Спали в основном все в шапках и в шерстяных носках. Мы с Ваней – на одном топчане, накрываясь кроме одеял еще и его матрацем. Солома в нем пахла пылью, но матрац еще немного грел.
Обедали мы в столовой. Кормили нас скудно. Француз и Ваня сочинили стихи и вывесили у раздаточного окна:
И тут же нарисовали карикатуру на нее. Голодные студенты в ожидании обеда смеялись возле раздачи. Повариха заподозрила недоброе, выскочила, прочитала и хотела сорвать плакат, но маленький Ваня с синевой под глазами встал перед ней и заявил:
– Не имеете права.
– Раздавайте обед, – наступал Француз на повариху.
Женщина истерично закричала и побежала из столовой. Вернулась она с заместителем директора по хозчасти. Студенты наперебой доказывали заместителю, что повариха недодает еду, а комендант – уголь. Он спокойно выслушал студентов, пообещал разобраться и ушел. Мы долго потом ждали перемен, но так ничего и не изменилось.
В обычные дни, намерзнувшись за день в аудиториях, где сидели в телогрейках и шапках, мы прибегали после занятий в общежитие и, получив уголь, растапливали печку.
Во время сессии сидеть весь день в промерзлой комнате было невозможно. Перед нами стоял один вопрос: как натопить печь? Где найти дров?
Мы долго ходили по улицам, высматривая березовые дрова. Уходили подальше от общежития, чтобы не так явно бросались в глаза следы нашего преступления. Стараясь смягчить свой грех, мы брали дрова там, где были большие дома и дворы – богатые по нашим меркам, а у бедных хижин не трогали даже полена. Не найдя дров, мы ломали заборы, отдирая целые секции штакетника, отчего раздавался пронзительный скрип выдираемых гвоздей и поднимался собачий лай по всей округе. Происходило это глубокой ночью, мужиков в домах – единицы, поэтому редкие хозяева рисковали высунуться.
Раскалив печь, мы всю ночь готовились к экзаменам, а днем спали. Во время перекуров ставили «велосипеды»: у спящего осторожно раскутывали ногу, еле заметно, не торопясь стаскивали носок, закладывали между пальцами бумагу и… поджигали.
Почувствовав боль, спящий судорожно сжимал пальцы и резко начинал махать в воздухе ногами, словно крутил велосипед, подкидывая одеяло, простыню, фуфайку или полушубок – смотря чем он был накрыт, стараясь убрать причину боли, а бумага еще сильнее разгоралась, обжигая кожу до волдырей. Все это происходило в считанные секунды. «Велосипедист» вскакивал и диким взором шарил по комнате в поисках поджигателя. В это время в комнате стояла тишина: все корпели над конспектами и учебниками. Пострадавший долго ходил вокруг стола, выискивая обидчика. Потом садился, закуривал и острым взглядом пытался определить виновника его пробуждения.
«Велосипеды» были разные: большие, средние и маленькие. Это считалось возмездием за жадность и эгоизм. Во время экзаменов многие успевали «покататься на велосипедах» не по одному разу, за исключением Вани. На него ни у кого не поднималась рука. Больше всех «катались» те, кто по ночам грыз под одеялом сухари или жевал хлеб с салом, те, кто сам ходил с ложкой, а свой котелок с плиты снимал уже пустым, потому что делал вид, что варит и пробует, а сам ел. Но самые большие «велосипеды» доставались Прокопу – жадному и нелюдимому парню. У него под топчаном стоял большой деревянный сундук с висячим замком. Вечером он долго копался в сундуке, потом залезал под теплое ватное одеяло и смачно жевал.
Стипендии нам всегда не хватало, хотя, кроме хлеба и столовских блюд, мы ничего больше не покупали.
