– Коля, убери собаку.
Я где-то слышал, что собаки воют к покойнику, и испугался. Схватив Дамку, я слез с печки, выскочил в пристройку и на ощупь втолкнул собаку в солому, вроде бы в ее норку.
Земляной пол в избе был ледяным. От холода я задрожал. Прикоснувшись к холодной руке Марии Михайловны, я спросил:
– Вам плохо?
– Ничего… – чуть слышно ответила она и добавила, придержав мою руку: – Ради Бога, не бросай ребят.
– Вы поправитесь, – заплакал я.
– Не плачь, – тяжело дыша, прошептала Мария Михайловна, – затопи печь, а то я замерзла. Выдуло ведь все. Вьюшку-то, наверное, забыл закрыть… Как буря утихнет, вылезайте отсюда, а то с голоду умрете…
Мы давно уже перепутали день с ночью. За водой не выходили – растапливали снег, а печку топили, когда хотели есть или начинали мерзнуть.
Поставив варить картошку, мы сидели возле Марии Михайловны, краснея в багровых отблесках пламени, давали ей пить с ложечки и попеременно своим дыханием грели ей руки.
– Может, кого позвать? – спросил я, боясь, что Мария Михайловна умрет, оставив меня одного с детьми.
– Такая пурга! Куда ты пойдешь? Пусть погода утихнет.
Вьюга еще долго бушевала. Положение становилось безысходным. Мы экономили каждую картошину, съедая ее вместе с кожурой. Голодные, мы залезали на печку и принимались грызть грибы.
– Коля, – услышал я слабый голос Марии Михайловны, – не забудь вьюшку закрыть, а то опять все выстудишь…
Хозяйка мне говорила, что пока над углями вьется синий огонек, трубу закрывать нельзя. Вначале вьюшку надо прикрыть, чтобы тепло не так выдувало, а когда тлеющие угли покроются серым пеплом, тогда уже можно закрыть наглухо.
Слезать несколько раз с печи на ледяной пол, чтобы проверить, прогорели головешки этих суковатых поленьев или нет, мне не всегда хотелось, поэтому я выжидал какое-то время и наугад закрывал трубу, а иногда, заигравшись, и вовсе забывал. Тогда Мария Михайловна очень мерзла. И хотя все это я давно знал, но после ее слов почувствовал жгучий стыд за свою лень.
Буран все не унимался. Растапливая печку, я каждый раз старался положить больше суковатых поленьев, чтобы прогреть избу, и пораньше закрывал трубу, надеясь сохранить тепло.
Так я поступил и на этот раз: поленился слезть и посмотреть, прогорели или нет суковатые поленья, – взял и закрыл вьюшку, чтобы не выдуло все тепло…
Очнулся я на снегу возле пристройки. Рядом со мной хныкала Элла. Гера лежал синий, как покойник. Надо мной было чистое бледно-голубое небо. В голове стучал молот: дук, дук, дук… Голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Иногда я открывал глаза, видел кружащееся тарелкой небо и вновь терял сознание. В снегу была отрыта глубокая траншея к дверям пристройки. Вокруг нас суетились соседки и почтальонша. Мария Михайловна лежала в пристройке на своем топчане. Когда мое сознание прорывалось сквозь угар, я слышал отдельные слова письмоноски и хозяйки, но не осознавал их смысл.
– Совсем бы угорели, если бы ты не заглянула, – хозяйка похвалила почтальоншу. – Опоздай – покойников бы выносили.
– Как тебя Бог надоумил? – удивлялась соседка.
– Я только снег у оконца разгребла – разом почуяла, что неладно что-то. И побежала к вам.
Мы долго еще рядком лежали на снегу. К вечеру нас внесли в избу, уложили на пол, подстелив солому, и стали отпаивать молоком. Потом затопили печь, поставили варить картошку и сели возле Марии Михайловны.
– Не тужи! Не дадим помереть, – заверяла письмоноска. – Раз уж твоя смертынька прошла стороной, то теперь не скоро возвернется.
– Весной огород вспашем, – вселяла надежду хозяйка, – картошку посадим, и будешь жить!
– А нет письма-то? – со слабой надеждой спросила Мария Михайловна.
– Не заботься, – отмахнулась собеседница, – как придет, сама принесу. Не гоняй мальца!
Поздним вечером при свете керосиновой лампы мы ели рассыпчатую картошку с молоком. Я несколько раз подливал в миску холодного молока, чтобы не обжечься горячей картошкой.
Вдруг Гера насупился, а потом накинулся на меня:
– Сам ешь! – плаксивым голосом закричал он. – А Дамке?
