Из Томска Сергей Николаевич фактически руководит литературными занятиями Кирилла Пигарёва: подробно анализирует присылаемые стихи и статьи Кирилла, подсказывает темы для сочинений, докладов, статей, направляет мысли в нужном направлении, рекомендует книги для чтения. Среди корреспондентов Дурылина — философы и религиозные деятели: С. Н. Булгаков, Эллис (Л. Л. Кобылинский), отец Павел Флоренский, В. В. Розанов, М. А. Новосёлов; писатели и исследователи литературы: П. П. Перцов, Н. Д. Телешов, Ю. Г. Оксман, Г. И. Чулков, Н. К. Гудзий, С. М. Голицын; артисты Н. А. Обухова, А. А. Яблочкина, Е. Д. Турчанинова, И. В. Ильинский, М. М. Названов… Всех перечислить невозможно, общее число учтённых корреспондентов Дурылина за многие годы приближается к тысяче.
Дурылин всю жизнь заботился, чтобы близкие ему люди поддерживали отношения, помогали друг другу, общались. «Я письмами сведу вас вместе» — Таню Буткевич и Эллиса в 1913 году. Просит Таню в 1916-м быть ближе к Коле Чернышёву, так как в семье у них холодно и он совсем там одинок. Просит Е. В. Гениеву в 1928 году найти уроки для своего друга композитора П. И. Васильева. Н. Н. Гениеву он сам «сосватал» ученика — Володю Бриллинга. Первыми письмами из Челябинска он собирал всех под крыло протоиерея Алексия Мечёва. В Томске он следит, регулярно ли общаются Елена Васильевна и Капу, заходит ли Коля Чернышёв к Капу, сняла ли Елена Васильевна комнату в Муранове у Тютчевых, заходят ли они все к Нестеровым, заботятся ли Елена Васильевна и Таня Сидорова о С. М. Соловьёве; общаются ли дети: Наташа (Туся) Сидорова, Даниил Разевиг, Серёжа Дурылин… С детьми друзей у Дурылина оживлённая переписка. Кирилл и Оля Пигарёвы, Наташа Кравченко, девочки Нерсесовы, дети Гениевых, Вадим Шапошников — все они тоже его друзья, и интересы их взаимны. Е. А. Нерсесова пишет Сергею Николаевичу в Томск: «Девочки с трепетом читают Ваши письма, радуются на них, дают читать друг другу и прячут в самый заветный уголок. Только в такой особенно богатой любовью душе, как Ваша, может найтись ответ на все их мысли, запросы, вопросы»[380].
«…Облако любви, — пишет Дурылин в 1931 году, — покрывает и сохраняет в пути, как древле, так и ныне: лишь бы не прекращалась эта незримая нить любви и верности, связующая всех нас. Но она не прекратится: невидимые руки — свыше — связывают и крепят эту нить, кто б ни старался её разорвать»[381].
Дурылин многое и многих любит. Но это разная любовь. Он в своих записках сетует, что в русском языке есть только одно слово и часто оно воспринимается ложно, так как лишено оттенков. В древнегреческом языке гораздо удобнее выражать своё отношение, там есть несколько слов для выражения оттенков любви, в том числе есть слово «филия» — любовь-дружба. Дурылин ценит дружбу как высшее благо. К друзьям у него «нерушимая годами мыслительная близость и приязнь».
Находясь под гласным надзором ГПУ, пережив отступничество некоторых ранее близких людей и непонимание прежних единомышленников, Дурылин теперь особенно остро ощущает верность и преданность друзей. «Милая Таня. Помни и знай, — пишет он Т. А. Сидоровой, — что ничто мне теперь так не мило, как добродетель верности, и ничто так не дорого, как „память сердца“». Ему приятно, что его — опального — открыто в печати помянули добром Андрей Белый в книге «Ритм как диалектика», Борис Пастернак в повести «Охранная грамота». «Как дорога мне эта память, эта любовь, эта благодарность с открытым забралом!»
За тысячи вёрст от Москвы он чувствует присутствие около себя друзей, «всегда хранительное». Они ценят в нём внутреннее благородство, доброту и любовь, отзывчивость, умение понять и сопереживать.
Друзья оказывают не только материальную помощь. Стараются всячески поддержать его. Присылают книжные новинки, свои произведения, материалы, необходимые ему для работы. Ирина Алексеевна уже начинает беспокоиться, куда это всё ставить и как потом везти в Москву. Художник К. Ф. Богаевский из Феодосии прислал альбом со своими рисунками, посылку с кофе, какао и фиалками из своего сада; А. И. Кравченко — книги «Повелитель блох», «Тиль Уленшпигель», «Сверчок на печи» со своими иллюстрациями и гравюру «Страдивариус»; М. В. Нестеров — абрамцевский этюд «Вечер на Воре»; Тютчевы из мурановской оранжереи — любимые им цветы персика и абрикоса с деревьев, посаженных ещё Е. А. Боратынским. На Рождество 1928 года почтальон со смешной фамилией Человечкин принёс посылочку от Нерсесовых. В ней лежали коробочки с гостинцами и надписями: от Рины, Маши, Зины, Шуры [А. А. Виноградовой], Бибиши [П. В. Митрофановой]…
С. М. Соловьёв прислал свои переводы из Эсхила и Мицкевича. Дурылин ответил ему стихами:
М. Волошин пишет «душевные письма», шлёт свои стихи, сборник «Иверни», акварели, ветки цветущей маслины с любимым Дурылиным запахом. Посылая в декабре 1927 года в Томск стихотворение «Четверть века», делает пометки: «Дорогому Серёже», «В дни великого трясения[383]. Начато в 1925 году».
К стихотворению «Владимирская Богоматерь» приписал: «Буду с величайшим напряжением ждать твоей оценки и критики». В ответ Дурылин «с иконологической и православной точки зрения» высказал свои рекомендации, убедительно их аргументируя. Письмо Дурылина очень большое, поэтому (чтобы был понятен характер рекомендаций Волошину) приведу только одно замечание Сергея Николаевича, относящееся к строчкам «
(„Сфинкс“ — из
Волошин часто консультировался с Дурылиным по вопросам иконографии и православия, зная энциклопедические познания Дурылина в этой области. Свидетельства тому в его письмах. Он вносит правку Дурылина в стихотворение «Сказание об иноке Епифании». Работая над поэмой «Святой Серафим», просит у Дурылина уточнений в понятиях сатаны и дьявола. По совету Дурылина старается достать Минеи, просит прислать ему тексты канонов. Зная, с каким вниманием относился Волошин к советам Дурылина, трудно понять, по каким автографам печатаются в наши дни тексты стихотворения «Владимирская Богоматерь», — часто с некоторыми разночтениями, но всегда без учёта советов Дурылина.
