Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дверь - Магда Сабо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дозволенными пределами оставалась лишь большая площадка перед дверью, вымощенная кирпичом, своего рода холл, куда выходили также чулан, кладовка и душевая. Наверное, и Заповедный Град был не какой-нибудь простой, а с гросмановской еще, изящной обстановкой. Площадка всегда блистала чистотой, пол Эмеренц мыла дважды в день, а на столе в теплую погоду готовила в свои свободные часы. Проходя вдоль ограды или из нашего окна я частенько видела, как Эмеренц сервирует этот стол меж двумя скамейками, угощает гостей разного возраста и звания, разливая по красивым фарфоровым чашкам кофе или чай — такими непринужденными, уверенными движениями, точно давно переняла у какой-нибудь искушенной хозяйки всю эту церемонию. Как-то на премьере Шоу[13] я все ломала голову: кого же это напоминает в сцене чаепития одна известная артистка? И вдруг сообразила: Эмеренц, вот кого! Эмеренц, принимающую гостей у своей заповедной территории.

Когда-то в окрестных домах проживало несколько важных лиц, и ближние улицы часто патрулировались полицейскими. Потом одни из этих политических деятелей скончались, другие переехали, а с ними исчезли и полицейские. Ко времени появления у нас Эмеренц единственный человек в форме показывался на нашей улице: подполковник. Долго я не понимала, какие отношения их связывают? И почему этого симпатичного офицера не смущает запрещение входить, ведь мало ли что там у нее может быть? Позже узнала, что он уже побывал у Эмеренц и видел все. Кроме обвинений в отравлении голубей и осквернении могил, были на нее доносы и такого содержания, что полиция никак не могла хоть раз не заглянуть, не проверить, какие таинственные вещи или ценности там укрываются от нескромных взоров. И подполковник, тогда еще младший лейтенант, в сопровождении полицейского с собакой тщательно обследовал с неохотой, воркотней, но показанные ему все-таки помещения, обнаружив там лишь одну — по счету третью — раскормленную кошку, которая при виде собаки тотчас вскарабкалась на кухонный шкаф. Ни тайного радиопередатчика, ни беглого арестанта, ни краденых вещей, ничего. Только на совесть прибранная, дочиста вылизанная кухня-столовая да прекрасный спальный гарнитур в чехлах в другой комнате, где никто, по всей видимости, не жил, ибо никаких иных личных вещей там не было. Дружба Эмеренц с подполковником началась, собственно, со ссоры, потому что, едва затворив дверь, она накинулась на него с яростными обвинениями: по какому такому закону обязана она пускать в квартиру кого попало, почему должна каждому открывать, кто позвонит? Поискали бы лучше того лиходея, который доносы строчит, а ей — слишком много чести: то с дохлыми голубями вяжутся, то заразу ищут, то оружие, хватит уже! Сыта по горло.

Полицейские даже отступили перед таким напором, перейдя к оборонительной тактике. Младший лейтенант все свое красноречие употребил, чтобы утихомирить Эмеренц; но та еще пуще распалилась: вот у тех политиков, живших здесь, вот у них было оружие. Ворон от безделья стреляли! Их вы небось охраняли, а меня вот приходите с собакой обыскивать, гром вас разрази! Вас, вас разрази, не собаку, она, бедняжка, не виновата, что ее толкают на такое, не с нее, а с лейтенанта спрос. И поведение собаки, которую погладила с этими словами Эмеренц, стало последней каплей в чаше, каковую пришлось к своему конфузу испить полиции. Вместо того чтобы поискать еще и в палисаднике зарытый труп или другой какой предосудительный предмет, как полагалось бы ученой собаке, она, едва рука коснулась ее загривка, вздрогнула и — полный скандал! — завиляла хвостом, обратив на Эмеренц умильно затуманенный взгляд. Собака словно прощения просила за то, что не может противостоять влекущей ее к этой незнакомой женщине высшей воле: вот как можно было расшифровать скулящее повизгивание, которым сопровождался этот взгляд. Младший лейтенант рассмеялся, мрачное лицо Эмеренц тоже постепенно прояснилось, оба примолкли — и заприметили с этой минуты друг друга. Как-то не приходилось еще младшему лейтенанту бывать в доме, где ни малейшего страха не внушает появление полиции. И Эмеренц впервые столкнулась с должностным лицом, которому, против обыкновения, не чуждо чувство юмора. Полицейские извинились и ушли, а лейтенант пожаловал позже с женой. С Эмеренц завязалась у него на редкость прочная, теплая дружба, которой даже внезапная смерть молодой жены не расстроила. Подполковник рассказывал мне после, что именно она, Эмеренц, помогла ему перенести этот удар, не впасть в полное отчаяние.

По мере того, как жизнь шла своим заданным Виолой и Эмеренц порядком, я стала постепенно сомневаться в справедливости своих подозрений насчет суповой миски и бокала. В конце концов, если подполковник регулярно бывал у нее и все в свое время лично осмотрел, так уж, наверно, не преминул дознаться, как попали к ней эти вещи. Может, я заблуждалась, и семья впрямь их оставила ей за какую-нибудь услугу? Мало ли как помогали друг другу в то время. Число наших знакомых меж тем все росло: Виола и Эмеренц постоянно приобретали новых, которые и с нами начинали здороваться. Чаще всего останавливались перекинуться со мной словом три бессменные приятельницы Эмеренц: Шуту, владелица фруктово-овощного ларька, гладильщица Полетт и вдова лаборанта Аделька. Как-то летом — я гуляла с Виолой, а они расположились вчетвером за кофе с каким-то соблазнительного вида бисквитом, — Эмеренц пригласила меня присоединиться. Отказаться перед ней и перед ее товарками было неудобно; впрочем, собака сама решила за меня, потянув к столу и принявшись бесстыдно попрошайничать. Попрошайничество увенчалось тем, что домой возвращаться она нипочем не захотела. Раздраженная этим упрямством, я спросила вечером у Эмеренц, зашедшей еще раз вывести Виолу, не хочет ли она взять пса насовсем, мы ведь с самого начала собирались его лишь на время приютить.

— Посадите его перед дверью на цепь и можете хоть вообще не запираться! Виола никого без позволения не впустит.

Поглаживая Виолу с такой проникновенной нежностью, будто цветок холя или лаская ребеночка, Эмеренц отрицательно покачала головой. Давно бы взяла, да нельзя, объяснила она. По договору о найме она имеет право только в квартире у себя кого-нибудь держать, даже куренка или гусенка — но только для стола. Да и дома мало приходится бывать, а собаке свобода, простор, движение нужны, что же она, живодер какой, на муку животное обрекать? Кошке, и той трудно заточение переносить, а тем более такой неугомонной, любознательной, общительной собаке, как Виола. Сторожить, конечно, будет, но рабская участь не по ней, не для того эта собака создана. И вообще не след пожилому человеку собаку держать: рано или поздно одну оставит, куда она тогда; на улицу выбросят, бездомная станет, бродячая… Но если меня так уж сердит, что и ее тоже Виола любит, что ж, придется придумать что-нибудь. Не только ведь человека, и собаку отвадить можно.

«Приманила — а теперь от ответственности увертывается, — уже с возмущением подумала я. — Не нужна, так нечего было приваживать». Лишь гораздо позже, задним числом перебирая все, что уже указывало на скорый уход Эмеренц из жизни, сообразила я, что никто из нас, в сущности, не брал в расчет ее возможной кончины. У меня тоже было такое чувство, что она у нас будет вечно — по крайней мере, пока мы сами живы, неуязвимая, как природа, оживающая каждой весной; что не только посторонним, но и смерти к ней доступа нет. Я просто подумала тогда: прикидывается — и в наказание за собственный конфуз выдворила Виолу из комнаты, где стоял телевизор. Собака пристрастилась к экрану: транслировался матч — она поводила влево-вправо головой, следя за полетом мяча; показывали экологический фильм — прислушивалась к птичьему щебету, к каждому звуку и шороху, как реальность воспринимая отражение того, что ей не дано было непосредственно ощутить. За город, даже на гору Янош[14], никто ведь ее ни разу не выводил. Но через какую-нибудь неделю я, устыдясь, сняла запрет: не наказывать же пса за то, в чем он не властен. Да и по какому праву? Смирясь, приняла я как некую естественную данность, как должное сопринадлежность старухи и Виолы. Самой мне по утрам еще слишком хотелось спать, днем я была чересчур занята, вечером — замучена, чтобы еще с собакой возиться, выгуливать ее. Муж часто прихварывал, вдобавок мы иногда на довольно длительный срок выезжали за границу. Виола нуждалась в Эмеренц, а коли так, оставалось согласиться: фактически она ей и принадлежит.

