Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Культурный слой - Дана Арнаутова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И туда, и обратно сознание переносили во время медикаментозного сна, так что не помню ничего. Уснул Виталькой — проснулся жирдяем. Шеф говорил, сон необходим, чтобы не травмировать сознание и не мешать работе подсознательных адаптационных механизмов. То есть, подсознание по каким-то своим собственным соображениям понимает, за какие ниточки нужно дёргать в чужом мозгу, чтобы сгибать руки или пускать в кровь гормоны. У него это занимает довольно много времени, потому сон выходит дольше обычного. После переноса я проспал девятнадцать с половиной часов и проснулся от отвратительного запаха. Сначала подумал, что на меня сверху навалили гору подушек — дышать было тяжело, тело не слушалось, я судорожно пытался выбраться, еле уняли. Оказалось, что подушек никаких нет, что теперь я настолько толст, что не могу не то что встать, а даже перевернуться с боку на бок, лёжа на кровати. Пальцы слушались хорошо, но поднять руку над головой было уже тяжело, ноги почти не двигались, и, как ни поворачивай голову, всегда перед глазами огромный живот.

Смириться со своим новым положением оказалось легко. Герман Игоревич показывал мне видео с Лисовским и готовил к переносу. Я представлял, что за работу мне предстоит проделать. Неожиданностью оказался только запах, но это, в сущности, мелочь. Работать я начал на второй день. Мы всё заранее обговорили с шефом и Валерием Николаевичем (долговязый, носатый, улыбчивый врач-реабилитолог со странной манерой превращать все слова в уменьшительно-ласкательные: хлопаем в ладошечки, делаем приседаньица, встаём на носочечки, — что особенно странно, если учесть его низкий, чуть гнусящий голос). Выработали систему упражнений, примерный график занятий с чередованием упражнений на разные группы мышц и с днями отдыха, когда организм восстанавливается. Так что я знал с самого начала, что через полгода Лисовский будет весить около 230 (с точностью до 25) килограммов, а к концу года вес приблизится к нормальным 90–95. От меня не требовалось совершать подвиг, просто делать то, что я хорошо умею — тренироваться.

Естественно, сначала мышцы не слушались вовсе, и я хватал ртом воздух, задыхаясь, после того, как десятка два раз крепко хлопну в ладоши перед грудью. Потом ещё пять раз над головой (для занятий тело сажали, подпирая подушками). Потом пять минут отдыха и повтор. На следующий день руки не шевелились вовсе, мышцы болели давно забытой, острой болью — чувствовались и грудь, и плечи, словом — всё как нужно.

Тяжелее всего было по ночам. Первую и вторую ночь я проспал как убитый, но потом целый месяц едва ли спал больше нескольких часов подряд — боялся задохнуться. Наёмный работник, каким бы тяжёлым ни был труд, вечером возвращается домой. Из тела же не уйти никуда: ни отдыха, ни отпуска. Ночью тело задыхалось, ныли отлёжанные бока, чесалась задница и спина. Приходили непрошеные мысли.

Самой навязчивой и глубоко укоренившейся была одна: страх, что я никогда не выберусь из этого тела. Навсегда останусь заключённым в тюрьме духа. Причин этому я успел придумать множество — бессонные ночи, как выяснилось, располагают к длинным, слабо связанным, навязчивым рассуждениям. Мне думалось, что сломается перегонный аппарат (его так в шутку называет шеф), что безвольный жирдяй Лисовский загубит моё тело и возвращаться будет некуда. Что запретят любые переносы, и легально вернуться назад будет нельзя. Много вариантов. Но главное — я навсегда прикован к этому телу.

Это было страшно. А потому днём я работал, утроив усилия. Если это тело вдруг окажется моим, то оно должно быть пригодным для жилья. И всё получалось. Ровно по графику, который улыбчивый Валерий Николаевич распечатал на громадном плакате и повесил на стенку передо мной (моя постель была в НИКовской палате: два окна, стены и пол серого пластика, сизые, с зелёными и красными разводами шторы — видимо, чтобы разбавить серые тона). И тогда меня всё больше стала занимать одна мысль: почему я могу следовать этому графику, а жирдяй не может? У нас одно тело, одни возможности. Он точно так же мог часами бить в ладоши, чтобы через две недели уже поднимать килограммовые гантели и вращать корпусом до боли в косых мышцах пресса. Ничего сложного, просто много труда. Это ведь не симфонию сочинить, не стихи написать, не открыть новый закон в физике — нет того необъяснимого скачка, который не могут повторить роботы. Нет, тут всё просто: сказал тебе Валер Николаич, что бьём в ладошеньки, значит, бьём и не скулим. Я спрашивал, это тело (пишу «это тело» потому что так о нём и думал. Оказалось, что проще отстраниться, отказаться называть его «я», тогда пропадает отвращение и стыд. Не представляю, как иначе пережить то, что три человека дважды в день вытирают тебе зад и меняют пелёнки, потому что ни в какую утку сходить не получается.) Так вот, я спрашивал, это тело весило больше трехсот килограммов уже десяток лет. То есть, десять лет жизни обитающий в нём поляк тратил ни на что, впустую. Вместо того чтобы всего за год под наблюдением врачей привести себя в порядок. Прогноз на восстановление отличный, вплоть до ста процентов.

Так почему я могу, а он нет?

III

Анька заболела. Позвонил шефу, он обещал помочь. Говорил ласково, как с родным, хотя — кто я ему? Почти год прошёл, как виделись в последний раз, а узнал по голосу. Помочь обещал. Что с Анькой, не знаем. Посерела, притихла, смолкла, сидит. Спрашиваем — болит чего? Головой мотает. Ласкаешь — ершится, ест мало. На мамку смотреть страшно, страшней, чем на сестрёнку — очень стала нервная, суетно заботливая, голос стал резким. Не помню, чтобы она из-за меня так. Или правда с Анькой что-то дурное? Я-то думал, то ли запор, то ли глисты. В районной больнице после обследования у пяти врачей ничего не обнаружили. Ни глистов, ни запора, ни аритмии, ни язвы желудка. Записались на томографию, очередь — месяц. Звонил шефу, шеф обещал помочь.

Перечитал. Я повторяюсь, и это не удивительно: мысли ходят по кругу. Медленно так ходят, заунывно, как зэки, которые каждую вешку на пути в лицо знают, презирают, но смотрят с затаённой надеждой. Это я Солженицына открывал, чтобы отвлечься. Буду писать дальше про эксперимент шефа — за круг нужно выходить.

В тот раз писал, что было тяжело. Не врал, ночами — было. Задыхался, вырваться хотел, скинуть груз с груди. Иногда, опять же, ночью, казалось, что стоит уснуть, и подсознание взбунтуется, вернёт себе тело незаконно, насильно захваченное. А меня просто растерзает, как толпа черни царскую челядь, в клочки, в брызги, ничего не останется. Очень живо мне это представлялось, а потому спать было страшно. Очень хотелось, но не мог. Засну, потеряю контроль над телом, и всё — конец. Ничего, пережил, уснул. Как-то я рассказал об этом Валер Николаичу (лучше бы шефу, да он слишком занят, навещал редко), в шутку, конечно, рассказал. Он тоже отшутился как-то, но я-то заметил, что он испугался. И нагрузки после того разговора стал давать больше и разнообразней. Чуть не ночью заставлял тянуться пальцами к носочкам или до одури ходить на ходунках.