Борис Пастернак присылает свои стихи, в том числе и перевод Р. М. Рильке «По одной подруге реквием», в котором одна строка была особо отмечена Дурылиным как близкая им обоим:
Дурылин пишет Пастернаку: «„Большая работа“ — для Бытия — уходит от нас, а малая — для бывания — томит как праздный труд, спутывая, как косматая кудель. И постепенно, и постепенно
В том, чем я был ещё недавно, я постоянно испытывал это. И вижу, что и Вы, Боря, испытываете это в творчестве и во всём, что не только творите Вы, но и что (главное) творит Вас». В ответном письме Пастернак восклицает: «Ах, ах, Серёжа — с чудом Вашего понимания ничто не может идти в сравненье…»[385]
И в далёкий от Москвы Томск к Дурылину приезжают друзья, как будто расстояние для них ничего не значит: композитор Пантелеймон Иванович Васильев с учеником, Николай Николаевич Гусев, Игорь Владимирович Ильинский, Клавдия Ниловна Зимина (Капу) с сыном. Из Челябинска — Вера Владимировна Игнатова с детьми, из Иркутска — профессор университета Георгий Семёнович Виноградов — этнограф, фольклорист. В 1928 году он сотрудничал с журналом «Сибирская живая старина», в создание которого вложил немало сил. Случайно в редакции, подняв с пола какую-то бумажку, увидел адрес Дурылина, приславшего сюда свои воспоминания о Толстом. Давно хотел познакомиться, зная Дурылина по его публикациям. О его появлении в Томске вспоминает Ирина Алексеевна. Хозяйка квартиры, вышедшая на стук, растерянно сообщила: «Вас спрашивает какой-то монах». Ирина Алексеевна встревожилась, монах был бы здесь гость нежеланный. Женщину обманула внешность профессора: стрижка «под скобку», волосы длинные — закрывают уши, простое лицо, скромный вид. Проговорили они с Сергеем Николаевичем до позднего вечера, а потом и ещё десять дней подряд были в «радостном общении». Приведу воспоминания Сергея Николаевича об их разговорах, так как они очень характерны для бесед Дурылина с близкими по духу людьми. «Это были настоящие русские разговоры, которые теперь вспыхивают и тухнут редко, редко. В этом разговоре обнаруживается всё заветное у двоих собеседников. Поднимаются из глуби души и из далёкого прошлого самые дорогие и самые заветные воспоминания и устремления. Хочется узнать, что думал, что чувствовал собеседник о том, о чём столько думалось самому, чувствовалось в юности, тревожилось в пожилых годах. Эти разговоры ничем не похожи на те „дискуссии“ (что за отвратительное слово!), которые возникают у специалистов по одному и тому же предмету или у любителей политики. Ни о какой политике мы не говорили и никакой методологии литературоведения и этнографии не затрагивали. Разговор был вполне свободный, сердечно открытый и вместе какой-то жадный:
Среди задуманных, но не написанных книг Дурылина — книга о няне: «…об этой великой матери русского человека только по закону любви, а не по закону родительства». Собранные материалы хранятся в отдельной папке. Здесь рассказы о своих нянях писателей, композиторов, артистов, учёных, общественных деятелей. Здесь же детские колыбельные с пометами, кто и где записал. Дурылин собирался писать «об историческом и культурном значении русской няни». «Я утверждал, что русская няня в религиозном, нравственном, эстетическом развитии русского человека имела несравненно большее значение, чем сотни всяких педагогов, публицистов, просветителей, проповедников и т. д., и что русскую науку и историю можно горько упрекнуть за то, что она не уделила никакого внимания историческому подвигу русской няни, тогда как русская поэзия и художественная литература, в числе немногих положительных образов, сохранили и возвеличили именно образ русской няни»[390].
В Томске давнее знакомство с Порфирием Порфирьевичем Славниным переросло в тесную дружбу. П. П. Славнин, выпускник Археологического института, сотрудник Этнолого-археологического музея при Томском университете, был и завзятым театралом, хорошо знал московские театры и был знаком со многими известными артистами. Его сын — Донат Порфирьевич Славнин, геолог, относился к Дурылину, как «послушник к наставнику, духовнику», и пользовался его любовью. Об этом свидетельствует Витольд Донатович в своих воспоминаниях[391]. Сложились добрые отношения и с заведующей университетской библиотекой Верой Николаевной Наумовой-Широких и с актёрами местного театра — «москвичами по происхождению и по культуре»…
В Москве друзья делают всё возможное, чтобы протолкнуть в печать статьи Дурылина «за гонорар». Не всегда удаётся. Георгий Иванович Чулков в 1928 году до изнеможения, до болезни борется за включение в сборник о Достоевском статьи Дурылина «Об одном символе у Достоевского»[392]. На аргументы «нет места» сокращает свою статью. Он же предлагает снять свою статью, если не поместят в тютчевский альманах «Урания» статью Дурылина «Тютчев в музыке». Обе работы Дурылина были напечатаны. Благодаря усилиям Н. К. Гудзия, Г. И. Чулкова, Б. В. Шапошникова вышла книга «Из семейной хроники Гоголя». Гудзий взял на себя чтение корректуры. Дурылин по-детски радуется, что она понравилась друзьям: М. Волошину, В. К. Звягинцевой, Е. А. Нерсесовой, М. В. Нестерову, Е. П. Казанович… Гудзий хлопочет о публикации большой работы Дурылина «Художники живого слова». Дурылин сдал срочно подготовленную рукопись в издательство «Мир» в 1929 году, её продержали до 1934 года. А в том году «все маленькие кооперативные издательства, такие как „Мир“, „Посредник“, „Север“, были влиты: одни — в Государственное издательство, другие — в „Советский писатель“»[393]. Книгу Сергея Николаевича не напечатали.
Дурылину хочется писать воспоминания, поблагодарить Бога, судьбу, людей. И в то же время он понимает, что доверить бумаге многое из того, что с ним было, что ещё живо в памяти, ему уже не удастся: «Сердце глохнет и, не научась забывать, приучилось молчать»[394]. «Молчи, скрывайся и таи»[395].
И всё же. «Конечно, я — счастливый, — записывает он. — В Толстом я встретил — мудрость, в Василии Васильевиче [Розанове] — мысль и страсть мысли, в [Н. К.] Метнере — „гения чистой красоты“, в отце Анатолии — праведность, и мать моя была само Материнство… (А теперь, — приписывает он позже, — И[рина] — сама преданность, — и сколько светлого дружества: М. Вас. [Нестеров], Ел. Вас. [Гениева], Евг. Ал. [Нерсесова], Пант. Ив. [Васильев]!)»[396]. Дурылин считал себя счастливым ещё и потому, что ему в жизни довелось общаться с людьми, лично знавшими Пушкина и Гоголя, что у Артёма он встречался с Чеховым, состоял в переписке с В. Г. Короленко и с И. Е. Репиным, в 1914 году имел счастье выступать на вечере в Политехническом музее в одной программе с М. Н. Ермоловой и разговаривать с ней…[397]
В окружении Дурылина было немало людей, с которыми его связывали узы дружбы, симпатии, обоюдного интереса и просто товарищества, не менявшиеся с годами и не тускневшие на протяжении жизни (М. В. Нестеров, Т. А. Сидорова-Буткевич, Е. В. Гениева, семья Нерсесовых, С. И. Фудель, врач Сергей Алексеевич Никитин, впоследствии епископ Стефан, Б. Пастернак, Н. Н. Гусев…). А были люди, общение с которыми, тесное поначалу, со временем прекращалось или охлаждалось, — исчезало то, что когда-то связывало, объединяло, а то и жизнь уводила их в сторону (А. А. Сидоров, Г. В. Постников, А. И. Ларионов). Но и в этом случае Дурылин никогда и ни о ком не сказал дурного слова.