Раздумывала я и над тем, почему это Эмеренц — впервые за все наше знакомство — заговорила о своем возрасте?.. Не ее это тема. Эмеренц немыслимые тяжести таскала, с неподъемными узлами и кофрами взбегала на верхние этажи; сильна была, как античная кариатида. И никогда словом не обмолвилась, сколько ей лет — разве что по сообщенным подробностям прошлого можно было установить. Ей три года было, когда помер отец; девять лет, когда призвали отчима, который тогда же, в четырнадцатом, и погиб, Если в четырнадцатом — девять, значит, она девятьсот пятого года рождения, то есть ужасно, невероятно старая! Так что ей вполне логично должно приходить на ум, что будет, если она в конце концов сляжет и уже не встанет. Другие же все, с кем она ничем слишком личным не делилась, гадать только могли о ее возрасте. И похоронить-то ее в незабываемый день нашей ссоры удалось опять-таки лишь с помощью подполковника, потому что в ее квартире перед дезинфекцией никаких документов не оказалось, ни в одном ящике; старухе, едва ли не единственной в этой стране, удалось, по-видимому, ускользнуть от всякого бюрократического буквоедства. Подполковник вначале еще видел у нее кое-какие документы, даже в руках держал ее трудовую книжку, на основании которой ей было выдано удостоверение личности. Но после по каким-то необъяснимым причинам она все уничтожила. Ненавидела она все эти бумажки: паспорта, удостоверения, даже месячные проездные билеты. А в домовую книгу, которую вела собственноручно и которую пришлось сжечь потом вместе с прочими подлежавшими уничтожению вещами, — в графу «дата и место рождения» корявым почерком вписала заведомую нелепость: «15 марта 1848 года, Шегешвар»[15]. Типичная ее шпилька, мстительный выпад в ответ на назойливые расспросы. Издевки Эмеренц всегда отличались точно рассчитанным ехидством.

Шуту была еще подростком, когда Эмеренц появилась на этой улице. И ни до, ни после войны она, по уверениям Шуту, никак не смогла бы устроиться на теперешнее свое место без документов. Квартира-то, куда она въехала и поставила мебель — государственная. Мебель замечательная, владелец сам у нее оставил, отбывая на Запад. Тогда у нее, конечно, были документы — у нее и ее сожителя, из-за которого она и принялась затворяться. Никого к нему не допускала, страшный был нелюдим; да и ревновала его страшно, хотя кому он нужен был, совсем больной человек, от всего освобождение имел и от работы, и от воинской повинности; почти что и не выходил. «Кожа да кости», говаривала про него сама Эмеренц. Она всегда таких выискивала — что людей, что животных: о хилых, немощных пеклась; вот и г-на Слоку обстирывала, обихаживала вплоть до его смерти. Потому что тоже нездоровый был, к тому же совсем одинокий.

Рассказывала Шуту до того сбивчиво, путано, что я дважды заставила ее повторить, прежде чем уразумела: в осаду и перед ней Эмеренц жила не одна. До кошки был у нее, значит, жилец — или кем он там ей приходился. И еще в число ее подопечных входил какой-то «господин Слока», тяжелый и совершенно заброшенный сердечник, которому даже дежурство по противовоздушной обороне было не по силам; ни уехать, ни обслужить себя уже не мог. И умер в самое неподходящее время: в осаду. Куда только ни толкалась Эмеренц, чтобы убрали тело, с ног сбилась; а тут праздники, никому ни до чего дела нет. Пришлось в конце концов взять это на себя, и она — за велосипед покойного — согласилась похоронить его в палисаднике. Велосипед потом куда-то девался; почти наверняка сожитель взял, потому что после он тоже уехал — куда, этого уж она, Шуту, не знает, не может сказать. Вон там закопали его, где георгины; там он и оставался, пока в начале лета сорок шестого совет не перезахоронил. Население дома меж тем все время менялось, кто только ни перебывал тут… И на немцев стирала Эмеренц, и на русских… Ну, потом нормализовалась жизнь, все вернулось в свою колею. А доносы на Эмеренц не с голубей начались и не с политики — ее в осквернении могилы обвинили, потому что кошку повешенную подложила к покойнику. И когда она младшему лейтенанту стала объяснять, что кошка эта у нее за члена семьи была, единственного, он сказал: ничего себе, нашли тут, чем наше время занимать, как будто полиции делать нечего; вот выведу, говорит, всех на общественную работу, площадь Вермезё привести в порядок — там этих трупов полно, и конских, и человеческих — вот там и будете выбирать, кого где закапывать. Страна еле-еле с восстановлением справляется, а у них что на уме! Мне бы, говорит, ваши заботы. Будете с этими глупостями приставать, как бы, говорит, не пришлось мне самому розыском того мерзавца заняться. Нет, чтобы с владелицей договориться, коли уж кошки ее не терпит, взял да расправился с ней таким гнусным фашистским манером… Есть же в конце концов закон, запрещающий животных мучить.

Как-то раз без всякой видимой причины Эмеренц не зашла за собакой и отсутствовала целый день. Была осень, но до снега еще было далеко. Когда мы вышли утром с Виолой, накрапывал мелкий теплый дождик. Пес понадеялся было застать Эмеренц дома, но нюх подсказал, что за дверью ее нет. И мы по-очереди обошли другие знакомые дома, даже на рынке побывали. Но по всему собачьему поведению, убитому виду видно было, что Эмеренц нет поблизости, ни в одном известном Виоле месте. Пригорюнясь, собака устроилась в углу, а я принялась убираться, поминутно отрываясь дверь открыть. Искавшие Эмеренц, как обычно, прежде всего заглядывали к нам. Наведывались отовсюду, где она работала: что случилось? Почему мусорный бак за ворота не выставила? Палый лист не вымела? Не принесла выстиранного белья? Покупки сделать не пришла, а вечером вчера — за ребенком присмотреть?.. Звонили, стучали беспрерывно; пес рычал, оскаливал зубы и к обеду не прикоснулся: все ждал.

Поднос муранского стекла

Поздно вечером Эмеренц явилась и вывела не помнящую себя от радости собаку. Потом постучала ко мне с просьбой зайти к ней поговорить без свидетелей, наедине. Вполне можно было бы и у нас; но Эмеренц настаивала, и мы отправились втроем: она и я с весело приплясывающей собакой, которую мы безбоязненно спустили с поводка: в такую поздноту вряд ли грозила драка со встречными псами. Эмеренц указала мне место за покрытым чистенькой нейлоновой скатеркой столом в холле, где всегда стоял острый, въедливый запах хлорки и разных моющих и дезодорирующих средств. Дом утих, окна были уже темные. Днем я как-то не замечала здесь ничего особенного, но теперь, в ночной час, хотя и не в тот еще, когда появляются привидения, вдруг, наедине с Виолой и Эмеренц, ощутила словно незримое присутствие всех прежде живших у нее, в этой квартире. Вдобавок какой-то шорох, слабое, приглушенное шуршание чудились в глубокой тишине. Да и пес, присев у косяка, стал издавать особые свои просительные звуки: не то стоны, не то судорожные страдальческие вздохи. Странный был, во всех отношениях необычный вечер, предвещавший что-то скорее смутное, тревожное, нежели приятное и гармоничное. Вообще-то я не слишком склонна все подвергать анализу, но тут подумала, что, в сущности, ничего не знаю об Эмеренц за исключением ее чудачеств да уклончиво завуалированных, обтекаемых ответов.

— На днях придут ко мне… В гости, — не совсем уверенно, с несколько неестественной медлительностью начала она. Так говорят, отходя после наркоза, с трудом выстраивая ускользающие мысли. — К себе, в комнаты, я никого не пускаю, вы знаете. Но и тут, где мы сейчас, принять не могу. Это совершенно невозможно.

Опыт уже научил меня ни о чем не допытываться, спугнешь — и того меньше скажет. Если ни здесь, ни в комнатах не может принять, значит, гости какие-то непростые… Не вроде ли тех балладных персонажей, обугленных близнецов… которых, может, и не было совсем? Но не самого же Господа Бога в гости ждет? В которого не верит… потому что вместо шерстяных вещей вечернее платье ей послал. Во всяком случае — кого-то поважнее Йожи и подполковника, которые у нее бывают.

— Разрешите нам встретиться у вас? Вы ведь не любите сплетничать, как остальные. Ну, будто к вам приехали, вот как сделаем. Хозяин не будет возражать, если вы его попросите. Да и уроки у него завтра во второй половине дня. Я уж в долгу не останусь, вы ведь меня знаете.

— Хотите у нас принять?..

Удивленный мой взгляд и вопрос были, впрочем, излишни. Эмеренц всегда выражалась достаточно точно и определенно. Ну, конечно, у нас.

— Вы только сделайте вид, что и я тут, вместе с вами живу, больше мне ничего не нужно. Только место. А все остальное: кофе, чашки, напитки — сама принесу. Уж не откажите! Я вам отслужу. А к возвращению хозяина нас уже не будет. В среду в четыре часа. Можно?