О, да! Я уже мог ходить. Невероятное, блаженное чувство возвращённого рая — я ходил! Сам! Вот этими дрожащими ногами, опираясь на огромную раму ходунка, чтобы слабые колени могли выдержать вес, но я ходил! Много ли людей в своей жизни испытали это чувство вновь обретаемой силы тела? Я теперь задумываюсь над этим, стараюсь понять. Дело в том, что два года назад, когда я ещё не знал ни о Лисовском, ни о Германе Игоревиче, я всерьёз думал бросить спорт. Конечно, не говорил об этом никому — ни Антону Владимировичу, ни маме: они столько сил вложили, подумать страшно, что всё зря. Но и держался я уже только на этом чувстве долга, ни на чём другом. Должен ты, Виталька, пробежать в хорошем ритме, отталкиваясь носком, чтобы пульс был ровный: браслетка следит за дыханием. Чёрт!.. Да мне даром не нужен был этот бег, надоело мне до тошноты. Ни велосипед, ни прыжки. Однообразно, бесконечно и, что главное-то — зачем? Всю жизнь вот так, чтобы прибежать под только что изобретённым допингом, который ещё не успели распознать лаборатории, на сотую долю секунды быстрее, чем какой-нибудь негр полтора десятка лет назад? И это — вершина жизни, цель, устремление? Мне делалось противно всякий раз, когда думал о себе в сорок. Хотел сбежать — не сбежал. Нужно готовиться к соревнованиям и подавать надежды.

Всё это сейчас пишу без страха, что кто-то случайно прочитает. Не знаю, что тогда на меня нашло, почему я забыл тот восторг, который захватывал меня перед стартом, когда весь мир перестаёт существовать и все мысли устремляются в одну точку, когда замедляется время перед стартовым выстрелом… Как я мог забыть всё это? Но факт остаётся фактом, спорт стал казаться мне тяжёлой, изнурительной и вовсе безрадостной обязанностью. А теперь легко, даже с усмешкой, пишу об этом — пусть. Потому что дело прошлое. Не берусь сказать, что причиной — переходный возраст, о котором все твердят, или эксперимент шефа. Что за переходный возраст, не знаю, а Лисовского я очень хорошо прочувствовал. Я восстанавливал, шаг за шагом, разваливавшуюся, гибнущую на глазах систему. Чувствовал, видел, наблюдал, как в ней просыпается жизнь, рождаются заново утраченные, заплывшие чувства, крепнут мышцы, полнокровно, здорово набухают от напряжения вены. И всё очень быстро, за невероятно короткий срок, всего за год (это сейчас уже могу оценить, тогда он казался вечностью, — но только оттого, что каждый день был наполнен новыми, небывалыми ощущениями). Более того, я вернулся в своё тело, разношенное этой безвольной, плаксивой гусеницей Лисовским, и… что? опять то же! Работа, работа, постоянная, осмысленная, вдумчивая, с быстрой отдачей восстанавливающегося, здоровеющего тела. Достигать вершин можно только оттолкнувшись ото дна. Это всё равно, что перед прыжком отойти назад, дать себе место для разбега. Невозможно подойти к планке на вытянутую руку и сигануть через неё, как Джейреми Уэткинс в «Каскадёрах». Отойти, разбежаться, оттолкнуться и — взлететь!

Иногда хочется ещё одного такого Лисовски поставить на ноги.

Но этот был самый жирный.

IV

Некогда писать много: всё время опять отнимают приготовления. На этот раз их даже больше: шеф говорит, что многие ошибки прошлых испытаний были учтены и исправлены, и теперь меня обмеряют, взвешивают, гоняют по беговой дорожке и замеряют пульс. Я бы всё понял, но стилист?! Какого лешего шеф послал ко мне эту ходячую манерность, что им не так в моей стрижке? Собрались как пса на выставку посылать? Но терплю, не беда. Главное — я ещё раз сделаю это. Страшно, но не могу себе врать — хочу, очень хочу. И Анька…

Стив Лисовски

Вот это утро оказалось правильным. Совершенно правильным, просто безупречным. Несколько минут Джереми лежал в постели, стряхивая обрывки вязких путаных снов и ожидая, пока зазвонит будильник. Он всегда вставал на несколько минут позже сигнала, на сколько бы ни ставил блестящую японскую игрушку, подарок приютских попечителей на какое-то давнее Рождество. Просыпался — и лежал. В колледже, оправдывая собственную лень, Джереми тратил эти минуты на повторение уроков. После, делая карьеру, оценил пользу и сделал приятную привычку еще одним тайным оружием. Потратить десять минут утром на составление планов, чтобы сэкономить пару часов днем — выгодная сделка, как ни крути. А потом появилась Элен, и оказалось, что наметить распорядок дня он и так успеет, и вместо этого можно, едва проснувшись, повернуться к теплому сонному чуду, уткнуться в пушистые волосы, пахнущие миндалем, карамелью и чем-то еще, недостижимым никаким парфюмом, родным и нужным. Она ложилась на несколько часов позже, вставала тяжело, зевая почти до обеда, но ни за что не соглашалась спать порознь. И он добавил к своим утренним ритуалам еще один, самый важный: вовремя отключить будильник, проснувшись на пару минут раньше. Нельзя. Не думать. Не открывая глаз, Джереми протянул руку, нажал кнопку будильника, позволив ему только деликатно пискнуть, словно Элен и в самом деле была рядом. Один-ноль в твою пользу, Джем.

Потом была зарядка, четверть часа, как и всегда. Повороты, наклоны, отжимания. Никакой не выходящей из моды йоги, никаких голливудских систем чудесного восстановления. Врать самому себе Джереми не собирался, его здоровье — его капитал, единственный, на который он может рассчитывать. Звонок в приёмную гостиницы перед тем, как уйти в ванную комнату. Контрастный душ: две минуты холодного, две — горячего, повторить еще два раза. И жесткое полотенце, привезенное специально для растирания. Зеркало отражало мистера Безупречность: энергичного молодого репортера, звезду ведущей газеты США. Ладно, одной из ведущих газет. И все же, вот она — американская мечта в действии, смотрит на него из слегка запотевшего зеркального стекла. Что бы ты делал на месте Навкина, Джереми? Вы ведь похожи. Не самый лучший старт, со дна общества, любовь к спорту, привычка всего добиваться самому. Навкин взял от жизни все. Ухватил свой шанс, вцепился в него руками, ногами, зубами вгрызся… А ты? Джереми криво усмехнулся зеркалу. «Все мне без надобности, — беззвучно сказал он. — Только жизнь Элен. Шанс — ей, а я и так добьюсь всего, что нам нужно».

Безупречное утро продолжалось. Овсянка, пара яиц всмятку, апельсиновый сок. Свежевыжатый, естественно. И снова звонок в приёмную. Газеты за вчера и сегодня? Нет проблем, мистер Уолтер, сейчас принесут. А потом крепкий сладкий чай каждые пару часов? Да, конечно, с удовольствием. Не стучать? Конечно, горничная не будет вас беспокоить. Как скажете, мистер Уолтер, приятного пребывания в нашей гостинице… Завтракая, Джереми еще раз перечитал уже отправленную статью, ища недостатки и содрогаясь от брезгливости к себе, вчерашнему. Не лучший его текст, определенно, но все же на уровне. Может, пару выражений здесь и здесь Кит поправит, как поправил бы теперь сам Джереми. И хватит откладывать, черт побери! Да, ему не хочется браться за эту работу, но стоит сделать несколько шагов и азарт привычно захлестнет, как это было всегда. Уговаривая себя, Джереми встал, прошелся по комнате, выглянул в окно, где, наконец-то, начала меняться погода. Выглянувшее солнце показалось добрым знаком, хотя когда это он был суеверным? Этот город на него дурно влияет. Обычный мегаполис, вроде бы, но есть у него второе дно, как у… Да, у Навкина. Проклятый византиец. Почему он рассказал про Лисовского? Поддался на провокацию? Конечно, и это тоже, но мог ведь выкрутиться, не говорить лишнего. Мог! А он пропустил удар, выложил тайну, хранившуюся полвека, и Джереми обрадовался, как щенок, ухвативший косточку.

Что-то здесь не так. Не было ни одной причины подозревать Навкина во вранье, но почему он это сказал? Решил, что американский мальчишка схватит приманку и начнет копать? А ведь похоже… Зачем Навкину раскрывать старую историю, да еще перед переносом? Он вряд ли рассчитывал погибнуть, значит, ему нужен был скандал. Запихнуть шестнадцатилетнего паренька в… это!

