Выслушав этот страшный рассказ, Шаров приложил дрожащую руку к холодному лбу и опустил повлажневшие глаза…
Дома Татьяна Алексеевна с одного взгляда поняла, что он узнал всё и шагнула к нему навстречу:
— Уедем отсюда…
Пока шла война, она всё выносила: чувствовала — помогает ему и всем фронтовикам. Вставала с первыми петухами, возвращалась в потёмках. Бывало, сыпался снег, а она работала на огороде или в поле. У неё болели суставы, руки стали чёрными, шершавыми, на пальцах трещины — цыпки. Но она не вздыхала, не жаловалась на судьбу: знала — ему на фронте труднее. А как тяжело ей было одной переживать потерю дочери! Десятки раз начинала писать ему и рвала недописанные письма… Работала, пока не сваливалась с ног. Никто не видел у неё ни слезинки. Теперь неуёмные слёзы текли по лицу…
_ — Ты пойми, — говорила она, прижимая к груди скрещённые руки, — мне снятся угли, обгоревшие косточки… Ведь это же… — Она захлебнулась слезами.
Он бережно подхватил жену, усадил себе на колени и обнял.
— Я понимаю, Танюша. Понимаю. Мне ведь тоже горько: удар ещё совсем свежий. Подумать страшно!.. Но ты же знаешь… Я не могу…
Они разговаривали долго и в этот раз и в следующие дни.
Месяца через полтора из села уехала ленинградка, заведывавшая библиотекой, и председатель сельсовета стал просить Татьяну Алексеевну вернуться на прежнюю работу. Уговаривали её вдвоём, и она, вздохнув, ответила:
— Попробую… Только я не уверена, что теперь у меня что-нибудь получится…
Орлик бежал не спеша. Сани слегка покачивались на выбоинах. В полях, отдыхающих под снегом, стояла чуткая ночная тишина. В такую пору ничто не мешало думам.
Шаров не трогал вожжей, не торопил коня. Но Орлик неожиданно заржал и рванулся вперёд полной рысью. Далеко в низине виднелись яркие цепочки электрических огней.
Вот и квартира — старый приземистый дом, полузасыпанный снегом. Между частых переплётов оконных рам стекла походили на льдинки, едва заметные в полумраке. Освещены только кухонные окна. Ясно, жена — в библиотеке. У неё, наверно, громкая читка для пожилых. А может идёт читательская конференция? В доме Ёлкина нет огня. Секретарь парторганизации — тоже там. Первый книголюб в селе. Собирался говорить об образах Андрея Валько и Матвея Шульги из «Молодой гвардии»…
Под ногами глухо поскрипывали деревянные ступеньки. В темноте сеней Шаров нащупал скобу и, распахнув дверь, вошёл в дом. Едва он успел перешагнуть порог, как где-то в глубине кухни зазвенел детский голосок:
— Папища приехал! Папища! Папища!
К Павлу Прохоровичу подбежал сын и нырнул под шубу.
— Подожди, Павлуша! — попросил отец. — Я холодный.
Мальчик высунул голову и, глянув отцу в лицо, спросил:
— А мне что?
— Тебе, известно, техника! — ответил Шаров и, поставив чемодан, стал раздеваться.
— Знаю — пожарная машина! Обязательно — машина!
— Не угадал!
— Заводная легковушка?
— Тоже не угадал.
— Трактор!
— Нет. Ещё интереснее! — Отец достал из чемодана большую коробку и направился в кабинет. — Такая штука, что лучше её и придумать нельзя!..
Павлик бежал за ним, называя одну машину за другой, но всё невпопад. Следом степенно шла соседская девочка, первоклассница Маня, с белыми косичками; в кофточке и юбочке, сшитых так же как шили для себя в деревне пожилые сибирячки. От этого девочка казалась старше своих лет. Всегда тихая и молчаливая, она сейчас выглядела особенно серьёзной, — ей доверили подомовничать с её юным другом!
Включив лампу под розовым, похожим на огромный опрокинутый тюльпан, абажуром, Павел Прохорович расположился на полу и приоткрыл коробку.
Увидев голубое крыло с красной звездой, Павлик вскрикнул:
— Самолёт! Самолёт!..
Это была только одна составная часть сложной игрушки. Когда отец достал вторую, мальчик ударил в ладоши:
— Пароход!
Маня спокойно возразила:
— Такие пароходы не бывают.
— Дирижабль! — сказал Павел Прохорович.
Он взял перекладинку, похожую на коромысло, укрепил поверх башни и несколько раз повернул ключ, Маленький пропеллер, рассекая воздух, как бы превратился в диск, и самолёт, оторвавшись от пола, полетел по кругу. Под другим концом перекладинки покорно плыл дирижабль.