На улице сеял мелкий дождик. Пес продолжал испускать у порога свои вздохи. Отношения наши с Эмеренц к тому времени давно уже наладились; даже визит к ней самого президента Французской республики не вызвал бы меж нами никаких дипломатических осложнений. Ну не узнаем, почему не может здесь принять — много ли потеряем. Окружающая Эмеренц атмосфера загадочности успела стать для нас столь же привычной, как ее неизменный головной платок. Я пожала плечами: пускай приходит этот ее неведомый гость. А если и мне разрешается при сем присутствовать, тем лучше: не надо, по крайней мере, на страже стоять, оберегать их покой. Другое меня занимало по дороге домой: как мужу все это преподнести? Согласится ли — он, которые если чего и недолюбливает, так именно всякой недосказанности, неточности, неопределенности?.. Но он только засмеялся, не запротестовав и не воспротивясь, а наоборот, усмотрев в этом нечто возбуждающе пикантное, дразнящее воображение. Гость у нашей Эмеренц! Уж не замуж ли собралась?.. Уж не по брачному ли объявлению незнакомец этот пожалует к ней, никого к себе не пускающей и решившейся у нас на него посмотреть?.. Конечно, пусть приходит! Жалко, что сам на него не может взглянуть. За нас — что мы одни останемся с совершенно неизвестным человеком — он спокоен: Виола в куски его разорвет в случае чего. Собака, услышав свое имя, лизнула ему руку и повалилась на спину, подставляя брюхо — почесать. Удивительно: все понимает.

В назначенный день Эмеренц походила на человека, который скрывает свое помешательство, обуздывая себя железной рукой. Да и пес, всегда чутко улавливавший общее настроение, был сам не свой. Старуха первым делом принялась таскать к нам на подносе, прикрытом салфеткой, всевозможные блюда и тарелки. Я, вскипев, ее отругала: если такая уж тайна этот банкет, зачем по улице все это носить? Не проказой же они с этим гостем больны, почему нашими тарелками и вилками не воспользоваться? Вон буфет, берите, что нужно, хоть матери моей серебро, праздничный сервиз. Думаете, жалко мне? Эмеренц промолчала, не поблагодарив; заметила только, что никогда ничего не забывает — ни плохого, ни хорошего — и не таится вовсе, не о том речь. Просто хочет, чтоб увидели: она не одна, а в семье; зачем еще посвящать в то, что дверь не открывает, вообще объяснять, почему живет так, как живет.

И принялась накрывать на стол в комнате моей матери. Эмеренц и сервировать умела бесподобно. Принесла салат, холодное мясо, и момент показался мне подходящим, чтобы высказать одно соображение; я давно уже внутренне к этому готовилась. Почему бы ей не обсудить с каким-нибудь специалистом этот болезненный симптом, эту свою привычку запираться, которую все-таки никак нельзя нормой счесть. Уж, наверно, можно бы излечиться от этой ее заторможенности — или как там еще это называется на медицинском, врачебном языке. Не приходила ей мысль обратиться к врачу?

— К врачу? — подняла на меня глаза Эмеренц, перетирая фужеры на длинных ножках, которые приберегались у нас для самых торжественных случаев. — А зачем? Я не больна. Живу, как привыкла, кому от этого вред? А врачей терпеть не могу, вы же знаете. И не надо ко мне приставать, не люблю, когда меня учат. Я попросила — вы согласились, а поучения эти уж оставьте, пожалуйста, при себе, иначе зачем и соглашаться.

Я повернулась и ушла, включив в спальной проигрыватель, чтобы не видеть ничего и не слышать. Предстоящий приход этого ее посетителя мне что-то разонравился. Совсем ведь ненормальная, раньше или позже обязательно втравит нас в какую-нибудь историю. Неизвестно, что еще за человек; не будь собаки, впору бы всерьез поостеречься. И шампанское это — что за камуфляж?.. Я и сама-то секретов не любила, а тут изволь еще чужие блюсти.

От Эмеренц отделяли меня целые две комнаты, да и музыка заглушала все звуки. Я попробовала читать и одолела уже страниц пятьдесят, когда вдруг засомневалась: Эмеренц вроде бы выражала желание нас познакомить; но где же он, ее посетитель?.. И что они там делают в такой тишине?.. И Виола молчит. Может, вообще не пришел?.. Час, наверно, прошел из отведенного для визита времени, как вдруг послышался лай. «Ага, — подумала я, — правильно, что холодное блюдо приготовила, а не горячее; очень практично, не придется разогревать», — и продолжала слушать пластинку. Но ворвался пес, принявшись беспокойно кружить и приплясывать, явно желая что-то объяснить. Это уж совсем было странно: если гость почему-то собаки боится, Эмеренц могла бы ее на кухню, в переднюю прогнать; что у них там такое, чему собака может помешать?.. Но вошла сама Эмеренц, и все выяснилось. По лицу ее ничего нельзя было прочесть: Эмеренц умела помалкивать почище глухонемых. И прилегшую ко мне на козетку Виолу она будто не замечала. Наконец сообщила, что ожидавшийся посетитель не придет; мастер-умелец прибегал сказать, что из гостиницы, где был приготовлен номер, позвонили, прося передать: свидание не состоится, в последнюю минуту задержали дела и приезд в Будапешт откладывается; когда визит снова встанет в порядок дня, ее заранее известят.

У меня сплошь и рядом из-за чьей-нибудь неявки переносились официальные встречи, и я не нашла в случившемся ничего особенно трагического, если не считать того, что Эмеренц зря поиздержалась. Но сама она, принеся это известие, вихрем вылетела из комнаты и, с грохотом захлопнув дверь, с такой яростью прикрикнула в прихожей на своего проскользнувшего туда четвероногого любимца, что я даже вскочила посмотреть: причем собака-то?.. Кажется, ничего плохого не сделала. Звон посуды, град проклятий, поток площадной брани несся из комнаты, где был накрыт стол; никогда еще я не слышала из уст Эмеренц подобной ругани. В испуге приоткрыла дверь — и замерла на пороге. Не Виолу она честила, другому кому-то предназначалась эта брань. Пес сидел в кресле моей матери перед придвинутым к нему блюдом и ел, жадно хватал с него нарезанное мясо. Лапа его упиралась в поднос из зеркального муранского[16] стекла, который я и по самым большим праздникам не доставала. Время от времени пес ронял на него куски, подбирал, оставляя жирные следы, и серебряный канделябр водруженный на поднос, угрожающе раскачивался. В жизни я еще так не свирепела.

— Вон отсюда, Виола! Прочь из-за стола! Что вы тут вытворяете, Эмеренц? Это матери моей фарфор!.. Муранское стекло!.. С ума, что ли, сошли?

Ни до ни после, вплоть до последней своей минуты Эмеренц ни разу не плакала, а тут разрыдалась. Я совсем растерялась. Собака в критические минуты никогда мне не повиновалась, пока Эмеренц не повторит запрещения, и теперь тоже преспокойно продолжала поглощать свой ужин. А Эмеренц рыдала, стоя по другую сторону стола. Пес нет-нет, да и поглядывал на нее в знак участия, но не мог противостоять искушению, оторваться от лакомого блюда Не пропали даром уроки Эмеренц, ничего не скажешь: он и за столом научился себя веста, тоже впору хоть выступать. Сидит и ест, почти как человек, кладя то одну, то другую лапу перед собой, только что не когтями отправляя мясо в пасть. Зрелище до того нелепое и возмутительное, что я не находила слов. Собственная моя собака забралась в комнату моей матери и угощается себе, усевшись за накрытый праздничный стол; никакого внимания на запреты — и одним глазом уже косясь на высящийся поодаль торт: словно примеряясь, как бы и до него добраться!.. А Эмеренц безутешно, безостановочно рыдает. Изрядно, конечно, пришлось потратиться: даже по остаткам видно, с каким почетом готовились здесь встретить не явившегося гостя.

Я чувствовала, как нарастает во мне готовое уже прорваться возмущение, но Эмеренц провела вдруг тыльной стороной ладони по глазам, отирая полукружья ресниц, и резко, без перехода, точно очнувшись, огрела беззаботно пирующую собаку по затылку ручкой большой вилки — и давай ее этой вилкой охаживать, обзывая по-всякому: и неблагодарной изменницей, и подлой вруньей, и бессовестной буржуйкой. Воя, пес спрыгнул с кресла и растянулся на ковре, безропотно покорясь неизвестно за что постигнувшей его каре. Если била Эмеренц, он никогда не пытался удрать или защититься. Творилось что-то ужасное, невероятное, такое может только присниться. Ежась и содрогаясь под ударами, пес от страха вывалил последний, непроглоченный кусок на любимый ковер матери. Я думала, Эмеренц заколет в конце концов Виолу этой вилкой, так она ею махала. Чего я ни перечувствовала в эти минуты — и до того испугалась, что завизжала. Но тут Эмеренц, присев возле собаки на корточки и приподняв ее голову, стала целовать между ушей. Та, заскулив, лизнула только что избивавшую ее руку.