Джереми лихорадочно забегал пальцами по клавишам ноутбука. Лисовски в молодости. Лисовски, начинающий полнеть. Лисовски — гора жира. Отвратительное зрелище даже со стороны. А уж оказаться внутри… Джереми замутило. Любопытно, Навкин понимал, какую подлость с ним сотворили? Может, тогда и нет. Но потом наверняка понял. Месть? Решил руками Джереми раскопать ту давнюю историю? Глупо — большинства фигурантов давно нет в живых. Вот разве что сам Навкин и остался… А вот и он: обычный подросток, слегка конопатый, круглолицый, с типичными славянскими чертами. Ничего от византийца, померещившегося Джереми на интервью. Надо же, как изменился. Один и тот же простенький спортивный костюм, в котором Виталий появлялся почти на всех фотографиях: явно ничего приличнее у мальчишки просто не было. А глаза умные. Цепкий пронзительный взгляд, не по возрасту. И достижения впечатляют. На первый взгляд, ничего особенно, но поражал устойчивый целеустремленный прогресс, с которым юный Навкин карабкался по турнирной лестнице. В прошлом году Джереми делал материал об игроках Национальной бейсбольной лиги и знал цену почти неуловимым изменениям цифр после запятой. Сегодня пробежать на столько, завтра — чуть быстрее, потом — еще. А если сравнить начальные показатели и конечные, то понятно, почему мальчишкой заинтересовались тренеры высшего звена. Но почему его выбрал Ментал?

Ах да, тогда это был еще не Ментал, тогда Ментала не было в помине. Был закрытый институт. Джереми поморщился, глядя на непроизносимую аббревиатуру. Для статьи придется поменять на что-то, понятное читателю. Ключевое слово — закрытый. Но они берут в работу Лисовски — гражданина США, при том, что отношения стран тогда теплотой не отличались. Причина — деньги Лисовски? Нефтяной магнат в четвертом поколении. Продавайся тот поселок, где выстроили Ментал, с торгов, Лисовски вполне мог его купить. Под поле для гольфа, например. Но вместо этого он купил Виталия Навкина. Джереми даже сощурился от удовольствия, представляя эффектный заголовок. Кит будет в восторге. Не отвлекаться. Значит, они — таинственные они, о которых упоминал Навкин — решают проблему Лисовски незаконным переносом подростка в эту медузу. И Навкин худеет вместо Лисовски. Где это было? Вот — обычная клиника где-то под Калугой. Калуга… Джереми это название не говорило ровным счетом ничего. Провинция, глухое местечко. А ведь клиника должна была сделать бешеную рекламу! Любой американский институт озолотился бы, приведя в норму самого толстого человека планеты. Но им реклама была ни к чему, теперь оно и понятно. А что с Навкиным? Что делает Лисовски в теле Навкина весь этот год?

Джереми потер виски пальцами. Надо отдохнуть. Но драма полувековой давности, разворачивавшаяся перед ним, не отпускала. Джереми встал на след, а усталость могла идти к черту. Навкин-Лисовски едет в университет. Американский! Программа по обмену одаренными детьми. Ну, разумеется! Что же такого одаренного раскопали в мальчишке из крошечного городка при каком-то заводе? Спортивные успехи? Нет, Навкина отправляют на экономический факультет. И правильно, что Лисовски делать в Союзе, где он — подросток из полунищей семьи? Мать, маленькая сестра, товарищи по спортивной школе… Кто-то мог заметить несоответствие. А Лисовски на беговой дорожке, даже в теле Навкина — смешно. Кто же финансировал обмен? Ноутбук, пошуршав, выдал: «Лисовски Инкорпорейтед Ойл». Индивидуальная стипендия. Теперь все окончательно сошлось. Этот же факультет в юные годы заканчивал сам Лисовски. Решил вспомнить молодость, сволочь! Джереми едва не опрокинул большую чашку чая, как по волшебству появившуюся рядом. Ах да, он же заказывал. Допинг! Единственный, что он себе позволяет за работой. Уже почти остыл, значит, принесли давно, а он и не заметил. Ладно, не страшно. Глоток сладко-вяжущей жидкости, новый запрос, еще глоток… Джереми набрал один из немногих номеров, которые знал наизусть. В Америке сейчас рань несусветная… Ничего, потерпит.

— Тони? Да, я знаю, который час. Извини. Да, срочно. И можешь указать это в счете. Слушай, мне нужно то, что не достанешь в Сети. Записывай. Алабамский Университет торговых отношений и управления, экономический факультет. В семьдесят пятом там учился по обмену парень из России, Виталий Навкин. Ты знаешь, кто это? Нет? Отлично, я тебе завидую. Просто учти, что потом он стал мировой знаменитостью в области науки. А тогда был никем, конечно. Нав-кин…Эн, эй, ви… Ладно, я скину тебе на мэйл. У него была индивидуальная стипендия от местного спонсора, владельца кучи нефтяных вышек. Раскопай все, что можно, о том годе, который он провел в Алабаме. Как себя вел, с кем встречался, на чем ездил и какое пиво пил. Сроки? Какие сроки, Тони? Вчера, конечно. Да я понимаю, сколько времени прошло, но за это газета тебе и платит. Ты лучший. Ну и что, что полвека? Я же не прошу марку его трусов, мне достаточно общей картины. Всегда есть кто-нибудь, кто помнит своих однокурсников. Не могли же они все вымереть, как динозавры. А если я прав, то парень веселился на полную катушку, его должны были запомнить. Да, жду. Два-три дня, не больше. Привет Корин и Тони-младшему.

Допивая чай, Джереми морщился все сильнее, как от мерзкого запаха. Грязная история, как и хотел Кит. В то время даже над законными переносами в научных целях был строжайший контроль. И две трети заканчивались неудачей. Во Флориде, в «Большом мозге», есть мемориал всем, погибшим или оставшимся инвалидами в результате таких неудач. Здоровые молодые парни: лаборанты, солдаты, студенты. Все — добровольцы. Тщательный отбор, медицинская страховка, абсолютное сопровождение по всем параметрам, в случае успеха — реабилитация и щедрое вознаграждение. И перемещали их в такие же безупречно здоровые тела. А здесь… Интересно, если бы Лисовски за этот год подох, угробив тело Навкина, как его кураторы решили эту проблему? А если бы умер Навкин в теле Лисовски? Они поставили на карту все и сорвали джек-пот. Уникальный научный опыт плюс деньги мистера Лисовски, наверняка щедро оплатившего свой годовой моцион… Джереми откинулся в кресле, закусив губу. Да, он сделает этот материал. Он сделает его так, что Лисовски со своими спасителями в гробу перевернется. Навкин заслужил реквием. Что же он хотел сказать Джереми, забрасывая приманку? И что там со следующим переносом, легальным?

V

Пишу от руки, так лучше развивается мелкая моторика. Рука сильно дрожит, буквы получаются словно покрытые рябью, даже встроенный распознаватель путается. Хуже всего, что почерк — не мой. Буквы высокие, плотно прижатые друг к другу, как дома в готическом квартале какой-нибудь Праги или Каркассона. Высоко, словно шпили, вынесены петельки «в» и «к», хвосты «р», «з», «д» кончаются хищными крючками, тем смешней, что вывожу буквы с натугой, как первоклассник. Так, наверное, художник, привыкший несколькими штрихами набрасывать рисунок, понимает вдруг, что линии разбегаются, не слушаются, не складываются в картину.

Своё нынешнее тело я видел, когда хозяин ещё был в нём. Он заходил знакомиться. Представился Альбертом Николаевичем Зельдманом: невысокий сухой старичок, довольно подвижный и улыбчивый. Помню, изрядно удивился, узнав, что окажусь в его теле, ведь, в сравнении с тем безобразным толстяком, Альберт Николаевич держался отлично. Меня насмешила тогда мысль: не хочет ли он, на старости лет, сделаться, моей волей, культуристом и щеголять на пляже бугрящимися мускулами? Нет, Альберт Николаевич хотел не этого — он жаловался на слабость и недомогание, на мелкую дрожь рук, которой я теперь волен насладиться в полной мере; чуть понизив голос, жаловался на недержание мочи и боли в спине. Сердце, зато, по его словам, работало как часы, с точностью измеряя его жизнь в негромких ударах. Да, он так и выражался, с некоторой поэтичностью, с показной велеречивостью, нарочито избегая грубостей, и в этом звучала непоправимая, врождённая фальшь.

