Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Рассказы о двадцатом годе [Сборник] - Владимир Германович Лидин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Владимир Лидин

Рассказы о двадцатом годе

М.: Издательство «Огонёк», 1925

Ковчег

В логове генеральши ковчег Ноев: всего по паре. Мух две: синяя, шпанская, безработная, и чёрная, обыкновенная, трудовая; паук и паучиха в гамаках по разным углам, оба на труде фамильном; столов — два, диванов — тоже два; всего по два — из уплотнённого особняка семикомнатного: ни встать, ни сесть.

Квартирантов вселяли: в 24. Генеральша в 24 в ковчег всё натаскала: лежит на диване, соль нюхает, ждёт. Святые темнолицые в углах нахмурились, ничему не помогают: по мученическому своему положению предлагают всё снести в жизни сей юдольной. А как снести, когда в доме барском, насиженном, мебель двигают, стену ломают, трубы от печурки выводят — устраиваются. Живуч человек — носит его перекати-полем из конца в конец, всё растеряет, от тифа к самому богу поднимется, высмотрит, что в жизни загробной, — принял пилюлю: на вселение ордер, вселился — и уже снова ростки пустил: мебелью обрастает, мандатами, пайками, детьми.

У особняка родового по Трубниковскому грузовик стопорил, дымил, выгружал: мебель, пожитки, мешки, — квартирант слева в столовой дубовой — спец важности чрезвычайной: инженер-всезнайка, и как Россию спасти — знает, но покуда молчит. Справа — сошка мелкая, советская: по части дезертирной служит, — кому, по правде если, охота на этом деле сидеть: одно беспокойство. Вот спец — это совсем другое: и по пайку, и по обхождению сразу видно: человек вежливый, не то что подрядчик какой сивый, — сам пришёл во френчике, руку подал: — Мадам, говорит, хоть ордер на вселение получил, но обижать не собираюсь отнюдь. Вижу — вы вдова, женщина беззащитная, беру на себя всё управление. Я сам от революции весьма перенёс.

Как сказал это, генеральша всплакнула, как лук в горшке к солнцу — к нему потянулась. Инженер был статный, красношеий, и по фамилии серьёзный — Цинцинатор. Цинцинатору в 10 лошадь казённую по путёвке: путёвка — бумажка нехитрая: можно и жену на кляче сивой, в чесотке, — к модистке свести, и наследника — малого Цинцинатора в первую ступень — суп есть, без ятя учиться, — и дальше свезёт кляча Цинцинатора — всезнайку, знающего и как Россию спасти, а покуда промышленность возрождающего: на пятом этаже, в кабинете за столом деловым, над которым: «Рукопожатия отменены». Конечно, оно только для платформы: для кого отменены — для просителя ледащего, унылого, с бумажонкой с лестницы на лестницу всползающего, дожидающегося, пока доедят барышни в мисочках кашицу, попудрят носики, посовещаются насчёт выдач, а для человека отменного, делового, всегда рукопожатие честное, трудовое: пожалуйте в креслице, двери прикроем, — курьерше: — Приём кончен, никого не пускать, — и коленка к коленке: вы на деле хорошем, и я не на плохом, будем друг другу полезны.

Сивая кляча вечером пайки везёт: и наркомпэтевский, и богдановский — кто Богданов, не знаю, а только дай бог здоровья, много позаботился. Опять прозодежда: хоть и сидит за столом, локти протирает, а полагается по высшей специальности: штаны кожаные и куртка кожаная. А в кожаной куртке никто пальцем не ткнёт, что буржуй, гиблое семя, а всякий сторонится, норовит уважение, оказать. Цинцинатор вечером приедет, печка клохчет, не то что «буржуйка» какая-нибудь, или «слониха», а чугунная, добротная, прежних времён. Прочим гражданам — мелкоте: по трудовой повинности — утром снег чистить, дрова пилить, с субботника на воскресник, а у Цинцинатора мандат во всю дверь: и насчёт обыска, и насчёт уплотнения, и насчёт повинности трудовой.

Генеральша утром на Смоленский: в ряд, на место привычное. Стоит, через руку шаль перекинув или штаны генеральские — мужичьё толчётся вперёд-назад, щупает, молочница бидоном пустым в бок пнёт, шаль дёрнет: приценится, начнёт торговаться, узелок зубами развяжет, пять косых замусоленных вынет, — вечером возвращается генеральша довольная, обвешанная: печку в ковчеге растопит, пшена наболтает, набухает пшено, отогреются пары, пойдёт муха шпанская верещать.

