Стоял теплый октябрьский денек; и безмятежное уединение леса, осенняя мягкость света и воздуха делали саму идею некоего зла или пагубности невозможной. Когда я подошел к окраине луга, то был уже готов высмеять нелепые представления Эмбервилля; и даже само это место, на первый взгляд, произвело на меня скорее унылое и невыразительное впечатление. Черты пейзажа были те же, что были так ярко описаны художником, но я не мог обнаружить открытого зла, которое косилось из воды, из ивы, из ольхи и из камышей на его рисунках.
Эмбервилль сидел спиной ко мне на раскладном стуле перед этюдником, который он установил среди куп темно-зеленого мятлика на открытой площадке около водоема. Он, казалось, не столько был занят живописью, сколько пристально глядел на сцену перед ним, в то время как наполненная маслом кисть безучастно висела в его пальцах. Осока приглушала мою поступь, и он не услышал меня, когда я приблизился.
С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойденной степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белесого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишенных корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искаженное лицо. Это была западня злобы и отчаяния, лежащая вне осеннего мира вокруг нее; пораженное проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.
Я вновь окинул взглядом сам пейзаж — и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервилль. На нем лежала гримаса
Сосредоточенность Эмбервилля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации[7]. Я уже собирался заявить ему о своем присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси — и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервилля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.
«Бог мой! — выдохнул он, — я уж было принял тебя за того старика!»
Я не могу с точностью сказать, было ли еще что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервилль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.
Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервилля — изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушел в его моровые сумерки, и утратил ту веселую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.
В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного
Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошел к нему и грубо встряхнул за плечо.
«Ты слишком много работаешь, — сказал я ему. — Послушайся моего совета и отдохни денек-другой».
Он повернулся ко мне с ошеломленным взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.
«О, иди к черту! — прорычал он. — Разве ты не видишь, что я занят?»
Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге — и об Эмбервилле — были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.
В нижней части занятого желтыми соснами склона я оглянулся в противоречивом любопытстве, чтобы бросить прощальный взгляд. Художник не двигался, он все еще созерцал злокачественную сцену, словно зачарованная птица, глядящая на смертоносную змею. Было ли это впечатлением двойного оптического образа или же нет, я вряд ли когда-либо узнаю. Но в тот момент мне показалось, что я различаю слабую, призрачную
Все увиденное выглядело чрезвычайно хрупким и вполне могло быть иллюзией; что, однако, не помешало мне в содрогании укрыться под сенью высоких, благотворных сосен.
Оставшаяся часть дня и последовавший затем вечер были отмечены смутным ужасом, с которым я встретился в низине Чэпмена. Полагаю, что провел большую часть времени в тщетном резонерстве с самим собой, пытаясь убедить рациональную часть разума, что все, что мне довелось увидеть и почувствовать, было совершенно нелепо. Я не пришел ни к одному мало-мальскому выводу, за исключением убеждения, что психическое здоровье Эмбервилля находится под угрозой из-за некой проклятой сущности, чем бы она ни была, обосновавшейся в лощине. Пагубная личина местности, неосязаемые ужас, тайна и соблазн были подобны сетям, сплетавшимся вокруг моего мозга и которые я не мог рассеять любым количеством сознательных усилий.
Тем не менее, я принял два решения: во-первых, следовало незамедлительно написать невесте Эмбервилля, мисс Эвис Олкотт, и пригласить ее в гости в качестве ассистента художнику на время его оставшегося пребывания в Боумэн. Ее влияние, думалось мне, должно будет помочь в противостоянии тому, что столь губительно его затрагивало. С учетом моего хорошего с нею знакомства, приглашение не будет казаться чем-то из ряда вон. Я решил ничего не говорить об этом Эмбервиллю: элемент неожиданности, по моему разумению, должен быть особенно благоприятен.
Моим вторым решением было избегание нового посещения луга при любой возможности. Косвенным образом — потому как я понимал всю глупость борьбы с ментальной одержимостью в открытую — я должен был также попытаться отбить интерес живописца к этому месту и переключить его внимание на другие темы. Путешествия и развлечения также могли пойти в ход, пусть даже ценой задержки моей собственной работы.
Дымчатые осенние сумерки застали меня за подобными медитативными размышлениями; но Эмбервилль не возвращался. Ужасные предчувствия, безымянные и бесформенные, начали мучить меня во время ожидания. Спустилась ночная мгла; ужин остывал на столе. Наконец, около 9 часов, когда я уже изнервничался настолько, что был готов пойти на его розыски, он внезапно явился в панической спешке. Художник был бледным, растрепанным, запыхавшимся; в глазах застыл болезненный взгляд, как будто все вокруг невыносимо пугало его.
Он не принес извинений за опоздания; не упомянул и о моем собственном визите в лощину. Очевидно, что весь этот эпизод стерся из его памяти — включая его грубость по отношению ко мне.
«С меня довольно! — выкрикнул он. — Ни за что на свете не вернусь туда снова — никогда не рискну. Это место еще более чудовищно ночью, чем днем. Я не могу сказать тебе, что я видел и чувствовал — я должен забыть об этом, если смогу. Некая эманация — то, что проявляется открыто в отсутствии солнца, но скрыто в дневное время. Оно приглашало меня, оно соблазняло меня остаться этим вечером, и оно практическо завладело мной… Боже! Я не мог поверить, что подобные вещи возможны — подобные отвратительные смешения…»
Он замолчал и не закончил фразу. Его глаза расширились, как будто при воспоминании о чем-то слишком кошмарном, чтобы можно было описать. В тот момент мне вспомнились ядовито-навязчивые глаза старого Чэпмена, которого я иногда встречал неподалеку от деревушки. Он никогда особенно меня не интересовал, ибо я счел его типичным сельским валенком, с тенденцией к каким-то неясным и неприятным аберрациям.