Все трое следили за полётом. Когда пропеллер остановился и самолёт замер на полу, Шаров прищёлкнул языком:
— Вот это игрушка! — И снова склонился, чтобы завести пружину. Павлик опередил его:
— Дай заведу!
— Действуй! Только осторожнее, а то пружина лопнет…
Шаров подошёл к столу. Возле массивного письменного прибора с понурой металлической лошадью, впряжённой в соху, и бородатым пахарем за деревянным рогалем лежала записка:
«Если приедешь без меня— позвони. На всякий случай — ужин в печке».
Павел Прохорович подержал записку в руках и, перевернув, медленно опустил на стол. Потом он прошёл на кухню и заглянул в печь. Там стояла сковорода с жареной печёнкой: жена приготовила любимое!
Поужинав, Шаров стал собираться в контору.
— Павлуша! Я пошёл на работу. Скоро вернусь. Ладно?
— Ладно иди уж… — ответил мальчуган, не отрываясь от игрушки, и похвалился: — мы летать будем! Высоко- превысоко!.. Правда, Маня?
— Правда, — подтвердила девочка и, помолчав, спросила: — А ты дашь мне завести? Хоть один разок!
— Дам. Два раза…
Павлик опустил рычаг, и голубой самолёт снова взмыл в воздух.
Шаров шёл мимо нового дома, над которым высокие шесты поддерживали антенну, и ему хотелось завернуть в радиостудию и сказать в микрофон несколько слов. Вот он вернулся из города, привёз много новостей: есть о чём поговорить!.. Через каких-нибудь полчаса соберётся весь актив. Он. Павел Шаров, расскажет и о беседе с Дорогиным и о стычках с Забалуевым и о многочисленных хлопотах в городских организациях. Это были не напрасные хлопоты: в Сельэлектро ему удалось достать два мотора для клейтонов, в лесничестве он приобрёл семян лиственницы и жёлтой акации… А самое главное — он заполучил типовые проекты скотных дворов, свинарников, телятников. птичников… Всё это пригодится, при составлении пятилетнего плана…
«Но тут может возникнуть спор с Ёлкиным, — подумал Шаров и прошёл мимо радиостудии. — Лучше сначала поговорить с ним обо всём с глазу на глаз…»
С Фёдором Романовичем Ёлкиным он встретился на улице. Секретарь партийной организации, стуча каблуками ботинок, надетых на протезы, медленно шёл по накатанной санями дороге, блестевшей под лунным светом, как слоновая кость, и старался придерживаться той средней ленты, которая была исщерблена копытами лошадей. Павлу Прохоровичу, теперь шагавшему рядом с ним, всё время казалось, что спутник вот-вот поскользнётся, но он не делал попыток поддержать его под руку, зная, что Ёлкин не любит этого.
Они вошли в контору. Шаров открыл дверь в свой кабинет, напоминавший уголок сельскохозяйственной выставки: там стояли маленькие снопики пшеницы и овса, ржи и ячменя, проса и гречихи, в застеклённых шкафах лежали корнеплоды.
Ёлкин снял полушубок и поправил гимнастёрку под широким ремнём. Лицо у него было измождённое, большой лоб обтянут бледной и суховатой кожей стареющего человека, но глаза, открытые, бирюзовые сохранили кипучий задор юноши.
— Значит, наша мысль о колхозной пятилетке одобрена? Я и не сомневался! — говорил он, прикладывая озябшие руки к горячему кожуху круглой печи — Отлично! Замечательно! Теперь обсудим с народом. Всё запишем…
— Ты посмотри, что я раздобыл! Посмотри! — подзывал его Шаров, расставляя возле спинок стульев чертежи скотных дворов и свинарников.
Елкин подошёл, глянул, и губы его искривились:
— Только-то?! Я так и знал!
Это немало. Пятилетка чертежами обеспечена.
— А где забота о людях? Будем ждать, пока старые избы не завалятся? Да? Крыши у многих прогнили…
— Знаю. Но…
— Никаких «но». Нет, нет. Не согласен. И народ поддержит меня, а не тебя.
Ему, как многим другим, хотелось скорее видеть в деревне каменные дома, мощёные улицы с тротуарами. Шаров тоже часто думал о перестройке всей деревни, но в первый пятилетний план был склонен включить строительство одних только производственных зданий. Чем больше он настаивал на этом, тем горячее спорил Елкин:
— Ты представь себе: мы с тобой отгрохали целую улицу из каменных домов! В каждом — электричество, радио, телефон, водопровод. Всё как в большом городе. Ведь в этом уже — черты коммунизма!
— Черты коммунизма надо искать в душе человека.
