В углу стояло прислоненное к стене ружье. Я взглянул в озорные глаза Суан.
— Уж вы извините, — сказала она. — Вчера после дежурства пришлось еще на переправе поработать, вот только вернулась. Вы почему не ужинали? Я же просила вас не стесняться. Попейте чаю, а завтракать будем у моего отца.
— Дедушка угостит вас вином… — пообещала Ви.
Мы с Ви, держась за руки, шли следом за Суан по дороге, посыпанной мелким песком. Нет, что ни говори, деревню было не узнать. Во все стороны, пересекаясь, разбегались каналы. Рядом с высокими стволами старых кокосовых пальм поднимались молодые и стройные деревья, уже отягощенные плодами. Возле покрытой мхом, почерневшей крыши диня[5] светлела новенькая черепица — недавно отстроенный склад для семян. Во дворе диня, где сейчас сушили и веяли рис, вокруг громыхающей рисорушки о чем-то препирались старики.
Суан, поправив ремень винтовки, весело крикнула им:
— Вы так, поди, и барабан перекричите! Не заметите, как янки нагрянут!
— А чего нам бояться, раз у молодежи есть ружья! — улыбаясь беззубым ртом, повернулся к ней один из стариков, совсем лысый.
Мы отошли уже довольно далеко, а у меня перед глазами все еще стояла ярко-зеленая молодая трава, пробивавшаяся на замшелой крыше диня, и бодрые старики у рисорушки.
Извилистая тропинка наконец привела нас к дому.
— Вот мы и пришли, — сказала Суан.
Ви, громко крича: «Дедушка, дедушка, дядя журналист пришел!»— помчалась вперед и отогнала собаку. Из дверей семенящей походкой вышел пожилой мужчина. Глаза его в припухших веках, небольшие уши, тихая и лукавая улыбка почему-го казались мне знакомыми. Я пожал ему руку. Недавно зацементированный бассейн для воды во дворе, новая черепица на крыше, да и сам дом укрепляли меня в моих догадках. Некоторое время я молча переводил взгляд с одного на другое. И тут во двор вышла жена хозяина. Взгляд ее, решительный и ясный — какие запоминаются на всю жизнь. — нельзя было не узнать… Я, словно пробудившись от сна, кинулся к хозяину и обнял его за плечи:
— Вы ведь Кай, верно? Я Ниен! Ниен, больной солдат, что когда-то лежал у вас… Вспомнили?
Он оторопел, потом порывисто обнял меня и закричал:
— Как же! Как же, помню! Мне да не вспомнить Ниена! Мы еще вас тогда уложили на рваную циновку! Мать, помнишь, мы потчевали его бататами… Ну, надо же! Ведь, почитай, двадцать лет прошло!
Хозяйка радостно улыбалась мне.
— Ниен, вы пришли как раз, когда родился Донг. И вам тогда было столько же лет, сколько ныне нашему Тху… — Она показала на рослого парня, который стоял рядом, держа за руку Ви, — а сейчас, гляжу, у вас уже седина… Но вы все такой же — худущий и легонький, прямо как девушка. Повстречай я вас где-нибудь, сразу бы признала.
Суан глядела на меня с удивлением и любопытством:
— Вы ведь спрашивали Кая! А моего отца все зовут Суаном!
Это был не завтрак, а целый пир: жареная утка, овощной суп на жирном бульоне, жареные креветки… Вот таких же креветок — плоских и мелких — я ел у них раньше. Хозяйка сама ловила их вершей…
Конечно, подали и вино. Кай все накладывал мне на тарелку лучшие куски и сокрушался:
— Эх, знал бы вчера, что «командировочный» — это вы, сразу за-бр ал бы сюда!
Он познакомил меня со всеми: вот это Ван, старшая сестра Ви, переходит уже во второй класс, обе они — дочери Лонга, но ему, Каю, «все равно что родные», а рядом Тху — младший брат Суан, он закончил девять классов; это он сегодня уходит в армию…
— Его звали раньше Ок-старшой, — наполняя чашку сына, говорил Кай. — Помните, вы всем им давали прозвища. Суан была Хен-боль-шая. Я-то вообще был против того, чтоб она выходила за Лонга, а она мне: «Люблю его — и все дела…» И вот вышла. А Хен-малая, вы называли ее Ха, третий месяц как уехала на работу по молодежной путевке. Ок-меньшой, вы звали его Донгом[6]… Ох, и холода же были тогда. Мать с ним на лежанье нежилась, а вас мы уложили на драную циновку… Ок-меньшой — ему тогда было два месяца — сейчас уже в восьмом классе, он недавно уехал в гости к нашей родне. Да-а, вот так-то! Муж Кай, жена Кай, Хен-большая, Хен-малая, Ок-старшой, Ок-меньшой! Жизнь пошла другая, и имена нынче не те.[7] Мне-то не выпало в их годы есть досыта, да еще и учиться! Это ли не заслуга революции? Вы ешьте, ешьте. Янки сегодня что-то заспались, хорошо, дали нам хоть поесть спокойно! Тху, сынок, ты ешь, наедайся. Армии нужны люди здоровые и крепкие.