Теперь, когда я увидел тот же взгляд в чувствительных глазах художника, я начал строить шокирующие предположения о том, был ли старый Чэпмен так же осведомлен о странном зле, обитающем в его луговине. Возможно, что в каком-то роде, за пределами человеческого понимания, он стал жертвой этого… Он умер там; и его смерть не выглядела такой уж мистической. Но что, если, в свете всего пережитого Эмбервиллем и мной, это дело заключало в себе нечто большее, чем каждый из нас мог подозревать.
«Расскажи мне, что ты видел», — предложил я. Во время вопроса, как будто покрывало опустилось между нами, неосязаемое, но зловещее. Он хмуро покачал головой и ничего не ответил. Человеческий ужас, который, возможно, привел его обратно в нормальное состояние и временно вернул ему его прежнюю общительность, отпустил Эмбервилля. Тень, что была темнее, чем страх, непроницаемая чужеродная завеса, снова окутала его. Я почувствовал внезапный озноб, не плоти, но духа. И меня в очередной раз посетила
Из последующих кошмарных дней я могу резюмировать только общую часть. Было бы невозможно передать тот бедный событиями, фантазмический ужас, в котором мы жили и передвигались.
Я немедленно написал мисс Олкотт, настаивая на ее приезде, пока Эмбервилль еще здесь, и, чтобы обеспечить согласие, неясно намекнул на мои заботы о его здоровье и потребность в ее соучастии. Тем временем, ожидая ее ответа, я старался отвлечь художника, предлагая ему поездки по всяческим живописным уголкам в окрестностях. Эти предложения он отклонял с отчужденной отрывистостью, с видом скорее холодным и загадочным, нежели с откровенно грубым. Фактически, он игнорировал мое существование и более, чем наглядно, показывал мне, что не желает, чтобы я вмешивался в его личную жизнь. Придя в отчаяние, мне ничего не оставалось, кроме как томиться в ожидании приезда мисс Олкотт. Он уходил каждое утро спозаранку, как обычно, со своими красками и этюдником, и возвращался незадолго до заката или чуть позже. Он не рассказывал мне, где был; и я воздерживался от вопросов.
Мисс Олкотт прибыла на третий день после моего письма, во второй половине дня. Она была молода, подвижна, сверхженственна и всецело предана Эмбервиллю. На самом деле, я считаю, что она немного благоговела перед ним.
Я рассказал ей ровно столько, сколько посмел и предупредил о болезненном изменении в ее женихе, которое я списывал на нервозность и переутомление. Я просто не мог заставить себя упомянуть луг Чэпмена и его зловещее влияние: все это было слишком невероятно, слишком фантасмагорично, чтобы быть предложенным в качестве объяснения современной девушке. Когда я увидел несколько беспомощную тревогу и недоумение, с которыми она выслушала мой рассказ, то мне захотелось, чтобы она была более своевольной и решительной и менее покорной Эмбервиллю, чем она казалась мне. Более сильная женщина могла бы спасти его; но даже тогда я бы усомнился, может ли Эвис сделать хоть что-нибудь в борьбе с неощутимым злом, завладевшим ее возлюбленным.
Тяжелый полумесяц луны висел, будто смоченный кровью рог в сумерках, когда он вернулся. К моему огромному облегчению, присутствие Эвис оказало в высшей степени благотворное воздействие. В тот же миг, когда он увидел ее, Эмбервилль вышел из своего особого затмения, которое овладело им, чего я боялся, без возможности освобождения, и стал почти что прежним и приветливым самим собой. Возможно, это все было только понарошку, с какой-то скрытой целью; но в тот момент я не мог этого подозревать. Я стал поздравлять себя с успешным применением столь великолепной панацеи. Девушка, со своей стороны, также почувствовала явное облегчение. Хотя, от меня не скрылись ее слегка обиженные и растерянные взгляды, вызванные периодическими приливами угрюмой отчужденности, в которые впадал ее
На следующее утро я поднялся очень поздно, изрядно проспав. Эвис и Эмбервилль, как я узнал, ушли вместе, забрав с собой обед, приготовленный моим китайским поваром. Очевидно, что он взял невесту с собой на одну из своих художественных экспедиций, и я предвещал исключительную пользу от этого мероприятия для его выздоровления. Так или иначе, мне и в голову не могло прийти, чтобы он мог повести ее на луг Чэпмена. Мутная, недобрая тень всей этой истории стала понемногу выветриваться из моей головы; я радовался снятию с себя тяжкого бремени; и, впервые за всю неделю, смог, наконец, в полной мере сосредоточиться на завершении моего романа.
Двое вернулись в сумерках, и я тут же понял, что ошибся сразу в нескольких пунктах. Эмбервилль вновь замкнулся в свою зловещую, сатурнианскую резервацию. Девушка рядом с его угрожающим ростом и массивными плечами выглядела крошечной, несчастной, жалобно растерянной и испуганной. Похоже было, что она повстречалась с чем-то полностью вне ее способности осмысления, с чем она была бессильна по-человечески совладать.