Всех по паре, один мистер Джекобс, носатый, без подруги третий десяток отсиживает: нос чёрный свесил, перья распушил зелёно-красные, сидит на жёрдочке, как представитель Европы единственный, то вдруг по клетке залазает, на клюве висит, чёрным глазом смотрит, бормочет своё попугайское. Мистер Джекобс образования домашнего, больше самородок, сам всему научился. Утром плёнки белые, лайковые, на глазах разомнёт, начнёт чиститься: перья выклёвывать, приоденется, на генеральшу спящую глаз скосит, скажет ласково: — Юлия Ивановна, кофе! — Генеральша проснётся — ну, ровно покойный генерал во сне позвал, — мистер Джекобс доволен, бормочет, свистит, хлеба мочёного дожидается. Оно, верно, вроде как саботаж с попугаями в революцию заниматься, да ещё с именем империалистическим, в анкете: «домашняя хозяйка» писать в графе: «чем занимаетесь», — однако, обрусел мистер Джекобс вовсе, попугайский свой язык забыл, — а разоспится генеральша, такой гвалт поднимет: и «Гости приехали», и «Будьте здоровы», или грянет вдруг «Боже царя храни», да так отлично, даже на сердце мятно станет.

Генеральша вечером щепочками топит, муха жужжит, мистер Джекобс качается, хоть и живёт третий десяток холостяком солёным, однако, будто даже доволен — по трудности времени. А который на дезертирном деле сидит, сосед справа, пока со службы таскал по полену в газетной бумаге, вроде судака солёного, топил, — а как все с судаками выходить стали, поставили внизу часового судаков отбирать, — теперь сидит по-норвежски, в шубе и валенках, чаем разогревается, стаканов по восемнадцати, даже ноги ослабнут. Может, оно бы и способнее было дневник Нансена читать, чтобы климат вообразить, — только дезертирных дел много — и скрипит на сверхурочных. Конечно, человек от жизни полярной сам вроде моржа становится, сидит на льдине, ус колючий натырчил, всё высматривает, склизкий, холодный, с мордой кошачьей.

Сосед дезертирный как мимо ковчега генеральшина пройдёт, нарочно норовит дверью хлопнуть, или ещё как превосходство своё доказать, не то чтобы по злобе или от дурного характера, а больше от жизни полярной: только как дверью хлопнет, кричит мистер Джекобс: «дурак», даже злоба берёт, на что птица глупая, зелёная, а свою линию гнёт.

Дезертиров ловить дело трудное: всякий от повинности трудовой увернуться хочет, — кто по службе, кто — надо не надо — а дитё родит, дитё выставит: — накося, — другой младенец вроде кукиша: только по безработности на выгрузку дров назначишь, списки составишь, — придёт злющая, кулачком сухим тыкает, прямо на ты:

— Это ты меня записал?

— Обождите, гражданка…

— Не гражданка, извиняюсь, а законная жена по церковному браку… а что в комиссариате вписались, так сорок аршин материи на улице не лежат…

— Вот и пойдёте дрова разгружать.

— Это я-то пойду? Нет, милай, скорей ты три раза издохнешь, чем я пойду… Я своё дело для республики сделала. Это что, видишь? Да ты потрогай, не бойся… видел? Ребёнок советский у меня в брюхе сидит — тоже на работы пошлёшь? Нет, брат, я в женскую лигу прописана, — и такое пойдёт нести, что во рту даже скиснет.

А другой придёт, кого на пилку назначил, да такой мандат развернёт, что в глазах сине станет: и насчёт, чтобы вне очереди, и чтоб содействие оказывать, и насчёт прицепки нагона, и насчёт прямых проводов, — так зарябит, точно товарный перед носом проходит. Так вот день промотаешься, супу вобляного в череду поглотаешь — и уж пожалуйте на северный полюс, в будуар истопленный, с розовыми цветочками. Сядешь на льдину, ноги н катанках подожмёшь, воротник поднимешь — и пошёл водить синим носиком по бумаге разграфлённой: кого куда на работы. А на полюсе южном мистер Джекобс на жёрдочке качается, клювом стучит, довольный, — разомлеет, как гаркнет «Боже царя храни», прямо с выражением монархическим, — а уж если птица глупая распевает, значит, есть, кому обучать.

Со спецом, хоть и ещё теплее живёт, ничего не сделаешь: знает, как Россию спасти, и опять со многими близок, машину за ним присылают, приходится терпеть, пока всех его знаний по ниточке не выдернут, — а насчёт генеральши бывшей определённо заявить куда следует, что по вечерам неизвестно кто распевает в комнате генеральшиной «Боже царя храни». Конечно, обвинение тяжкое, свидетелем подкреплённое, — Цинцинатор вечером чай с киевской балабухой пил, ворот расстегнул, глаз щурил, силу свою знал, ухмылялся; сосед дезертирный по моржовому своему положению на льдине по волнам разграфлённым плыл по-эскимосски, один нос синий высунув: за генеральшей приехали, вежливо попросили следовать впредь до выяснения. Генеральша перед отъездом к Цинцинатору зашла, умоляла: впредь до выяснения полной её невинности, ключ от комнаты сохранить, ковчег оберечь, мистера Джекобса взять к себе на пропитание. Цинцинатор обещал солидно, сочувствия не выказывал: человек тонкий, политический.