— И я говорю о человеке. Его надо воспитывать и учить, учить и воспитывать. А для этого что требуется? Клуб! Каменный, просторный, чтобы там был зал для собраний, для спектаклей, для танцев молодёжи, комнаты для кружковой работы…
— А на что строить?
— Как на что?! На доходы от сада. На ссуду. Уверяю — дадут.
Дверь распахнулась и на пороге показалась Татьяна Алексеевна.
— Не успел домой приехать и уже сбежал, — шутливо укорила мужа. — Обложились бумагами, спор завели. Наверно, на всю ночь?
— На всю — это завтра, — улыбнулся Павел Прохорович. — Сегодня — на часок, на два.
— Да ведь скоро свет погаснет.
— А мы над светом — хозяева: позвоним на гидростанцию, чтобы подольше посветили.
— Спросим у Татьяны Алексеевны, — предложил Елкин. — Спросим: что строить в колхозе в первую очередь?
— Конечно, библиотеку, — ответила та, не задумываясь.
— Вот! — подхватил Елкин. — Запишем — клуб! Во вторую очередь — дома. Двести домов!
— Успехов ещё нет, а у тебя уже голова закружилась.
— Ну полтораста.
— И это не реально.
— Когда начнём заботиться о людях — всё будет реально!
Татьяна Алексеевна потянула мужа за рукав:
— Пойдём. Отдыхать пора. Завтра успеете наспориться…
На следующий день собрались члены правления с активом. Проекты зданий Павел Прохорович пока что отложил в сторону: открыв совещание. сказал:
— Начнём с полеводства. В нём — основа всего. Задача — поднять урожайность пшеницы до двадцати центнеров со всей площади посева…
Перед рассветом, когда во всех дворах горласто запели петухи, Вася Бабкин запряг старого Лысана и выехал за село. Стоя в санях, он обозревал снежную ширь полей. Когда полозья раскатывались в ухаб, пружинисто сгибал ноги в коленках, а чтобы конь бежал веселее — время от времени помахивал вожжами.
Уступая утру, звёзды гасли одна за другой, а снег постепенно терял ночную синеву, и поля становились похожими на огромную раскрытую книгу, в которой запечатлено всё, что случилось за ночь. Вот прошёл горностай, оставляя на снегу косые следы. На бугре ему повстречалась едва заметная изящная, двойная строчка, проложенная лёгкими коготками мышки-полёвки. Горностай остановился, принюхался и пошёл выслеживать близкую добычу. Вот испуганный заяц, широко кидая мохнатые лапы, пересек дорогу. Он спешил к омётам соломы, но увидел лисицу, притаившуюся за кустом полыни, и метнулся в сторону. Вот пробежала стайка серых куропаток, направлявшихся к бурьяну, в котором можно укрыться от когтей совы. Не успев добежать, они дружно взлетели, но не все, — одна птичка, настигнутая ночным хищником, припала к земле и после удара распластала крылья…
Эти маленькие трагедии разыгрались минувшей ночью. Сейчас, когда из-за высокого гребня гор показался оранжевый горбик солнца, поля были пусты. Звери попрятались в норы, птицы улетели в чащу.
Впереди виднелась тёмная полоса хвойного леса. Туда вела едва заметная дорожка, хорошо знакомая коню, и он круто свернул с просёлка. Вася громко свистнул и шевельнул вожжи…
Приехав в сад, он ослабил чересседельник, разнуздал Лысана и положил перед ним охапку сена, а сам вошёл в избушку. Здесь каждая вещь была знакома с детства, но сейчас, после тех вьюжных дней, всё казалось иным, как бы новым и особенно приятным. Котлы были начищены до блеска, словно их никогда не касался дым, чашки вымыты и сложены горкой, на шестке не осталось ни пылинки. Пучок лесной душицы, хранящейся за матицей под потолком, источал на редкость густой аромат, будто его только что внесли сюда с поляны, залитой летним солнышком.
Перед печью стояла скамья точь-в-точь так же, как в тот вечер. Вася присел на неё и глянул в печь. Там виднелись сухие дрова, положенные Верой, а под ними — тонкая береста, тоже приготовленная ею. Достаточно поднести горящую спичку, как заиграют бойкие струйки огня и домик быстро наполнится теплом. Всё будет так же, как тогда, но тот миг не повторится…
Та памятная вьюга бесилась три дня, на четвёртое утро небо посветлело, и ветви на деревьях лишь слегка колыхались, но ещё не было уверенности, что не вернутся снежные вихри. Позавтракав, Вася первым встал из-за стола.
— Пойду берёзу сеять.
Гутя замахала руками:
— Чур, чур!.. Домовой с ума спятил!..
— Он, девчонки, брякнул; чтобы нас распотешить.