«Ну, это уже слишком, пускай других зрителей поищет для своих нервных срывов», — подумала я и попросила сделать одолжение убрать объедки из комнаты моей покойной матери и, если не сочтет чрезмерным такое пожелание, не избирать нас больше статистами, а нашу квартиру — подмостками для представления сцен из своей запутанной личной жизни. Не так, положим, высокопарно выразилась, но в этом смысле — и ушла, надеясь, что поймет. Она все поняла. Я слышала ее шаги, хотя не знала, что она делает. Потом только обнаружилось, что приготовленные для долгожданного визитера сладости и шампанское убраны обратно в холодильник. Туда же поставила она другое, нетронутое, блюдо тоже с холодным жарким, явно для нас, а недоеденное собакой счистила ей в миску. Стало тихо, и пес тоже примолк. Я думала, Эмеренц ушла, но, оказалось только собирается, снаряжая Виолу: надевает ошейник, цепляет поводок. Каждый раз, когда что-нибудь будоражило собаку, выводила она ее на продолжительную внеочередную прогулку, даже если приходилось бросать ради этого стирку или глажку. Зайдя сказать, что сделает с собакой круг до рощи и обратно, Эмеренц уже выглядела, как обычно, и извинилась в дверях за случившееся. Никто, насколько я мог судить, не умел извиняться с подобным достоинством, без тени раскаяния или сокрушения. После ее извинений всегда оставалось ощущение какого-то насмешливого превосходства над вами, словно не она, а вы перед ней в чем-то провинились. Никаких объяснений происшедшего я, конечно, не получила; так они и ушли.

В ответ на мой рассказ, что тут было, муж только рукой махнул. Так, мол, тебе и надо, вечно ты лезешь в чужие дела, всерьез берешься за все. Ну и приняла бы она этого загадочного визитера там, в клубе своем, перед дверью. Для подполковника сойдет, а этому отдельный кабинет подавай, как в ресторане? Вот еще важная персона! Отнеси ты ей, что она тут напекла-нажарила, в холодильник насовала, раз никто не пришел. Не желаю, не расположен питаться чужими объедками. Я, дескать, не Виола.

Так я и сделала. Переложила на один большой поднос, сколько могла унести, хотя чувствовала, что он не совсем прав. Я тоже была зла на старуху, но догадывалась по ее рыданиям: ничего ужаснее случившегося для нее быть не могло, и, поостыв после ее ухода, заподозрила во всем этом беду поважнее нашего недовольства; с ним-то едва ли стоит так уж носиться. Виденное мной — это объедающееся четвероногое — наверное, далеко не такая идиллия, как может показаться. У пиршества этого, если вдуматься хорошенько, совсем иная, мифологическая проекция и подоплека. За тем столом предстали вовсе не какая-нибудь щедрая хозяйка и вознаграждаемый ею верный пес, а скорее персонажи какого-то древнегреческого сказания за своей жутковатой трапезой. И поглощаемое Виолой мясо — это было не просто жаркое, а словно жертвенные внутренности, некие воплощенные воспоминания, надежды и ожидания Эмеренц, которые она скармливала псу в отместку тому не явившемуся, обманувшему, уязвившему ее в заветнейших чувствах. Пес — как ничего не подозревающий Язон, а Эмеренц в своем непритязательном головном платке — распаленная темной страстью Медея[17]. Но, хотя меня не очень радовала перспектива вернуть Эмеренц ее угощение, мысль, что она сбыла нам остатки, задевала не меньше. Я ведь тоже провинциалка, со всей присущей провинциалам преувеличенной обидчивостью, и, зная, что оскорблю, все-таки не могла не дать Эмеренц достаточно ясно почувствовать: тут она уж все границы перешла.

Поднос был увесистый, мне с трудом удалось с ним в руках отомкнуть калитку, и все на улице поглядывали, что это я такое несу. Эмеренц нигде не было видно, но не особенно приглушаемые на сей раз движение за дверью и разговор выдавали: она там с кошкой, наверное, беседует. Она ведь и Виоле всегда что-нибудь втолковывает, объясняет. Я крикнула, что, к сожалению, не могу держать все у себя и оставляю здесь, на столе, может потом взять. Тогда она протиснулась все-таки ко мне, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы ни кошка не выскочила, ни внутрь нельзя было заглянуть. Платье на ней было уже обыкновенное, будничное, а не выходное. Ни слова не говоря, вынесла она из служившей чуланом боковушки огромную кастрюлю, свалила в нее все вперемешку: мясо, торт, салат и снесла в туалет; слышно было, как она ложкой выгребает в унитаз содержимое и спускает воду. Пес бесновался, но не получил ни куска. Эмеренц даже близко его не подпустила, отпихнув ногой. Тут я снова ее испугалась, уже не на шутку, и посильнее натянула поводок, хотя знала: попробуй она в припадке ожесточения вдруг кинуться на меня, пес ее же и возьмет под защиту. Между тем разделалась она и с бутылками: шарахнула их за горлышко о косяк; шампанское так и рвануло, собака взвизгнула с перепугу, а Эмеренц, выкинув в мусорный ящик осколки, принялась подтирать мокрый пол. Запахло, прямо как в корчме. Именно в эту минуту принесла нелегкая Шуту, Адельку и Полетт, всех сразу. Но мы представляли слишком уж нерасполагающее и малопонятное зрелище: я, стоящая столбом, Эмеренц, мрачно размазывающая половой тряпкой вино, подвывающий пес… и они предпочли подобру-поздорову удалиться.

И я окончательно укрепилась в своей уверенности, что за столом у нас свершилось убийство: наряду с едой Эмеренц и с таинственным гостем учинила символическую расправу. Несколько лет спустя мне, впрочем, довелось познакомиться с жертвой. Ею оказалась стройная, красивая молодая женщина, вместе с которой пробирались мы сквозь толпу в день поминовения усопших. Трудно было выбрать день менее подходящий для посещения кладбища, но остальные были у нее целиком посвящены деловым столичным визитам и прочим более насущным вещам. К порогу сказочного вида склепа возложила она цветы: обернутые в целлофан розы на длинных стеблях, не подозревая, что их в тот же вечер украдут — и очень сожалея, что не смогла навестить Эмеренц в обещанное время. Тогда бы еще застала ее в живых. Но с тех пор, как отец и дед, который давно жил за границей, отошли от дел, ей самой пришлось возглавить предприятие — и так уж сложилось в ту европейскую поездку, что отпал именно Будапешт; прямой был резон подождать другого удобного случая, чтобы совместить и нужное совещание, и Эмеренц. Нью-Йорк — все-таки неближний свет.

Мы поужинали с ней — конечно, не так раскошно, как ее когда-то намеревалась угостить Эмеренц; не за оставшимся в далеком прошлом праздничным столом со свечами, которые отражались в муранском стекле. Я подала, что уж нашлось в холодильнике, рассказала, как тяжело Эмеренц пережила несостоявшееся свидание. Гостья удивилась: зачем же обижаться так из-за передвинутой даты, подобное — не редкость в деловом мире. На кладбище было сыро, промозгло; с веток капало; как раз у склепа, словно по наущению Эмеренц, поднялся ветер, не давая молодой женщине поставить на могиле свечку. Пламя, едва зажжешь, тут же гасло, будто старуха силилась его задуть с того света. Не раз уже после ее смерти возникало такое чувство, будто она где-то тут: повернувшись на каблуках, незримую фигу показывает в ответ на наши угрызения совести, на искательные попытки сделать шаг навстречу. Словно нет-нет, да и мелькнет опять перед внутренним взором тень ее загадочного существа.

Самым гнетущим было сознавать, что встреться они, Эмеренц, наверно, поняла бы: гостья не собиралась ни уколоть, ни оскорбить ее; что перед ней уже не ребенок, а взрослая здравомыслящая женщина, которая не пренебречь хотела ее лихорадочными приготовлениями, а лишь согласовать свои личные возможности с делами, вполне отдавая себе отчет, какие чувства она, еще крохотное беспомощное существо, могла возбуждать когда-то у Эмеренц, и чем вся их семья обязана бывшей своей служанке. Деля с нами наш диетический ужин, она учтиво, но без сантиментов выразила сожаление, что так и не удалось увидеться — в сущности, познакомиться — с Эмеренц, которую любить, конечно, любила, но совсем не помнит; слишком еще была мала, даже лицо забыла. А мне подумалось: что сказала бы эта любезная особа, узнай она, как убивала ее в своем воображении бывшая нянька, чей рассудок в те минуты застлало мстительное удовлетворение, восторжествовав над отвергнутой (казалось ей) любовью; как — в образе жаркого — швырнула Эмеренц собаке эту некогда спасенную, но оказавшуюся недостойной девчонку: на, жри.