Генеральшу повезли, — утром шпанская в комнате нетопленной вылезла вялая, по стеклу полазила сонно, к вечеру рядом с чёрной на подоконнике легла брюхом кверху, паук с паучихой в гамаках уснули, лапки скрючили. В ковчеге окна муаром затянуло, — Цинцинатор мистера Джекобса по беспокойству характера выставил, — мистера Джекобса, ерошенного, холодного, сосед справа к себе перевёл, на северный полюс, — вечером, когда плыли оба на льдине, таким словам обучал, что мистер Джекобс только плёнки белые морщил, — вовсе смолк, постарел, старое выученное позабыл: да только раз утром вдруг гаркнет такое многословное, что сосед даже в постели плавучей присел, по ляжкам себя хлопнул.

Генеральшу в пении обвиняли монархическом, — генеральша всё разъяснила, что сама отроду не певала, голосу не имеет, а поёт мистер Джекобс, и отучить его никак невозможно, сколько ни билась. Генеральшу на двенадцатой день выпустили, даже пожалели: — Из-за птицы глупой такая неприятность, — генеральша через город шла, губки синие поджала с достоинством: пострадала невинно, над доносчиком подлым — бог, небо. Небо было мартовским, тяжёлым, белым. Под небом обвислым по тали чёрной люди тащились. Генеральша по Трубниковскому шла, на дома знакомые с вывесками новыми смотрела, вздыхала. К Цинцинатору постучала, во френче в переднюю вышел, поздоровался без сочувствия, чтобы не повредить чем, ключ отдал. Генеральша в ковчег вошла, охнула: было в ковчеге всего не только по паре, а вовсе и по одному не хватало: один столик оставили, да печурка ржавела холодная: в комнате Цинцинатора мебель красная, шёлковая, с цветочками, стояла, ковёр персидский на стене раскинулся — генеральша губами дрожащими спросила, по какому праву к себе перенёс. Цинцинатор красным надулся, синие жилы на лбу налил, гаркнул:

— С контрреволюционным элементом переговоров вести не желаю… Конфисковано по декрету. Потрудитесь не мешать заниматься ответственною работой.

Генеральша до вечера в ковчеге холодном пролежала, — к вечеру из комнаты справа полярной мистера Джекобса в ковчег разорённый вдвинула, села у холодной печурки, сухим кулачком щёку подперла, сказала: — Один вы у меня остались, мистер Джекобс, — мистер Джекобс глазом круглым взглянул, вспушился, да такое вдруг гаркнул в ответ, что как сидела генеральша на стуле, так до вечера и осталась, не двигаясь. А мистер Джекобс, довольный, ковчег оглядывал, воркотал и сыпал, сыпал такое, что даже сам подавился.

Генеральша на пятый день на Смоленском стояла, на земле в клетке мистер Джекобс пушился, — китаец подошёл, присел, подул ему под перо, сказал:

— Куплю, мало-мало… твоя сколько хосис? Попугая не шанго… старая птиса, — всё приседал, лопотал, пальцем по ладони чертил. Потом деньги вынул, отмусолил, понёс клетку. Мистер Джекобс хохлился, качался, плыл: учиться предсказывать судьбу, китайское счастье из ящика вытягивать.

Генеральша в ковчег опустевший вернулась, посреди села, руки сложила. Мухи все спали, брюхами кверху. Цинцинатор на заседание с портфелем уехал на кляче сивой. Сосед справа от всех своих дезертиров под шубой на льдине лежал, пышал не чаем налитый, а кровью горячей, розовую сыпь на грудь и лоб выгонявшей.

Генеральша, как вспомнила словами, какими приветил её мистер Джекобс, голову на жёсткую подушку, бисером вышитую, положила, поплыла: в ковчеге полярном, по морю северному — до самой тьмы: пока щекою рисунка цветистого, бисерного не переняла.

Зима 1922 года

Москва

Китай

Хороший народ — китайцы, и рис едят палочками. А вот как возьмут тебя под уплотненье, да по ордеру жилищного вселят: в гостиную, под Клевера, под лес на закате, с мебелью родовой от Черномордика — вдову агронома сам-пять: все дитьё, — и чтоб китайцев скорёжило, хоть и разводят рис: косоглазые и ласточкины гнезда едят, под мандаринами ходят. А до мандаринов ли, когда по талону седьмому третий день обещают, а хлеба не дают. По пятому выдали: канареечного семени полфунта; оно бы ничего по-канареечному запеть, да с притолоки вдове агронома — прямо на шляпку ненавистную коробом, да ведь зазорно: бывший домовладелец. А хотя и бывший, однако у ворот на синем фонаре, под номером вырезанным 13, точно сказано: Синебрюхова по Б. Толстовскому, — лучше всякого нотариуса докажет, если придётся.

Вдова с утра перевозилась: на салазках с Зацепы шкаф волокла, диван без ножки, сундук фамильный, давно уже утробу по татарве развеявший; матрац трухлявый, с самой Зацепы мочальное своё естество разнёсший по ветру. Дитьё тоже таскало, возилось, сопело: все деловые, жизнью обученные. Вдова бюст Пушкина носом поставила в угол: женщина была серьёзная, от революции пострадавшая; дитьё горшочек в коридоре, возле спальни, пристроило, младший на горшочке сиднем сидел, озабоченный.

