— Никогда. Я просто не умею работать с ними. Если бы я умел, я бы, скорее всего, ставил фильмы сам. Быть постановщиком фильма — это, наверное, очень интересно. Но… Понимаешь, я знаю, как они должны играть, но не имею ни малейшего представления, как им это объяснить. А если я иногда и пытаюсь им что-то объяснить, они все равно меня не понимают… Режиссера они понимают с полуслова. Я обычно излагаю в общих чертах режиссеру, чего я хочу от того или иного актера или актрисы, и он передает им это на более доступном языке. Режиссер — он как бы мой переводчик, понимаешь?
Она подалась вперед в шезлонге и, опершись локтями о колени и положив подбородок на сомкнутые руки, внимательно посмотрела на него:
— И что ты скажешь своему переводчику насчет меня? Какие указания отдашь на мой счет?
— На твой счет я отдам лишь одно указание, Вероника: чтобы поменьше к тебе лезли. Я не хочу, чтобы они обучали тебя их киношным трюкам. Это может испортить в тебе самое главное.
Она облегченно вздохнула и откинулась назад.
— И в этом мне тоже повезло, — сказала она. — Терпеть не могу, когда мне указывают, как делать. — И добавила чуть тише, глядя на него из-под полуопущенных ресниц: — Я, наверное, очень везучая, Габриэле.
— Я, кстати, тоже везучий, — сказал он. — Знаешь, я всегда задавался вопросом, что делает одного человека везучим, а другого неудачником.
— И что же ты решил?
— Я думаю, невезучих людей нет — каждый человек везучий изначально. Везение заложено в каждом из нас еще до того, как мы появляемся на свет, просто не всякий умеет им воспользоваться. Вся разница между везучим человеком и так называемым неудачником состоит в том, что везучий человек знает, где и когда ему появиться, а неудачник нет. Я уверен, Вероника, что для каждого из нас где-то что-то припасено — иначе рождаться на свет было бы сущим наказанием.
— Но тогда почему одни люди знают, куда и когда им прийти за этим, а другие нет? Ведь это что-то чисто подсознательное, согласись: человек не может додуматься до этого умом, даже самый умный из людей.
Он улыбнулся. Ему нравилось в ней ее желание докопаться до самой сути вопроса.
— Дело, наверное, не в уме, а в чувствительности, — предположил он. — В какой-то особой чувствительности, которая ведет человека по жизни. Может, это просто обостренное восприятие пространства и времени — и соответственно хорошо развитая способность ориентироваться…
Она сосредоточенно смотрела в сумеречное небо, на котором уже начинали проглядывать очертания полной луны. Она, казалось, искала ответ на какой-то очень важный вопрос.
— Чувство времени, — задумчиво повторила она, потом, как будто очнувшись, встряхнула головой и посмотрела прямо на него: — Я, кажется, поняла, Габриэле: это чувство музыкального ритма. Именно оно. Не случайно «чувство времени» и «чувство ритма» звучит абсолютно одинаково по-английски: timing. Вся суть заключается в том, чтобы настроиться на правильную волну.
Он смотрел на нее в изумлении. Ему казалось, она знает намного больше, чем он или кто-либо еще, о таких вещах, как везение, счастливая случайность, жизненное предназначение, — все то, что принято считать сверхъестественным, магическим, для нее было предельно ясно и объяснимо. И сейчас ему тоже все стало ясно. Ослепительная ясность разлилась в его мозгу, и вся его жизнь предстала перед ним в свете этого невероятно простого открытия. Тот путь, что он прошел в жизни, все то, что он сделал и чего достиг, наполнилось каким-то новым, не житейским, а логическим смыслом. Как будто какая-то нить протянулась сквозь все прожитые годы, объединяя их и подводя к единой цели. Он не мог найти определения этой только что открывшейся ему цели — она не имела ничего общего с теми целями, которые он ставил перед собой на том или ином этапе своей жизни. Да он и не искал ей определения. Ему было достаточно знать, что эта цель есть. И ведь он всегда знал, что эта цель есть, только не отдавал себе в этом отчета. Так же, как знал всегда, с тех самых пор, как появился на свет, что когда-то, в теплый и немного ветреный вечер, он будет сидеть возле бассейна с девушкой, обернутой в розовое полотенце, и в воздухе будет пахнуть фиалками, закатом и чем-то еще — может, ее духами? — и что у девушки будут синие улыбчивые глаза и длинные темно-каштановые волосы, еще не совсем просохшие после купания, и вот эта привычка покусывать нижнюю губу в моменты задумчивости и чуть приподнимать брови, когда она чем-то удивлена или собирается что-то сказать…
Она слегка подалась вперед, собираясь заговорить, и он с нетерпением ждал ее слов, напряг слух, чтобы ни в коем случае не пропустить их… Но почему-то вместо ее голоса услышал свой собственный.