От меня нужно не так много: каждое утро начинаю с лёгкой гимнастики, много сплю, много гуляю по окрестному лесу (естественно, в сопровождении Валерия Николаевича или Зинаиды Александровны), хожу на процедуры. Выходит какой-то старорежимный санаторий, зато я во многом предоставлен сам себе. Когда я, в молчании, брожу среди высоких сосен, по опавшей и прелой хвое, мне кажется иногда, что сам ход моих мыслей сделался несколько иным, однако, это сложно заметить, я слишком плохо помню первые дни после переноса, когда, верно, и случилась адаптация. Должен признать, думать сложно: словно белёсая пелена наброшена на все мои мысли и чувства, скрывая собой их былую пестроту. Мне хочется их сравнить с кошкой, которая в сильный мороз спит на печи, не желая просыпаться, и открывает глаза лишь за тем, чтобы встать, потянуться, напрягая лапы, выгибая спину, и снова свернуться уютным калачом.

Мне не рекомендованы встречи, это условие обговаривалось заранее, но матушка моя мне звонит не реже двух раз в неделю и рассказывает последние новости. Признаться, новости довольно однообразны, а её милая забота о моём самочувствии несколько смешна, учитывая всё положение. К тому же, мне кажется, она так и не может привыкнуть слышать мои слова, сказанные голосом человека, годящегося самой ей в отцы. Но моя милая сестрёнка идёт на поправку и уже скучает по мне. Ей рассказали, что я уехал на год в Америку, а тот старик, с которым она иногда боязливо разговаривает, её двоюродный дед. К моей радости, девочка уже за прошедшие три месяца перестала меня чураться, несмотря на то, что мы не видимся и говорим лишь по телефону, и мне кажется теперь, что мы стали куда большими друзьями, чем когда-либо были. Жаль будет возвращаться в собственное тело, Витальку она не так любит, как сочиняющего сказки старика.

Да, мне теперь стало нравиться сочинять сказки на досуге. Чистый воздух, уединение и прогулки весьма этому способствуют. Сказки выходят в духе немецких романтиков… Кажется. Я теперь не уверен в этом, да и много в чём не уверен. Наверняка сказывается подступающее старческое слабоумие Альберта Николаевича.

Что же я сам могу сделать для этого тела? Что ж, кое-что уже получилось: кожа стала плотней и даже несколько разгладилась, походка сделалась куда как более упругой — гимнастика не проходит даром, реже заходится в жалком трепете сердце (врал, врал Альберт Николаевич, шалит сердечко). Помогают и процедуры — спине как будто бы легче. В мышцах чувствуется некоторая сила, хочется даже больших нагрузок, но Валерий Николаевич запрещает их категорически. Честно сказать, не знаю, прав ли он. Смешно сказать, но и буквы теперь стали уверенней, всё больше они походят на пламенеющую готику — колечки «е» и «а» кажутся бойницами, контрфорсами подпирают ажурные соборы заглавных «В» и «Р» чёрточки справа, стрельчатыми арками поднимаются своды заглавного «m»…

VI

Перечитал раз десять, не меньше, всё то, что написал за последний год в дневнике. Всё то, что писал будучи этим надушенным стариком. Не знаю теперь: плакать мне, кричать или хвататься за голову — ведь это писал не я! Кто угодно, только не я! Манерно и длинно, бесконечно длинно, исписаны десятки страниц. Разработал мелкую моторику правой руки, ничего не скажешь. Читать записи невыносимо, они — живое свидетельство моего безумия, целого года моего не-существования, жизни в чистилище, в лимбе. Наверное, изуродованному красавцу так же больно видеть любое зеркало, как мне эти листы. Нет, не говорю, что мои дневники чего-то стоят! Не литература. Но ведь всё это — не я, не я! Месяц ничего не писал в дневник — только чтобы не быть похожим на Зельдмана, соскоблить его с себя как краску, даже содрать, как кожу, если он въелся слишком глубоко. Доходит до паранойи, но бороться сложно. Помогает спорт. Наконец, уговорил себя написать: в конце концов, писал же я дневник до всякого Зельдмана! Значит, бросить — всё равно, что поддаться его влиянию, только с обратным знаком.

Страшно. Не могу себе ответить на один, очень простой и очень мучительный вопрос — а где же был я сам? Когда исчез? Ведь память сохранила (пусть несколько туманно) весь прошлый год. Ответа нет.

Узнавал про Зельдмана: оказывается, известный в филологических кругах писатель, по образованию художник, заканчивал Глазуновскую. Пролистал пару его книг, послушал интервью — и вот что. Насколько могу судить, именно его стилем, с поправками и оговорками, но его, не моим, написаны дневники. Очень хочется отдать их на лингвистическую экспертизу, чтобы получить точный ответ, но… Во-первых, не буду врать сам себе — ответ я знаю и так. Во-вторых, он настолько дик и настолько противоречит всему, что я знал, что я не готов его принять. И, кроме того, страшно. Я думал, и раз от раза прихожу к одной и той же картине: разум Зельдмана оказался сильнее, развитее моего, причём значительно. Видимо, мозги Лисовского заплыли жиром и вовсе уж не были ни на что способны, если я и замечал изменения в себе, то легко объяснял их физиологией. Но Зельдман привык думать — многословно, вычурно, с завитушками философствовать — и этого оказалось достаточно, чтобы его мозг справился с моим, подчинил его себе. Наверное, всё случилось в адаптационный период (я спрашивал шефа, адаптация на этот раз заняла почти трое суток: я бредил, начиналась горячка, поминутно я засыпал и просыпался). Дорого бы дал, чтобы узнать, как провёл это время сам Зельдман в моём теле, но тут шеф оказался на удивление непреклонен: закрытые сведения, ничего разглашать нельзя.

Одна догадка мучит меня вот уже второй месяц. Что если я, Виталька, моя воля и мои умения, на этот раз не были нужны вовсе, что если высоколобые НИКовцы играются со своим перегонным аппаратом: им хотелось проверить, сохранится ли разум дряхлого старика в молодом теле, сумеет ли полноценно адаптироваться? Меньше всего на этот раз они заботились о старом теле, плевать им было! Волновал их только Зельдман в моём, Виталькином, теле! Сумеет ли этот благоухающий педераст писать свои писульки или, чем чёрт не шутит, займётся лёгкой атлетикой, увлечётся бегом? Представляю себе тему диссертации какого-нибудь кандидата филологических наук: «Влияние резкой смены физиологического фона, обусловленного возвращением молодости тела, на творчество Зельдмана А.Н» или «Реминисценции собственного сознания тела при ментальном переносе, их влияние на…», да опять на творчество того же Зельдмана. Да десяток науч. степеней как с куста можно снять!

Напрямую у шефа не спрашивал. Не знаю, почему. Порывался, но сдерживался. То ли боюсь, то ли не хочу ссоры (а удержаться от неё мне будет трудно, если уж начну вовсе). Зато спросил, нет ли у него копий моего дневника за прошлый год. И Герман Игоревич, кажется, вполне искренне сокрушаясь, сказал мне, что нет, увы, нет. Вот и отлично.

Трусость. Сжёг весь дневник.

VII

Виталька! Да, ты, Виталька, бегун-легкоатлет, с быстрой широкой улыбкой и соломенными волосами. Ты, которому шестнадцать, который ещё не проходил перегон, тебе пишу. Как-то родилась в этот вечер в пустой голове такая блажь. Мне стало казаться, что напишу — а ты прочтёшь. Теперь во многое можно верить, о чём раньше только мечтали. Так вот, представь себе, Виталька, гостиничный номер в плохонькой придорожной гостинице, где бывают, сменяя друг друга, десятки постояльцев за пару месяцев. Всё абы как, обслуги почти и нет, да и уборкой она занята в последнюю очередь. Не то чтобы совсем уж плохо — вроде не так уж и загажено, не так заплёвано, как могло бы быть — а всё же мерзко. Вселишься в такой номер и чемодан откроешь только затем, чтобы достать зубную щётку, бритву и смену белья — остальное пусть остаётся внутри, пусть не пропитывается здешним неуютом, беглостью, вялой и неизбежной, как однажды начавшаяся проказа, разрухой. В этом чемодане, уложенном ещё дома, когда в голове ещё роились мысли о путешествии и прочая романтическая чушь, остаётся ещё какой-то спасительный дух, надежда, что всё устроится и наладится. Но нет, Виталька, не наладится. Слабоват душок, значит.