Кай умолк ненадолго, потом положил на тарелки девочкам утиной печенки:
— Кушайте, внученьки, поправляйтесь. Жаль, нету вашего папы — все на работе да на работе; и ест и спит в дороге. Ну, да ничего, народ у нас хороший, везде примут, как дома…
Право же, это был один из лучших дней в моей жизни… Мы все вместе провожали в армию Тху и еще одиннадцать парней из деревни. И хотя в небе, не переставая, гудели американские самолеты, здесь, внизу, под сенью гигантских фикусов, церемониал проводов не был нарушен… Традиционный зеленый чай, ароматный дымок сигарет «Чы-онг-шон»[8], которые старики, закурив, отдают юношам. Так же как всюду, молоденькие девушки, прильнув друг к дружке, тихонько хихикают и не спускают глаз с новобранцев… Торжественная дробь пионерских барабанов, напутственные речи кадровых работников и предательски вздрагивающие глаза матерей, гордящихся сыновьями и с болью думающих о предстоящей разлуке…
Потом я вместе с Каем и со всей его семьей (в деревне фамилия их теперь значилась как Суан) отправился в поле. Кай боронил пашню, хозяйка его высаживала рисовую рассаду, а Суан с подругами хлопотала на опытном участке. Всякий раз, когда доносился гул американских самолетов, все на поле — люди и буйволы — замирали, словно неподвижные скульптурные группы. Когда они пролетали, все как ни в чем не бывало вновь принимались за дело. Вслед американцам летели угрозы, проклятья, насмешки. Особенно мне запомнилось одно «коллективное творение» Кая и его земляков:
А в полдень я видел, как женщины-ополченки, которыми командовала Суан, во время воздушной тревоги бежали с поля к бетонному мосту через канал и винтовочным огнем отражали атаки четырех американских самолетов, заходивших на мост. Янки не осмелились спуститься пониже и, побросав с высоты бомбы (при этом был ранен один буйвол), улетели.
Уже смеркалось, когда, закончив прощальный ужин и вручив мне «дорожный паек», хозяева вышли проводить меня до околицы. Девочки повисли на мне и ни за что не хотели отпускать. Суан, так и не успев переодеть забрызганное грязью платье, с ружьем за спиной и сигнальным фонарем в руке провожала меня и дальше — собственно, нам было по пути, она возвращалась на свой пост. Прощаясь с ней, я немного задержался. Мне было жаль, что день этот подходит к концу. Я вдруг вспомнил, что так и не успел спросить у нее о Лонге, «шофере Транспортного управления», с которым мне не довелось встретиться…
По этой дороге шагал я семнадцать лет тому назад, а до меня шли по ней мои предки — поколение за поколением. И вот сейчас я иду по ней снова. И вместе со мной держат путь друзья: Суан, Тху… Суан была тогда такой же малышкой, как Ви. Это она ведь Хен-болыная, с сестренкой на руках, как мышка с мышонком, бродила по деревне и кричала: «Старуха, старуха…» А теперь Суан гордо и мужественно сражается со сверхзвуковыми самолетами…
Я стоял и глядел на Суан при свете фонарика, подвешенного на вышке.
— Чуть не забыла! — спохватилась девушка. — Держите ваш пропуск.
Я взял у нее командировочное удостоверение. Хотелось сказать ей что-то по-настоящему теплое, душевное, важное. Но единственные, настоящие слова так и не нашлись…
И опять, словно отдыхавший на привале солдат, я выступаю в дорогу. Как в то далекое утро — по прохладной и мягкой траве на обочине. Они повсюду нежны и шелковисты — травы моей земли… Снова пойду, ступая след в след за теми, кто шли первыми. И сердце забьется радостно от того, что и я проторил свою малую тропку… Темными ночами и в дождливые, непогожие дни буду я замедлять шаг у придорожных домов, черпая в каждом щедрое человеческое тепло и силу на нелегком моем пути…
Огромная машина с ярко горящими фарами, тяжело гудя, приближалась к вышке. Я невольно посторонился. Суан, схватив флажок и фонарь, выскочила прямо на середину дороги. Шофер едва успел затормозить в нескольких шагах от нее. Гневный голос Суан прорывался сквозь шум мотора:
— Почему включены фары? Ты что, рехнулся?