Дурылин был очень внимателен к людям и бережно относился к их мнению, даже если оно не только не совпадало с его мнением, но и чувствительно затрагивало самое дорогое в душе. В письмах его учеников находим откровенные, иногда и резкие высказывания несогласия с Дурылиным по тем или иным вопросам. Р. Р. Фальк, зная, как глубоко Дурылин чувствует религиозное прозрение А. Иванова в картине «Явление Христа народу», как она дорога ему, тем не менее высказывает ему свои мысли, понимая, что Дурылину слушать их будет больно: «Иванов — это большая трагедия. При всём громадном таланте — бессилие». «Иванов имел глаз без плоти, он только иллюстрировал свои живописные понятия о природе, с другой стороны, он не был настолько религиозен, чтобы
Даже в самые тяжёлые времена ни физические страдания, ни душевные муки не могли сломить Дурылина, его твёрдой убеждённости: «Прав Ты, Господи! На всё святая воля Твоя». В трудный 1929 год из Томска он пишет Т. А. Сидоровой: «Я по-прежнему повторяю с Пушкиным: „Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать!“ Это у меня с самой юности. Тупика бытия у меня никогда нет, и оттого, вероятно, я живуч, и какая-то молодость ещё шумит во мне неопавшими и непожелтевшими листьями»[401].
В Томске у него нет учеников, но он с удовольствием занимается образованием Ирины. Запрашивает из Москвы учебник начальной географии и русской истории. Ирина — умная, оригинально и самостоятельно мыслящая — быстро схватывает новые знания. Вечерами, пока она занята домашними работами, Сергей Николаевич читает ей вслух и поражается её вкусу. Ей нравятся Пушкин, Лермонтов, А. К. Толстой, Островский, а Л. Толстой и Тургенев не нравятся. Но «Война и мир» примирила её с Л. Толстым. «Лютая ненависть к Элен, Анне Павловне, Курагиным, — любовь к Наташе и обожание Кутузова. „Война и мир“ прерваны концом 2 тома из-за моей ангины, и она строит планы, что будет дальше, и, к удивлению моему, уже поженила Наташу и Пьера, тогда как сама ещё не знает, что Наташа увлечётся Анатолем…»[402]
Непрекращающиеся ходатайства друзей о смягчении участи Дурылина дали результаты к концу 1930 года. Благодаря усилиям Е. П. Пешковой, хлопотам И. С. Зильберштейна, бессменного редактора «Литературного наследства», и с помощью В. Д. Бонч-Бруевича удалось получить разрешение ОГПУ заменить высылку поселением в одном из семи округов и областей СССР. «Вчера получил уведомление от Пешковой, — пишет он Гениевой 3 сентября 1930 года, — и недели через 2 получу здесь официальное — что мне дан минус 6 с прикреплением на 3 года»[403]. Это значило, что Дурылину запрещено проживать в шести крупных городах страны, а по прибытии на место надлежало зарегистрироваться в местных органах ОГПУ и без их разрешения не покидать места своего «прикрепления».
Теперь ему надо решить, куда ехать, и получив документы, срочно переезжать, чтобы застать там картофель, огурцы и сделать запасы на зиму, а то нечего будет есть.
КИРЖАЧ
Дурылин выбрал Киржач — поближе к Москве, к родной земле, «к милому пределу». Удалось заехать в Москву (ОГПУ выдало справку-разрешение на временный въезд в столицу), повидать близких, распорядиться частью накопленного в Томске архива, переговорить с друзьями о возможных публикациях.
Приехали в Киржач 13 октября 1930 года, и в первый же день — потрясение. В дом, где они сидели в гостях у Прасковьи Анатольевны и Александра Константиновича Рачинских, вошли люди в форме ГПУ и учинили разгромный обыск. Под утро увели Рачинского и Дурылина. Сергея Николаевича на следующий день выпустили, а Рачинского увезли в Иваново, и он сгинул. Можно себе представить, что пережили все эти люди. А Сергей Николаевич от потрясения заболел — отнялись ноги и поясница. К нему в январе 1931-го (по другим данным, в конце 1930-го) приезжал друг — врач-невропатолог, отличный диагност Сергей Алексеевич Никитин, уже тогда бывший (пока тайно) в сане священника, будущий владыка Стефан, епископ Можайский, викарий Московский. «Я остался жив, — пишет Дурылин Нестерову, — мне было очень плохо. Узнал во второй раз в жизни, что значит умирать, и почувствовал, что это знание не даётся даром»[404]. У Дурылина частые сердечные приступы, он катастрофически слепнет, оглох на левое ухо. Решил, что пора подводить итоги своей жизни и со свойственной ему откровенностью и требовательностью к себе пишет И. И. Горбунову-Посадову: «В итоге моей жизни вижу целые протори заблуждений, ошибок, проступков, нелепостей, и утешаться могу разве тем, что в мотивах самых нелепых моих поступков никогда не было корысти и простого себе служения, но это — плохое утешение. <…> Мой жизненный путь похож на просёлок, который исчертит своими рытвинами и взгорками, подъёмами и спусками целую равнину, прежде чем привести туда, куда на глаз можно было бы дойти в десять минут, идя по прямой. Видно, такая моя судьба!»[405]
Первые два месяца жили уединённо. Но постепенно жизнь начала налаживаться. Жилось легче, чем в Томске. И жилищные условия были получше, и связь с Москвой наладилась регулярная. Каждую неделю человека два-три приезжали обязательно. Беседы с друзьями нередко продолжались до утра в полной темноте — керосин трудно было достать.
Перед поездкой в геологическую экспедицию приезжал из Сибири Донат Порфирьевич Славнин посоветоваться с Дурылиным как археологом. Славнин в это время работал в Главсевморпути у О. Ю. Шмидта и успешно сочетал геологию с археологией и этнографией. Елена Васильевна Гениева навестила Сергея Николаевича и увидела его не столь одиноким и беспомощным, каким он представал в письмах из Томска. Сохранив уважение и добрые чувства к нему, она всё же сократила их переписку, вернее, свои письма к нему. Но будет по-прежнему помогать ему в работе, делая переводы для его книжек о Дюма и Олдридже. Дважды приезжал Юра Гениев, уже юноша, и они говорили обо всём: о курении, о вине, о женщинах, о товариществе, о достоинстве, сопротивляемости… Екатерина Петровна Нестерова привозила в подарок этюд Нестерова «Дозор» и увезла обратно. Этот этюд, как и другие, как и портрет «Тяжёлые думы», будет храниться у художника до возвращения Дурылина из ссылки. Дурылин написал стихотворение к этюду и послал художнику.
Не ехали бы люди к Дурылину за десятки и сотни километров, если бы он был только эрудированным, умным, но сухим учёным. Нет, он был весёлый собеседник, любил шутку, радовался, когда мог сделать людям что-нибудь приятное и был изобретателен на сюрпризы и выдумки. Вот и в Киржаче они с Ириной Алексеевной на Новый, 1931 год придумали устроить сюрприз для детворы. Нарядились Дедом Морозом и Снегурочкой, разукрасили ёлку на опушке леса, примыкающего к городу, и разложили под ёлку подарки. Для каждого подарка Ирина Алексеевна сшила специальную рукавичку. Ребятишек из бедных семей собрал и привёл на опушку семилетний Коля Дмитриевский — сын врача, лечащего Дурылина. И тут неожиданно загорелись свечи на ёлке, у которой детей встретил не менее их счастливый Дед Мороз. Со Снегурочкой пропели песенки, и началась раздача подарков. На следующий день на базаре только и было разговоров, что о вчерашней ёлке на опушке. Никто не знал, кто устроил это волшебство, а дети верили, что Дед Мороз.