Я теперь последняя шлюха. Потаскуха. Даже хуже — они торгуют телом, сохраняя надежду спасти душу. Некоторые торгуют одной душой, но хоть блюдут тело, бывает и такое, не так уж редко, как тебе может казаться. Я же торгую и тем и другим. Хорошо торгую, успешно, доходно, сытно. Со спорта никогда не имел бы таких наваров. Мне двадцать семь: из них шесть с половиной лет в нашем с тобой, Виталька, теле жили постояльцы. Сброд тот ещё, поверь мне. К тому же представь, Виталька, как веселились эти старики, попав вдруг в молодое тело. С теплотой я теперь вспоминаю только Зельдмана, которого ненавидел и проклинал поначалу. За год «отпуска» старик успел написать «Шестикрылого» — лучший свой роман, где серафим трижды спускается к герою: в детстве, чтобы спасти от страшной сказки, в молодости, чтобы убедить не отказываться от искусства, и, в последний раз, чтобы забрать его с собой. Написал и несколько картин. Сам он говорил, что зрение у него переменилось и картины писались сами собой — быстрее, острее и всегда точно. Не знаю, что тебе сказать про эти картины, Виталька, я не спец в таких делах. Там всё портреты — и хорошие. Одну Зельдман мне подарил.

Так вот, этот старик, которого ты сам вскоре будешь называть надушенным педерастом (если всё же мои слова не дойдут до тебя), оказался единственным, кто использовал наше тело для чего-то хорошего. Для искусства, для порыва души. Он, видно, весь выложился за тот год. Я ведь знаю, каким оставил его тело: оно протянуло бы ещё десяток лет. А то и все два. Но старик умер, не прожив и года после того как вернулся. Не знаю, может, ему слишком тяжело далось осознание вновь захватившей его телесной немощи. А может… может, серафим прилетел за его душой. Светлая память, Альберт Николаевич!

Но я не за тем сел писать тебе, чтобы рассказать о том единственном светлом человеке, который встретился мне за эти годы. Нет, Виталька. Я взялся упредить, уберечь тебя от опасности, а потому слушай. Первый раз эта мысль ударила меня током, когда я был Лидией Артуровной Гарибян. Толстозадой тётушкой, светской клушей сорока восьми лет, которая считала своим долгом следить за модой и новыми веяниями. А я был в моде, доложу тебе. Ещё пятеро промышляли тем же, но я был и самым опытным, и первым среди них. О, мои услуги стоили дорого (впрочем, сейчас, уверяю тебя, они отнюдь не стали дешевле), и штат юристов составлял контракт, в котором я обязуюсь и гарантирую в обмен на определённые гарантии со стороны клиента, что всё будет по высшему разряду. А что по высшему разряду? Да ничего особенного: обычный фитнес, хорошее питание и прогулки на свежем воздухе — вот и всё, что я гарантировал. Да ей и не нужно было ничего больше! Здорова была как лошадь: полнокровна, крепкозуба, расплылась вот чуток, да и то в пределах нормы. Но я тогда не задавал лишних вопросов, ещё меньше вопросов задавал шеф. И вот потому она, вместо фитнеса, выбрала меня. Ей-богу, дешевле было слетать в космос.

Тогда я был собран. Больше всего боялся, что вновь потеряю себя, исчезну и растворюсь в остатках чужого разума, на время прекращу быть. А то и вовсе прекращу, как знать. После Зельдмана были ещё переносы, но нельзя было расслабляться — просто мне везло, и попадались такие же идиоты, как Лисовский. Не знаю, что случилось бы, доведись мне вновь очутиться в теле мыслителя. Впрочем, знаю, но боюсь слишком далеко заходить в этих мыслях, потому хватит об этом. Я беспрестанно твердил наизусть стихи, прорешивал школьный задачник по алгебре, которая никогда мне не давалась, вместо музыки слушал лекции по истории: и всё с единственной целью: выстроить свою крепость, натренировать те невидимые мускулы, которые только и могут мне позволить не потерять себя, случись ещё одна такая схватка. В общем, Виталька, ты понял — случай с Зельдманом перепугал меня не на шутку. Как тогда, помнишь? В деревне, когда Светке было семь, а тебе девять. Ты потом долго не мог есть, только пил тёплый травяной чай — до сих пор его вкус отзывается глухим, забытым ужасом. Повезло Аньке — мы её спугнули, помнишь? Наговорили в шутку, подмигивая друг другу, делая большие глаза, что там, в лесу, ходят дикие волки и в новостях передавали, что одного мальчика уже загрызли. А то б увязалась за нами.

Бобриный оторванный хвост с тянущимися лиловыми жилами, клочки бурой шкуры, вырванной с мясом, ворона, одноглазая голова с половиной лапы, длинные резцы; хвойный запах мешается с железно-кислой кровью, желудок сводит. Тёплый травяной чай…

Впрочем, я отвлёкся. Зато ты знаешь теперь, Виталька, что это я. Я, не Светка, она бы так не написала — всё ей нипочём, дикарке. Так вот, собран я был тогда, сжат как кулак, не давал себе покоя, напрягал мышцы, память — проверял волю. Клуша стала для меня подарком — податливый и мягкий разум повиновался бесспорно. Или мне так только казалось, ведь я же не чувствовал, ни на миг не чувствовал, что стал другим, тогда, в теле Альберта Николаевича!.. Вот опять разгорячился, даже сердце зашлось. Прости. Мне всё ещё страшно, хотя казалось бы — чего бояться теперь?

Она очень хотела научиться красиво плавать и обговаривала это отдельным пунктом в договоре, настаивая, что по прошествии года я должен предоставить ей видеосъёмку моих заплывов «Непременно, непременно нужна видеосъёмка, как безусловное доказательство! — тараторила она. — Что мне скажет, что после переноса я буду плавать, а? Ты мне гарантируешь, а? А ты? Нет? Нет? Вот, Герман, потому съёмка, съёмка». И я подписал, да: в совершенстве научусь плавать всеми четырьмя стилями. Иными словами, я должен был заставить плавать эту брошенную в воду квашню теста кролем и брассом, на спине и, что доставляло самой Лидии Артуровне наибольшую радость предвкушения, выпрыгивающим из воды баттерфляем. Шёл, пожалуй, четвёртый месяц работы, никак не меньше, потому что мышцы уже переболели своей первой, молочной, самой острой и самой искренней усталостью, успели подтянуться и окрепнуть, и теперь я уже плавал, не без удовольствия скользя между потоков воды. Люблю бассейны с течением, будоражит. Вот как раз тогда я учился плавать в третий раз, считая тот самый, Виталька, когда мы с тобой плескались со Светкой и Володькой в нашем пруду, только теперь меня наставляли лучшие тренеры, а это, доложу я тебе… впрочем, ты знаешь и без меня. Привет Антону Владимировичу!