Шофер высунул голову из кабины, блеснули в улыбке белые зубы:
— Вот шальная! Под колеса захотелось? Прошу прощения, не углядел, что есть дежурный!
Голос Суан немного смягчился:
— Вы разве не видите: американец повесил «фонарь»?
Я взглянул в ту сторону, куда показывала Суан. Километров за десять отсюда в небе висела на парашюте ракета, бросавшая зловещий, мертвенный свет.
Шофер тоже посмотрел туда, потом притворно вздохнул:
— Благодарю, товарищ дежурный, большое вам спасибо. Не сообщите ли, как вас зовут?..
Здесь-то я и распрощался с Суан. Меня подхватил и понес стремительный людской поток, хлынувший с наступлением темноты на дорогу. Тягачи с пушками, грузовики, автобусы, все с одним-единственным тусклым фонариком под передней осью, — укрытые свисающими ветками маскировки, воинские колонны на марше, вереницы велосипедов… Я прошел немного пешком, ведя велосипед рядом с собой, потом оглянулся в последний раз: сигнальный фонарь Суан казался отсюда крохотным кроваво-красным зрачком, а где-то еще дальше в ночи неясно белела крыша ее дома. На крыльце смутно желтела лампа. Наверно, сестренки смотрели свою новую книжку с картинками…
Непонятное волнение стиснуло вдруг мне сердце. Я представил себе их всех: Суан, Кая с женой, болтушку Ви и даже Лонга с его машиной, которых я и вовсе-то никогда не видал. И вокруг как будто повеяло теплом обжитого дома и пряным запахом свежесрубленных бревен.
Прощайте, дома, провожающие нас на бескрайних дорогах! Ночь, и мы снова уходим в бой…
Хоай Ву
Шелест пальмовых листьев
Может, любовь их и родилась в тот день, когда они подрывали мины на шоссе номер восемь.
Стояло ясное майское утро. Речные пальмы у озера Вам-ко-донг, не успевшие еще стряхнуть переливавшиеся на листьях последние капли росы, вдруг зашелестели и дрогнули от грохота, потрясшего небо и землю.
Хоа, пригнувшись, бежал по берегу, окаймлявшему рощу. Он оглянулся и крикнул едва поспевавшей за ним Сыонг:
— Уже недалеко, Сыонг! Пригнись пониже, а то заметят и откроют стрельбу!
— Подожди! Опять размотался шнур! — тяжело дыша, попросила Сыонг. По лицу ее катились крупные капли пота, волосы, серые от пыли, в беспорядке падали на лоб.
Хоа остановился, молча взял катушку и, опустившись на колени, стал наматывать шнур. Сыонг присела рядом, сняла с головы пеструю косынку и поправила волосы. Поглядев на дорогу, где клубился густой черный дым и суетились американские солдаты, она спросила:
— Отчего столько дыма, может, бензовоз подорвался?
— Наверно. Когда ты нажала кнопку, я был далеко от дороги. На бензовозе было полно американцев. Значит, худо-бедно, а еще десяток собак отправили к праотцам!
— Когда ты уйдешь на тот берег? — вдруг вспомнила Сыонг.
— Сперва провожу тебя, потом… — неуверенно ответил Хоа.
Взгляд его был прикован к мотку шнура, но он торопился, и шнур
все время соскальзывал с катушки. Раньше Сыонг непременно посмеялась бы над его неловкостью, но сегодня она молчала, задумчиво наклонив голову. Время от времени она поднимала руку, обрывала два-три круглых листка гуайявы и, разорвав их на мелкие кусочки, выбрасывала. Потом тянулась за новыми листьями…
Хоа был партизаном из Ми-тхань-донга. Их волость входила в освобожденную зону. Вот уже год, как по соглашению о совместных действиях он и его друзья переправлялись на этот берег в Тан-фу и вместе со здешними партизанами врывались в стратегическую деревню, подрывали транспорт на шоссе, обстреливали поезда…
Так они и повстречались с Сыонг. Они были, как говорится, просто знакомы. Встречая ее, Хоа улыбался, но больше молчал. Оно и понятно: Сыонг ведь была очень хорошенькой, и Хоа всегда смущался. Да они почти никогда и не оставались наедине — вокруг всегда были ребята из отряда, а после боя сразу приходилось возвращаться на свой берег.