Работы у Дурылина в Киржаче было много и по душе, но именно в Киржаче, работая при трёхлинейной керосиновой лампе, он окончательно испортил глаза. И. С. Зильберштейн заказал к столетию Гёте большую и срочную работу для юбилейного выпуска «Литературного наследства». Доставал и присылал необходимые материалы, в том числе и из архивов Гёте в Веймаре и Франкфурте на немецком языке. Сам приезжал в Киржач забирать готовые части рукописи. «Однажды вышел курьёз, — вспоминала Ирина Алексеевна. — Из Веймара были высланы 2 книжки с царским штампом. Их нам не отдали сразу, а задержали. А Илья Самойлович, не получая ответа от Сергея Николаевича, слал телеграмму за телеграммой, спрашивая, получили ли мы книги. Наконец является военный из местного ГПУ, извиняется, что почта задержала книги, расшаркивается перед Серг. Ник. и просит срочно послать телеграмму о получении книг»[406]. По просьбе Дурылина библиографические и текстологические справки добывал для него литературовед, бывший его ученик, А. А. Сабуров. Его удивляло, с какой точностью Сергей Николаевич указывал всегда название книги, журнала, год выхода, номер и что именно нужно найти. Как будто в его памяти хранились страницы журналов даже XIX века. За полгода был написан тридцатилистный труд «Русские писатели у Гёте в Веймаре». Но готовился к нему Дурылин, по его признанию, 25 лет.
Ещё мальчиком, прочитав «Фауста» Гёте, Сергей Николаевич начал собирать материал о писателе: заполнять библиографические карточки на все прочитанные книги и статьи о Гёте, делать выписки, в том числе и о связях Гёте с Россией, с русскими писателями, художниками, музыкантами, дипломатами. В своей работе он впервые опубликовал некоторые письма Гёте, посвящённые ему стихи, письма В. А. Жуковского, В. К. Кюхельбекера, А. И. Тургенева, Ф. Н. Глинки, Ф. П. Толстого и др. Он обнаружил 40 русских посетителей Гёте (от А. Н. Радищева до славянофилов), а до него было известно только восемь имён. На основе скрупулёзно собранного и тщательно проанализированного, проверенного и перепроверенного материала Дурылин разбивал легенду за легендой о связях Гёте с Россией. Один из примеров: поставив под сомнение знакомство Гёте с царём Николаем I, о котором неоднократно писали немецкие исследователи, Дурылин поднял немецкие и российские журналы за 1892 год, на которые ссылались исследователи, и ничего похожего там не обнаружил. Но отличная память подсказывала ему, что где-то он читал о беседе Николая I с Гёте. И вспомнил — в записках О. Н. Смирновой[407], изданных в 1894 году. Зная, что Ольга Николаевна была ярой монархисткой и не чуралась вымысла в записях о встречах Николая I с разными людьми, Дурылин установил, что и эта легенда была вымыслом.
Очень показательна вступительная редакционная статья «Литературного наследства». В ней отмечается большое значение труда Дурылина, не имеющего прецедентов ни в русской, ни в зарубежной науке о Гёте. Но дальше идёт разбор «больших недостатков»: «…работа С. Н. Дурылина далека от того, чтобы дать марксистское исследование темы во всём её объёме. Своё исследование С. Н. Дурылин строит почти исключительно на материале личных встреч Гёте с Россией его эпохи <…> используя всё остальное лишь постольку, поскольку это необходимо для создания определённого исторического фона, для реставрации исторической обстановки, в условиях которой эти встречи происходили и вне которой совершенно не может быть понят их исторический и классовый смысл». Ему «не хватает методологической чёткости и глубины проникновения марксиста». «Там, где нужен острый скальпель марксистского анализа <…> автор работает обычным ножом». Становится понятным, как трудно было Дурылину не только публиковать, но и писать монументальные исследования на интересующие его темы, не вписывающиеся в марксистскую идеологию.
В Киржаче С. Н. Дурылин закончил четырнадцатую тетрадь книги «В своём углу». Продолжал работать над Леонтьевым, Розановым, Ап. Григорьевым — «в стол». Туда же легла статья «Гаршин и Глеб Успенский». Написал две пьесы: «Домик в Коломне» по мотивам поэмы Пушкина, и «Пушкин в Арзамасе». Для души записал, что вспомнилось о маме и бабушке. Не для печати он занимается «историей славянофильства как мировоззрения и философемы»[408]. Размышляя о славянофилах, сетовал, что были они слишком «благополучны» и, не зная нужды, не стремились отдавать в печать свои мысли (в отличие от «западников»), их «разговоры» не ушли в статьи. Вот и добрый его знакомый, философ и историк культуры Владимир Александрович Кожевников, скончавшийся в 1917 году, «был славянофил — и какой ужас! — восклицает Дурылин, — был богат — и оттого не был писателем, и всё пропало — все его неописуемые и неисчислимые знания»[409].
Для заработка Дурылин пишет статьи в журналы, делает инсценировки. Издательство Политкаторжан напечатало в 1932 году две статьи: «Декабрист без декабря. П. А. Вяземский», «Декабристы и их время», подписанные «Н. Кутанов». В Вяземском Дурылин увидел одну из центральных фигур «Пушкинского тридцатилетия русской литературы». В. Д. Бонч-Бруевич в редактируемых им сборниках «Звенья» опубликовал «Гоголь и Аксаковы» (1934) и «В. М. Гаршин. Из записок биографа» (1935). На эту работу будут ссылаться исследователи творчества Гаршина. В ней Дурылин использовал наименее разработанные эпизоды биографии писателя: его отношение к революции, его знакомство с Львом Толстым, дружбу с Г. И. Успенским, обстоятельства его кончины. И всё же Дурылин считал, что главная его книга о Гаршине не написана. На книжке «Репин и Гаршин» (1926) — посвящение Ирине Алексеевне: «Милой Арише дарю этот обломочек книги моей о Гаршине, которую не суждено было мне написать. С. Д. Болшево, 1940, 6, II»[410]. (Все свои опубликованные работы Сергей Николаевич дарил Ирине Алексеевне, часто со словами благодарности за помощь и заботу, без которой не мог бы не только работать, но и выжить.) Ю. Г. Оксман в период подготовки им тома писем Гаршина вступает в переписку с С. Н. Дурылиным для взаимной информации, а в вышедшей книге благодарит его (среди прочих) за ценные указания[411].
При исключительной памяти и работоспособности Сергей Николаевич мог быстро и одновременно выполнять несколько различных по темам работ, но устраивать свои труды в печать он не умел. Ирина Алексеевна помимо обычных своих хлопот по обустройству быта, приёму гостей начинает помогать Сергею Николаевичу в его работе: пишет под его диктовку, делает выписки из книг, ездит в Москву с различными поручениями, развозит по редакциям статьи для печати, объезжает адресатов Сергея Николаевича и передаёт его письма, привозит в Киржач нужные книги, часто с автографами, а также рукописи Сергея Николаевича и другие ценные документы, оставленные на хранение у разных знакомых на время ссылки. Постепенно перевезла (как оказалось, к несчастью) значительную часть архива. Сергея Николаевича беспокоит здоровье Ирины Алексеевны, она часто болеет, у неё возобновился кашель, что после перенесённого туберкулёза вызывает опасение. К тому же её лишили продовольственной карточки как домашнюю хозяйку. Но заниматься собой ей некогда, а уныние ей не свойственно.