Перечитал написанное. Каким же ханжой должен я казаться тебе! Я плутаю и ухожу от того единственного вопроса, который, наверное, давно тебя волнует. Да, Виталька, да. Мало того, что Лидия Артуровна была стареющей клушей, потакающей моде и стремящейся во что бы то ни стало удержать при себе молодого любовника, мало того — она была женщиной. Впервые мне довелось очутиться в женском теле. Я всегда это помнил, и известный зуд любопытства и лёгкого возбуждения не покидал меня задолго до переноса, однако, я писал всё это, чтобы ты понял — я мог держаться. Я умел повторять в памяти стихи и мучить тело до отупения и изнеможения, но вот, верно, после плавания расслабился. Я позволил себе томный вечерний сон, дрёму, которая то охватывала меня, то отпускала, не забирая до конца, но и не давая проснуться. И с приятным удовлетворением от проделанной работы ощутил, скользнув рукой, что грудь окрепла и округлилась, что кожа теперь упруга, а бёдра и зад больше не растекаются по простыням безвольными кисельными лужицами. По коже пробежался холодок, и я с мысленной улыбкой понял природу этого холодка, который ощутил впервые в этом неотзывчивом, обрюзгшем теле. Впрочем, теперь всё было не так. Смешно сказать, Лидии Артуровне было только сорок семь, и, право, восстанавливалась она куда быстрее, чем бедный старик Зельдман. Я ведь каждое утро вместе с Валер Николаевичем придирчиво осматривал тело Лидии Артуровны перед громадным зеркалом (поднимаем рученьки, встаём на цыпоньки, тянемся-тянемся, повернулись бочком, другим, во-о-на как! Тянемся к носочечкам, коленочки прямые, и так дальше — весь этот длинный каждодневный ритуал, который я помнил наизусть, но не мог отказать Валер Николаичу в удовольствии лишний раз называть руки рученьками, а носки носочечками).

Мне очень хотелось знать, почувствовать, ощутить, и я, разморённый негой, не сопротивлялся нарастающей волне, пальцы касались здесь и там, спина выгибалась дугой, пока вдруг… Пока вдруг простая и прямая мысль ударила, оглушила меня, рельсой жахнула по голове, да так, что вышибла дух минуты на полторы. Я понял вдруг, что мне, безотрывно занятому, изводящему себя спортом, мне, для которого всё это — работа, мне невозможно удержаться от искушения насладиться здоровым телом сорокасемилетней Гарибян. Смейся, Виталька, смейся, но только тогда я впервые понял, что должны были вытворять со мной все эти Лисовские, Бродсоны и Гарибяны. Вот только тогда, в то мгновение мигом отрезвевший мозг осознал всё… что — всё? Я и слова не подберу, Виталька. Сказал — шлюха я теперь. Потаскуха. Клейма негде ставить. Хоть и не был с женщиной.

VIII

Вчера шеф сказал мне: «Виталенька, убираем, убираем эти мешочки под глазами и лечим зубки, а то нас не купят». Вот так и сказал, «нас не купят». А ведь прав, прав Валер Николаич! Кстати, пишу вот и думаю — давно ли я стал называть шефом Валер Николаича? До сих пор, как подумаю «шеф», и перед глазами, как живой, встаёт Герман Игоревич с обыкновенной своей, нестриженной шапкой густых, тонких как пух и совершенно белых волос, с мягким, смеющимся взглядом карих глаз из-под очков. Что уж, не достаёт его рассудительного ободрения, какого-нибудь: «Виталий Михайлович, куда уж нам с вами отступать? Прорвёмся, не впервой» — когда от так говорил, последние слова таяли в картавом курлыканье, и сам он это прекрасно понимал и едва заметно улыбался. Не видел никого, в ком ещё так сочетались бы ум, доброта и такая вот детская весёлость, которую ему повезло сохранить.

Впрочем, наверняка Герман Игоревич Заславский был человеком куда как не простым. Уж точно много сложнее, чем мне удалось набросать тут несколькими словами. Не с его ли мягкой, благожелательной подачи я прошёл через всю эту кунсткамеру, пропуская всю грязь через себя, как карась пропускает мутную, взбаламученную воду через жабры, роясь в иле в поисках улиток? До меня доходили разные слухи, в том числе и об одном вопросе, давно меня занимавшем — отчего именно мне, ребёнку ещё, шестнадцатилетнему мальчишке, Герман Игоревич поручил влезть в слоновью шкуру Лисовского? Объяснение оказалось столь простым, что странно, почему я сам до него не догадался. Я не был первым, вот в чём дело. Двое взрослых мужчин: психолог и профессиональный спортсмен (вот тут не знаю точно, но поговаривают, да и выходит по всему, что спортсменом-то был Валер Николаич) — так вот, двое взрослых мужчин уже пытались привести это тело в порядок, но — и тут самое любопытное — не то чтобы не смогли, нет! Не то, чтобы сдались — если бы. Говорят, будто оба где-то на втором месяце стали явственно сходить с ума. Путать имена родных и называния вещей, не в состоянии были выполнять упражнения и прочее. Хотя сам Лисовский, разумеется, словно сыр в масле катался. Не знаю, как объяснить, что я не тронулся рассудком вслед за ними. Может быть, они слишком отвыкли меняться, а ребёнку-то привычно. Но кто ж знал-то, что получится? Однако ж, Герман Игоревич не побоялся рискнуть. С истинно полководческой храбростью он благословил меня и отправил в бой.

И всё ведь, кажется, понимаю, а не могу ни злиться на него, ни проклясть его память. Была в старике какая-то подкупающая беззащитность. Вот будь он полон мощной, дебелой, самоутверждающей силой и красотой, щедрой весёлостью, нахальным здоровьем — вот тогда бы я плюнул на его могилу. Но был он человек потерянный, оставленный в живых по недосмотру, на каждого смотрел так, словно тот владел неким волшебным словом, которое стоит только произнести в присутствии Германа Игоревича, и он растворится в воздухе, перестанет быть, вместе со всем своим НИКом. Но, раз уж, дружок, ты словца этого не произносишь, — хоть и вертится оно на языке, — то ты, милостивый государь, всё равно, что в тайном сговоре, ты свой. А уж над своими у Германа Игоревича была особая, мягкая власть. Ну, чем я не чёрта описал?

Чёрт, как есть. Одно только — где ж вы найдёте чёрта, который бы так беззаветно радел за науку? А потому, светлая тебя память, старик, Герман Игоревич Заславский.

IX

Перечитал вчерашнее^ начал с Валер Николаича и больных зубов, а пришёл к эпитафии на могилу Заславского. Но ту мысль, которая заставила меня вчера взяться за дневник, всё-таки выскажу. Не хочу, чтобы она и дальше гуляла по извилинам и будила по ночам. Пусть лучше остаётся здесь, в бумажной пыли, темноте и забвении. Мысль простая, сложных у меня немного: я не успеваю восстанавливаться между перегонами. С каждым разом тяжелее приводить в порядок расхристанное тело. Наверное, это что-то вроде привычного вывиха, когда сустав вот он, на месте, кажется, и мышцы ещё ничего, крепкие, а махнёшь неловко рукой, и всё — привет, вывих. Обычно больнее всего в первый раз — и выходит сустав из сумки с дикой болью, и вправлять не легче, а вот дальше всё прощё, с каждым разом всё незаметнее, только вправляется плечо всё равно недостаточно, не до конца, что-нибудь да мешает, скажем, защемится мышечная ткань и начинает натурально гнить — а как иначе? Кровь-то не доходит.

Не так давно, месяца два назад, сменил в наушниках, разнообразия ради, лекции по истории лекциями о философии. Так вот, были в двадцатом веке такие ребята, которые считали, что жизнь отдельного человека содержит бесценный, очень важный опыт, только вот передать его нельзя никому и никогда, потому что для всех других он оказывается вовсе бесполезным. Хотел бы я послушать, что сказали бы они обо мне, проживающем жизнь в разных телах. Кажется, я знаю лучше любого хирурга, ортопеда и реабилитолога, изнутри чувствую все неполадки сложной системы — человеческого тела. Простая привычка, поворот головы, положение стоп при ходьбе (носки внутрь или наружу? Подвёрнута ступня или вывернута? Слышится ли в пояснице слабенькая, колющая холодноватость?), прикус (выходит ли нижняя челюсть вперёд, задвинута ли назад или вовсе перекошена?), линия роста волос, морщины, подвижность пальцев, всё это вместе говорит мне, что нужно делать, где подтянуть, а где ослабить, в чём лучше не упорствовать — быстрее пройдёт само, а где поможет только каждодневный труд. Я всё это знаю, и я очень долго и очень внимательно слушал указания хороших врачей и лучших тренеров. Я знаю, как работать с телом — и ничего не могу сделать со своим. Всё, кажется, конец. Оно разрушается, крошится, гноится и сдувается, едва дожив до тридцати четырёх. Мне кажется, что мои гости — теперь я называю их так, других гостей у меня всё равно нет — хуже сосущих паразитов. Они выпивают всю жизнь, все соки, оставляя после себя нечищеные, крошащиеся зубы, воспалённые десны и запоры. Мне кажется, что меня отключили от какого-то источника питания, отменили тот поток, что напряжённо бил от земли до неба, проходя прямёхонько через меня. Отменили или пустили другим путём. Может, теперь эта невидимая электрическая дуга выпрямляет спину милой Лидии Артуровне? Или сверкает искрами из глаз крепыша мистера Гильбертзона?