Оба моих гостя были отнюдь не многословны. Они не сообщили мне о том, где побывали, но, если уж на то пошло, вопросы были излишни. Неразговорчивость Эмбервилля, как обычно, была вызвана погружением в некое темное настроение или угрюмую задумчивость. Но при взгляде на Эвис у меня сложилось впечатление
Прошла неделя, наполненная неизменными ежедневными экскурсиями художника и его подруги — с той же озадачивающей, угрюмой отчужденностью у Эмбервилля — с теми же страхом, беспомощностью, принуждением и покорностью у девушки. Как все это могло закончиться, я просто не мог вообразить; но, видя зловещие симптомы его духовной трансформации, я всерьез опасался, что Эмбервилль двигался в сторону той или иной формы умопомешательства, если не чего-то худшего. Мои предложения развлечений и живописных путешествий были отвергнуты парой; и несколько туповатых попыток расспросить Эвис были встречены стеной чуть ли не враждебной уклончивости, что только укрепило меня в мысли: Эмбервилль посвятил ее в свою тайну — и, пожалуй, исказил мое собственное отношение к нему неким хитроумным образом.
«Вы не понимаете его, — повторяла она. — Он очень темпераментный».
Вся эта история была сводящей с ума головоломкой, но мне стало все более казаться, что сама девушка втягивается, прямо или косвенно, в эту призрачную западню, которая уже опутала художника.
Я предположил, что Эмбервилль сделал несколько новых этюдов того луга; но он не только не показывал их мне, но и не упоминал о них. Мои собственные впечатления от лощины, с течением времени, приняли необъяснимо яркую форму, которая была почти что галлюцинаторной. Невероятная идея некой внутренней силы или индивидуальности, враждебной и даже вампирической, против моей воли преобразилась в несказуемое убеждение. Место преследовало меня словно фантазм, пугающий, но и соблазнительный. Я чувствовал побудительное болезненное любопытство, нездоровое желание посетить его вновь, и постичь, при возможности, его тайну. Часто я думал о мнении Эмбервилля насчет
Развязка наступила внезапно и без прелюдий. В один прекрасный день, дела принудили меня отъехать в окружной центр, и я отсутствовал до позднего вечера. Полная луна плыла высоко над темными сосновыми холмами. Я ожидал найти Эвис и художника в моей гостиной; но их там не оказалось. Ли Синг, мой личный секретарь, сказал, что они вернулись к обеду. Часом спустя, Эмбервилль тихо выскользнул из дома, в то время как девушка была в своей комнате. Спустившись вниз несколькими минутами позже, Эвис пришла в смятение, не застав художника на месте, и также покинула дом вслед за ним, не предупредив Ли Синга ни о том, куда направляется, ни о том, во сколько намерена возвратиться. Все это произошло три часа тому назад, и никто из них двоих до сих пор не появился.
Черное, томно леденящее предчувствие дурного охватило меня, пока я слушал рассказ Ли Синга. Само собой напрашивалось предположение, что Эмбервилль уступил искушению второго ночного визита на этот чертов луг. Оккультная притягательность, так или иначе, превозмогла ужас первого опыта, каким бы он ни был. Эвис, зная о предмете навязчивого желания своего
Независимо от моих предыдущих промахов и ошибок в этом деле, теперь я не мешкал. Несколько минут стремительной езды сквозь мягкий лунный свет — и вот я уже на верху сосновой опушки чэпменовских угодий. Там, как и в предыдущий раз, я оставил автомобиль и ринулся сломя голову через укрытый тенями лес. Далеко внизу, в лощине, я услышал одиночный крик, пронзительный от ужаса, и резко оборвавшийся. Не было сомнений, что голос принадлежал Эвис; но второй раз крик не повторился.
Отчаянно перебирая ногами, я достиг дна лощины. Ни Эвис, ни Эмбервилля не было видно; и мне почудилось, при беглом осмотре, что местность полна клубящихся и движущихся испарений, сквозь которые лишь частично вырисовывались контуры мертвой ивы и прочей растительности. Я бросился по направлению к пенистому омуту и, приблизившись вплотную, был внезапно остановлен двукратным кошмаром.
Эвис и Эмбервилль плавали вместе в неглубоком водоеме, их тела были наполовину скрыты колыхающимися массами водорослей. Девушка была крепко обхвачена руками художника, как если бы он насильно приволок ее навстречу зловонной смерти. Ее лицо было покрыто гадкой, зеленоватой слизью; и я не мог видеть лица Эмбервилля, которое было отвернуто за ее плечо. Было похоже, что имело место борьба; но теперь оба были безмолвны и вяло покорны своей судьбе.
Но не одно только это зрелище заставило меня обратиться в безумное, судорожное бегство из лощины, даже хотя бы относительно не попытавшись извлечь утопленников. Истинный ужас заключался в том нечто, которое, с близкой дистанции, я принял за кольца медленно движущегося и поднимающегося тумана. Это не было испарением, ни чем-либо еще, относящимся к материальному миру — эта пагубная, фосфоресцирующая, бледная
За этой жуткой, призрачной проекцией злобно проглядывал истинный пейзаж с той же инфернальной, вампирической личиной, которая была на нем при свете дня. Но теперь уже он не казался статичным — он весь пульсировал злокачественной тайной жизнью — он тянулся ко мне своими осклизлыми водами, своими костлявыми древесными пальцами, своими спектральными лицами, что были изрыгнуты гибельной трясиной.