Я словно проснулся: картошки в чугуне уже не было. Мне стало стыдно. Я, конечно, ел быстрее и больше их, не вспоминая о собачке.
– Мы сейчас ей отнесем, – схватил я кринку, но молока в ней не осталось.
Я собрал все остатки картошки, крошки, выплеснул несколько капель молока, и мы отправились в пристройку. Присев возле норы, куда обычно я заталкивал собачку, мы наперебой стали вызывать нашу любимицу.
– Дамочка, Дамочка, – чуть не плакала Эллочка, сложив на груди ручки.
– Дамка, Дамка, – виноватым голосом повторял я.
– Да-а-амочка, Да-а-амочка, – взывал Гера.
Но собачка не откликалась. Не услышав шороха и не увидев шевеления соломы, я подумал, что она убежала, как только мы перестали ее кормить. Оставив глиняный черепок (на случай, если Дамка прибежит), мы ушли в избу.
На следующий день письмоноска принесла «за так» пол-литровую банку топленого масла и велела Марии Михайловне пить по ложке натощак, а через пару дней пришла с общипанной курицей, сварила ее в чугуне, напоила Марию Михайловну бульоном и наказала пить его по стакану три раза в день.
Хозяйка притащила на салазках мешок крупной картошки, и мы зажили.
Мария Михайловна выпила куриный бульон, мясо досталось нам, а косточки мы отнесли Дамке, где стоял черепок с замерзшим молоком и картошкой.
Пурга улеглась. Погода установилась тихая, морозная, солнечная.
Выпив половину масла, как советовала почтальонша, Мария Михайловна медленно начала набираться сил: она уже поднималась с топчана и бродила по избе, а спустя несколько дней уже топила печку и готовила еду.
Я без особого желания пошел в школу, а Элла и Гера остались у Марии Михайловны на посылках.
Каждый вечер Мария Михайловна вздыхала, вспоминая мужа, и печалилась, что долго нет ответа.
– Жив ли он? – задавала она этот горький вопрос. – Значит, что-то неладно с ним, – сокрушалась она.
Перед Днем Красной армии Мария Михайловна решила навести порядок в избе и в пристройке. Она складывала кучнее разбросанную солому, я расчищал проход от снега, а Гера и Элла подбирали в кучку разные веточки и палочки. Неожиданно Мария Михайловна ойкнула и с опаской взглянула на нас. Мы все подбежали к ней, ожидая что-то увидеть.
Мария Михайловна поняла, что без объяснений не обойтись, и подняла пласт соломы:
– Дамка уснула, дети.
Я увидел нашу любимицу, с пучком соломы в согнутых передних лапках. Было такое впечатление, что она цеплялась за солому, пытаясь выбраться из норы. Мне казалось, что она вот-вот подпрыгнет и, радостно повизгивая, будет стараться лизнуть нас своим шершавым язычком.
– Ой! – испуганно выдохнула Эллочка.
– Тихо, – сказала Мария Михайловна.
Гера начал тыкать меня кулаком в бок и приговаривать:
– Жадина! Жадина! Это ты съел ее картошку…
Дамку было жалко, но когда я ел ту картошку, она уже уснула.
– Когда она проснется? – спросила Эллочка.
– Тихо. Пусть спит, – ответила Мария Михайловна.
На улице с каждым днем становилось теплее. Снег на солнце становился водянистым.
Восьмого марта к нам пришла почтальонша. Из кармана у нее торчала бутылка красного вина, под мышкой – круг конской колбасы, а в руке она держала банку топленого масла.
Выпив почти все вино сама, она несколько раз поздравляла Марию Михайловну с праздником и на все лады расхваливала ее за стойкий ленинградский характер. Она много раз принималась ее целовать, что-то начинала говорить, обнимала, объяснялась в любви – и наконец призналась, что в тот день, когда откапывала нас и откачивала, приходила с извещением.
– Вот только сказать тогда не решилась: слаба ты была, Мария, – призналась письмоноска.
– Ты это о чем? О каком извещении? – насторожилась хозяйка.
– Да о справке об этой! – отмахнулась почтальонша.
– Говори толком! Что ты душу терзаешь?
– Да о похоронке я, будь она проклята…
– Что ты говоришь?! – закричала Мария Михайловна. – Нет! Не-е-ет! Не может бы-ы-ыть!!!
– Вот! – хлопнула письмоноска рукой по столу, махнув извещением. – Если бы не она… Угорели бы! Сердешная-я-я! – перешла на рев почтальонша. – Молись! Это Бог вас хранит…
Слез было много.
ТОВАРНЯКИ ШЛИ НА ПРОХОД
Во время Отечественной войны много ребят из блокадногоЛенинграда учились в Ленинградском техникуме точной механики и оптики.