Между тем из Москвы вести шли и печальные, и тревожные. Исчезали дорогие сердцу люди: с 1930 года после третьего ареста в лагере под Котласом Сергей Сидоров, ставший священником в 1921 году, в 1931-м были арестованы Сергей Михайлович Соловьёв, Сергей Алексеевич Никитин. В 1932-м вторично арестован Сергей Фудель, после лагеря он в ссылке. В 1933-м арестован о. Павел Флоренский. Многие близкие оказались в тюрьмах и ссылках. Ещё в 1929-м началась кампания против ГАХНа. Академию обвиняли в том, что она стала цитаделью буржуазной идеологии. В 1930 году Академию закрыли.
В 1933 году Сергей Николаевич благодаря помощи В. Д. Бонч-Бруевича и И. С. Зильберштейна получил разрешение ОГПУ выехать на два месяца в Москву на лечение (у него целый букет болезней: застарелый порок сердца, плексит, частые ангины, слепнущие глаза, глохнувшие уши). С 7 мая по 7 июля он жил на Маросейке у сестры Ирины Алексеевны Александры Алексеевны (Шуры) и её мужа Ивана Фёдоровича Виноградовых. Лечение он совмещает с хлопотами о разрешении вернуться в Москву. Собирает документы, справки, ходатайства и отвозит их П. Г. Смидовичу, замещающему в это время М. И. Калинина на посту председателя ЦИКа. В сентябре снова выезжал в Москву. Текст сопроводительного документа проясняет статус Дурылина в Киржаче: «Справка. Выдана a/в Дурылину Сергею Николаевичу в том, что ему разрешён временный выезд в гор. Москву на консультацию к врачу специалисту сроком на 5 дней с 16/IX по 20/IX 33 г. По прибытии обязан явкой в комендатуру ОГПУ для отметки. По возвращении настоящая справка подлежит возврату в Киржачское РО»[412].
Приближался срок окончания ссылки. Перед возвращением в Москву Сергей Николаевич предложил Ирине Алексеевне оформить гражданский брак — так будет проще в отношениях с властями и с окружающими, кроме того, предстоит прописаться на площадь сестры Ирины Алексеевны (другого жилья нет), а для этого нужны основания. Свидетельство о браке, выданное 29 июля 1933 года Киржачским загсом, ничего не изменило в их отношениях, она оставалась духовной дочерью священника Сергия Дурылина, а для окружающих — его женой. Пошли слухи, сплетни. Об этом хорошо написала Валерия Дмитриевна Пришвина в книге «Невидимый град»: «И вспоминается мне сейчас, когда пишу эти строки, рассказ Михаила Александровича [Новосёлова] о том, как он встретил в те годы однажды на улице Сергея Николаевича Дурылина, который вернулся из ссылки. Михаил Александрович уже знал, что Дурылина выходила от тяжёлой болезни, прямо сказать, спасла <…> не то послушница, не то молодая монахиня. Было известно, что они теперь жили вместе, и как круги по воде расходились и множились разговоры о том, что, переступив через обеты, они живут теперь как муж и жена. Кто знал об их подлинной жизни и подлинных отношениях? Конечно, они полюбили друг друга, потому что, перетерпев пересуды и осуждение, вместе дожили до старости. Не знаю, так ли, но говорили о том, что Дурылин должен был снять с себя сан — он стал позднее известным искусствоведом. Знаю только, что в их квартире оставался образ Спасителя, и никогда не угасала перед ним лампада. Рассказ об этой встрече на улице с Дурылиным у Михаила Александровича был короток и заключался в том, что Дурылин, увидев старого друга, бросился к нему на шею со слезами, а Михаил Александрович не оттолкнул, но и не смог ответить участием на его порыв, предоставив Дурылина одного его судьбе. Хорошо помню, что меня что-то тогда в этом задело.
Как понятно теперь, что оба они были правы. Ведь Олег[413] писал и писал о возможности любви двух людей — мужчины и женщины, сохраняющих чистоту друг друга, но живущих рядом. Может быть, и здесь блеснул свет писем Иоанна Златоуста к Олимпиаде. <…> Но время наше было суровое, и Михаил Александрович стоял на страже последних оплотов Церкви — могли он тогда рассуждать о чём-то другом? <…> Сейчас я думаю, что на последнем Суде найдут оправдание обе правды: и тех, кому удалось пройти свой путь по прямой, и тех, кто прокладывал собственной судьбой какие-то новые пути, никому из окружающих не понятные. Может быть, это были знаки уже нового времени <…> — монашество в миру?»[414]
Пример Дурылиных не единичен. Вспомним А. Ф. и В. М. Лосевых. А. А. Тахо-Годи в книге «Лосев» пишет: «Брак, который может быть препятствием для ухода от мира, не страшит. Можно и в браке жить безгрешно, не плотски, духовно. <…> Что же касается монастыря, то явные монастыри были закрыты и разогнаны, а потаённый монастырь — жизнь Алексия Фёдоровича и Валентины Михайловны в миру»[415].
ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
В конце ноября 1933 года Сергей Николаевич уже в Москве, а Ирина Алексеевна в Киржаче готовится к переезду. Она упаковала все вещи, книги, особенно ценные с автографами, письма, рукописный архив, материалы-заготовки для будущих работ, всё, что перевезла в своём рюкзачке из Москвы за три года, и сдала багаж в железнодорожный пакгауз для отправки в Москву. И надо же было случиться, чтобы пакгауз в ту же декабрьскую ночь сгорел.
Потрясение от потери архива было так велико, что пришлось Ирине Алексеевне положить Сергея Николаевича в Клинику нервных болезней на Девичьем поле[416]. Но больные быстро прознали, что он батюшка, и потянулись к нему на беседу. У его палаты собирались очереди. Какой уж тут покой, какое лечение! Ведь он чужую боль всегда принимал на свои плечи. «Не могу отгонять от себя людей несчастных, скорбящих, жаждущих отвести душу», — пишет он Ирине Алексеевне. Кроме того, в палатах «адский холод», и действенного лечения он не получает. «Многое напоминает мне тот санаторий, в котором я лечился в 1927 году». То есть условия в Бутырской тюрьме. Пишет отчаянные записки: «Возьми меня, а то я никогда не поправлюсь»[417]. Она забрала его. Восемнадцать дней в клинике (с 21 февраля по 10 марта) показались ему годами. Об этом времени Ирина Алексеевна вспоминает: «Уходить от него мне врачи не рекомендовали… Голова моя кругом шла: что делать? В то время нас сторонились знакомые, ибо только что закончились десятилетние ссылки Сергея Николаевича…»
Забрать забрала, а где жить? На Маросейке в комнате Виноградовых на 18 квадратных метрах (куда они прописались после Киржача) теперь стало пять человек.
Стиль открытки, отправленной Т. А. Сидоровой 24 января 1934 года, выдаёт разлад в душе Сергея Николаевича: «О моих бедах ты, верно, знаешь. <…> Я не только лишён возможности работать и устраивать жизнь в Москве, но должен лечь в клинику, чтобы вовсе не лишиться всяких сил для работы и жизни. <…> У меня погибли книги, рукописи. Живу в тесноте великой»[418].