Когда у нас с Ваней кончались деньги, мы шли к Эдику играть в карты. С городскими он играл по-крупному, а со своими – как придется. Он был немного старше нас, носил синие бостоновые брюки со стрелками и белоснежные рубашки. Стригся он под бокс, оставляя косую челку. Как ему удавалось так одеваться среди холода, грязи и завшивленности? Один Бог знает. Во время сессии мы с Ваней проиграли ему немного денег и хлебные карточки на третью декаду.
Сели мы, конечно, выиграть, чтобы дотянуть до стипендии. Мы и раньше ходили к нему: сядем с трешкой или пятеркой, а как только выиграем рублей тридцать-сорок, так и выходим из игры. Играли, конечно, по-мелкому – по рубчику. И в этот раз надеялись, что повезет, вот повезет! А хорошая карта так и не пришла…
И тогда Ваню осенила идея: он достал рваную шапку, старую телогрейку, из которой клочьями лезла вата, ботинки с оторванными подметками, которые все собирался отнести в ремонт, и мы отправились на станцию. Между составами Ваня переоделся, отдав мне свою одежонку, вымазался у тендера угольной копотью до неузнаваемости и, кивнув головой, скомандовал: «Айда!»
Он шел впереди, а я – сзади, метров на двадцать, с его шмотками.
На вокзале в ту пору стоял воинский эшелон. По перрону среди военных сновали мальчишки, стреляя окурки, папиросы, и женщины, обменивая самогон на обмундирование или что-нибудь съестное.
Ваня подошел к группе офицеров, в погонах и новеньком обмундировании, вытянул тонкую черную руку, устремил на них худое грязное лицо с синими глазами и жалостливо заныл:
– Дяденьки офицеры, подайте рубль на баню.
Офицеры, как по команде, полезли в карманы галифе, заскрипев портупеями, и стали подавать по рублю, по трешке и даже по пятерке.
Баня, а особенно санпропускник, значили много: пока моешься, все белье и одежду, нанизанные на проволочное кольцо, так прожарят, что ни одна вша живой не останется. После такой обработки неделю отдыхаешь. На рубль особенно-то не разгуляешься – разве что хлебную карточку за два дня отоваришь или одну папиросу у барыги на толчке купишь.
Спрятав деньги, Ваня шел к другой группе офицеров, и все повторялось сначала. Так мы ходили, пока не ушел воинский эшелон. А потом направились на базар в надежде чем-нибудь подкрепиться.
Базар гудел на разные голоса. Прямо на снегу, подстелив какоенибудь тряпье, сидели краснолицые инвалиды и зазывали сыграть в три карты или веревочку. Из трех карт играющий должен был найти даму пик. Манипулируя картами, инвалид выкрикивал:
– Бабушка Алена подарила тридцать три миллиона и не велела никому отдавать, а все в карты проиграть!
С веревочкой дело обстояло еще проще: играющий ставил палец в брошенную веревочку, а инвалид тянул ее за оба конца. Если веревочка проскальзывала мимо пальца, значит, проиграл.
Хозяин веревочки то и дело предупреждал:
– Выиграешь – помолчи! Проиграешь – не кричи! Деньги наперед – лучше горе не берет!
Простота игры многих соблазняла. Желающие испытать судьбу не переводились. Кончалось все слезами. Тут же ходили гадальщики с морскими свинками, носили ящички с билетиками и приговаривали:
– Пять рублей вас не устроит, а свой интерес узнаете.
Зверушке давали понюхать деньги, потом она выбирала билетик и выдергивала его зубами.
Выбравшись из базарной суеты, мы шли домой, уплетая вкусные картофельные лепешки…
Сдав последний экзамен, мы поехали к тете Дусе за картошкой. На обратном пути, когда мы садились на платформу, нас заметила милиция. Мы спрыгнули и побежали в разные стороны. Один милиционер погнался за мной. Я чуть прихрамывал, поэтому, может быть, и показался ему легкой добычей. Во мне все запротестовало. Я убегал от него изо всех сил, и наконец мы оказались между двумя составами, метрах в тридцати друг от друга. Мне не хотелось попадать в милицию. Я зыркал по сторонам, как загнанный зверек, и не знал, куда деваться. А он шел мне навстречу, уверенный, что поймал нарушителя, и, может быть, уже рассчитывал на вознаграждение. Я даже видел на его прыщеватом лице нескрываемое злорадство.