В жилищный отдел Синебрюхов Илья Ильич ходил объясняться, — объяснили: имеет, как нетрудящийся, права канареечные: сиди на жёрдочке и славь солнце. И солнце хоть не славил, а наоборот, и на солнце поглядывал криво: — Красное, дьявол… И ты покраснело, прислуживаешься, — а сидел возле печурки, пчёлки жужжащей, помешивал, щепочки подкладывал — и в кресле засыпал от обиды.

Сосед Адам Адамыч устроился: раньше ходил на танцевальные вечера играть па-д’эспань или «На сопках Маньчжурии», — теперь по военному ведомству, по части просветительной: и паёк получает, а намедни банку с повидлом и ногу баранью, жирную, приволок. Все хороши, подлаживаются, — оно бы неплохо местечко поуютней, попаёчней, по отделу продовольственному, да ведь не пустят: бывший домовладелец. А какая корысть от этого: в доме дрова колют по кухням, трубы полопались, по делам всяким ходят в подвал — дом бы ржаной высоко взошёл, а кирпичный только сыреет. Обиды в жизни не оберёшься: категория 4-я вместе с о. Иоанном и псаломщиком, — всем людям, как людям, в домовом комитете отвешивают: по кусочку суглинному, со щетинкой, — а 4-й категории спички, две коробки, — сперва вонь, потом огонь, — горят зловеще, сине, серой пахнут, словно чёрта жжёшь. Опять домовладелец, — пришли: — распишитесь — насчёт повинности трудовой: это на рассвете бери скребок и лопату и ступай перед домом чистить, а барышни входящие, исходящие, справочные, ундервудные — в 10 на службу бегут, носик напудренный высунут: — Чистите? — словно не со скребком стоит, а с валторной. Даже сердце вскипит: вот пойди, добейся у них, пудроносых, толка, где что находится — выстудят, калекой на всю жизнь останешься и уйдёшь ни с чем.

Илья Ильич поскребёт, пойдёт к пчёлке, пчёлка жужжит, утешает: — всем порядочным людям плохо, ступай на Смоленский, на кой тебе чёрт сюртук, когда наденешь, схоронят и во френче. А сюртук добротный, петуховский, без сносу: с самой свадьбы и до похорон. Разве татарин ту цену даст: придёт косоглазый, жиденький, седенький, носиком шмургает, на свет поглядит, почмокает, — а ещё Русь под собою держали, тряпичники, коноеды: ах, Русь, Русь, много ты вынесла!

Раньше у ворот вывеска строгая: «Запрещается петь, играть, останавливаться, старьёвщикам, разносчикам и татарам», — а теперь во двор всякий лапсердачник забегает по нужде, да прямо на стенку; старушонки в мусоре роются, картофельную кожуру собирают. В череду простоишь, воблу твёрдую об стол обобьёшь — на сковородке поджаришь кольчиком: на касторовом масле, вроде стерлядки. Тоже по домовому комитету неприятности: жил жилец; в номере третьем, смирный, бумагу исписывал, вроде Пушкина: ночью дежурство по домкому, всё спит, — в одном окне только свет — сидит, пишет: не то «Руслана и Людмилу», не то «Капитанскую дочку» — шут их знает, этих сочинителей. Раз пришёл радостный, глаза блестят, объявил, что выдают по союзу их писацкому по три пуда картошки: утром на салазках приволок — три дня отъедался, даже порозовел. А потом больше не выдавали, ходил сумрачный, всё у вегетарианской меню по-еврейски читал: справа налево, — страшный стал, жёлтый. Утром вдруг вышел, на Илью Ильича посмотрел, как обязанности свои трудовые исполняет, руку простёр, объявил: — Послан господом Иисусом нашим для спасения мира от зла. Человек есть совершенство. Так говорит Рамачарака, — как сказал скверное это слово: — Рамачарака, — понял Илья Ильич, что не в порядке человек, — раньше смирный был, слов этих никогда не произносил. И пошло, пошло: по дому стал ходить, всех к спасению призывать — сам жёлтый, глаза чёрные, волосы с висков седые торчат. И кончился человек: отвезли по свидетельству на дачу — к королям, министрам, фельдмаршалам. Бумагу его исписанную Илья Ильич прибрал, всё пчёлке на поживу: — Аз есмь дух Вселенной — и котлетка морковная шипит, пока льются коричневым буквы.

Ночью по домкому дежурство: от бандитов. Бандиты по переулкам ходят, на американских пружинах прыгают, людей в особняк безглазый бросают.