Однажды на улице у букиниста Ирина Алексеевна купила комплект театрального ежегодника, все 12 книжек с приложениями. Отдала за него последние деньги, но была вознаграждена, увидев, как обрадовался Сергей Николаевич, даже прослезился: «Всю жизнь мечтал купить, не было денег». Это был перст Божий. И начала оттаивать душа у Сергея Николаевича. Ирина Алексеевна при первой возможности покупала для него книги, преимущественно по театру. Начал он писать статьи в журнал «Декада», в «Литературное наследство», в «Звенья».
Переход к занятиям театром произошёл для Дурылина естественно. Он с юности был страстным поклонником Малого и Художественного театров. Годами собирал материал об актёрах, спектаклях (афиши, пригласительные билеты, вырезки из газет с рецензиями, выписки из воспоминаний, фотографии, библиографию…). Периодически читал доклады, писал статьи. Им уже было написано несколько инсценировок произведений русских классиков.
Работа в области театроведения давала хотя и относительную, но всё же свободу в творчестве и была менее опасной, чем прежние исследования религиозных аспектов произведений его любимых писателей. А это было немаловажно для опального Дурылина. И он со свойственной ему увлечённостью начал писать о театральных постановках, актёрах, драматургах, истории театра. Из-под пера Дурылина ежегодно выходило от сорока до ста работ — книг, статей, текстов докладов. Монографии, творческие портреты артистов, анализы спектаклей, история драматургической классики на сцене, статьи к юбилеям, а также и литературоведческие работы.
Анализ драматургических произведений Дурылин всегда связывал с их сценическим воплощением. В его работах органически сочетается литературоведение с театроведением: «Артём, Станиславский, Чехов», «Лермонтов и романтический театр», «Пушкин и Щепкин», «История одной дружбы. Островский и Чайковский», «Драматургия оперы в Николаевскую эпоху», «Горький на сцене», «Гоголь и театр» и др. В книге «Пушкин на сцене» Дурылин впервые проследил сценическую историю пушкинской драматургии.
Дурылина интересовали параллели в разных областях искусства, и благодаря широкому интеллектуальному кругозору он с лёгкостью выстраивал их и в своих работах: «Репин и Гаршин (из истории русской живописи и литературы)», «Врубель и Лермонтов», «Пушкин и Даргомыжский», «Тютчев в музыке»; и в своих размышлениях. Из томской ссылки он пишет З. В. Работновой: «Музыка у меня здесь — только в воспоминании — и в поэзии. В ней есть свои Бах, Моцарт, Шопен, Глинка… Мне кажется, что они есть и в живописи. Одна параллель просто бросается в глаза: это Мусоргский — Суриков. Давно уже указывали на треугольник: Чайковский — Чехов — Левитан. А я особенно люблю двоицу: Пушкин — Глинка»[419]. Иногда он выстраивает сочетания, которые позволяют резче подчеркнуть индивидуальность: «Л. Толстой и К. Леонтьев». Метод сопоставления литературы, живописи и музыки Дурылин считал очень перспективным и свой приоритет исчислял с работы 1926 года «Репин и Гаршин».
Целый ряд работ посвящён разбору современных спектаклей и истории постановок русской классики на сцене: «„Мещане“.Сценическая история пьесы в советские годы» (1941), «„Горе от ума“ — и „На всякого мудреца довольно простоты“ на сцене Московского Малого театра» (1938), «Пьеса и спектакль. — А. Н. Островский. „Бедность не порок“ на сцене Малого театра» (1948), доклад «А. П. Чехов на провинциальной сцене» и др. Дурылин считал, что пьесы Грибоедова, Гоголя, Островского были созданы дважды: когда их написали авторы и когда их сыграли актёры Малого театра. Актёров он признавал полноправными соавторами пьес.
В своих книгах об артистах Дурылин воссоздаёт живые образы на сцене, не описывает, а показывает игру актёров. Как ему это удавалось? Дурылин подчёркивал, что исследователь театра не должен путать текст литературный, прошедший цензуру и рассчитанный на читателя, и текст театральный, текст суфлёрский, по которому актёр играл. Так, обнаружив пометки в суфлёрском экземпляре пьесы «Отелло» (в Малом театре мавра играл А. П. Ленский): «входит (к Дездемоне. —
Благодаря суфлёрскому экземпляру пьесы Островского «Свои люди — сочтёмся» Дурылин выяснил, что М. П. Садовский изменил финальную сцену по сравнению с выправленной цензурой редакцией пьесы. В пьесе квартальный уходит и добро торжествует. В спектакле квартальный не уходит, а проходит в кабинет Подхалюзина, где, и это понятно зрителям, он получает взятку. Таким образом, «отредактированный» цензором текст пьесы не помешал актёрам сыграть то, что они считали нужным.
Дурылин говорил, что нельзя верно оценить спектакль, если при этом ограничиться игрой актёров, упустив анализ декораций, костюмов, грима, музыки. А это требует от рецензента быть специалистом во всех этих областях. Дурылин был им[421].
Необычно мнение Дурылина о том, как надо играть Чацкого. Так его никто не играл. Он видит Чацкого таким же болтуном, как Репетилов. Какой же «декабрист» будет спорить со Скалозубом, говорить в передней обличительные речи, явно невозможные в обществе лакеев? Чацкий «шумит» в гостиной, Репетилов — в прихожей. «Но придёт время, и Чацкий спустится в прихожую. Как Чацкие превращаются в Репетиловых, можно хорошо видеть на примере Чаадаева. Уж он ли не был Чацким, — да таким, каким Грибоедову и не снилось! А кончил — английским клобом и несомненным Репетиловым с Новой Басманной». Дурылин считает, что Чацкого надо играть в уровень всем действующим лицам комедии, а не белой вороной, так как он плоть от плоти того общества, в котором живёт, и никуда от него деться не может, как не делся и Чаадаев. Роль Чацкого Дурылин дал бы гениальному Михаилу Чехову, у которого Чацкий «был бы и реален, и смешон, и по-своему трогателен и мил в своей нелепости»[422].
Событие, которому Дурылин придавал столь важную роль, что описал его в своём зелёном альбоме, произошло 12 мая 1934 года. Он встретился со старейшим писателем Владимиром Алексеевичем Гиляровским у него на квартире в Столешниковом переулке. Сергей Николаевич принёс ему корректурный оттиск его народнического стихотворения, найденный среди бумаг К. Н. Леонтьева. Работавший в 1880-х годах цензором в Москве, Леонтьев трижды перечеркнул стихотворение «Гиляя» (так оно подписано) и не пропустил его в печать. Увидев стихотворение, вернувшееся к нему через 50 лет, «Дядя Гиляй» был взволнован: «За что он меня? Какая сволочь!» Дурылин, собиравший в эти годы материал для книги «Рисунки русских писателей», спросил Гиляровского, рисовал ли он. «За всю жизнь я одно только и умел рисовать: кошек, — ответил писатель. — Одну с поднятым хвостом, другую с опущенным. Идёшь, бывало, в „Будильник“ за гонораром, ежели дадут, то рисуешь кошку с поднятым хвостом, нет денег — с опущенным»[423]. Гиляровский подарил Дурылину свою книжку «Друзья и встречи»[424], с надписью: «Дорогой Сергей Николаевич! Примите этот мой сердечный подарок за Ваш интереснейший для меня подарок, напомнивший мне мою литературную юность и зверство, проявленное цензором К. Леонтьевым над моими стихами. Три раза перечеркнул, и мало того — ещё поставил рядом какой-то угол и знак вопроса! Что он этим хотел сказать — не додумаюсь, а черкал зло! Эту гранку с Вашей милой надписью сохраню, и она войдёт в мои „Записки репортёра“ в главу о цензуре. Любящий и уважающий Вас, дядя Гиляй. 14.V. 34. Москва. Столешники»[425].