Сегодня они впервые оказались одни, и оба испытывали некоторую неловкость.
Хоа, смотав наконец шнур, положил его на краю траншеи, извивавшейся среди пальм.
— Ты там на шоссе, когда переодетая шла, была ну вылитая монахиня, — пошутил он.
— А ты совсем как преподобный монах из пагоды Каменной девы! — рассмеялась Сыонг.
Лицо ее, когда она смеялась, становилось еще красивее, щеки розовели, как персик, а глаза темнели и искрились, словно в них мерцали падающие звезды.
Сыонг украдкой покосилась на Хоа и встретила его пристальный взгляд.
— Ну, чего ты на меня уставился? — она покраснела.
Хоа пробормотал что-то и, смущенно улыбаясь, почесал затылок. Сыонг совершенно не узнавала его. Можно было подумать, что кто-то подменил спокойного и уверенного в себе Хоа, ставившего только что на шоссе мины. Но Сыонг каким-то сердечным чутьем угадала его состояние.
— У тебя на спине рубашка порвалась, — негромко сказала она. — Почему не попросишь кого-нибудь зашить?
— Мама бы зашила, но ее убило бомбой. А я… руки у меня корявые.
Слова эти болью отозвались в ее сердце. Ей стало жаль Хоа, такого одинокого в его маленьком бедном домишке на другом берегу реки. Она вспомнила вдруг своего отца, убитого совсем недавно, — он был такой же добрый, как Хоа, и еще он очень любил маму… Она отвернулась, низко склонив голову, и круглые плечи ее задрожали.
А над рекой опять застыла утренняя тишина. С тех пор как места эти стали бомбить днем и ночью, на реке не жужжали больше моторные лодки и разбегавшиеся от них волны больше не плескались о берег. Хоа слышал только плач Сыонг и тихий шелест пальмовых листьев.
Стиснув зубы, Хоа отбросил ветку, которой чертил что-то на песке, и резким движением встал на ноги. Посмотрев на дорогу, где клубился еще дым, он спустился к реке. Черпая пригоршнями прозрачную воду, умылся и крикнул кому-то:
— Эй, дрозд! Дроздушка!
Из-за пальм, стоявших в воде, показалась небольшая, накрытая тентом лодка, и в человеке, сидевшем на носу, Хоа узнал Хунга, командира своего отряда. Все точно, как сговорились… Уже восемь тридцать — пора возвращаться.
Он вернулся к траншее. Сыонг больше не плакала. Прислонясь спиной к пальме, она, глядя в зеркальце, поправляла прическу и тихонько напевала:
Хоа осторожно приблизился к ней. словно боялся, как бы шум шагов его не спугнул песню. Подождав, пока она допоет до конца, он присел рядом и улыбнулся:
— А ты, оказывается, певица! Да и песня сама хорошая. Жаль, я не знаю слов.
— Ну, беда невелика! Если хочешь, научу…
— Мне пора, Сыонг! — грустно прервал он ее и опять смущенно почесал затылок.
Сыонг сразу помрачнела. Черные бархатные глаза ее растерянно глядели на Хоа.
— Так быстро?
— Да, надо идти…
Он осторожно коснулся ее маленькой руки, и Сыонг не отняла ее.
— Сыонг, я тебя люблю. Очень люблю. Если ты согласна, поедем со мной, будем вместе работать и бороться… Лучше я умру, чем заставлю тебя страдать! — тихо сказал он.
Легким шелестом ветра показались Сыонг эти слова, ласковым и нежным, как шепот пальмовой рощи, сладостным и томным, как таинственное журчание реки в лунную ночь. Нет, она не сможет теперь жить без Хоа.
Так бы и слушала его без конца… Но Хоа замолчал, улыбнулся и снова поскреб затылок. Господи, какой же он робкий, не то что парни, которых она привыкла видеть на ярмарке, — спесивые, как гуси.
Сыонг протянула руку и потрогала пуговицу на воротнике его рубашки, прикрученную сухим волокном ананасового листа. Подняв на него широко раскрытые глаза, ласковые, преданные и чуть затуманенные печалью, она сказала:
— Иди, вам нельзя задерживаться… Я тоже тебя люблю! Я буду тебя ждать… Да?
Хоа улыбнулся, кивнул ей и, подхватив винтовку, сбежал к реке.
Но с того самого утра Хоа не появлялся в Тан-фу, и Сыонг больше его не встречала.
Как-то утром дядюшка Тай, почтальон, встретил Сыонг у ворот.
— Тебе письмо! — улыбнулся он.
Удивленные глаза Сыонг стали совсем круглыми:
— От кого?