Даже ужас замерз внутри меня на мгновение. Я замер, наблюдая, как бледное, нечестивое испарение разрастается над лугом. Три человеческих лица, посредством дальнейшего перемешивания клубящейся массы, стали приближаться друг к другу. Медленно, невыразимо, они слились в одно целое, превратившись в андрогинный[11] лик, не молодой и не старый, что растаял, наконец, в удлиненных призрачных ветвях ивы — в руках древесной смерти, что протянулись навстречу мне, дабы схватить. Тогда, не выдержав дальнейшего зрелища, я бросился бежать.
Осталось еще кое-что добавить, хотя ничто, что я могу присовокупить к этой повести, ни на йоту не способно преуменьшить ее отвратительной тайны. Лощина — или та тварь, что обитает в ней — уже захватила три жизни… и я иной раз задаюсь вопросом, последует ли четвертая. Я, по всей видимости, единственный среди живущих, раскрыл причину смерти Чэпмена, а также Эвис и Эмбервилля; и более никто, судя по всему, не ощущал пагубного гения того луга. Я не возвращался туда после того утра, когда тела художника и его спутницы были извлечены из болота… и я не решаюсь уничтожить или иным образом избавиться от четырех масляных картин и двух акварелей с видом луга, что написал Эмбервилль. Возможно… несмотря на все, что сдерживает меня… я посещу его вновь.
Через три года после того, как Харпетрон стал учеником мага Авикта, тому в руки попала испещренная странными письменами пластина, которая принадлежала некогда Змеиному народу. Долгое время маг пытался прочесть ряды странных знаков. В конце концов ему это удалось. И хотя цель заклинания магов Змеиного племени оставалась неясной, Авикт решил испытать его. Он не предполагал, чем закончится этот опыт…
“THE DOUBLE SHADOW”, 1933
Те, кто знал меня в Посейдонисе, называли меня Фарпетроном, но даже я, последний и самый способный ученик мудрейшего Авиктеса, не ведаю, под каким именем суждено мне встретить завтрашний день. Вот почему я пишу эти торопливые строки в свете мигающих серебряных ламп, в доме моего учителя над шумным морем, брызгая достойными волшебника чернилами на серый, бесценный, древний драконий пергамент. А закончив, я запечатаю страницы в трубку из орихалка и выброшу из высокого окна в море, ибо боюсь помыслить, на что обречет меня судьба, если написанное пропадет втуне. И может статься, моряки из Лефары, проходя в Умб и Пнеор на своих высоких триремах, найдут эту трубку или же рыбаки выудят ее из пучин своими неводами. И, прочитав мое повествование, люди узнают правду и начнут остерегаться, и нога человека больше никогда не ступит под своды бледного, проклятого демоном дома Авиктеса.
Шесть лет я жил здесь с моим престарелым учителем, позабыв про свойственные юности утехи ради изучения мистических дисциплин. Глубже, чем кто-либо до нас, мы погрузились в запретные таинства; мы вызывали обитателей запечатанных навеки гробниц и полных страха бездн за пределами нашего мира. Не многие сыны человеческие отваживались разыскать наше жилище среди голых, изъеденных ветром утесов, но мы видели достаточно безымянных гостей, что жаловали к нам из мест за пределами мира и времени.
Строгой белой крепостью возвышается на скале наш особняк. Далеко внизу, на черных обнаженных рифах, море то непреклонно ревет и вздымается на дыбы, то отступает с недовольным ропотом, подобно армии побежденных демонов, и дом, словно пустующий склеп, вечно полон эхом его скучливого голоса, а ветра стонут унылым гневом в высоких башнях, но не могут пошатнуть их. На стороне, обращенной к морю, особняк поднимается из отвесной скалы, зато с других сторон его окружают узкие террасы: там растут карликовые кедры, что вечно гнутся под штормовым ветром. Огромные мраморные чудовища стерегут парадный вход; портики над клокочущим внизу прибоем охраняют высокие мраморные женщины, а в залах и холлах повсюду стоят могучие статуи и мумии. Кроме них и призванных нами существ, нет у нас других компаньонов, а призраки и личи[13] прислуживают нам в ежедневных делах.
Не без ужаса (ибо все мы смертны) я, неофит[14], смотрел поначалу на мерзкие лица гигантов, что повиновались Авиктесу. Я содрогался от извивания черного дыма, когда неземные вещества горели в жаровнях; я кричал от страха при виде серой бесформенной массы, что злобно ползала вдоль семицветного круга, исходя жаждой забраться внутрь, где стояли мы. Не без отвращения пил я подаваемое кадаврами вино и ел выпекаемый призраками хлеб. Но со временем ко всему привыкаешь, мой страх поулегся, и я начал верить, что Авиктес является безоговорочным господином всех заклинаний и заговоров и обладает неоспоримой властью развеять призванных им существ.
Мы бы и дальше жили в довольстве, если бы учитель ограничился сохранившимися со времен Атлантиды и Туле[15] знаниями либо же теми новинками, что доходили до нас из Мю. Не сомневаюсь, что нам бы хватило наук до конца жизни: в книгах из Туле, на страницах из слоновой кости, кровью были выведены руны, что вызывали демонов пятой и седьмой планеты, если прочесть их вслух, когда эти светила всходят на небе; колдуны Мю оставили нам описание опыта, который открывал двери далекого будущего; наши же прадеды из Атлантиды знали, как разделить атомы и как отправиться к звездам. Но Авиктесу хотелось знаний все темнее, все могущественнее… И вот на третьем году моего ученичества в его руки попала зеркально-гладкая дощечка давно пропавших с лица земли змеелюдей.