Все это было, конечно, еще впереди, далеко впереди, а пока, возвратясь домой, я чувствовала одно: что повела себя с Эмеренц нехорошо, даже оскорбительно. Не надо было разрешать ей приглашать к нам кого-то, не надо было потворствовать ее намерению создать видимость, будто она живет в семье, а не в полном одиночестве, и тем усугублять ее склонность к скрытничанию. Не следовало и себе позволять эту глупую фанаберию: возвращать ей оставленное; чуть не в лицо тыкать то, чего она видеть больше не желала. Может, ей легче было бы справиться с собой, преодолеть этот свой непонятный душевный кризис, знай она, что от ее стараний есть хоть какой-то прок. Не во всяком ведь отеле сготовят такое великолепное угощение. Нет, ничего нельзя было швырять обратно. Кто-то больно обидел старуху, заслуженно, незаслуженно — не знаю; может, и есть этому легко объяснимая, лишь ее пониманию недоступная причина; что-то она усваивает с трудом, воспринимая по-своему, хотя некоторые вещи, не в пример многим, схватывает мгновенно. Но зачем было еще и мне затрагивать ее больное место? Вон собака не обиделась же, как она ее ни колошматила; животное все угадывает, ощущает своими таинственными нервными волоконцами.

Мы легли, настроение у меня было плохое. Муж заснул сразу, но я никак не могла, все споря с собою. Наконец опять оделась; пес, лежавший через комнату от нас, встрепенулся при этих звуках, но лишь чуть слышно заскребся в дверь, точно не желая привлекать внимание мужа. Ладно, идем вдвоем. Правда, всего в нескольких шагах, но одной уж больно неуютно ночью на улице.

И мы отправились, наподобие героев памятной мне с детства «Энеиды»[18]: как шествовал «муж благочестивый» из шестой песни поэмы. Ibant obscuri sola sub nocte per umbram perque domos Ditus vacuas[19]. Вероятно, именно тогда что-то окончательно решилось между мною и Эмеренц, прояснилось в наших с ней отношениях. И вот в ночных сумерках подошли к ее калитке. Я нажала кнопку и стала ждать ее появления. Было уже далеко за полночь, но лампочка в холле еще горела, а я знала, что она не ложится, не погасив наружный свет. Вскоре она и правда вышла, остановясь по ту сторону железной ограды. Запыхавшийся пес встал передними лапами на ее каменное основание.

— Хозяин заболел? — сухо, деловито осведомилась Эмеренц, понизив голос, чтобы не потревожить спящих жильцов.

— Нет, здоров… Можно к вам?

Она впустила нас в палисадник, заперев за нами калитку. Собственная ее дверь опять была плотно притворена, хотя она только что вышла. Собака улеглась у порога, носом к щели, давая кошке знать о себе. Хотелось сказать Эмеренц что-нибудь мягкое, примирительное: мол, понятия не имею, что там произошло у нее, но только страшно жалею о своем глупом поведении и, даже не зная почему она вышла из себя, очень, очень сочувствую. Но я лишь на бумаге умею выражаться складно, а в жизни с трудом нахожу нужные слова; на язык не шло ничего, и в конце концов я сказала только:

— Есть хочется. Не осталось у вас чего-нибудь?..

Словно погода нежданно переменилась, и солнце выглянуло из-за свинцово-серых туч: так, вопреки всякой логике, внезапная улыбка осветила лицо Эмеренц. «А ведь она очень редко улыбается», — мысленно сделала я для себя открытие. Первым делом пошла она помыть руки, как я догадалась по плеску воды в туалете. Эмеренц никогда не касалась съестного, не вымыв рук. Потом настежь распахнула кладовку, где, как оказалось, держала не только съестные припасы, но и все для сервировки. Пес сунулся было туда, но я поймала его за поводок, Эмеренц тоже цыкнула, и он послушно лег. С полок были извлечены желтая камчатная скатерть, тарелки, ножи — и мясо, но не то, оставшееся от приготовленного для гостьи, а другое, приправленное пряностями, удивительно вкусное. Я с аппетитом ела, кости доставались Виоле. Не отказалась я и от вина, разливного, из оплетенной бутылки, хотя не питаю склонности к алкоголю; но тут уж не до разборчивости, иначе зачем было и заявляться. Становилось ясно: сейчас я в чьей-то роли, в образе той гостьи, которую она напрасно прождала, ради которой столько старалась — и мне тогда еще совершенно незнакомой. Мы с Эмеренц теребили Виоле уши, играли ее лапами; потом Эмеренц вышла меня проводить, как будто я, по крайней мере, в Кёбаню[20] собралась в этом своем халате и шлепанцах на босу ногу. Разговаривали единственно о собаке, точно важнее в ту ночь не было темы: о ее повадках, редкостном уме, отличных статях, а несостоявшийся визит, как по уговору, обошли молчанием. Передав мне возле нашего дома поводок и подождав, пока я войду в палисадник, Эмеренц медленно, размеренно, тихим голосом произнесла, будто обет принимая под покровом той полуреальной вергилиевой ночи:

— Никогда вам этого не забуду.

Муж даже не пошевелился, когда я опять улеглась. Но Виолу еле удалось отослать на место: слишком уж много волнений за один день. Наконец и пес, повозившись, заснул, хотя уже не в комнате моей матери, а на пороге ванной. И звучное, почти мужское похрапывание разнеслось оттуда по квартире.

Уборка старья

По-моему, именно с тех пор Эмеренц по-настоящему меня полюбила: безоговорочно и почти сурово, будто по какой-то безотчетной роковой обязанности. В том же году, в День матери, она — опять в своем выходном платье и с Виолой на поводке — объявилась рано утром у нас в спальне. Мы — я, мигом проснувшись, муж, с трудом приходя в себя после снотворного, щурясь от лившегося в распахнутое окно яркого света — уставились на вошедших. На собаке, которую Эмеренц подвела к моей постели, была ветхая круглая черненькая шляпчонка со свежесрезанной розой за ленточкой; ошейник тоже был весь увит цветами. И каждый раз потом она вот так стала появляться в этот день и возглашать нараспев благодарственный стишок от имени Виолы:

За приют, за пищу, за труды, ученье, За любовь и ласку вам благодаренье, Долголетья, счастья ниспошли вам небо, А полюшко вдосталь уроди нам хлеба.

Стишок, который Эмеренц, вероятно, декламировала еще на школьном празднике, когда-нибудь после русской революции пятого года, незадолго до первой мировой войны, опять и опять звонким чистым голосом повторялся возле нашей постели; пес опять и опять возобновлял (конечно, тут же пресекаемые) попытки соскрести лапами свою невесть откуда взявшуюся шляпчонку. И каждый раз в завершение ритуала добавлялось: «Низкий мой поклон, любимая хозяйка, розу с моей шляпы на-ка, получай-ка». И обязательно бывала эта роза. И я как вижу на ком-нибудь такую черную шляпку, всякий раз вспоминаю обоих: Эмеренц в выходном платье, Виолу с цветочной гирляндой на шее, с ушами, свисающими из-под узких полей. И рассветное благоухание длится; срок в замке Синей Бороды пока не настал — и для Эмеренц не наступил еще вечный день с его вечным сиянием, неиссякаемым благовонием трав и цветов…

Мужа так раздражало это священнодействие, что он с вечера вообще не ложился, предпочитая продремать ночь в кресле и в халате — или стелил себе в комнате моей покойной матери, закрываясь там, до того ему было не по себе, когда его заставали в постели неодетым. Вообще преувеличенная эта любовь и своеобразные способы ее выражения были ему совсем не по душе.

Ибо Эмеренц ведь не простой любовью меня любила, а истинно библейской, хотя Библии после школы никогда, наверное, и в руки не брала. Но и не зная заповеди апостола Павла, Эмеренц жила по ней. Едва ли, кроме моих родителей, мужа и сводной сестры, этих четырех главных опор моей жизни, найдется кто-нибудь, любивший меня с такой безусловной, безоглядной преданностью. Чувство это больше всего напоминало Виолу, это пес питал подобную же слепую, надрывно-страстную привязанность — только не ко мне, а к ней. Где бы Эмеренц ни работала, бывало, бросит все — и к нам при мысли: вдруг мне что-нибудь нужно. И не убежит обратно, не убедясь в противном. К вечеру же непременно сготовит что-нибудь в подарок. Однажды началась в нашей округе уборка старья, и все понесли за ворота ненужный домашний хлам. Эмеренц обошла окрестные улицы, подобрала все, показавшееся ей чудным и любопытным, помыла, привела в приличный вид и подсунула нам.