Нечего скакать, как блоха отсюда туда и назад. Где это видано? Может, не только тот бьющий ключ, может, и я сам размазался по коре десятков мозговых полушарий? И сколько минут своей жизни я не был человеком — ведь когда я только поток электронов, несущихся по проводам, разогнанная процессорная плазма, команда, приходящая на томограф — разве я человек? Нет, я уже совсем иное создание, не привязанное ни к телу, ни к людям.

Всё. Оставайся тут, рассыпайся бумажной пылью, истлевай и дохни, а мне нужно жить.

Жан-Луи Куто

На встречу с Куто Джереми даже не рассчитывал. Но велик репортерский бог — а дело получило такой резонанс, что жернова сдвинулись, тяжело заскрипев, и пошли молоть зерно истины в муку общественного мнения. Комитеты правозащитников, комиссия из Парижского центра по контролю над ментальным взаимодействием… Как Киту удалось всунуть его в группу визитеров, осталось тайной за множеством печатей. Может, кого-нибудь шантажировал? Неважно. Джереми оказался единственным репортером. Снова эксклюзив. «Не подведи меня, детка», — сказал Кит.

В блоке содержания объектов повышенного надзора было тихо и стерильно чисто. Даже две говорливые парижанки, всю дорогу возмущавшиеся нарушением прав кого-то и регламентов чего-то — даже они притихли и выглядели экзотическими птичками, печально нахохлившимися в витрине зоомагазина. И каблучками по глянцевому полу старались цокать как можно тише. Делегация шла по длинному коридору с множеством дверей, следуя коротким сухим указаниям гида в белом халате, а Джереми размышлял о том, что это ведь шикарный прецедент, мечта профессионального крючкотвора. Висельник, у которого оборвалась веревка. И что непременно стоит поговорить с адвокатом Куто, знаменитой Ларой Стрюз. Сия энергичная дама, добровольно предложившая услуги семье Куто — еще бы, такая реклама — уже успела сказать по дороге, что ознакомилась с его статьями и считает формирование общественного мнения важной частью действий защиты. Ну, разумеется. Всегда найдутся те, кто пожалеет любого мерзавца, будь он сто раз насильником и убийцей. Оправдать подонка — что может быть гуманнее для просвещенного и толерантного человека современной цивилизации? Терпимость, милосердие и практичность — основные черты культурного слоя нашего общества, сформированного веками восхождения к вершинам… Чего? У Джереми аж скулы свело от пафосности фразы, но ход мысли, который привел к ней, был не лучше. Нет, это в статью нельзя.

Но что же случилось при переносе? Кто гарантирует, что это не повторится в следующий раз. Впрочем, какое ему дело до следующего раза? Элен не успеет стать нобелевским лауреатом. Не думать об этом. Думать о работе. Куто. Как построить разговор с ним? Вызвать в читателе жалость? Обличить аморальность мальчишки и общества, его породившего? Или и то, и другое?

В комнату Куто их не повели, но продемонстрировали снимки с камер наблюдения. Маленькая комнатка: стол, стул, кровать, книжная полка. Дверь в ванную. На фальшивом окне, подсвеченном специальной лампой, анемичный цветок. На столе — книга. Ничего лишнего, но удобно и вполне пристойно, как недорогой гостиничный номер. На снимках с камер молодой человек, одетый в подобие пижамы, ел, читал, лежал на кровати, глядя в потолок.

Потом провели в комнату для переговоров, корректно объяснив, что размеры комнаты мсье Куто не позволят провести встречу там. Действительно, не позволили бы. А у Джереми разболелась голова. Вполне ожидаемо разболелась: последние пару ночей он маялся бессонницей, и, ради экономии времени, работал едва ли не до утра. Лампы дневного света в Ментале были отрегулированы идеально, но Джереми все равно казалось, что они мерцают, вызывая легкую тошноту и ломоту в висках. Он сел на предложенный стул, расчехлил камеру и сделал несколько снимков под неодобрительное молчание охранника у двери.

Куто привели под конвоем: два охранника в таких же форменных куртках с эмблемой Ментала ввели его в комнату, усадили на стул возле круглого стола, напротив делегации. Джереми снова поднял камеру.

Он, конечно, видел объект для переноса на фото, сделанных во время следствия. Подбирал и ранние снимки Куто для статьи. Сейчас парень не слишком изменился. Волосы отросли чуть длиннее, сутулость немного заметнее. И затравленный взгляд, обращенный не на людей вокруг, а куда-то внутрь себя. Интересно, могло ли случиться так, что какой-то этап переноса все же прошел успешно? Возможно ли это в принципе? Что, если какая-то часть академика дремлет в сознании Куто, то ли пока не проявляя себя, то ли всплывая наружу в редкие моменты? Джереми мысленно сделал заметку узнать о теоретической возможности такого. Тогда, кстати, позиция Лары Стрюз и ее претензии на полное оправдание Куто выглядят обоснованными и логичными. Вдобавок, по европейским законам мальчишка еще несовершеннолетний, Куто всего девятнадцать. Достаточно взрослый, чтобы быть приговоренным к смертной казни за особо тяжкое преступление — но достаточно юный, чтобы вызывать сочувствие. Да, у Стрюз вполне может выгореть. Снимок. Еще один. Самый обычный паренек. Темные волосы, нос с горбинкой, сливово-черные глаза с характерным разрезом — среди предков Куто явно были выходцы с Востока. Встретишь такого на улице — пройдешь мимо, ни за что не подумав, что перед тобой отъявленная мразь. Дамы из комитета расспрашивали мальчишку о какой-то ерунде: как его кормят, разрешают ли чтение… Куто отвечал односложно, сжавшись на стуле, сунув руки между коленей, словно не доверяя собственным пальцам. Сидел, уставившись в стол, явно тяготясь всеобщим вниманием, и ни капельки не был похож ни на жертву, ни на преступника.

Потом заговорила Стрюз. Краткая и энергичная речь должна была убедить всех присутствующих, а больше всего — читателей Джереми, если он правильно понял взгляд Лары, что правосудие непременно восторжествует и Жан-Луи может, с учетом раскаяния и пережитого стресса, рассчитывать на гуманное отношение суда и внимание общественности цивилизованных стран. Кашлянув, она внимательно посмотрела на Джереми, и тот послушно подхватил намек.

— Мсье Куто, я Джереми Уолтер, «Вести нового дня». Скажите, как вы относитесь к тому, что перенос сорвался?

Кто-то из правозащитников возмущенно зашипел, но Жан-Луи впервые поднял голову, посмотрел на Джереми слегка растерянно, будто не понимая, о чем его спрашивают.

— Я… не знаю. Я, наверное, рад, но…

— Но? — профессионально мягко подбодрил его Джереми.

— Не знаю, — пожал плечами Куто.

Вот как с таким работать? Слизняк… Хоть бы сказал что-нибудь интересное… Джереми чувствовал неодобрительный взгляд Стрюз. Можно подумать, он сам не хочет раскрутить его на удачную реплику. Только вот цели у них с Ларой вряд ли совпадают.

— Что бы вы хотели сказать нашим читателям, мсье Куто? О том, что с вами случилось и о ваших поступках.

Он уже почти подсказывал проклятому мальчишке, наталкивал его на нужную мысль, откровенно играя на руку Ларе Стрюз. Но плевать. Все равно любые слова можно подать, как угодно. И опять Куто, опустивший было взгляд, дернулся, как марионетка, что потянули за нитку.