В определенные часы, когда море отступало от крутых утесов, мы обычно спускались по лестнице, высеченной в скальной глыбе, к небольшому, огороженному неприступными склонами пляжу в форме полумесяца — он находился под обрывом, на котором стоял дом Авиктеса. И там, на сероватом влажном песке, куда не доставали пенистые языки прибоя, искали поднятые из пучин и выброшенные ураганами на берег чужестранные диковинки. Там же мы находили фиолетовые витые раковины, грубые комки амбры и белые соцветия вечноцветущих кораллов; как-то раз мы видели зеленого медного божка, что украшал когда-то нос галеры с дальних островов.
Однажды случился сильнейший шторм — из тех, когда море сотрясается до самых глубин. К утру буря улеглась: небо в тот роковой день сияло безоблачной синевой, дьявольские ветра попрятались в черных трещинах и пропастях, а море чуть слышно шелестело волнами, подобно шелковому подолу стеснительной девицы. И у самой полосы прибоя, в буром клубке водорослей, мы заприметили яркий, затмевающий солнце блеск.
Я бегом бросился к нему, чтобы подобрать предмет раньше, чем его утащит очередная волна, и принес его Авиктесу.
Табличка (речь идет о ней) была сделана из неизвестного материала, похожего на неподвластное ржавчине железо, но более тяжелого. Она была выполнена в форме треугольника; размером чуть больше человеческого сердца. Одна сторона чиста, как зеркало, а на другой ряды крючковатых символов въелись глубоко в металл, будто вытравленные едкой кислотой. Символы не походили ни на иероглифы, ни на буквы известных нам с учителем языков.
Мы не смогли определить возраст и происхождение таблички — наши познания оказались бессильны. В течение многих дней мы изучали надпись и спорили, но ничего не добились. И тем не менее ночь за ночью мы запирались в закрытой от вечных ветров комнате и изучали сверкающую табличку в свете серебряных ламп, поскольку Авиктес полагал, что в крючковатых значках скрывается редкое знание, таинство чуждой или же очень древней магии. Потом, так как вся наша ученость не принесла плодов, учителю пришлось прибегнуть к другим источникам, и он обратился к ворожбе и некромантии. Но поначалу, сколько бы мы ни расспрашивали демонов и призраков, никто не мог ответить. Любой другой на месте моего учителя уже отчаялся бы… И как было бы хорошо, если бы так случилось и Авиктес не искал больше путей разгадать надпись!
Под медленный рокот волн, бьющих о черные камни, и завывание ветра в белых башнях шли месяцы и годы. Мы продолжали изыскания; все дальше и дальше мы углублялись в беспросветные глубины пространства и духа, выискивая способ отомкнуть ближайшую из множества бесконечностей. Время от времени Авиктес возобновлял попытки разгадать тайну выброшенной морем таблички или опрашивал о ней очередного пришельца.
В конце концов волей случая учитель в качестве праздного эксперимента вызвал тусклый, тающий в воздухе призрак волшебника доисторических времен, и тот шепотом на грубоватом, забытом людьми наречии поведал, что письмена на табличке принадлежат языку змеелюдей, чей континент затонул за миллиард лет до того, как Гиперборея поднялась из грязи. Призрак ничего не сумел рассказать о значении надписи, ибо даже в его время змеелюди считались сомнительной легендой, а их нечеловеческие знания и волшебство не давались людям.
Надо заметить, что во всех чародейских томах Авиктеса не нашлось заклятия, которое позволило бы нам вызвать змеелюдей той баснословной эпохи. Но существовала древняя лемурийская[16] формула, малопонятная и неточная, при помощи которой чародей мог отослать тень человека во время, предшествующее его жизни, а после призвать обратно. Тень же, не обладая субстанцией, не пострадает от путешествия и запомнит все, что велит ей изучить чародей.
Итак, снова вызвав призрак того колдуна по имени Юбиф, мы с учителем поработали над древними смолами и горючими осколками окаменевшего дерева, прочитали вслух положенные части формулы и отправили тень Юбифа в далекие времена змеелюдей.
По прошествии отведенного учителем промежутка времени мы исполнили любопытные ритуалы, что должны были его вернуть, и они оказались успешными. Юбиф опять стоял перед нами, колыхаясь, как легчайший туман, который вот-вот развеет ветерком. Шепотом почти беззвучным, подобным последнему отзвуку засыпающих воспоминаний, он поведал нам значение символов, ради которого и отправлялся в прошлое. Мы не стали расспрашивать его дальше и отправили в то небытие, откуда он явился.
Тогда, узнав смысл крохотных изогнутых букв, мы сумели прочесть написанное на табличке и записать его звучание современными символами, хотя и не без трудов и мучений, поскольку сами созвучия языка змеелюдей, их символы и идеи оказались во многом чужды нам, людям. Когда же мы разобрали надпись, обнаружилось, что она содержит выражение для вызова, без сомнения записанное их колдунами. Но кого вызывает это заклинание, не говорилось — ни намека на природу существа, что должно откликнуться на ритуал. Также там не нашлось соответствующего заклинания для экзорцизма[17].