— Молчи, — сказал его голос. — Не говори ничего сейчас. Слова…
Он не договорил, но она поняла.
— Ты прав, — согласилась она. — У воды в бассейне тоже есть уши, и у этого дерева, — она указала на раскидистый клен у дорожки, ведущей к дому, — у него они тоже есть. Уж не говоря о воздухе… Сегодня, кстати, очень ветреный день. — Она слегка поежилась и встала.
— Ты замерзла? — спросил он, тоже поднимаясь с шезлонга.
— Пока нет. Но замерзну, если буду сидеть неподвижно. — Она сбросила с себя полотенце и направилась к бассейну. — Поплыли? — предложила она, оборачиваясь.
— Поплыли.
Он приблизился к ней почти вплотную, с наслаждением вдыхая этот едва уловимый и мучительно влекущий запах, который исходил от нее. Он не заметил этого запаха днем — запахи, наверное, усиливаются с темнотой.
— Что это за духи, Вероника?
— Духи? — Она провела по шее тыльной стороной руки. — По-моему, они давным-давно испарились. Остались в бассейне. Я, честно говоря, не чувствую никакого запаха.
— И все-таки — что это за духи?
Она подошла к самому краю бассейна и посмотрела в воду, изготавливаясь для прыжка.
— Мои духи называются «Obsession»[5], — сказала она и, оттолкнувшись ногами от края бассейна, нырнула вниз головой.
Он расхохотался и последовал за ней.
— Чему ты смеешься? — спросила она, выныривая. Намокшие волосы прилипли к ее лицу, и она нетерпеливо отбросила их назад обеими руками.
— У твоих духов очень подходящее название, Вероника. Парфюмеры, оказывается, большие шутники…
— У тебя очень красивый дом, Габриэле. Красивый и снаружи, и внутри. Я никогда в жизни не видела такого красивого дома.
Вероника стояла, прислонившись спиной к стволу апельсинового дерева, и, гладя огромного лохматого волкодава, прильнувшего в полном блаженстве к ее ногам, восхищенно смотрела на большое белое строение по ту сторону газона, залитого лунным светом. В кронах деревьев, окружающих дом по периметру, были подвешены фонари, и их желтоватый свет, пробиваясь сквозь листву, устремлялся к центру, как бы приподнимая белую виллу над всем остальным.
— Я бывала в гостях у богатых и даже у очень богатых людей, — говорила Вероника, — но все они — как бы это сказать? — они как будто боятся слишком красивых вещей. Не хотят, что ли, привлекать глаз… Они тратят бешеные деньги на совсем неприметную обстановку. Они называют это хорошим тоном. Я, честно говоря, не понимаю, какой смысл тратить такие деньги на то, что остается незаметным для глаза. А у тебя каждая мелочь бросается в глаза — и все вместе выглядит очень красиво. Если бы у меня был мой собственный дом, я бы обставила его в точности, как твой.
Габриэле с удовольствием слушал ее восторженный монолог, глядя, как ее пальцы ласкают лохматую собаку, утопая в длинной белой шерсти. Он очень гордился своим домом и его роскошным убранством и был счастлив, когда люди оценивали это, — не случайно во время съемок того или иного фильма «уикэнды у Габриэле», на которые приглашались все члены съемочной группы, стали традицией. Если это правда, что в жизни каждый из нас играет какую-то роль, он не видел для себя более подходящей роли, чем роль гостеприимного хозяина. Пусть многие считали, что его пристрастие к роскоши и к пышным празднествам было лишь желанием выставить себя напоказ, блеснуть перед другими своим богатством… Какая разница в конце концов, как они это истолковывали? Люди всегда с радостью откликались на его приглашение и потом еще долго вспоминали о приеме — этого ему было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя удовлетворенным.
— Кто-то из моих знакомых назвал мою голубую гостиную гостиной арабского шейха, — сказал он. — Ту самую, которая так понравилась тебе.