Позднейшая ностальгическая мода на старину еще не успела распространиться, а она уже уверенной рукой выбирала то, что стало впоследствии очень цениться. Как-то утром в кабинете мужа обнаружились: картина в поломанной раме, хотя сама по себе не совсем уж плохая; лакированный мужской сапог; чучело сокола на ветке; кипятильница с герцогской короной на крышке и гримировальный набор, оставшийся, видимо, после какой-то актрисы: его сладковатый смрад мы сразу и ощутили после пробуждения. День вообще начался беспокойно. Пес выл; наверно, совершая свой обход, Эмеренц захватила его с собой, а потом возбужденного, перенюхавшего все кучи, заперла в соседней комнате, чтобы не мешал, пока будет перетирать и размещать свои сюрпризы, коллекцию которых довершили деревянный гном из чьего-то сада и пооббитая коричневая гипсовая собачка. Собственно, именно Виолина возня подняла нас в то утро с постели, а дальнейшее вызвано было тем, что муж встал и раньше меня вышел из спальни. Просившаяся из комнаты собака настойчиво тявкала, Эмеренц же нигде не было видно: с тактом истой благодетельницы она скромно отступила в тень. Войдя в кабинет с книжными полками во всю стену и увидев там на ковре, как раз перед английскими классиками, оскалившегося ему навстречу гнома в обществе одинокого сапога, муж впал в форменное неистовство. К тому же Эмеренц пристроила на полке, задвинув «Улисса»[21] поглубже, еще кипятильницу со всунутым в нее бумажным цветком; а повыше, на камин, водрузила и сокола. Невнятные восклицания, нечленораздельные проклятья заставили меня поспешить туда. Ни разу еще муж не повышал голоса до крика, а тут… никогда бы не поверила, что под этой спокойной внешностью может таиться такая бешеная страсть. Не довольствуясь красноречиво выраженным недоумением по поводу того, что с самого утра творится в этом доме и философскими развернутыми сомнениями, стоит ли вообще жить, если на всех коврах будут возникать какие-то безобразные гномы и кавалерийские сапоги со шпорами с орлиными головками на концах, он еще вдобавок метался в сердцах от одного подношения к другому.

Ужасное было утро, я не знала, что и делать. Тщетно объясняла ему: это наглядное подтверждение любви Эмеренц к нам, только чудное, преломленное через ее собственную оптику, отражающее ее выбор, ее разнообразные склонности и пристрастия. Только не надо этой беготни, этого крика; невозможно слушать! Муж повернулся и кинулся вон из дома. Собственно, только жалость меня переполняла: никогда еще я не видела его таким взбудораженным и беспомощным После он рассказал, смущенно посмеиваясь: подметавшая тротуар Эмеренц с ним поздоровалась, а когда он молча промчался мимо, проводила снисходительной улыбкой, точно невоспитанного мальчишку: не здоровается, хотя прекрасно знает, что надо; ну да пускай его, с возрастом поумнеет. Старуха вообще не понимала наших отношений; что я нашла в муже, оставалось для нее загадкой — но уж какая есть, такая, дескать, и есть; приходится мою терпимость принимать, как сама я сношу ее нежелание пускать меня к себе. Что поделаешь, раз уж такой «хозяин» попался: все они, мужчины, немножко с приветом.

Мужу из всех подарков предназначался, положим, лишь один, зато, бесспорно, стоящий: выкинутый кем-то Торквато Тассо[22] в красивом кожаном переплете. Томик этот, не сразу мной обнаруженный, я быстренько засунула за другие книги; но как быть со всем остальным… с этим, к примеру, гномом в облезлом зеленом переднике, в шапочке с помпоном и фонариком в руке. Кухня у меня тоже, правда, была уставлена множеством вещей довольно своеобразных, доставшихся еще от бабки. Чего тут только не было: и мучной ларь, и тесторезка, и колбасный шприц, и безмен, и старинные разновески. И почти уже музейная редкость: кофейная мельница фирмы «Пежо», которая некогда изготавливала единственно лишь кухонную утварь. Так что и гному нашлось местечко под раковиной. А кипятильницу я приспособила под порошок для чистки посуды. В коробку же из-под грима переложила собственные туалетные принадлежности.

Оставались картина, сапог и соколиное чучело. Проблему сокола я предоставила решить Виоле. И не ошиблась: едва выпустила собаку, как от чучела остались одни клочья. Я, правда, боялась, как бы псу не повредила пропитка от насекомых; но чучело было такое древнее, что она давно выдохлась. Да и жучок сделал свое дело: половина перьев успела повылезти. И деревянная подставка моментально отвалилась. На картине с виллой на переднем плане и сбегающими по обрыву кипарисами какая-то молодая женщина в отчаянии вперяла взор в мрачную, вздыбленную океанскую даль. Вынув из рамы, вставила я картину в рифленое стеклянное окошечко с внутренней стороны кухонной двери и прибила к ободку, а сапог, до блеска начищенный Эмеренц, вынесла в угол в прихожую: чем не подставка для зонтов! Женщина с безумным взглядом, музейная кофемолка, гном под раковиной рядом с тетушкиной еще бадейкой, на которой крупной вязью было написано: «С ходу мужа не кори, прежде мужа накорми» — от всего этого и других раритетов посетитель, впервые заглядывавший к нам на кухню, либо немел от изумления, либо падал со смеху. Тем более что и на стенах были не обои, а клеенка, расписанная гусями, петухами и белками.

Бывали у нас все больше люди, причастные к искусству, для них этот пестрый кавардак был стихией привычной. Со своей же лишенной воображения обывательской родней я давно перестала знаться — и вознегодовать могла бы разве Эмеренц. От нее логичнее было бы ожидать нареканий: что это, мол, за сумасшедший дом, во что вы прихожую и кухню превратили. Но ей-то как раз с самого начала по душе пришелся этот доморощенный театральный декорум. Было в ее натуре некое приводившее на ум Э. Т. А. Гофмана или Гауфа[23] влечение к причудливому, необычному. Любила она вещи редкие, оригинальные. Целым событием стало для нее получить перешедший ко мне от матери манекен. С каким торжеством, будто бесценную реликвию, понесла она его к себе! Для меня полнейшей загадкой осталось, зачем туда, за вечно запертую для всех дверь, тащить какого-то непонятного назначения предметы, хотя вместе с тем безумно и польстило, что Эмеренц вообще что-то просит, она ведь, как я говорила, ни от кого ничего не принимала. После, много позже, когда я стояла, как потерянная, среди руин ее незадавшегося существования — в одну из самых нереальных минут моей жизни, перед тем, как этот безликий манекен, очертаниями повторявший дивную мамину фигуру, вспыхнул, облитый бензином, — узнала я, зачем он понадобился Эмеренц. На вколотых в его матерчатую грудь булавках разместился весь ее фотоиконостас: Гросманы, мой муж, Виола, подполковник, племянник, пекарь, адвокатский сын… и сама она: молоденькая белокурая служаночка в наколке и переднике, с двух- или трехмесячным младенцем на руках.

Склонность Эмеренц к единственным в своем роде вещам не была, таким образом, внове для меня. Больше поразило в то утро, что она их для нас собирает. Обидеть ее не хватало духу, да и не хотелось; но с собачкой этой с отбитым ухом я решительно не знала, что делать. Какая-то обескураживающая претензия неудачника-дилетанта, ставящая в полный тупик. И я затолкала ее за ступку, зная, что для мужа это уж большое испытание: увидит — немедля отправит в мусорное ведро. И к приходу Эмеренц сидела уже за пишущей машинкой.

— Ну, видели? Сколько повыбрасывали, дуралеи? — спросила она. — Все путное подобрала, ничего не оставила. Довольны?

Куда уж тут, сумбурнее утра у меня не выдавалось. Не отвечая, продолжала я стукать по буковкам, но расстройство мое плодило одни беспомощные фразы-недоноски. Эмеренц обошла между тем комнаты — посмотреть, куда я что определила, упрекнув за картину и гнома: такие чудеса — и на кухню отправлять! За сокола — подзатыльник Виоле: не мог, бедняга, свалить на меня, подсунувшую ему эту заманчивую добычу. Но в остальном я еще дешево отделалась, потому что Эмеренц лишь одно занимало больше всего: куда я ту красивую собачку поставила? Я сказала: убрала подальше, уж больно неказистая. Эмеренц в страшное негодование пришла и, остановясь напротив письменного стола, принялась осыпать меня укоризнами.

— Оттого, что хозяин собак не любит, уж и статуэтку принести нельзя? Совсем, значит, в рабыню превратились, даже этого не можете позволить себе? Скажете, паршивая эта раковина красивее — у вас на секретере, в которую вы приглашения и визитные карточки суете? Собачку нельзя, а раковину можно? Убрали бы ее с глаз долой, а то об пол трахну как-нибудь, тьфу, и тронуть-то противно.

И, схватив раковину наутилуса на коралловой подставке — раковина еще к моей матери попала, с консоля на ее старой квартире по улице Кишмештер — она с видимым отвращением вынесла ее со всем содержимым на кухню, поставив рядом с манкой и сахарным песком, а на ее место водворила собачку с отбитым ухом. Это уже нельзя было спускать. Позволила Эмеренц войти в мою жизнь, наблюдать ее перипетии, но чтобы она еще распоряжалась тут всем по своему усмотрению…

— Эмеренц, — сказала я с необычной серьезностью, — будьте любезны отнести эту собачку туда, откуда вы ее к нам принесли. А жаль выбрасывать, поставьте обратно на кухню — и чтобы я ее здесь больше не видела. Мне она тоже совсем не нужна, не только хозяину. Обычная ярмарочная дешёвка, безвкусица. Да еще без уха. Не место ей в комнатах. Это же не искусство, это кич.

Эмеренц подняла на меня свои ясные голубые глаза. Впервые не любопытство, не симпатия или заинтересованное внимание читалось в них, нет: откровенное презрение.

— Это что еще за «кич»? Что это такое? Объясните.