Подорванное годами ссылок и без того слабое здоровье Сергея Николаевича заметно ухудшалось. Врачи предупредили Ирину Алексеевну, что в тесной комнате коммуналки и с подъёмами по лестнице на восьмой этаж (лифт чаще всего не работал) Сергей Николаевич с его больным сердцем проживёт не более трёх месяцев. Ужас охватил её, и она все силы напрягла, чтобы спасти его.
КОНЕЦ СКИТАНИЯМ. БОЛШЕВСКИЙ ПЕРИОД
Хлопоты о предоставлении Дурылину комнаты в Москве ни к чему не привели, но удалось получить участок под постройку дома в Болшеве. Дурылин определил, что участок находится на земле бывшего имения князя П. И. Одоевского (1740–1826). Некоторые постройки имения до сих пор сохранились на улице им. С. Н. Дурылина. Это церковь Козьмы и Дамиана, построенная князем в 1786 году, здание школы, в котором сейчас размещена библиотека им. С. Н. Дурылина, и др.
Гонорара за инсценировку романа «Анна Каренина» хватило для постройки дома. Писал Дурылин для Ярославского театра, но пьеса была поставлена в Кирове, Томске, Свердловске, Костроме, Иванове. Позже Сергей Николаевич шутил: «Мне Анна Каренина дом построила». Но строительством пришлось заниматься Ирине Алексеевне. Строительный материал достать было почти невозможно. Шла она как-то по Страстной площади и видит, что разрушают Страстной монастырь. Спросила, можно ли купить что-нибудь. К её радости, продали кирпич, двери и великолепные арочные оконные рамы. Они очень украшают дом. Сергею Николаевичу было приятно, что частичка Страстного монастыря сохранится в его доме. На время строительства Ирина Алексеевна определила Дурылина в дом отдыха «Правда», потом на месяц к Тютчевым в Мураново, потом опять в дом отдыха. На участке поставили сарай, и в нём поселилась Елена Григорьевна Першина — мать Феофания, рясофорная монахиня с 1919 года, которой после разорения монастыря и шестилетнего отбывания в ссылках податься было некуда. Приехала к Ирине Алексеевне, помогала при строительстве, да так и осталась жить. Ирина Алексеевна сразу с ней договорилась, что не будет ни монашеской одежды, ни имени и о священстве Сергея Николаевича никому ничего не говорить. В 1960-е годы, когда я появилась в доме, Елене Григорьевне перевалило уже за восемьдесят и жила она «на покое», уже не помогала по хозяйству, каждый день ходила в церковь и приносила нам просфорки. Хоронили мать Феофанию в 1970 году в монашеском одеянии и с закрытым лицом. За соблюдением всех правил следили монашенки из её бывшего монастыря, вызванные Ириной Алексеевной.
Когда фундамент был почти готов, приехал Сергей Николаевич посмотреть, как идут работы. Ему показалось, что дом мал, он отмерил метра три по длине: «Здесь будет коридор, ванна, уборная». Это очень осложнило постройку, но перечить Сергею Николаевичу Ирина Алексеевна не могла. В кухне сложили русскую печку, хотя после Киржача Сергей Николаевич невзлюбил это устройство русской избы. Там громоздкую русскую печь, занимавшую пол-избы, приходилось топить дважды в день, дров она пожирала много, но тепло не держала, и согреться можно было только на лежанке. Болшевская печь тепло держала, но, несмотря на топившуюся ещё одну печь для комнат, зимой в доме температура не поднималась выше 17–18 градусов. В главе «Отчий дом» из мемуаров «В родном углу» Дурылин любовно опишет голландские печи из белых блестящих изразцов, которые в их доме в Плетешках хорошо хранили тепло и позволяли ходить без фуфаек и тёплых кофт.
Шестого ноября 1936 года состоялось «официальное открытие» дома (хотя ещё года два пришлось его достраивать, зарабатывая деньги лекциями, статьями и частыми выездами в театры разных городов на консультации по сценическому искусству и режиссёрскую работу). Народные артисты Елена Митрофановна Шатрова и Василий Осипович Топорков устроили торжественное шествие к дому и водрузили на нём флаг.
Наконец у Сергея Николаевича появился свой тихий, спокойный угол «с геранью на маленьком окошке», кончились мытарства, переезды, бесприютность. В шумной, суетной Москве серьёзная работа не клеилась. И судьба подарила ему Болшево. Отказ в получении комнаты в Москве воспринимался как беда, а оказался благом.
Теперь можно было обзаводиться своим хозяйством — первый раз в жизни. Ирина Алексеевна прежде всего навела уют в кабинете Сергея Николаевича — канцелярский письменный стол с настольной лампой под зелёным абажуром и литой чернильницей, под столом скамеечка для ног (чтобы зимой не мёрзли от холодного пола), книжные полки до потолка во всю стену, узкая железная («солдатская») кровать, диван со спинкой и валиками, накрытый белым холщовым чехлом. Эта обстановка в полной неприкосновенности сохранилась и до сего дня. Завели огородик, разбили сад. Под окном кабинета росли две берёзки. Возле них пела под гитару для Сергея Николаевича Надежда Андреевна Обухова. Ирина Алексеевна посеяла между берёзами рожь, чтобы Сергей Николаевич, глядя в окно, видел «кусочек России» (так она мне объяснила). Любил Сергей Николаевич побродить в саду с гостями, вспомнить философскую Москву начала XX века с М. К. Морозовой, посидеть на скамейке с М. В. Нестеровым, для которого в доме была предусмотрена комната, и он часто и с удовольствием гостил по нескольку дней, а то и недель. Уезжая, Нестеров всегда оставлял на столе («незаметно для хозяйки») карандашный рисунок в подарок Ирине Алексеевне. Сергею Николаевичу он дарил свои этюды. В октябре 1937 года Нестеров сообщает в письме: «Сегодня иду на именины Серг. Николаевича, который (или, вернее, Ирина) построил себе „хижину“ верстах в тридцати пяти от Москвы, там будет комната, которая в любое время будет ожидать моего посещения»[426]. И конечно, в доме поселились кошки. И Сергей Николаевич, и Ирина Алексеевна (каждый сам по себе) оставили воспоминания, как Нестеров в саду играл с котятами.