В этот момент один из составов дернулся, лязгнув буферами, и медленно тронулся. Я стоял, глядя, как милиционер приближается, не спуская с меня торжествующего взгляда.
Тут что-то со мной сделалось: я бросил под вагон свой мешок картошки, кинулся сам вслед за ним рядом с проходящими колесами, поднырнув под идущим вагоном, и только успел убрать с рельса ногу и выдернуть мешок с картошкой, как прокатилась вторая пара колес, и я увидел красное от злобы лицо милиционера.
Поднырнув еще под несколько составов, я наткнулся на тихо идущий, покачивающийся на стрелках поезд Новосибирск – Ташкент. Не раздумывая, я бросил свой мешок на ступеньки и ухватился за поручни.
На пассажирский поезд садиться было легче, чем на товарняк.
Вечерело. Стоял сильный мороз, которого я не замечал раньше, когда убегал от милиционера. Дул холодный ветер. Черный дым паровоза далеко расползался по темно-синему небу.
На первой же остановке открылась дверь, и полная молодая проводница спросила:
– Штраф платить будешь?
Я взглянул на нее ласково, даже обрадовался, что, на мое счастье, попалась симпатичная тетя, а не мымра. «Может, в вагон пустит?» – подумал я.
– Ну, что молчишь?
– У меня денег нет, тетенька, – честно признался я и улыбнулся еще сильнее, пытаясь вызвать у нее сочувствие.
– А чего тогда лезешь? – раздула ноздри проводница и резко пнула меня сапогом в грудь.
От неожиданности я упал с подножки, сильно ушибся и от обиды заплакал. А когда поезд тронулся, я ухватился за подножку другого вагона. Мне было давно известно, на какой станции где вокзал, и я заранее перелезал с одной стороны вагона на другую, чтобы не попадаться на глаза милиционерам.
Морозный ветер пробирал до костей, хлестал в лицо жестким снегом и мелким, колючим паровозным шлаком. Проскакивая разъезд, паровоз давал короткий гудок, словно вскрикивал от испуга в холодной ночи. Я уже до того замерз, что не чувствовал пальцев рук и ног. На каждой станции я давал себе слово, что на следующей обязательно сойду и отогреюсь, но как только подъезжал к вокзалу, я передумывал и заверял себя, что еще только один перегон – и обязательно сойду. Так повторялось до тех пор, пока я не окоченел.
На предпоследней станции я не выдержал. Как только я оторвался от поручня, ноги у меня подкосились, и я упал. На платформе было пустынно и тихо, лишь в голове состава устало пыхтел паровоз. Из соседнего вагона вышел мужчина в длинной шинели. Чтобы меня ни в чем не заподозрили, я начал отползать от поезда. Услышав скрип снега, я увидел перед собой кирзовые начищенные сапоги и по-собачьи поднял голову.
– Что с тобой? – спросил железнодорожник.
– Ничего, – отвечал я, а язык произносил какие-то невнятные звуки: – Ну-чю-гум-бо…
Мужчина нагнулся, заглянул мне в глаза, потом схватил меня и поволок в служебное помещение вокзала.
В комнате жарко топилась печь. За столом сидела дежурная, а за остекленной перегородкой – телеграфистка.
Начальник поезда посадил меня на деревянный станционный диван и спросил у девчат:
– Гусиный жир есть?
– Ой! – ужаснулась телеграфистка и выскочила в комнату. – Он же весь обмороженный!