Она засмеялась.
— Это, наверное, из-за атласных подушек. Как же они красивы! Я бы никогда не подумала, что в наше время подушки еще вышивают парчой — да еще украшают камнями… Но все-таки самая красивая комната — это твоя ванная. Та, где золотые краны, и люстра из горного хрусталя, и это безумное зеркало во всю стену…
— Моя ванная и шокирует людей больше всего, — заметил он. — Они считают ее излишеством, дурным тоном. Для большинства людей приемлемы золотые пепельницы в моей гостиной, или обои с золотым тиснением, или даже те атласные подушки. Но они никак не могут понять, какой смысл устанавливать в ванной краны из чистого золота, да еще с большим алмазом на каждом.
— По-моему, это яснее ясного. Где, как не в ванной, устанавливать все самое красивое? — Она погладила по голове волкодава, который терся о ее ноги, требуя ласк. — Я думаю, ванная — это самая близкая человеку комната из всего дома, даже ближе, чем спальня. В ванной мы расслабляемся как нигде. В ванной мы остаемся одни и нас ничто не отвлекает, значит, мы обращаем больше внимания на то, что нас окружает. Вообще приятно смотреть на красивые вещи, когда лежишь в горячей воде.
— Тебе нравится лежать в горячей ванне?
— Спрашиваешь! Я бы, наверное, могла провести в ней полжизни. Мне иногда горячая ванна кажется решением всех проблем… А у тебя просто королевская ванная. Ты, наверное, чувствуешь себя самым настоящим королем, когда купаешься в ней.
— Они и называют меня в шутку королем, — сказал он, смеясь. — Королем Кинематографа, конечно, а не Итальянской Республики, которая в таком случае перестала бы быть республикой…
— Они — это кто?
— Народ на студии. И вообще все те, кто знает меня близко.
— Но почему в шутку? — недоумевала она. — Ты ведь в самом деле очень известен, если я правильно поняла.
— Ты правильно поняла, Вероника. Мои сюжеты в самом деле имеют успех… Но те, кто знает, как я живу, — они, наверное, думают, что я специально окружаю себя роскошью, чтобы доказать всему миру, что я король. Королевская слава — королевская жизнь, понимаешь? Кому-то это кажется смешным… — Он умолк, потом, понизив голос, добавил: — Может, я и в самом деле хочу доказать, что я король. Только не всему миру.
Она стояла неподвижно, внимательно разглядывая в полутьме его лицо.
— Доказать самому себе, Габриэле? — спросила она очень тихо. — Ты хочешь доказать это себе самому?
Он рассеянно кивнул, потом удивленно посмотрел на нее. Неужели она уже поняла?..
— Когда ты стал известным? — спросила она. — Наверное, очень давно?
— Очень. Все началось, когда… Мне было тогда меньше лет, чем тебе сейчас.
— И ты всегда жил… вот так?
— Я всегда старался жить как можно… красивее, по мере средств, — скромно ответил он — и усмехнулся по поводу этой своей скромности. — Конечно, я далеко не сразу смог себе позволить золотые краны в ванной. Но даже то, как я жил двадцать лет назад, уже называлось, наверное, роскошью — по обычным меркам.
— И после двадцати лет славы и роскоши ты еще не доказал себе, что ты король?
Он подавил вздох и полез в карман за сигаретами.
— Самому себе никогда не докажешь ничего до конца, Вероника…
— Джимми, — обратилась она к собаке, которая сразу же завиляла хвостом при звуке своего имени, — твой хозяин не знает, что он король. Может, он поверит, если это скажешь ему ты? — Она склонилась над волкодавом и, приподняв его морду, потерлась носом о его нос, к его великому восторгу. — Ты ведь любишь роскошь, правда, Джимми? Да и как можно ее не любить? Ты бы уже, наверное, не смог прожить без красного персидского ковра в холле, без парчовых штор и без голубых вышитых подушек. Ты бы просто впал в депрессию без этой красоты — то есть без этого дурного тона, потому что красоту в этом мире принято называть дурным тоном… Я, кстати, не верю, что собаки видят все черно-белым, — заметила она, оборачиваясь к Габриэле.