А разве кого заставишь дежурить: например, номер пятый, такой отчаянный — не то чтобы объясниться по хорошему, а гаркнул — Я Цус, чистить не обязан. — А шут его знает, что такое Цус, — Адам Адамыч, сосед, так объяснял: старший сын от Гвиу и Цупвосо, наверно эстонцы или латыши. Вот за всех и приходится: главное элемент домовладельческий, — чуть что и в кастрационный лагерь пожалуйте. Правда, человек в летах, а кому охота без потомства оставаться: дети на старости кормить обязаны, социальное обеспечение от господа бога испокон.

А тут ещё ночь не спи — беседка в саду: беседка отличная, с колонками: три дома ночью охотятся: № 3, 7 и 11. И каждый дежурство выставляет, чтобы не разобрал другой: ночью притаятся — один за одним углом, за другим другие — и ждут: собака брехнёт, месяц всплывёт, качнётся, снова канет. Снег скрипит: крадутся. Дождёшься, пока доберутся — как гаркнут — сразу из-за трёх углов — прямо казаки-разбойники: присяжный поверенный Липшиц, поручик Хвостов, учитель по правоведенью Нильский — все б: бывшие.

Так до утра и промаешься — только и отдыху к вечеру: сядешь у пчёлки, флажки переставить. Жужжит пчёлка заботливо, дрёму нагоняет, нашёптывает:

«Ставь флажок, голубок, красных погнали, белые пришли, всё хорошо стало…» —

и звон в ушах: звоном церковным стоглавым встречают, — все на конях белых в город въезжают — лицом чистые, благородные, хороших кровей, — не то, чтобы какое-нибудь рабоче-крестьянское, а всё молодцы гвардейские, кавалергардские. Пожалуйте, господа домовладельцы, на Красную площадь, к Минину и Пожарскому. Отдадим всё на спасение родины, — ну, всё-то не всё, положим, времена не те, кровью и потом денежки добытые, николаевские — в вентиляции на верёвочке висят…

Ах, сон, сон, только во сне и увидишь что-нибудь стуящее. А мороз лютый, для бедняков; на бульваре музыкантскую будку ободрали: где планочку, где ступеньку — пчёлкам всё на потребу: соберут по росинке — и сыты. Скукита, а не жизнь. И с флажками плохо: раньше сюда были дугой, а теперь обратно — и откуда только сила берётся.

Илью Ильича утром в жилищный вызывали: пришёл в отдел, стал в черёд. Всякий народ в череду стоит: и старички, и барышни иззябшие, и шинели. Ползёт очередь, дошёл до стола, барышня глаза пустые вскинула, опросила, листок взяла, в книге порылась — Объявила: — Кабинет есть? — А как же-с, по домовому комитету. — Будете в одной комнате заниматься, — а в кабинет сверху, из номера пятого, семейство с юга бежавшее: пятерых сереньких, на одно лицо, как рябчики: мамаша с бородавочкой, и две дочки с бородавочками на этом же месте, И два сына с бородавочками — все служат, вечером на салазках привозят, что выдали.

На бульваре болван: кожаный, широкорылый, глаза раскосые — силомер. Стоит коренастый, рожу кожаную выпучил, ждёт: подойдёт кто силу мерить, размахнётся, даст ему в рыло — стоит болван молча, ухмыляется: мало каши ел, не нагулял силы. А другой подойдёт сумрачно, от жизни постылой, рукав засучит, развернётся — качнётся болван, заревёт — значит, есть ещё сила, — и пойдёт тот довольный.

Из отдела жилищного Илья Ильич шёл: от газет сырых отворачивался, чтобы не видеть. На бульваре старушонка прыгает, веточку ловит, — шёл, шёл, видит: стоит болван, рожу кожаную надул, ухмыляется, да так нахально, даже к печени подступило. Огляделся Илья Ильич, подошёл, спрашивает:

— Сколько?

— По морде вдарить керенку за раз.

— Дорого.

— Опять кожа почём, стирается.

Илья Ильич керенку вынул, уплатил, рукав засучивал. Болван стоял, ухмылялся, глазом косил. Илья Ильич зубы сжал, развёртывался. — Смеёшься, дьявол. Свободы захотел? А, ну-ка, прими за свободу, — плюхнул его в сытую морду, — стоит болван весёлый — только руку отшиб. — Молчишь, сволочь? А, ну-ка, жилищный отдел, — да как вдарит: заревел болван, снова улыбается. Даже к вискам подкатило — Так я тебя, дьявол, уважу, — руку занёс, даже укнул — За жилищный отдел, — да как вдарит: заревел болван жалобно, даже заплакал.

Илья Ильич лоб отёр, оглянулся — и вдруг прояснился разом: — Что же я это наделал? Пуще всего политики сторонился, и вдруг на тебе — с головой влез, хуже заговора. — И пошёл прочь бочком: всё лоб отирал, оглядывался. Домой пришёл, сел у пчёлки остывшей, за голову взялся:

— Что же наделал теперь? Берёгся, берёгся, да не уберёгся. Оно, конечно, болван с рылом кожаным не выдаст — да ведь времена какие, господи: и про себя подумаешь — узнают, не то, что болвана бить.