Мы дружили вчетвером: Ваня, Витька, Радик и я. Ванина мать, военврач Ленинградского фронта, отправляя сына в эвакуацию, дала ему адрес своей дальней родственницы. Звали ее тетя Дуся. Летом сорок третьего после осоавиахимовского лагеря мы помогли ей заготовить сено для коровы. За это тетя Дуся выделила каждому из нас по восемь ведер картошки. Зимой сорок третьего – сорок четвертого мы ездили к ней за картошкой два раза в месяц.
Товарняки через нашу станцию шли почти всегда не останавливаясь – на проход. Мы узнавали, по какому пути пойдет состав, становились на небольшом расстоянии друг от друга и ждали, готовясь к прыжку.
Витька очень зазнавался, потому что его отец был какой-то важной шишкой. Радик выделялся своей комсоставской шинелью и красным командирским ремнем. Достались они ему случайно. По дороге в Сибирь он неожиданно встретил своего старшего брата на полустанке. Радик доваривал кашу, которую не успел сварить на предыдущей станции, а брат от встречного воинского эшелона подошел к костерку, видя, что едут эвакуированные.
Уходя к своему трогающемуся составу, брат еще раз внимательно посмотрел на закопченного сажей мальца – и обмер: узнал! А эшелон уже набирал скорость. Он сбросил с плеч новую шинель Радику, красный командирский ремень и побежал, оглядываясь и выкрикивая номер части. Радик семенил за ним, с трудом поднимая ослабевшие ноги, и перед носом у себя махал ему вялой рукой. Брат заскочил в вагон и выкинул вещмешок с продуктами, а потом долго стоял на подножке, пока состав не повернул на стрелке и Радик не скрылся из виду…
Длинный паровозный гудок был для нас сигналом, что товарняк идет на проход. В момент приближения поезда я всегда волновался. Прыгающий первым должен был успеть освободить ступеньки тормозной площадки прежде, чем пульман или углярка подойдут к следующему. Мощный паровозный прожектор заливал ярким светом свободный путь между двумя составами, и товарняк влетал в это пространство, создавая воздушную волну. Приходилось чуть отступать и отворачиваться от ослепительного света. Паровоз пролетал, окутывая паром и оглушая грохотом и шипением, за ним с лязгом и скрежетом мелькали пустые полувагоны. Покачиваясь от сильной воздушной волны, я с напряжением вглядывался, стараясь не прозевать тормозную площадку.
Завидев высокую подножку, я медленно приближался к грохочущему составу и, пригибаясь, делал несколько шагов по ходу, готовый к прыжку. Поравнявшись с подножкой, я прыгал с вытянутыми руками, не спуская глаз с поручней. Схватившись за железные прутья, я чувствовал, как меня ударяло об вагон. Напрягая все силы, я подтягивался, выпучивал свой пустой живот, наваливался им на ступеньку, поднимал одно колено, другое, вставал на ноги и заскакивал на площадку. Вторым прыгал Француз – так мы называли Витьку за его хронический насморк и рыжеватые усики. За ним цеплялся Радик, и последним залезал Ваня.
Иногда в силу каких-либо обстоятельств каждый садился на отдельную площадку. Но и тогда Француз прыгал вторым или третьим. Радик никогда не выгадывал, а где станет до подхода товарняка, там и стоит, а Ваня всегда садился последним.
Забравшись в углярку, мы дружно закуривали, бодрились друг перед другом, шутили, а когда мороз начинал пробирать до костей, старались согреться, отбивая чечетку. Ветер кружил в полувагоне, метлой поднимая снег вместе с угольной пылью и паровозной копотью, забивая нам глаза и уши.
Когда порожняк стоял на станциях, мы дрожали от холода, но не двигались, чтобы не выдать себя. Вдоль состава ходили осмотрщики, постукивая своими молоточками, да изредка звенела со скрипом подковами сапог по утрамбованному морозному снегу железнодорожная милиция.
От леденящего трескучего мороза стучал зубами Француз, громко хрипел застуженными бронхами Радик, медленно переступал окоченевшими ногами Ваня и смотрел на всех виноватыми глазами. Особенно сильно мерзли ноги. Было такое ощущение, словно стоишь босиком на льду.
Тетя Дуся, добрейшая душа, встречала нас словами: «Ох! Господи! Да на кого же вы похожи?..» И тут же грела воду, заставляла нас мыться в деревянном корыте. Помывшись и обогревшись, мы съедали все, что она выставляла на стол, брали по ведру картошки, закрывали ее объедьями, чтобы не замерзла, и отправлялись в обратный путь. С мешками за плечами на ходу поезда садиться было трудно, поэтому мы уходили на запасные пути, где стояли товарняки, залезали на платформы, предварительно узнав, какой состав пойдет первым, и прятались среди грузов.