— Я тоже не верю, — ответил он. — Может, они видят цвета иначе, чем мы, — вместо красного видят, например, зеленый, а вместо синего — красный, и так далее. Или вообще видят цвета, о существовании которых мы даже не подозреваем. Я думаю, люди специально изобрели теорию насчет того, что глаз собаки не улавливает цвет, чтобы лишний раз доказать свое превосходство над другими видами.
Она выпрямилась и улыбнулась, подняв лицо к нему.
— Ты знаешь, что глаз насекомого, например, способен видеть инфракрасные и ультрафиолетовые излучения в атмосфере, различать преломления света, невидимые для человеческого глаза? То есть именно то, что ты сказал о собаках — насекомые видят цвета, которых не видим мы.
— Слышу впервые, — признался он. — Но верю на слово ученой.
Она рассмеялась.
— Без пяти минут ученой, Габриэле. Не забывай, что я еще не получила диплома.
— И рада, что уже никогда его не получишь, — подхватил он. — Ведь рада — признайся.
— Конечно, — согласилась она. — И еще больше рада, что я теперь актриса… Слышишь?
Где-то совсем близко оглушительно громко застрекотала цикада. Вероника улыбнулась, вслушиваясь, — казалось, она уже давно ждала этой песни.
— Она знает что-то, чего не знаем мы. Знает все то, что знаем мы, и еще многое, чего мы не знаем. — Вероника говорила шепотом, как будто боялась, что ее голос заглушит стрекотание цикады. — Она не только видит цвета, которых мы не видим. У нее есть антенны, и она умеет улавливать сигналы, которых нам ни за что не уловить…
Цикада умолкла так же внезапно, как и запела, как будто поняла, что речь идет о ней, и решила послушать. Вероника продолжала чуть громче:
— Люди изобрели радио по принципу их антенн, но радио улавливает только звуковой сигнал — так же, как человеческое ухо, с разницей лишь в расстоянии. Людям никогда не удастся построить в точности такую антенну, как у них, — людям не дозволено постичь то, что знают они… И Джимми тоже знает что-то, чего мы не знаем. — Она потрепала по шее волкодава, сидящего у ее ног и не сводящего с нее преданно-обожающих глаз. Казалось, он тоже с увлечением слушает ее. — Хоть у Джимми и не антенны, а обычные уши. Но уши Джимми работают намного лучше, чем наши, а его сознание не засорено всякими глупостями, как сознание большинства людей, и воспринимает внешнюю информацию намного яснее, чем человеческое сознание, и быстрее реагирует на нее. Не зря у животных реакция лучше, чем у людей… Правда, Джимми?
Как будто желая выразить свое одобрение, белый волкодав вскочил с места и, встав на задние лапы, уперся передними в плечи Вероники. Габриэле улыбнулся, заметив, что она даже не попыталась отвести лица, когда язык собаки прошелся по ее щекам. Все женщины без исключения старались уклониться от поцелуя Джимми. Впрочем, Джимми редко кого удостаивал этой чести. Джимми вообще был недоверчив по натуре, а зачастую и агрессивен, не признавал даже многих из регулярных гостей — случалось, что его приходилось закрывать, чтобы он не покусал человека. Веронику же он моментально признал и с той самой минуты, как был допущен к ней, не отходил от нее ни на шаг…
— Чему ты улыбаешься? — спросила Вероника, оборачиваясь.
Но как она могла знать, что он улыбается, если стояла к нему спиной?
— У тебя что, глаза на затылке?
— Я спросила, чему ты улыбаешься. Сейчас вопросы задаю я.
Он рассмеялся. Это получилось у нее в точности, как у него на сегодняшней пробе. Сегодняшняя проба… Так трудно поверить, что это было только сегодня. Казалось, с тех пор прошло так много времени! Но это время не прошло, а пролетело, промелькнуло, как вспышка. Он даже не успел опомниться, как сумерки сменили день, а ночь сменила сумерки. Те несколько часов, что прошли с тех пор, как он усадил ее в свою машину (даже забыв предупредить на студии, чтобы прекратили пробу, но это они, наверное, уже и так поняли) и привез к себе домой, эти часы, что он провел с ней, были, наверное, не временем, а его квинтэссенцией. Они были так полны, что переливались через край, что казалось, могли взорваться…
Полны чем? Ею?..
— Джимми без ума от тебя, — сказал он, осторожно снимая лапы волкодава с ее плеч — он боялся, что когти собаки поцарапают ее кожу, защищенную только тонким батистом блузки.