Пришлось поломать голову, чтобы растолковать, чем плоха эта ни в чем не повинная аляповатая собачонка. Кич — что-то ненастоящее, изготовляемое всем и каждому на потребу; подделка, фальшивка, суррогат…

— Эта собачка — подделка? Не настоящая? — оскорбилась она. — Как же не настоящая! И уши, и лапы, и хвост — все у нее на месте. А вы-то разве не пристроили медную львиную голову на шкафчик для бумаг и нарадоваться не можете на нее? И гости ваши восторгаются, берут и по деревянной створке поколачивают, как дураки. По-вашему, значит, лев, у которого одна только голова, даже шеи нет — не подделка? А собачка, у которой и туловище есть, и все — подделка? И что вы только мелете! Сказали бы просто: не хочу от вас ничего иметь, и дело с концом. Эка важность — цело у нее ухо или нет. Вон у вас черепок, который ваш афинский знакомый на каком-то там острове откопал — скажете, целый он? Черный весь, грязный, а держите небось под стеклом. Что себе-то врать? Скажите лучше: хозяина боюсь, и все ясно, а то — «кич». Придумали тоже — трусость свою замаскировать.

Самое неприятное было, что она почти угадала. Собачка и мне активно не нравилась, но настоящей причиной, почему я задвинула ее за ступку, было действительно опасение опять расстроить мужа. За его душевное спокойствие я бы все сокровища гераклионского музея[24] отдала — и потому пустилась в новые объяснения с бойкостью какого-нибудь авангардистского художественного критика. Эмеренц послушала с ироническим выражением, упрятала собачку в хозяйственную сумку, всегда бывшую при ней, и направилась к выходу. Но там, в темном углу, приметила сапог. Выдернула из него все зонтики и кинула мне их под ноги.

— Вы что, очумели? — побагровев от гнева, прикрикнула она на меня. — Кто это в здравом уме зонты в сапоги вставляет? Для этого я вам его принесла?.. Совсем круглой дурой меня считаете, не смыслящей, что к чему?

Рывком выдвинула из стенного шкафа ящик с инструментами и, выхватив отвертку, спиной ко мне, против света принялась что-то делать с сапогом, не переставая меня честить. Это было мне очень непривычно: меня даже в детстве не ругали. Родители мои действовали изощреннее, наказывая молчанием Куда больнее, когда тебя ни словом не удостаивают, ни вопросом, ни объяснением. Подхватив под мышку сапог, Эмеренц бросила мне отковырнутую шпору.

— Нате. Вы мало того, что трусиха и дурочка, еще и слепая. Не знаю уж, за что я вас полюбила, видать, не стоило. Может, прибудет под старость смелости да ума.

И ушла, оставив шпору на столе. Я подняла ее: муж с минуты на минуту должен был прийти, не хотелось новых волнений и препирательств. В середине потемневшего до черноты полукружья что-то вдруг красновато блеснуло. Я оторопела: гранат! Кто-то вделал туда драгоценный камень, и Эмеренц, отчищая, прежде чем принести, конечно, его приметила. Из-за него-то, из-за граната в серебряном репейке, и притащила сапог… Камень отменный, целехонький; ювелир без труда сделает какое-нибудь украшение. Опять посрамлена… Устыдясь, глядела я на отсвечивающий красным гранат, готовая уже побежать, вернуть старуху, но раздумала. Надо все-таки отучить ее изъявлять свою привязанность такими нелепыми, беспардонными способами. Теперь-то я понимаю: чувства нельзя приглаживать, регламентировать, вводить в приемлемые рамки, навязывая свою форму и меру.

Прогулкой остудив ожесточение, муж вернулся с целой кипой газет. Все было спокойно, и он удовольствовался тем, что заглянул туда-сюда: убраны ли те одиозные раритеты. Кухня, правда, порядком его ошеломила, но он уже и поостыл — и вообще попритерпелся к этому напоминавшему скорее кунсткамеру помещению, которое я забавы ради успела набить самыми невообразимыми вещами после нашего переезда сюда. Не хватало разве чучело кита подвесить к потолку, как у моего деда в лавке. Где уж там заметить такое скромное пополнение, как отчаявшаяся женщина да герцогская кипятильница. Гном же, к счастью, был совсем неприметен в затененной нише под раковиной. Можно опять наслаждаться тишиной… не чая, что тишина эта обманчива, вроде затишья перед бурей; хотя поникшая голова и вся понурая поза Виолы предвещали недоброе.

Днем оказалось, что собаку придется выгуливать мне. Эмеренц явно саботировала, желала меня проучить. Ладно: мне, так мне. Но в Виолу будто бес вселился, я чуть запястье себе не вывихнула. И, как нарочно, вдоль деревьев целой вереницей прохаживаются полицейские, нельзя из-за них свернуть на полоску газона. А на тротуарах там и сям — кучи выброшенного хлама. Виоле, конечно, все надо обнюхать, везде свою визитную карточку оставить. Увидели мы издали и Эмеренц, она как раз нагнулась над каким-то крашеным ящиком. Я тут же поскорее потащила беснующегося пса обратно.

Вечером зашел ее племянник, который не часто, но регулярно навещал тетку. Пришли они вдвоем с женой-косметологом, маленькой женщиной с миниатюрными ручками. Мы давно уже были знакомы, Эмеренц как-то привела их, представив: «Сын моего брата Йожи». Симпатичный молодой человек, он все добродушно подтрунивал над ней: что и его тоже не допускает в свои владения; чем это он ее разобидел так. Старуха любила эту юную пару, хотя все выговаривала им, почему детей не заведут, но они копили на дом и на заграничные туристические поездки — ребенок никак не укладывался в их бюджет, и Эмеренц, не оставляя своей воркотни, неизменно, однако, давала им деньги то на турпоездку, то на новую машину. Деньги у нее были, из-за границы ежемесячно поступали переводы. Однажды я спросила, кто ей помогает. «Вас это не касается», — был ответ. Что ж, и правда ведь не касалось.

Сдерживая невольную улыбку, «сын брата Йожи» передал, что тетка собралась от нас уходить. Десять дней до первого числа еще поработает, а там, мол, ищите замену, этого времени как раз хватит. Муж только плечами пожал; утреннее происшествие настроило его не слишком миролюбиво, но я никак не могла принять всерьез этот отказ. У нас больше не будет Эмеренц?.. Нет, это невозможно. Придет, уверяла я себя, дуется просто, не понравилась лекция моя про кич. Не ради меня вернется, так ради Виолы.

— Не извольте слишком легко к этому относиться. Она шутить не любит! Как скажет, так и сделает. Я давно уже оставил всякие попытки ее понять; тем более переубедить. Бесполезно! Она вообще не признает ничего теперешнего, с порога отметает, самые добрые намерения толкует превратно. Пробовал ей про раздел земли объяснить, так она только что по щекам мне не надавала. «Что мне до этого вашего сорок пятого, — кричит, — ни убыли, ни прибыли мне от него». Так что и не пытайтесь повлиять на нее; агитаторы с ней просто замучились, она единственная на заем отказалась тогда подписаться. Так ни филлера[25] и не дала. Страшно даже подумать, что с ней в то время стало бы, если б господин подполковник от неприятностей не уберег. Она и меня-то сегодня просто выставила вон: иди, говорит, передай — и убирайся, можешь погодить видаться со мной — не хочу. С тем и отослала.

— Упрашивать не будем, — сказал муж. — Она человек свободный, пусть поступает, как знает. Кстати, это я, кажется, ее обидел, не захотев терпеть дома всю эту безвкусицу, базарную дешевку.

— Вкус-то у нее как раз безупречный, господин доктор, — позволил себе не согласиться «сын брата Йожи» после краткого раздумья. Вы это сами, наверно, замечали. Просто дело в том, что она вас обоих не совсем взрослыми считает… И подарки для вас выбирает, как для детей.

Мне вспомнилось угощение, накрытый стол, как Эмеренц его сервировала: вкус у нее действительно был безупречный. Но, предназначая что-нибудь мужу или мне, она явно приноравливалась к полудетскому восприятию, этого нельзя было отрицать. Наверно, и шпора прельстила ее не одним драгоценным камнем. Скорее всего подумала: не может красивый сапог не быть мальчику по душе. А мои взоры по возвращении с Виолой, конечно же, будет тешить гипсовая собачка. Попутно упомянул племянник еще про завещание, которое собирается составить тетушка, судя по ее намекам. И работа эта, вернее всего, ляжет теперь на подполковника; нас она вряд ли станет после сегодняшнего просить о чем-нибудь, а сам он не в счет как лицо заинтересованное, потому что Эмеренц уже сказала, что деньги свои оставляет им. Причем, как видно, немалые, квартира ведь у нее бесплатная; платьем, бельем, даже мебелью чьими-то стараниями давно обеспечена; дрова себе в роще и на бульваре собирает; тратится только на еду. Конечно, мебель, наверно, кошкой попорчена, но это как раз неважно, у них с женой у самих обстановка хорошая. А вот в деньгах большая нужда: они строиться задумали; хотя он от всего сердца долгих лет жизни желает старухе. Честнейший, добрейший души человек, каких мало на свете, пускай даже на нее и находит иногда, вот как сегодня. С тем он и попрощался, попросив не счесть за труд позвонить ему, несмотря на случившееся: вдруг Эмеренц, паче чаяния, понадобится какая-либо помощь или, не дай Бог, заболеет; хотя этого с ней еще не бывало. Сколько он себя помнит, ни разу даже не прихворнула, даром что работает за пятерых, сноровистее любого молодого. Что бы там ни было, сердиться на нее не надо. Эмеренц — добрая женщина.