Великая радость охватила Авиктеса, когда он наконец получил доступ к знанию, хранившемуся за пределами памяти человеческой. И сколько ни пытался я его отговорить, учитель решил попробовать заклинание на деле, утверждая, что наша находка отнюдь не случайна, а, напротив, предопределена судьбой. Он не придавал должного значения опасности, которую мы могли навлечь на себя, вызвав существо, чье происхождение и возможности совершенно нам неизвестны. «За все годы, что я посвятил волшебству, — говорил Авиктес, — ни разу не являлись мне ни черт, ни Бог, ни демон, лич или тень, которых я не сумел бы покорить и потом изгнать. Я и думать не хочу, что раса змеелюдей, какими бы искусными ни считали они себя в некромантии и колдовстве, сумела породить дух, неподвластный моим заклятиям».
Видя настойчивость человека, которого я признавал учителем и господином во всех отношениях, я согласился, хотя и не без сомнений, помочь Авиктесу в его эксперименте. К определенному часу, при надлежащем расположении звезд, мы собрали в зале для заклинаний всяческие названные в табличке вещества или найденные для них замены.
Лучше смолчать о подготовке и собранных нами материалах, также не следует повторять резкие, шипящие слова, которыми начинался ритуал. Они тяжело давались нам, не принадлежащим к расе змеелюдей. Ближе к концу эксперимента мы свежей птичьей кровью нарисовали на мраморном полу треугольник: Авиктес встал в одном углу, я — в другом, а огромная коричневая мумия атлантийского воина по имени Ойгос — в третьем. Мы с Авиктесом взяли в руки тонкие свечи, сделанные из трупного жира, и держали их, зажав между пальцами. В вытянутых ладонях Ойгоса, словно в неглубоком кадиле, горели слюда и асбест — мы вызвали это пламя известным нам способом. Чуть поодаль на полу с помощью бесконечного повторения двенадцати неназываемых вслух знаков Умора был вычерчен неразрывный овал — там мы собирались укрыться, если наш гость покажет себя недружелюбным или непокорным. Мы дождались, пока вращавшиеся вокруг полюса звезды повернулись, как было предписано в табличке. Когда свечи погасли в наших обожженных пальцах, а слюда и асбест полностью расплавились в изъеденных огнем ладонях мумии, Авиктес произнес слово, чье значение оставалось скрытым от нас. Ойгос, связанный с волей учителя колдовской силой, повторил его через нужный промежуток голосом глухим, как эхо в гробнице, а за ним в свой черед и я.
Надо заметить, что перед ритуалом мы отворили в зале воплощений маленькое окно с видом на море, а также оставили открытой высокую дверь в выходящем на другую сторону дома коридоре на случай, если явившемуся на призыв существу потребуется материальный вход. Во время церемонии море замерло и ветер утих, будто в предвкушении безымянного гостя. Но вот прозвучало последнее слово, а мы стояли и напрасно ждали хоть какого-то знака, возвестившего бы о появлении неведомого существа. Лампы горели ровно; все тени в комнате принадлежали нам, Ойгосу и гигантским мраморных девам у стен. В хитроумно расставленных заколдованных зеркалах, что отражали невидимое, не появилось никаких изображений.
Через краткое время Авиктес выразил разочарование: он полагал, что вызов провалился. Я же почувствовал заметное облегчение, но предпочел это скрыть. Мы допросили Ойгоса: возможно, благодаря присущему мертвым чутью он обнаружил в комнате доказательство (или хотя бы сомнительный намек на него) присутствия в комнате чего-либо, невидимого нам, людям. Мумия ответила отрицательно.
— Поистине дальше ждать бессмысленно, — заявил Авиктес. — Мы либо неверно поняли смысл надписи, либо не сумели воссоздать вещества для ритуала, а может быть, неправильно произнесли какое-нибудь слово. Возможно, за прошедшие эпохи то существо, что должно ответить на призыв, исчезло без следа. Или с ним произошли перемены, за счет чего заклинание стало пустым и бесполезным.
Я с готовностью согласился с учителем в надежде, что история с дощечкой подошла к концу. После мы вернулись к привычным занятиям, и больше ни один из нас не упоминал загадочную табличку и пустое заклятие.
Наши дни потекли как прежде: море ревело и карабкалось в белой ярости на утесы, ветра завывали угрюмыми невидимыми призраками и гнули темные кедры, как сгибает ведьм дыхание Таарана, бога зла. Завороженный новыми чудесами и чарами, я почти забыл о неудавшемся заклинании и полагал, что Авиктес также выбросил его из головы.
Все шло как в былые времена, и ничто не тревожило наше наполненное мудростью, могуществом и безмятежностью существование, которое мы считали не подвластным никому из королей. При чтении созвездий гороскопа мы не обнаружили в будущем ничего угрожающего, да и геомантия, а также прочие методы предсказания не предвещали ни тени вреда. Наши фамильяры[18], пусть устрашающие для глаза обычного смертного, служили нам с полным послушанием.
Однажды ясным летним утром мы с учителем прогуливались, по обыкновению, на мраморной террасе за домом. Облаченные в лиловые, цвета океана, мантии, мы неторопливо шагали между причудливо изогнутых ветром кедров; я бросил взгляд на пол, на наши голубые тени, и вдруг увидел расплывчатое пятно-тень, которое никак не могло принадлежать ни нам, ни деревьям. Я встревожился, но ничего не сказал Авиктесу, лишь продолжал украдкой наблюдать за странным явлением.