— Я тоже без ума от Джимми, — сказала она. — Знаешь, что я подумала? Если из меня не выйдет актрисы, ты, может, возьмешь меня на место Марии? — Мария была женщиной, приставленной к Джимми, чьей единственной обязанностью было ухаживать за волкодавом. — Я буду по несколько раз в день расчесывать ему шерсть, купать его, кормить, чистить ему зубы… Я, честное слово, буду выполнять свою работу не хуже Марии. А Мария может заниматься чем-нибудь другим — кошками, например, или цветами…
Он выслушал до конца ее монолог, наслаждаясь мелодией ее голоса, потом возразил:
— Но ты будешь актрисой, Вероника. Если не по собственной воле, то… Я воспользуюсь своей неограниченной королевской кинематографической властью, чтобы сделать тебя актрисой, поняла? Что же касается Джимми, я, может, позволю тебе заниматься им во время уик-эндов — если, конечно, они у нас будут. И если ты будешь вести себя хорошо… на съемочной площадке.
Он протянул руку и взлохматил ее волосы, пышные от фена — после бассейна она приняла душ и вымыла голову; последнее было, как он подозревал, просто предлогом, чтобы провести как можно больше времени в его «королевской» ванной.
Она встряхнула головой и пригладила обеими руками растрепавшиеся шелковистые пряди.
— Ты всегда обращаешься с актерами как с детьми? — спросила она.
— Они и есть мои дети, — ответил он. — Без них мои сюжеты бесплодны.
— Ты, мне кажется, не слишком высокого мнения о своих сюжетах, — заметила она.
— Хотел бы я видеть, какого мнения была бы о них ты, если бы написала их такое количество… Но что мы решили насчет ужина? Поедем в город — или будем ужинать дома?
Дома? Он сказал «дома»? Габриэле был очень точен в выражениях в силу своей литературной специальности. Он бы никогда не сказал «дома» вместо того, чтобы сказать «у меня» или «здесь». И в данной ситуации он должен был бы сказать «здесь» или «у меня»… Но он сказал «дома» — и это вовсе не резало слух.
— По-моему, было бы интереснее поехать в город, но Луиза может обидеться…
Луиза была его поваром.
— Луиза сама тебе сказала, что не обидится, с тем условием, конечно, что ты еще вернешься и оценишь ее кухню. О чем, впрочем, позабочусь я. Но… — Он посмотрел на Джимми, сидящего с понурой головой у ног Вероники, — наверное, он уже понял, что гостья собралась уходить, а вместе с ней и хозяин. Придется взять его с собой, — решил Габриэле. — Он будет страдать, если мы оба уйдем и бросим его на чужих людей.
Вероника подпрыгнула и захлопала в ладоши, восторгаясь, как ребенок, перспективой ужина в обществе собаки.
— Но ты уверен, что его пустят в ресторан? Или мы поедем в такой ресторан, куда пускают с собаками?
— Его пустят в любой ресторан, Вероника. Какой же владелец ресторана осмелится не впустить мою собаку?.. Пошли. — Он дотронулся до ее руки, направляя в сторону гаража. — А то мое лохматое чудовище умрет с голоду. Мы еще должны решить, на какой машине поедем. Ты любишь ездить быстро?
Ярко-желтая «мазерати»[6] неслась на бешеной скорости среди мелькающих разноцветных огней проснувшегося к ночной жизни города. Габриэле наблюдал краем глаза за Вероникой, притихшей на сиденье рядом с ним. Закрыв глаза и подавшись вперед, она, казалось, к чему-то сосредоточенно прислушивалась. Ее тщательно расчесанные, густые и прямые, как шелковые нити, волосы, свободно струящиеся по плечам и по спине, напоминали ему жидкий шоколад. Желтое атласное платье, красиво облегающее ее стройную фигуру — она заехала в гостиницу и переоделась, — придавало золотистый оттенок коже ее обнаженных рук и плеч, подернутой легким загаром. Ее лицо было одухотворенным, как у человека, самозабвенно слушающего музыку. У скорости, наверное, тоже есть своя музыка.
Когда он закурил, она открыла глаза и потянулась за сигаретой.
— Ты куришь? — удивился он. Он несколько раз предлагал ей сигарету, и она всякий раз отказывалась, из чего он заключил, что она не курит.
— Иногда. — Она зажмурилась, затягиваясь сигаретой. — А… твоя героиня курит?