О том, чтобы сердиться, речи не было. Муж, хотя и не подавал вида, испытывал, правда, нечто вроде тайного удовлетворения; я же приуныла, омраченная новой заботой. Мы привыкли, что дома у нас образцовый порядок и оба — я прежде всего — можем сесть и отдаться своему кропотливому занятию. Сознание, что есть человек, который все сделает и уладит, успело глубоко в нас укорениться. Но даже не то в первую очередь угнетало, что весь налаженный порядок жизни рушится и, может быть, недели пройдут, пока удастся вернуться к писанию; что хозяйство будет запущено — другое не давало покоя. Эмеренц ведь действительно нас любила, даже, пусть небезоговорочно — и мужа. Чем мы могли ее так прогневить, какое правило ее строгого нравственного устава нарушили?.. Потому что из-за одной какой-то собачки с отбитым ухом не могла же она карать столь сурово.

Виолой поначалу овладело прямо-таки буйное помешательство, но в конце концов до пса дошло: как ни безумствуй, придется удовольствоваться одним нашим присутствием — и с этого момента он лег и лежал, не вставая, точно полутруп. Как уж догадался, о чем нам в нескольких словах сообщил «сын брата Йожи», неизвестно. Довольно глупое положение, анализируя ситуацию, установил муж. Нельзя же дуться на человека из-за того, что ему хочется выбрать вещь себе по вкусу. Но если старуха поэтому могла настроиться против нас, обойдемся без нее!.. Но на меня вдруг навалилась усталость, тяжелая до неправдоподобия, хотя ни права, ни причин так уставать вроде не было: обед, как всегда, в холодильнике; писание, положим, не продвинулось ни на шаг, но ведь и в более благополучные дни это уж как пойдет. Просто все происшедшее утомило: бодрость прибавляет сил, уныние их отнимает. А у меня настроение было как раз хуже некуда — разумеется, не потому, что надо еще кого-то искать. Все было проще. Пришел наконец час дать себе трезвый отчет: не только Эмеренц привязалась ко мне сильнее обычного, но и я ее полюбила. Я, чья неизменно ровная приветливость — лишь судорожная попытка прикрыть вопиющее неумение идти в своем общении с людьми дальше чисто дружеских отношений. Любой мало-мальски наблюдательный человек мог это заметить. Людей более или менее мне близких, можно было пересчитать по пальцам одной руки. И после смерти матери она, Эмеренц, оказалась единственным существом, которое я подпустила к себе по-настоящему. Но поняла это, лишь потеряв ее — из-за какой-то безухой собачонки.

Тягостный был вечер, пусть муж и старался всячески мне его облегчить. И с Виолой вышел, хотя для него это была мука мученическая, я знала. С ним собака всегда вела себя преотвратительно, не слушалась, тянула в разные стороны. И телевизор сел смотреть со мной, хотя признавал только радио. Словом, все, кажется, перепробовал, чтобы меня поддержать. Об Эмеренц мы не проронили ни слова, но оба только о ней и думали. Муж — с чувством превосходства: его всякая победа ободряла и укрепляла, точно молодила. А этот вечер после объявления нам войны был для него, конечно, победным, и он сидел с видом триумфатора — мне так и чудились лавры на его челе. Мы вышли на балкон. А пес, не глядя, не откликаясь, со скорбно опущенным хвостом удалился в мамину спальню, картинно рухнув там на пол, словно тяжело раненный.

В тот вечер, вслед за выносом старья, начали как раз его убирать. В такое время улица сразу оживала, и мы с балкона стали по привычке наблюдать за работой внизу. Обыкновенно протекала она под предводительством Эмеренц; но на сей раз ее бригада гнула спины без нее: тоже знак, что с бригадиршей не все ладно. У Эмеренц всегда были свои посетительницы, почитательницы и подопечные. Но особым ее благоволением пользовались три: снабжавшая улицу фруктами и овощами Шуту из ларька на углу, вдова лаборанта Аделька и ходившая гладить белье по домам старая дева, горбунья Полетт.

Когда-то, по утверждению Эмеренц, Полетт знавала лучшие дни, была бонной, учила детей французскому языку — и вот оказалась на жизненной обочине. Все ее имущество было разграблено в войну; семья, в которой она жила, бежала на Запад, даже не заплатив за последний месяц; а после войны бонны со знанием иностранных языков вообще уже никому стали не нужны. Незавидное, судя по всему, существование влачила эта старая барышня, которая всегда выглядела полуголодной, хотя и подрабатывала глажкой. Французский она и в самом деле знала, об этом свидетельствовал постоянно пополнявшийся словарь Эмеренц. Способность запоминать иностранные слова и выражения была одним из многочисленных талантов старухи, с которой неизменно кофейничала Полетт. Раз услышав новое слово, Эмеренц никогда уже его не забывала, воспроизводя точно, без искажений. И вот в тот вечер именно они, Шуту, Аделька и Полетт, с огромными сумками суетились среди подбирающих рухлядь. Эмеренц же нигде не было видно, хотя это было ее излюбленное время, и я даже в темноте всегда ее узнавала по характерным телодвижениям. Будто Доротея Канижская[26], обходящая поле боя в поисках раненых, склонялась она над вещами.

В тот раз — в отличие от нашей прошлой размолвки — дело обошлось без пассивного и все же действенного участия Виолы. Исходившие от Эмеренц незримые сигналы даже на расстоянии буквально парализовали бедное животное. Можно разными способами навязать свою волю, но этот, наверно, самый изощренный. Обожавшая пса старуха хотела его вернуть, отталкивая от себя. Пожалуй, я впервые ощутила тогда ее могущественную магическую силу. Жизнь между тем никак не хотела входить в наезженную колею, и я судорожно искала себе новую помощницу. На несколько дней появилась Аннуш — совсем, однако, не работница. Повозясь с полчаса по хозяйству, напустит себе ванну и плещется, взвизгивая от горячей воды и роняя мыло, а потом расхаживает по квартире нагишом, чтобы «охладиться». Тем деятельность ее и ограничивалась. Появлением Аннуш мы тоже были обязаны Эмеренц. Это она наколдовала, прознав, что я до сих пор одна — каким уж образом, не знаю, я об этом специально никому не говорила — и наслала Аннуш. Та просто пришла — и я, занятая по горло, взяла ее наудачу без всяких особых рекомендаций. Но она и недели у нас не продержалась, не столько даже из-за своих купальных представлений, сколько опять-таки из-за Виолы. Едва завидев ее, пес рычал, не подпуская ни к тряпке, ни к пылесосу — как, впрочем, и каждого, кто к ним осмеливался подступиться. Эмеренц даже в свое отсутствие ухитрялась завораживать все и вся, словно витая в воздухе, как в древнем эпосе: мы даже случайно с ней больше не сталкивались. Зная наш распорядок: когда выходим, когда возвращаемся — она старалась по возможности не бывать в это время на улице, не попадаться на глаза.

И когда я из-за недостатка времени уже в третий раз вынуждена была отклонить очередное предложение литературной работы, муж — без всяких драматических амбиций — сказал после одного из рук вон плохого ужина: слишком дорого обходится нам эта гипсовая собачка; гораздо дороже нескольких пустяшных примирительных слов. Ясно, что без Эмеренц не справимся, какой смысл закрывать на это глаза. Поставим лучше собачку на самое видное место. Гости придут — можно убрать; не отказываться же из-за этого от всего, бросать романы недописанными. Не можем ведь работать: особенно я, на которой все хозяйство. Придется, значит, дать Эмеренц требуемое удовлетворение.

Виолу я не повела с собой в Каноссу[27], пес и не хотел идти, заклятие еще действовало. Не вставая, только устремил на меня почти человеческий взгляд, точно спрашивая: идешь? В самом деле не боишься? И зачем — просто чтобы покой, время обеспечить для работы или по долгу совести признать правоту Эмеренц?.. Старухи в открытом наружном холле не оказалось; она там теперь вообще не показывалась. Не сразу удалось и достучаться.

— Эмеренц! Выйдите-ка на минутку. Надо поговорить, — забарабанила я в филенку, подозревая уже, что она нарочно тянет, не хочет выходить.

Она, однако же, вышла и остановилась перед дверью — серьезная, почти печальная.

— Прощения пришли просить? — спросила, как о чем-то очевидном.



Поделиться книгой:



Регистрация