Все дела запустил, просидел так в кресле до вечера, пока не налезла синь густо, на Савву Звенигородского окрестился, пошёл к соседу Адаму Адамычу. Адам Адамыч термос мастерил — вроде духовки — из газетной бумаги. Илья Ильич подошёл — знакомая была голова Адама Адамыча, лысая, тридцать лет знаемая, — голову эту обнял, к лысинке щекою прижался, сказал:

— Прощай, Адам Адамыч, старый друг. Тридцать лет жили мы с тобой душа в душу. Пришло время расстаться.

Адам Адамыч глаза стеклянные, немецкие, на него выпучил, встал во весь рост во френчике своём потёртом, помолчал, палец вытянул деревянный, сказал:

— Ви… контрреволюционер?

Илья Ильич его за шею обнял, зашептал:

— Молчи, молчи. Ночью жду обыска. Всё может случиться. В заговоре не участвовал, а не отвертишься. Теперь стена — враг, и та всё знает, что думаешь. Деньги на верёвочке в вентиляции висят — если бог помилует, всё пополам поделим, вместе проживём остаток дней… Не хотел в контрреволюции участвовать, дьявол попутал.

Ночью сидел, слушал: Адам Адамыч с танцульки вернулся, лучину в кухне колол. Как затрещит за окном, застопорит — ухнет сердце: вот подкатит во тьме машина чёрная, выйдут, спросят: — Ты Синебрюхов, Илья Ильич? Ты болвана за революцию бил? — не отвертишься. Вот жизнь и прожил.

Ночь шла, шла, чёрная, за углом постреляли, — часы выстукивали: будешь прахом, будешь прахом. Потом за окном засерело, стало наливаться, — день налез: с листами сырыми, газетными, очередями, заботами. Ко дню отошло, к вечеру опять налезло, — Илья Ильич три ночи сидел, всё ждал, слушал: тьму, город, уханье ветра, — никто не подъезжал. Болван на бульваре стоял сытый, благодушный, — Илья Ильич на третий день посмотрел, подошёл, шапку снял, сказал:

— Ты на меня зла не имей. А насчет революции — это я сдуру.

Болван головой кивнул, простил. Домой Илья Ильич шёл счастливый. Вечером у пчёлки сидел, пил чай морковный. Адам Адамыч пришёл, тощий, с красными веками, сел на стул, сложился, спросил:

— А как же, mein lieber, насчёт, — и на вентиляцию палец поднял.

Илья Ильич на палец его тощий посмотрел, и сказал:

— Я на красную армию два фунта махорки и пару носков пожертвовал шерстяных. Вот что. А насчёт контрреволюции, чтоб у меня — ни-ни, я по дому ответственный, обязан немедленно донести обо всём подозрительном. Особо, которые в военном ведомстве служат, чтобы не разглашали военных тайн.

Адам Адамыч ещё раз сложился, потом аршинчиком раскрылся, сказал:

— Насчёт трудовой повинности бумажку имею, что не обязан.

— Бумажку представить в домком обязательно, не позднее завтрашнего дня.

Адам Адамыч дверью прищемился, исчез; пчёлка жужжала, на цветы приседала, мурлыкала:

— Хороший народ китайцы. Рис палочками едят. Рису много, и чаю много, байкового, поповского, высоцкого, лучших сортов. Сахар тростниковый, слабый, но сладкий.

Март 1922 года

Москва

Королева Бразильская

По одну сторону — очки роговые, шляпа зелёная, ботинок рыжий, крепкий — это Европа. По другую — в валенках драных, с мешочком, небритая — Азия. На хребте пограничном — в пальтишке сереньком, с портфеликом клеёнчатым — Асикрит Асикритыч Вещулин: пока Европа зеркальностёклая, красная, автобусом проедет — дожидающийся.

Европа, на рессорах покачиваясь, проехала, гудком дорогу расчищала. Азия в валенках к вегетарианской спешила: изучать меню, заветы Толстого. Асикрит Асикритыч возвращался со службы: в портфелике клеёнчатом нёс бумаги разграфлённые — на сверхурочные, «Лувр» Золя, в скуке залистанный, три картошки холодных, недоеденных. Европа, нога на ногу закинув, в башмаках прочнейших, в макинтошах отличнейших, в очках круглых роговых, на машинах рокочущих спешила на заседание; на заседании самопишущие перья из боковых карманчиков вынимала, в книжечку записывала, где день трудовой был размечен, возвращалась спокойная, из-под очков роговых оглядывала спокойно: Азию, братскую, посреди улиц шагавшую с портфелями, в валенках, в шапках-уханках — так мирно, словно не сама кутерьму на всю Европу затеяла.

Европа возвращалась: обедать, обдумывать, отдыхать, курить трубки, сигары крепчайшие. Азия на № 11 шагала: в Петровский, на Балчуг, в Лефортово. Асикрит Асикритыч со службы: из отдела записей состояний гражданских — тоже вышагивал: к Подвескам.