— Я… мне жаль. Мне очень жаль, правда. Я бы хотел все исправить…

Ну, просто разрыдаться от умиления. Все эти клуши, умиленно вздыхающие над судьбой бедного мальчика — Джереми нагляделся на подобных Куто в приюте, они изрядно попортили ему жизнь — неужели не понимают, что сами могли бы оказаться на месте той женщины? Они или их дочери…

— Ваша жертва проходит курс психологической реабилитации, мсье Куто. Ей сделали четыре операции, в том числе пластическую на лице. Как бы вы могли исправить это?

В комнате для свиданий стало совершенно тихо и как-то неловко, будто он сказал непристойность, и никто не знает, как реагировать: то ли не заметить, то ли свести все к шутке.

— Никак, — глухо ответил Куто. — Я понимаю, что никак. Я бы хотел попросить у нее прощения.

— Жан-Луи крайне сожалеет, — твердо и уверенно подтвердила Стрюз, качнув головой так, что на длинных серьгах блеснули отблески света. — При благоприятном исходе дела он станет, я уверена, полноценным членом общества, осознав свои ошибки.

— Мсье Куто, — негромко и четко спросил Джереми, не обращая внимания ни на кого. — Есть мнение, что перенос удался — и на самом деле личность академика сохранилась в вашем теле. Что вы думаете об этом? У вас есть какие-то необычные ощущения? Возможно, вы чувствуете чье-то влияние?

— Мой клиент не будет отвечать на этот вопрос!

Мальчишка смотрел на него удивленно, но совершенно спокойно, будто не понимая, о чем речь. А Лара, так резко и звонко оборвавшая, сверкнула глазами, заговорила по-русски с сопровождающим — Джереми и не думал, что она знает русский — и тот безукоризненно вежливо сообщил, что встреча окончена.

Выходя, Джереми оглянулся на Куто. Тот стоял у стены, неестественно выпрямившись, слегка запрокинув голову к лампам и не глядя на посетителей. Джереми подумал, каков шанс, что Стрюз проиграет дело? И не останется ли Куто здесь, в качестве объекта для следующего переноса. Мысль была омерзительна. Из этих стерильных коридоров и комнат хотелось бежать, вопя от ужаса, стоило представить, как ждешь недели, месяцы, пока за тобой опять придут и на этот раз — наверняка. Но почему Лара так отреагировала на невинный, в сущности, вопрос? Что так затронул Джереми своей почти случайной репликой?

Возвращаясь в отель, он прикидывал план новой статьи и боролся с непонятным раздражением, поднимавшимся при одном воспоминании о Куто. Нет, раздражение-то было понятным — Джереми не собирался сочувствовать насильнику и мерзавцу. Только вот… Каково это — снова ждать смерти, избегнув ее в первый раз? Можно ли остаться прежним после такого? И почему Стрюз… испугалась?

Подонок будет жить

Статья нашего обозревателя Джереми Уолтера

«19 октября 2142 года, во вторник, в час сорок две минуты пополудни, консилиум врачей Московского института экспериментальной нейродинамики имени В.М. Бехтерева принял решение отключить больного от аппаратов искусственного жизнеобеспечения, и через шестнадцать часов восемь минут сердце знаменитого учёного, первопроходца ментальных путешествий, академика Российской Академии Медицинских Наук (РАМН) Виталия Михайловича Навкина перестало биться. Но умереть в этот день должен был совсем другой человек.

Читатель позволит мне коротко обрисовать его. Наш герой родился в Марселе, в семье мелкого чиновника местной администрации, занимавшегося вопросами регулирования городской канализации и зарекомендовавшего себя на службе человеком честным, неподкупным и, по свидетельству сослуживцев, недалёким. Впрочем, нам неизвестно, насколько такому свидетельству можно доверять, учитывая, что он весьма неплохо проявил себя во время Большого марсельского паводка, за что был отмечен правительственной наградой и заметкой в «Le Soleil» от 2-ого марта 2111 года. Не хочу вдаваться в дешёвый психоанализ и утверждать, что парень, родившись третьим сыном в небогатой семье, к тому же, не в самом спокойном городе, полном иммигрантов и наркоторговцев, не мог пойти по другому пути. Мог. И в школе он подавал надежды (с седьмого по девятый класс его тесты показывают отличные знания по химии и математике, а в четырнадцать лет он выигрывает городскую олимпиаду по математике), но связался с местными бандами и стал, очевидно, приторговывать наркотиками, а с шестнадцати лет не раз привлекался к беседам и следственным мероприятиям, которые, однако, не выявили прямых доказательств его вины.

«Он был задирой, мелкой шавкой, которая лает из-за спин больших псов. Довольно мерзкий тип. Иногда самому хотелось его придушить, но пачкаться было западло», — рассказывает Николя Сансере, бывший участник банды, ныне музыкант группы «Мёртые головы».

Все это, однако, не помешало ему поступить в Прованскую академию на естественное отделение. Проучившись семестр, парень берёт академический отпуск и отправляется кутить в Египет вместе со своей подружкой, на чьи деньги он, собственно, и едет. Там, в Каире, случается история, о которой читатель, безусловно, слышал уже не раз за последние дни, но я всё же позволю себе её напомнить. Наш герой по какой-то причине (видимо, из-за денег), ссорится со своей подружкой, громко материт её на улице, ведёт себя неадекватно, чем привлекает внимание местных полицейских и оказывается в обезьяннике на сутки. Выходит оттуда оштрафованный и озлобленный, возвращается в отель, напивается, избивает подружку (чьё имя по понятным причинам не называется) и уходит шляться по улицам. Пробродив до ночи, он, что установлено следствием и подтверждено судебным приговором, выслеживает, избивает и насилует молодую женщину, мать двоих детей (чьё имя мы так же не указываем), которой случилось оказаться одной в сумерки на окраине города. Слава Богу, он совершенно пьян и плохо понимает, что делает. Женщина остаётся жива, тут же вызывает полицию, его находят — и к утру парень подписывает чистосердечное. Безусловно, читатель, который провёл последние три года не на луне, понял, что парня зовут Жан Луи Куто.

Весь дальнейший скандал, который закончился вынесением отложенного смертного приговора Жану Луи египетскими властями и выдачей его на родину, в чём нам видится немалая заслуга европейской дипломатии, хорошо известен. С апреля 2139 Жан Луи Куто пребывал в камере одиночного заключения (где, по имеющимся у редакции сведениям, прочитал научное собрание сочинений Гюго и письма Вольтера — разумеется, никто не поручится, читал ли насильник и несостоявшийся убийца эти книги, но именно их он брал в тюремной библиотеке), в ожидании приведения смертного приговора в исполнение.

И вот, 14 октября, на следующий день после того как в подмосковном посёлке Ментал у академика Навкина случился сердечный приступ и Нобелевский комитет, в виду исключительных обстоятельств идёт против собственных правил, спешно объявляя, что собирается назвать В. М. Навкина в числе лауреатов, Жан Луи Куто под конвоем, самолётом военно-спасательной службы ЕС, был срочно перевезён в Ментал, обследован, обездвижен и помещён в терминал комплекса ментального переноса (покойный академик Навкин с известной вольностью, с которой большие учёные обращаются с терминами, называл такой комплекс «менятелем мозгов»).

Читателю наверняка известно (например, из книги воспоминаний Хуэто Косамо «Мои жизни»), что сознанию требуется довольно много времени, чтобы освоиться в новом теле. Обыкновенно, пара дней уходит на возвращение основных функций и от месяца до года на полное восстановление высших функций центральной нервной системы. Поэтому, разумеется, невозможно было ждать, что академик Навкин, очнувшись в теле Луи Куто, окажется равен себе прежнему. Но представьте себе ужас учёных, когда предполагаемый Навкин в молодом теле Жана Луи заговорил на беглом, но сбивчивом и изрядно испорченном французском, тогда как сам старик, увы, впал в кому и не приходил в сознание, пока консилиум врачей, признав безнадёжным его положение, не отключил аппараты искусственного жизнеобеспечения.



Поделиться книгой:



Регистрация