Дежурная принесла жир и стала мазать мне лицо. Мужчина сдернул рукавицы и взялся натирать руки, а телеграфистка сняла мои ботинки, обмыла пальцы ног не то спиртом, не то самогоном и принялась втирать жир.
– Поезд задерживаем, – посмотрела на часы дежурная.
– Ничего, нагоним, – взглянул на меня начальник поезда. – Ну как, легче?
– Спасибо, – еле выговорил я.
Телеграфистка надела носки, с трудом впихнула ноги в ботинки, втолкнула туда же шнурки. Дежурная надела рукавицы. Начальник нахлобучил шапку-ушанку и спросил:
– Дойдешь?
– Дойду, – чужим голосом отозвался я и еле поднялся на ноги.
– Что ж ты в вагон не попросился? – выговаривал мне начальник, когда садились в поезд.
– Просился, – протянул я, но не сказал, как меня «пригласили».
– Далеко еще ехать? – поинтересовался начальник, сидя в купе.
– До следующей станции, – боязливо отвечал я, глядя на спящих милиционеров.
– Пей! Согреешься, – принес начальник кипяток.
От горячей кружки нестерпимо заныли пальцы, и я отставил ее. На своей станции я поклонился начальнику и как на ходулях пошел в общежитие.
– Это ты, Коля? – раздался из темноты голос Радика.
– Да.
– Ваня с тобой?
– Нет. А где он? – встревожился я.
– Мы думали, вы вместе, – вспыхнула от затяжки самокрутка Радика, и послышалось хриплое его дыхание.
Я подошел к нему и закурил. Немного помолчав, он рассказал, как они добирались.
Удрав от милиционеров, они вновь встретились и наткнулись на идущий товарняк. Радик вскочил на площадку, а Француз почему-то не прыгнул и сбил Ваню с толку. Сам-то потом сел, а Ване место, наверное, не уступил – тому пришлось прыгать на вторую площадку, на которую мы никогда не садились, потому что затягивало под вагон. А больше ему садиться было уже некуда.
Радику вроде бы как показалось, что кто-то кричал. Но Француз твердил, что ничего не слышал, и еще доказывал, что сел быстрее обычного. Ходили они потом по составу на ходу поезда, но так ни с чем и приехали.
Я расстроился. Сердцем чувствовал: что-то тут не так…
Сняв фуфайку, я залез под одеяла и накрылся еще Ваниным матрацем. Долго дрожал и думал, что бедный Ваня мерзнет где-нибудь сейчас один. Заснул я уже под утро, когда внутри утихла дрожь.
Ваня так и не приехал…
В следующий раз за картошкой поехал один Француз. Мы с Радиком отказались.
Сварив по приезде картошку, Француз предложил мне попробовать. Я отвернулся, не желая иметь с ним ничего общего. А когда он подошел к Радику, тот заиграл на мандолине с таким остервенением, что струны, казалось, вот-вот должны лопнуть.
ЖЕНИХИ
До войны я любил одну девушку. Звали ее Верочка. Любил молча – глазами. Стану и смотрю – до тех пор, пока она не почувствует и не оглянется. А как увидит меня, так и фыркнет.
После десятого класса мне хотелось в военное училище. Военных в те годы уважали. Командиры носили красивую форму и прилично получали. Но мне мешали два обстоятельства: первое – кулацкое прошлое отца, хотя никаким кулаком он не был, но это особый разговор, и второе – нежелание уезжать из города. От отца я мог отказаться. Сталин в свое время сказал, что сын за отца не отвечает. Поэтому я мог отречься от своего родителя и пойти в училище. Многие так делали. Но уезжать из города я не решался. Мне казалось, что если я уеду, то Верочка выйдет замуж за Алешку. Он был старше меня на три года и уже отслужил в армии. Правда, Верочка и с ним была не очень ласкова, но опасения меня томили.