Оно следовало по пятам за тенью учителя, не приближаясь и не удаляясь ни на шаг. И оно не дрожало на ветру, но перетекало подобно тяжелой, густой гнойной жидкости. Цвет его не походил ни на черный, ни на фиолетовый или синий — такой цвет не знаком людским глазам, — скорее, это был цвет разложения более темного, чем сама смерть. Судя по форме, силуэт принадлежал чему-то чудовищному, что ходило выпрямившись, но имело приплюснутую голову и длинное изгибающееся тело. Такому существу больше пристало пресмыкаться, нежели ходить.
Авиктес не замечал новой тени, но я боялся сказать ему о ней, хотя сразу понял, что незваный спутник несет беду. Я придвинулся ближе к учителю в надежде через прикосновение или другим чувством обнаружить невидимое нечто, что отбрасывало тень. Но я встретил только пустой воздух, причем как со стороны, откуда падало солнце, так и с другой, — а искал я очень тщательно, зная, что некоторые существа отбрасывают тень против солнца.
В обычное время мы вернулись к изогнутой лестнице и охраняемым чудовищными статуями портикам, что вели в дом. Странное пятно последовало за тенью Авиктеса, поднялось по ступенькам и прошло неостановленным мимо ряда нависающих над входом монстров. В полутемных залах, куда не доходили солнечные лучи, где не место теням, я по-прежнему с ужасом наблюдал отвратительную размытую кляксу тлетворного цвета без названия, что следовала за учителем вместо его исчезнувшей тени. И весь день, где бы мы ни находились: за столом, где прислуживали призраки, или в охраняемой мумиями библиотеке, — пятно преследовало Авиктеса, словно проказа — больного. И по-прежнему учитель ничего не замечал, а я воздерживался от того, чтобы указать ему на тень. Я надеялся, что со временем ужасный гость исчезнет так же необъяснимо, как и появился.
Но в полночь, когда мы сидели под серебряными лампами и изучали написанные кровью руны Гипербореи, я заметил, что пятно подобралось ближе к Авиктесу и теперь возвышалось на стене за его креслом. Оно колыхалось, будто истекало кладбищенской гнилью, мерзостью, превосходящей черную проказу ада, и я не выдержал. Я закричал от страха и отвращения и указал на него учителю.
Заметив наконец тень, Авиктес внимательно ее осмотрел. На его покрытом глубокими морщинами лике я не заметил ни страха, ни омерзения, ни восхищения. «Это тайна за пределами моего мастерства, — сказал он мне. — Но никогда еще за время чародейства ни одна тень не являлась ко мне незваной. И поскольку все наши заклятия, кроме одного, получали должные отклики, я вынужден заключить, что перед нами существо либо тень существа, что пусть запоздало, но откликнулась на формулу со змеиной таблички, которую мы посчитали пустой и никчемной. Я думаю, что нам следует направиться в комнату для вызовов и расспросить тень подобающим образом».
Мы немедленно перешли в комнату для вызовов и совершили все необходимые приготовления. Когда мы были готовы к вопросам, неизвестная тень передвинулась еще ближе к Авиктесу, так что зазор между ними остался не шире скипетра некроманта.
Всеми доступными нам способами мы расспрашивали тень, говорили с ней сами, а также ртами статуй и мумий. Но ответа не получили; и, даже призвав некоторых демонов, что служили нам фамильярами, говорили через них, но тщетно. Зеркала не отражали ничего, что могло бы отбрасывать тень, а наши ораторы никого не учуяли в комнате. Ни одно из заклятий, казалось, не имело власти над нежданным гостем. Наконец Авиктес встревожился и, очертив на полу кровью и пеплом овал Умора, куда не может вступить ни один дух или демон, перешел в его центр. Но пятно, подобно текучей заразе разложения, последовало за ним внутрь овала, и зазор между ними стал не шире карандаша чародея.
На липе Авиктеса ужас прорезал новые морщины, а на лбу выступил предсмертный пот. Он, как и я, понимал, что перед нами существо, не подчиняющееся никаким законам и не приносящее ничего, помимо несказанного зла и бед. Учитель воззвал ко мне дрожащим голосом и сказал: «Я не знаю, что это и каковы его намерения по отношению ко мне. Я не владею силой, чтобы остановить его. Уходи, оставь меня; я не хочу, чтобы кто-либо видел, как падут мои чары, и наблюдал роковые события, которые могут последовать. Уходи, пока есть время, или же и ты тоже падешь жертвой этой тени…»
Хотя ужас сковал меня до глубины души, я не хотел оставлять Авиктеса. Но я поклялся подчиняться ему всегда и во всем; к тому же я понимал, что вдвойне бессилен перед тенью, раз сам учитель оказался перед ней беспомощен.
Попрощавшись с Авиктесом, на трясущихся конечностях я выбежал из проклятого зала и с порога увидел, как чужеродное пятно, расплываясь по полу тошнотворной кляксой, наползло на Авиктеса. В тот же миг учитель закричал, будто снедаемый кошмаром, и его лицо потеряло сходство с прежним Авиктесом и превратилось в перекошенное, искаженное лицо безумца, который борется с невидимым инкубом[19].Больше я не мог на это смотреть. Я побежал по коридору и выскочил через портик на террасу.
Красная луна, зловещая и горбатая, нависла над утесами; в ее свете тени деревьев вытянулись, а штормовой ветер раскачивал кедры, будто рвал с плеч заклинателей длинные плащи. Пригнувшись от ветра, я заторопился по террасе к внешним ступеням, что вели крутым спуском на каменную, полную провалов осыпь за домом Авиктеса. С прытью, усиленной страхом, я добежал до края террасы, но не смог шагнуть на верхнюю ступень: с каждым шагом мрамор под ногами плавился и лестница отдалялась, словно блеклая линия горизонта перед путником. И хотя я, задыхаясь, бежал изо всех сил, спасительных ступеней так и не достиг.