Во флигельке деревянном соседку справа Стасию Валериани, прежде судьбу предугадавшую, теперь сократили: квартхоз приходил с милицейским, допрашивал, чем занимается — Стася показала: служит в отделе по выдаче карточек населению. Со Стаси подписку взяли, что гаданием, предсказыванием не занимается. Жена квартхоза на другой день пришла судьбу угадывать: Стася предсказала бесплатно, из любви к делу, не по профессии. Жене квартхоза вышло: интересная встреча, близкое путешествие, деньги. Милицейскому неприятность по службе случилась: тоже по знакомству пришёл судьбу узнавать. Милицейскому Стася нечаянную радость предсказала. Как предсказала, так и обернулось: спекулянтов на самогоне захватил, с самогоном, с бражкою, со всеми аппаратами на двух извозчиках доставил: вышла награда и благодарность. А ведь так сердце служивое устроено — испокон, от Адама: как благодарность начальства, так трепыхается, ровно пичуга.

Стася на дело своё села беспрепятственно: а как времена были глухие, и каждый о судьбе своей тёмной поподробней узнать хотел, то и выходила очередь: Стася на неделю вперед записывала. Приезжали: спецы во френчах узнавать, как лучше дело обернуть и можно ли такому-то довериться. Стася спрашивала:

— Блунден?

— Рыжеватый.

— Ростому высокая, глаза серые?

— Низкий. Глаза зелёные.

Стася карты мешала, ладонь смотрела, нюхала, глаза закрывала, руку к груди прижимала, говорила:

— Ростому низкая… глазки зелёненький… драмодер, камель, плювается, как драмодер… с ним дружбу крутишь, не раскрутишь, плохо бисти… оба два у стенки бисти.

Спец за сердце хватался, уезжал поспешно на лошади казённой: зеленоглазого гнать, дела с ним не иметь. За спецом — дамочка котиковая, губки алые, глазки заплаканные. Стася смотрела зорко, ручку пухлую брала, говорила:

— Колечко сними, с колечком не можно… смотри на мине, на личико мне смотри, всё узнаешь…

Дамочка на Стасю смотрела испуганно, глазками подведёнными мигала. Стася нос морщила, говорила:

— Ох, обманный человек, у всем обманул… денего много взял, женщинское сердце встревожил… берегись его, красивая, кольца его не надевай, кольцо мне оставь, будешь довольная.

Дамочка уезжала заплаканная, довольная: кольцо оставляла. К Стасе раз в штатском, длинношеий псаломщик пришёл церкви соседней: в кулак кашлянул, объявил, что хочет объясниться кулуарно. Стася к себе за ширму провела, псаломщик шеей надулся, — оглядевшись, заявил, что в брак вступает законный, но чтоб от времени не отстать — желает выяснить: не может ли ему, лицу духовному, быть нравственный ущерб от брака комиссариатского, по Карлу Марксу. Стася брови сдвинула, карты в руках переплеснулись, из восьмиугольника вышло: брак по Карлу Марксу принесёт выгоду, удачу, интерес. Псаломщик улыбкой процвёл, благодарил, спросил имя для здравия — Стаси по календарю православному не значилось, записал — Стефанию.

Асикрит Асикритыч вечером, после всех сверхурочных, когда отгадает за стеной Стася последнему, и сосед слева отбубнит политэкономию, — туфли мягкие наденет, очки снимет, ляжет на койку, чаем жарко налитый, пальцами в нитяных носочках пошевеливает, на животе том держит развёрнутый, пёстрый, — по атласу сине-зелёному пальцем водит, с таблицы на таблицу изо дня в день переезжает: нынче на Гималаях. На Гималаях снег, крутизна, ветер в затылок; за Гималаями книзу Тибет, табуны ходят, не то сарлыки, не то яки мохнатые, корень женьшенъ жрут. Лежит, пальцем водит: — Памир, крыша света… с Памира на Гиндукуш, прямо на яках… небо синее, снег белый, Гиндукуш коричневый, каменный. С Гиндукуша на Пенджаб, в Индию, магараджа белый, на чалме яхонт, и слон лопоухий везёт, нос поднимает, ревёт трубно. А не пожелал в Индию — пожалуйте на великий Тибет, на озеро Дангра-юм-цо, чай тибетский пить, сидеть, скрестив ноги, на Куэнь-Лунь поглядывать.

