяйственность — это хорошо, но ему нужно другое, потому что ума у него и своего хватало.
Он привез дрова в школу и зашел подписать накладную. У нее волосы были чернее пера, которое потерял у ручья глухарь. Просто везение, что она оказалась не замужем. Хотя за кого здесь выходить? Женихи после восьмилетки наперегонки рвались в город, с трудоустройством в поселке туговато — лесоповал почти прекратился. И он ей понравился, иначе выгнала бы из дому. Он рассказывал о своей жизни, а она молчала и все думала о чем-то. Потом прочла старинное китайское стихотворение, Из, которого он запомнил два четверостишия:
Он вдруг почувствовал себя наполовину женатым. Не думал, а почувствовал — ему казалось, что он уже сидел рядом с ней, ощущал запах ее волос, когда-то слышал голос… Так, в незнакомой местности внезапно чудится: давным-давно ты уже бывал здесь, видел темный лес, далекую вершину горы, так же скатывалось к ней тогда красное солнце. Точно знаешь, что ты здесь впервые, а сердце говорит другое. Иногда даже отгадываешь, что увидишь дальше — за лесом, за горой. Володя читал в журнале, почему так случается — это наследие далеких наших предков. Кто-то из них любовался заходом солнца, сидя на опушке, и память словно фотоаппарат запечатлела открывшуюся перед глазами картину. Через многие поколения передавалось по наследству яркое впечатление, пока не вспыхнуло с новой силой в памяти потомка. Тысячелетия, смерти и войны оказались бессильны перед кратким мигом прекрасного…
Сейчас Володя считал себя наполовину счастливым. Но ему было грустно. Миг счастья пройдет, и что будет потом? Оказывается, китайцы могут писать хорошие стихи: «Одиноко дорога тянется в пустоте…» В армии перед самым концом службы остро чувствуешь одиночество. С ребятами они обменивались адресами, клялись собраться отделением в ближайшем к заставе городе, но вдруг замолкали, отворачивались. Володя тоже тревожился: какая теперь жизнь «на гражданке», как примет? Только его друг, нескладный парень Витька Киселев, оставался спокойным. Укладывал в чемодан купленные в увольнении сласти и не вмешивался в разговор. До армии Витька учился в техникуме, и Володя спросил его однажды про счастье: это краткий миг или необходимая для жизни, но недостижимая цель? «Поживешь с женой и двумя детьми на одну зарплату — узнаешь», — ответил Витька.
Чтобы разогнать грусть, Володя рассказал уморительный случай, как Витька, еще в карантине, отдал сержанту честь в положении «оружие на плечо» левой рукой. Но она не смеялась, а все о чем-то думала и смотрела через голову. Потом стала ерошить ему волосы. Он старался не поворачиваться правой стороной — после ожога волосы там росли плохо. Он понял тогда, что ей одиноко, как и ему, и положил ладонь ей на руку. Она не отстранилась.
Ему очень хотелось, чтобы было хорошо им обоим. Он знал, так будет, когда пройдет ее смущение и она привыкнет к нему. Но раз это было неизбежно, можно сделать и быстрее — ведь оба этого хотят. И он принял решение. Пусть она его ругает (поругает недолго), пусть даже обидится (она поймет, что неправа), он все-все стерпит: ведь ей станет хорошо намного раньше…
— Эй, смотри! — раздался над ухом крик, и из-за поленницы стремительно выскочил Санька. — Сама, дура, нарвалась!
В руках у Саньки трепыхалось рыжее тельце. Чтобы белка не кусалась, он придавил ей шею, и изо рта у нее высунулся маленький, острый язычок.
— Отпусти, — сказал Володя.
— Ты чего? Шкуру загоним!
— Отпусти, — повторил Володя.
Тоненькие пальчики с длинными коготками бессильно хватали воздух. Белка была молодая, видно, спустилась покормиться — теперь Санька мог сделать с ней все, что хотел. Володе вдруг показалось, что это его горло сжала чья-то рука и его язык замер в напряжении. Он сглотнул слюну и с силой тряхнул Саньку за локоть. Белка сверкнула перед глазами рыжим клоком пламени, который тут же затерялся в вершине густой ели. Видя растерянное лицо Саньки, Володя пообещал:
— Я тебе наряд лишний выпишу.
Возле потухшего костра их встретил Фишкин. Он робко начал:
— Зря ты. Она ведь действительно… то со студентами ее видели, то с начальником.
Но Володя посмотрел на него, и он отошел. Потом подошел снова и спросил:
— Дерево там с рейпером… пилить?
— Нет, — покачал головой Володя, — теперь жечь будем.
— Что жечь? — не понял Фишкин.
Тогда Володя пересказал приказ начальника, который получил утром. А приказ гласил — сжигать нарубленные кучи и писать в наряды выработку не какая есть, а какую надо. Не хватало заготовленного леса в лесничестве, но если в неликвид списать запланированную кубатуру — лесобилет будет выполнен. А неликвид поди сосчитай — так понял Володя. И еще многое ему говорил лесничий, из чего он сделал такой вывод — надо жечь. Кто понимает дело — тот одобрит.