Со временем я сдался, поскольку видел, что неведомое заклятие изменило пространство вокруг дома учителя, чтобы никто не мог покинуть его. Покорный уготованной мне судьбе, я вернулся в дом. И когда взбирался по белым ступеням при свете низкой, заблудившейся в утесах луны, увидел, что под портиком меня кто-то ожидает. Только по струящейся лиловой мантии — но не по другим признакам — я узнал в этой фигуре Авиктеса. Его лицо потеряло сходство с человеческим, стало отталкивающей маской, где черты учителя слились с чем-то неведомым на земле. Изменение выглядело более страшным, чем смерть или разложение; лицо приобрело тот безымянный, гнойный оттенок, которым поразила меня ранее тень, а черты частично походили на ее плоский профиль. Такие руки не могли принадлежать ни одному земному существу, а тело под мантией вытянулось и покачивалось с тошнотворной гибкостью. В лунном свете казалось, что с лица и пальцев сочится тление. Сегодняшний преследователь, как неотвязная болезнь, исказил и изъел тень моего учителя — но не стоит описывать, как она двоилась.
Я бы охотно закричал, если бы не потерял от ужаса дар речи. Существо, когда-то бывшее Авиктесом, молча поманило меня, не размыкая живых, но притом гноящихся губ. Оно не сводило с меня глаз — они превратились в сочащуюся гнусь… Мягкой проказой пальцев оно ухватило меня за плечо и повело, едва не теряющего сознание от омерзения и страха, по коридору в комнату. Там вместе с несколькими товарищами находилась мумия Ойгоса, помогавшего нам провести ритуал с табличкой.
В неподвижном бледном свете негаснущих ламп я увидел, что мумии стояли у дальней стены, все на своих местах, и от каждой по стене тянулась высокая тень. Но у длинной тонкой тени Ойгоса появился спутник, как две капли воды похожий на пагубное пятно, что преследовало мастера, а теперь слилось с ним. Я вспомнил, что Ойгос исполнил свою часть ритуала и вслед за учителем повторил неизвестное слово. Я понял, что ужас вот-вот настигнет и его и изольется на мертвого, как уже излился на живого. Мерзкое безымянное существо, которое мы самонадеянно вызвали, стало видимым для смертных глаз, но этого ему было мало. Мы вытянули его из бездонных глубин пространства и времени, в неведении использовав зловещее заклятие, и оно пришло в выбранный им самим час, чтобы заклеймить призывавших самым страшным образом.
Ночь отошла, и настал день. Он тянулся вязким, липким кошмаром… Я видел, как чужеродная тень полностью слилась с телом и тенью Авиктеса… Я видел медленное наступление второго пятна: оно сливалось с тощей тенью и сухим, смолистым телом Ойгоса и обращало мумию в подобие того существа, в которое превратился учитель. Я слышал, как кричит от боли и страха человеческим голосом мумия, видел, как она бьется в судорогах второй смерти.
Уже давно Ойгос затих и стал безмолвным, подобно первому пришельцу, и я не знаю ни о чем он думает, ни что замышляет… И увы, мне неизвестно, пришло ли то существо, что откликнулось на наш необдуманный призыв, в одиночку или их несколько. Остановятся ли они на нас троих, или ужас из глубин времени распространится на других людей?
Но все это вскоре откроется мне, ибо и за мной теперь следует тень, подбираясь все ближе. Воздух густеет и стынет от страха, наши фамильяры бежали из особняка, а огромные мраморные женщины, стоящие у стен, дрожат. Но ужас, ранее бывший Авиктесом, и второй ужас, бывший Ойгосом, не трясутся и не оставляют меня. Они не спускают с меня глаз, непохожих на глаза, и ждут, когда я стану одним из них. Их неподвижность пугает меня больше, чем пугало бы желание разорвать меня в клочья. В ветре поют странные ноты, а море ревет чужим голосом; стены дрожат, подобно тонкому покрывалу, под черным дыханием далекой бездны.
Зная, что время на исходе, я заперся в библиотеке и записал все случившееся. Я также взял яркую треугольную табличку, чья загадка погубила нас, и выбросил из окна в море. Надеюсь, что больше ее никто и никогда не найдет. Сейчас я закончу, запечатаю записки в трубку из орихалка и брошу в вечно вздымающиеся волны. Ибо зазор между моей тенью и ужасным пятном на мгновение дрогнул… и теперь он не шире карандаша колдуна.
Планета Лофаи — царство кровожадных растений, там царит требующий человеческих жертв Вууркал… А люди — ничтожнейшие рабы, призванные покорятся своей участи и обслуживать чудовищные цветы… Но верховный жрец — владыка Лунифи — самого крупного города Лоспара решается бросить вызов могуществу Вууркала и, вспомнив древние легенды, отправляется в долгое путешествие к Окклифу — демону из живого камня — ровеснику Вуулкара, равнодушного и людям, и к цветам. Тот пребывает за пределами пустыни Афон… Лунифи ведет не только забота о людях, скорее — любовь к Ноле — следующей потенциальной жертве Вуууркалу…
“THE DEMON OF THE FLOWER”, 1933