На станциях милиция устраивала облавы. Задержание всегда грозило штрафом и неприятностями: пока отпустят, намытаришься. Поэтому на обратном пути, как всегда, не доезжая до семафора, мы прыгали на ходу поезда в снег. Перед прыжком туже подпоясывались, завязывали ушанки, заправляли штаны в носки, рукавицы в рукава телогреек – и была не была! Идти приходилось далековато, но зато не сидели в милиции.
На практику нас повезли на военный завод и поселили в землянках, где раньше жили стройбатовцы. Землянки напоминали длинные бугры. В начале и в конце каждого бугра торчала труба. Внутри землянки были двухэтажные нары с двух сторон от прохода. Поселок так и называли: Бугры.
Утром нам рано приходилось вставать. Морозы тогда стояли особенно сильные. Двери наших бараков противно скрипели, народ всюду беспрестанно кашлял, заводской хор гудков нудно и долго выл, нагоняя какое-то уныние…
Люди стекались из бараков на одну дорогу, сутулясь и поеживаясь от холода, и двигались общим серым потоком к подножию заводских дымящихся труб, сопровождаемые неприятно звенящим скрипом грязного от копоти снега. Тучи заводского дыма расползались по небу, потом прижимались к земле и смешивались с изморозью.
Рабочие в цеху встретили нас враждебно.
На заводе был установлен порядок: норму не выполнил – через проходную не выйдешь. Людям иногда приходилось жить в цехах неделями. Многих потом отправляли на фронт. Вскоре мы научились работать на станках, стали сдавать свои детали на имя своих учителей, и отношения наладились.
В центре огромного цеха стояла небольшая кабина на возвышении, куда за час до обеда приходила кассир, вырезала из наших карточек «крупу», «жиры», «мясо» и, получив деньги, выдавала жетоны. Рядом на колонне висела черная тарелка – репродуктор. Рабочие, задрав головы, слушали с открытыми ртами сводки Совинформбюро.
С практики мы вернулись с чувством причастности к фронту. Комната десять на десять метров показалась дворцом после землянки, но холодина здесь была особенная, потому что комендант выдавал на сутки всего полтора ведра угля. Едва затапливали печь, как все спешили поставить свои котелки на самое жаркое место, и из-за этого завязывались ссоры, чуть не до драк.
Самое интересное начиналось, когда котелки снимали с плиты, – это было время ужина. Появлялась возможность съесть свое и полакомиться – попробовать у других.
Почти у всех была картошка, редко кто варил пшено. В картошку каждый что-нибудь добавлял: у одних это была просто картошка с солью, у других – с луком, с растительным маслом, с куском мороженого молока, редко у кого – с маслом. Одни делали суп, другие – похлебку, третьи – пюре, кто-то толок ее, а у кого-то она оставалась кусками… И много других вариантов.
В чужом котелке картошка всегда была вкуснее, поэтому в комнате укоренился ритуал снятия пробы. Начиналось это с того, что когда не было ни крошки своего, то хотелось хоть у чужого лизнуть.
У нас картошка всегда сильно сластила, потому что мороз прихватывал ее в дороге.
Француз быстро съедал свою горячую похлебку, словно у него было луженое горло, и шел по кругу. Он вообще не церемонился, а зачерпывал полную ложку, проглатывал с жадностью и лез второй раз, если бдительный хозяин не успевал убрать котелок за спину.
Ваня аккуратно поддевал из котелка на кончике ложки, дул и понемножку слизывал, словно ел мороженое, хваля и восторгаясь вкусом сваренного. Он тщательно облизывал ложку и только тогда шел к соседу. Делал он это не спеша, с шуточками и успевал еще к одному или двум, так как и вторая очередь котелков уже была снята с плиты.
Радик не ходил с ложкой, считая это унизительным. Он сутулился на краю топчана, накинув на плечи командирскую шинель, и, ожидая, пока сварится его ужин, пыхтя, пел, играя на мандолине: «На позицию девушка провожала бойца», «Бьется в тесной печурке огонь». А после еды всегда наяривал свою любимую «Софушку»:
Пробовать подходил к нему только Француз и с улыбочкой говорил:
– А у тебя что сегодня?
Как будто не знал, что Радик всегда варит одну картошку.
– Пробуй, – бурчал Радик и, отвернувшись, ждал, пока Француз отойдет.
Часа через два печка остывала, к утру вода в ведре покрывалась ледком, а ведро примерзало к доскам стола.