— Во костерчик загорится! — обрадовался Санька.
Но мужики радоваться не торопились. Осип Михалыч подумал и сказал:
— Рядом дрова мы сожжем. Потом за ними же к студентам ехать за пятьдесят километров?
— Да еще лесничему в ножки поклонись, машину попроси, — поддержал его Фишкин. — А не поклонишься… Сорокин-то где теперь?
— Неликвид зимой все равно уничтожается, а вам выгода, — принялся растолковывать Володя. — Знаешь, сколько кубиков у тебя в наряде станет?
— Сколько станет — мне за них червонец бросят. А дров на сотню покупай — вот и вся выгода. Ты меньше запиши, пусть по-честности будет, да не очень-то мудри. Тоже благодетель нашелся…
— Правильно! — подхватил Фишкин. — Неликвидируемый фонд — он бесплатно, если кто нуждается. Мы законы знаем.
«Хоть ты, — хотел сказать Володя, — хоть ты, пьяница, не лезь, куда тебя не просят. Я же тебя уволю, тебя никуда не возьмут, и ты сдохнешь под забором…» Осип Михалыч — с ним ясно: про морду и про костер ему не понравилось. А этот-то чего хочет? Вот такие фишкины и создают численный перевес. А большинство — всегда право, они поддерживают друг друга, и их не переубедишь. Такое возможно только на гражданке, потому что каждый может сказать, что в голову взбредет.
Володя был зол, но не показал виду и подошел с другой стороны. Он говорил им правду, но не всю. А теперь, решил открыться до конца, чтобы они поняли и не артачились.
— Для лесобилета это нужно… Приедет комиссия в сентябре, увидит недобор в лесобилете, и вместо порубок на следующий год ты получишь… — Володя сложил и показал мужикам фигу. — О завтрашнем дне не заботишься, лишь бы сегодня урвать.
— Ты лесничему покажи… — Осип Михалыч махнул своей фигой — в три раза крупнее, с черным кривым ногтем на большом пальце. — Мне семью сегодня кормить надо. А завтра — про послезавтра песенка начнется. Я свое урвал и о завтрашнем подумал, когда отруби жевал и в ямах жил — тебя здесь тогда в помине не было! Тамарке моей десять лет — она корку хлеба не выбросит, знает, отец за нее заплатил честно. А начальник — вот он урвал. Видел у реки сколько леса гниет? Все — его премии. Моя воля — половину бы начальников разогнал.
— А нас на их место! Мы — рабочий класс… — вмешался было Санька, но Фишкин цыкнул, и он замолк.
— Ладно, — сказал примирительно Володя. — Премии не премии, но приказ-то я должен выполнить? Приказ мне дан, как ты думаешь?
— Что ты заладил, как попка? — взорвался Осип Михалыч. — Я мальчишкой видел, как офицер элеватор взорвал при отступлении, — вот то приказ был, потому что немцы на пятки жали, думать некогда. Сейчас тебя кто гонит? Сколько этих, с приказами-то сменилось, пока мы просеку рубили? А мы останемся, — нам и думать. Начитались, грамотные, книжек про любовь, вот и… — Он сплюнул на рыжий, опрятный ковер хвои под ногами и сказал уверенно: — По снегу на лошади вывезем.
Володя почти забыл про обиду. Ему понравилось, что Осип Михалыч не только о своем кармане думал, а гораздо масштабнее. Он уважал сильных, тех, кто много перенес. Они знают, какие законы управляют жизнью. В Осипе Михалыче видна сила, но согласиться с ним Володя не мог. Выходило, что выгодно им — полезно всем людям. Однако с этим еще можно мириться — не все понимают тонкости экономики. Что касается лесничего — здесь мужики врут. Таких людей еще поискать надо. Притом наверху, там, откуда начальство назначают, не дураки сидят. Что ж, они хапугу рекомендовать будут?
Оба лесника были на голову ниже его, низкорослые, как крестьянские лошадки. Оба кривыми ногами уперлись в землю, упрямо насупились, и их было не свернуть. Окажись здесь дядька — и он со своим умом не заставил бы их зажечь спичку. Чтобы впустую не тратить время, Володя сказал:
— Туши костер. Сегодня машина раньше придет.
Дома он рассказал про дрова, все, как произошло. Дядька молчал. Тогда Володя предложил:
— Если снова кто бузу поднимет, Фишкин первый примажется. Ты уволь его…
— Ты знаешь, что он первым начинал здесь? — спросил вдруг дядька. — Первую просеку рубил, по которой лес к реке свозили. Видел за поворотом?
— Когда это было, — сказал Володя, — теперь пользы от него никакой. Осип Михалыч — тот мастер, человек нужный.
— Ужинать! — деревянным голосом позвала дядькина жена.
Дядька сразу оживился, будто наступило облегчение, и потащил Володю к столу. На столе стояло блюдо с крупной жареной птицей, у которой мышцы закрывали весь живот.
— Что, — спросил Володя, — на глухарей охоту разрешили?
Дядька сразу замялся, и запотевший графинчик в его руке жалобно дзинькнул прозрачным колпачком.