Из отдела по записи состояний гражданских только и радости выбраться: вечером по Альпам шагать в башмаках крепчайших, в чулках шерстяных, зелёных, то куда-нибудь на о. Порторико пробраться, сиди на берегу и оглядывай: море Караибоское, синее, в спину океан Атлантический, линия пароходная Вера-Крус — Ливерпуль; внизу, за пятками, острова Подветренные: Тринидад, Курасао, Нуэва-Эспарта, по линии Нью-Йорк — Венецуэлла пароход идёт. Хорошо: простор, ветер, волна; на волне гривка седенькая, курчавая, облака плывут. Лежишь в республике Сан-Доминго, руками щёки подпёр, глядишь: просторно. Просторно людям жить. И города, города какие — не то что Кинешма какая-нибудь или Можайск, а Плато-Пуэрто, Сент-Яго, Гияча, даже ветер по жилам пройдёт. И плывёшь, плывёшь до полуночи: через пролив Юкатанский, на пароходе нью-йоркском, каком-нибудь «Kіng Маrtinico», лежишь на палубе в шезлонге, чайка пролетит, свистнет; негр кофе приносит: волос курчавый, а глаза крутые — все вежливые, чистые; капитан подойдёт, спросит по-английски: — Мистер Вещулин, сорок дьяволов, ваше здоровье… или что-нибудь в этом роде звучное, сочное, как бифштекс: даже слюнка во рту навернётся. Ответишь любезно — и опять плывёшь дальше, в Мексиканский залив: только Мексика на четверг, на завтра, плыть надо медленно, всё вообразить. До Мексики утром, в 10, пересадка: в отдел по записям дыма табачного поглотать, со всеми объясниться, — и вечером в Мексику, в город Ганнахуато.

Асикрит Асикритыч утром встаёт рано, в 7. За окном октябрь московский: дождь проморосил, теперь сеет крупой; во дворе, на куче навозной, старушонка копошится: мало объедков, всё доедают сами. Для самовара идёт на лучину пока этажерка хромоногая: самовар хмурится, дымит, наконец ревёт, носом фырчет. Асикрит Асикритыч самовар принесёт, картошки холодной нарежет — вроде сандвичей на пароходах американских. Сосед слева, как встал неумытый, ерошенный, по комнате ходит, политэкономию бубнит, — штаны кожаные, а суп казённый на Миусской хлебает, бегает в очередь. Махорки фунт в день выкуривает, в логове его нетопленном, с шинелью взамен одеяла, с чайником с носом отбитым, синий дым стоит: в дыму шагает, штаны на тощем животе потуже затянет, бубнит расчёт заработной платы.

Стася в девять встаёт, зубы, в трёх стаканах мокнущие, на места вложит, перед зеркальцем долго сидит: кудряшки жжёт, крем в щёки тощие втирает, брови сводит, чтобы нависали мрачней, потом кофе пьёт желудевый, питательный, ждёт посетителя. Другой раз, в самую мокреть, сквозь хлябь селезнёвскую, придёт тощий, безлюбый, дёсны бледные, рот бескровый, глаза рыбьи — сядет: ждёт, чтобы всё открыла — насчёт судьбы его, и насчёт особы одной — дама пик.

А Асикрит Асикритыч уж плывёт: не на пароходе американском, а на одиннадцатом номере по линии Селезнёвская — Подвески — Садовые. Руки в карманы, с портфеликом клеёнчатым, ноги ножницами в башмаках австрийских, колодовых, под картузиком два глаза стеклянных, на усики щетинкою упадёт с носа капля, другая навернётся. В отделе записей состояний гражданских за стол свой сядет, очки протрёт не спеша, папки достанет, бумаги разложит — день начался. В комнате с обоями ободранными, с печуркой в форточку выпущенной, дымящей горько, — вся жизнь человеческая: слева — стол браков, справа — рождений, в глубине стол мрачнейший — записи смерти. Да и по череду узнаешь, где какой стол: стоит баба молочная, широкобёдрая — это младенчика записать. За столом для младенчиков Клавдия Павловна: на плечах деревянных голова жёлтая, волос соломенный, щёки — как отщипнул кто тесто ноздрявое складками — так и осталось. Сидит, папироску между двух пальцев держит, дым носом белым пускает. Спросит: — Пол? — Баба молочная встрепенётся, скажет: — Насчет полу не знаю, а только девочка, осьми фунтов, от мужа законного, — и пойдёт с бумажкой довольная, молочными колыхая.

Насчёт младенчиков — всё степенно, с достоинством, а только у стола брачного народа зряшного много: оно, конечно, что брак — одно любопытство. Другие, правда, которые в летах, придут степенно, в очередь встанут, за руку держатся, — Платон Платоныч, по делам брачным, человек серьёзный, хоть сам холостой, к женщинам презрительный отроду, — оглядит поверх очков, как гаркнет: — Которые в брак, занимайте черёд, — так сразу всё стихнет, в очередь станут. Те, что в летах, первыми подойдут, — Платон Платоныч невесту оглядит, спросит: — В брак согласны вступить? — невеста ресницами белыми заморгает, ответит: — Согласные, мы на всё согласные; — и распишутся.

У стола разводного народу мало: разве что придут для жилищного разводиться, чтобы на комнату лишнюю право иметь, — у стола же смертного — женщина чёрная, скорбная — ждёт: как жизнь человека мотает, и голодом морит, и холодом донимает, и тифом гуляет по просторам, — а лёг человек, с сыпью розоватой на лбу, с носом белым, бровью чёрной синеет, ноги бескрылые вытянул — для: плавания вечного, стал из плавающего и путешествующего во веки уплывшим, — и уж стоит у стола подруга птицей чёрною, ждёт…



Поделиться книгой:



Регистрация