И я поступил в учительский институт. Я так рассудил: пока Верочка учится в школе, я окончу институт, и мы поженимся. Она, конечно, об этом ничего не знала. Это я только так думал, что если уж буду учителем, то она выйдет за меня замуж. У Алешки всего семилетка была. Он приемщиком в сапожной мастерской работал.
Школьницы старших классов бегали в институт на танцы – так давно повелось. Весной и Верочка стала приходить с подругами. Иногда мне удавалось проводить ее домой. Разговора у нас почему-то не получалось. Мы шли молча или болтали о какой-нибудь ерунде. В мыслях крутилось одно, а с языка слетало другое. Вся сердечная правда в глазах сверкала. Изредка у института ее поджидал Алешка. Тогда я шел домой.
Такая у меня была любовь. В глаза мне Верочка не смотрела, да и я не заглядывал – смелости не хватало. А уж что было у нее на душе, я и подавно не знал. И ходила она со мной как с провожающим. После танцев всех провожали. Но характер ее я уже тогда чувствовал: настойчивый такой. Хотя внешне она выглядела ангелом, а в решениях твердость какая-то была, словно камень под подушкой.
Во время государственных экзаменов, когда я собирался предложение Верочке делать, началась Великая Отечественная война. Алешку забрали сразу после объявления войны, а нас – в первых числах сентября. В ноябре я уже участвовал в боях под Москвой. Там нам досталось… В живых остались единицы. Как в той песне: «…страну заслонили собой». Я ранен был, после госпиталя опять воевал, еще получил ранение, а в сорок четвертом комиссовали. Алешка раньше меня вернулся, правда без ног. Я вначале не подходил к Верочке – Алешку жалко было. Думал, пусть без меня разберутся. А потом понял, что она избегает его. Алешка сапожничал на базаре, подрабатывал. Мать утром привезет его на тележке, а вечером забирает. Без ног по грязи да по колдобинам далеко не уедешь на платформочке с четырьмя колесиками. Везет она его вечером и плачет, а он лежит на тележке пьяненький и фронтовые песни поет:
Женщины как его голос услышат, так уголки платков к глазам и тянут, а иногда и крестятся.
Верочка в ту пору уже институт заканчивала. Ну и решил я с ней поговорить. Встретились мы в институте, остановились. Я издалека: как жизнь, как учеба? А она только медали разглядывала – я для нее не существовал. Зло меня взяло: думаю, надо брать быка за рога. Правда, духу у меня было много, но пороху маловато: больная нога да орден с медалями. «Сам сижу на шее у матери. Жду, когда направление на работу дадут. Да она и не пойдет к нам на одну картошку», – рассуждал я в то мгновение.
И все же решил: завтра иду свататься. А ей сказал:
– Меня директором школы направляют в деревню… Как, поедем?
Верочка фыркнула и убежала.
Назавтра я пошел делать предложение. Жили они в старом купеческом доме с зеленой крышей и с козырьком над крыльцом. Пока я мыл сапоги и шел от калитки до дома по красному кирпичу с клеймом «Лопатин и К», в окне с резными наличниками мелькали какие-то лица. Только я успел подняться на крыльцо, как узенькая половинка входной двери открылась, и Верочка спросила:
– Ты к кому?
– К твоей матушке, – не растерялся я.
Верочка выпятила нижнюю губу, втянула голову в плечи и, войдя в комнату, позвала мать. Женщина появилась из горницы и предложила мне пройти к столу. Узнав, что я пришел свататься, она очень удивилась и посмотрела на дочь. Верочка тут же упорхнула.
– Молодая она, Феденька, – сказала хозяйка тоном сожаления. – Верочка привыкла к нежному обхождению. За ней надо ухаживать, а не так сразу, с бухты-барахты.
«Молодая… А я что, старый? – мелькнула обида. – Разница-то – в три года. Только я фронт прошел – может, поэтому старше выгляжу?» Уходя, я затылком чувствовал, что они смотрят на меня из окна, и старался меньше прихрамывать.