Рассказывая о Дурылине, нельзя не сказать о его любви к кошкам. Он их не просто любил, он их глубоко уважал за их мудрость, красоту и грацию, ласковость и преданность хозяину, но при всём этом — независимый нрав. «Васька, мой кот <…> хорош уж тем, что за всё время лежания его на письменном столе моём никогда не сказал ни одной глупости. <…> Я Ваську глубоко уважаю и люблю. В своём углу ему принадлежит большое место, совершенно заслуженное». Это челябинская запись 1924 года. А в 1926 году, начав в третьей тетрадке «В своём углу» писать о русских писателях XIX века, Сергей Николаевич вдруг бросает, сделав приписку: «(Васька лапки положил и не дал писать)»[427]. В рукописи карандашом обведены лапки кота. По-моему, это замечательно и трогательно. Челябинского Ваську привезли в Москву. Когда Дурылина в 1927 году арестовали и комнату его опечатали, кот лёг под дверь комнаты, отказывался от еды и воды, которую приносили соседи по квартире, и умер от тоски по хозяину. Сергей Николаевич часто вспоминал его в своих записях. М. Н. Лошкарёва, племянница В. Г. Короленко, с 1934 года печатавшая работы Дурылина, приехав в Болшево, нередко заставала Сергея Николаевича у письменного стола, неловко притулившегося на краешке кресла, чтобы не потревожить раскинувшуюся на нём во всю ширь Мурку. Композитор Ю. Бирюков 23 января 1941 года исполнил на рояле в Болшево свою «Кошачью сюиту», посвящённую дурылинской кошке Мурке. А Сергей Николаевич подарил этой кошечке свою книгу «Михаил Юрьевич Лермонтов», написав на титульном листе: «Милой Мурочке, моей помощнице-певунье при этой работе. Автор. 12.VII. 1943»[428].
Ещё в 1920-х годах Сергей Николаевич начал писать для Ирины Алексеевны (чтобы её позабавить и развеселить) маленькие рассказики, стишки о кошках и от имени кошек. Утром возле своей кровати она находила «сюрпризики». Их весело читали за завтраком, а потом складывали в папочку. Постепенно сложилась целая книжка «Муркин вестник „Мяу-Мяу“» с рисунками автора. В неё вошли помимо рассказов о своих кошках рассказы о кошках известных людей, о кошкиных именах, а также загадки, песенки, шутки-прибаутки, рассказы о птицах и зверях, о домашних новостях, о близких друзьях и знакомых. В сокращённом виде книжка издана за свой счёт другом дурылинского дома, бывшим директором Симферопольской картинной галереи Розой Дмитриевной Бащенко тиражом 500 экземпляров[429]. И разошлась в считаные дни.
В Болшеве успокоилась душа Сергея Николаевича под тёплой материнской заботой Ирины Алексеевны. Здесь он сумел примирить в себе служение Богу (тайное) и служение искусству (явное).
Распорядок в доме, весь образ жизни были подчинены интересам Сергея Николаевича. Вставал он на рассвете, часа в четыре утра, пил чай и садился работать у себя в кабинете над очередной книгой, лекцией, докладом. Когда обитатели дома и гости просыпались, он выходил к ним и за общим завтраком развлекал весёлыми разговорами, интересными рассказами. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не приезжал к нему. С возвращением в Москву изменился круг знакомых. Из прежнего окружения «иных уж нет, а те далече», а некоторые перевоплотились в «новый антропологический тип» (выражение Н. Бердяева) и делали карьеру. Продолжает общаться с Т. А. Сидоровой (Буткевич), М. В. Нестеровым, М. К. Морозовой, С. А. Никитиным (епископом Стефаном), с С. И. Фуделем только письмами, так как тот в ссылке, с Б. Пастернаком, Р. Р. Фальком, Н. Н. Гусевым, Нерсесовыми, Гениевыми и ещё несколькими людьми из «доарестного» окружения. Теперь у него много друзей из актёрской среды, добрые отношения с учёными-филологами, людьми искусства.
Московская жизнь Дурылина так насыщена литературной, научной и педагогической работой, как будто это компенсация за годы томской ссылки. После возвращения из Киржача он недолгое время работает старшим научным сотрудником Музея Малого театра. В год образования Союза писателей СССР (1934) становится его членом — билет № 492 подписан М. Горьким. (Членом Всероссийского союза писателей Дурылин был с 1920 года.) С 1938 года сотрудничает в Лермонтовской и Толстовской группах Института мировой литературы (ИМЛИ). По заданию института пишет книги, статьи, читает доклады, участвует в качестве комментатора и редактора в подготовке академических собраний сочинений классиков. С 15 мая 1945 года по 1 апреля 1946-го заведует кафедрой истории русского театра в Государственном институте театрального искусства (ГИТИС), с 4 апреля по личной просьбе освобождён от этой должности и оставлен в качестве профессора. Под его руководством написаны и защищены многие диссертации. В это же время (с 30 марта 1945 года) он — старший научный сотрудник сектора истории театра во вновь созданном Институте истории искусств АН СССР, с 1946 года и до конца своих дней — профессор. В 1944 году по ходатайству ИМЛИ Дурылину присваивают степень доктора филологических наук без защиты диссертации по совокупности работ. До самого конца Дурылин не сбавлял напряжённый ритм работы.
Болшевский период был самым плодотворным в творчестве Дурылина — более двухсот крупных публикаций, а ещё работы, которые писались в служебном порядке для Института истории искусств АН СССР, для Института истории АН СССР и остались в машинописном варианте, статьи в газетах, рецензии, а также то, что создавал для себя — «в стол». А сколько было «сердечно-отстоявшегося», «мыслительно-окрепшего» (выражения Дурылина), что хотел, но не решался доверить бумаге. Часть оставшихся в рукописях материалов об актёрах Дурылин надеялся увидеть на страницах «Театрального наследства», которое, он полагал, должно быть создано по типу «Литературного наследства». К сожалению, осталось неоконченным исследование «Пушкин и Грибоедов. „Борис Годунов“ и „Горе от ума“. К истории творческой взаимности». Сколько бесценного мог бы Дурылин поведать нам!
Дурылин продолжает серию фундаментальных исследований из истории литературных отношений России и Западной Европы, начатую работой «Русские писатели у Гёте в Веймаре»: «Александр Дюма-отец и Россия» (1937), где освещает отношения Дюма с Николаем 1 и его путешествие по России; «П. А. Вяземский и „Revue encyclopédique“» (1937) — об утаённом сотрудничестве Вяземского с журналом Жюльена, друга Робеспьера; «Г-жа де Сталь и её русские отношения» (1939) — о скитаниях писательницы, изгнанной из Франции Наполеоном за политические взгляды, о её переписке с Александром I и отношениях с С. С. Уваровым, будущим президентом Академии наук. Тонкая интуиция исследователя, глубокое знание материала позволяют Дурылину строить своё повествование на фоне политической и общественной атмосферы, в которой жили его герои. В своих исследованиях Дурылин свободно перемещался из века в век, из одной страны в другую, от одного вида искусства к другому — всё составляло его профессиональный интерес, и знания были глубокими.
В эти годы выходят крупные работы по истории литературы и театра; а также монографии «Айра Олдридж» (1940), «Н. М. Радин» (1941), «П. М. Садовский» (1950), «Мария Николаевна Ермолова» (1953), «Мария Заньковецкая» (1955, на укр. яз.). В целом ряде работ — анализ различных сторон творчества Лермонтова, Пушкина, А. Н. Островского, М. Горького… На основе неизданных или малоизвестных материалов Дурылин вводит в биографии писателей новые факты и имена. Большое число книг и статей посвящено творчеству актёров Малого и Художественного театров (М. С. Щепкин, И. М. Москвин, В. И. Качалов, семья Садовских, Е. Д. Турчанинова, Артём, А. П. Ленский, Н. К. Яковлев и др.). Число словесных портретов и зарисовок только артистов приближается к восьмидесяти. Полгода длился «литературно-переговорный роман» [выражение Дурылина] с В. Н. Пашенной: он задавал вопросы, она отвечала. Ему нужно было понять стержень её непростого характера, прочувствовать пружины творческого мастерства. Прочитав книжку о себе, Варвара Николаевна Рыжова откликнулась: «…И что всего удивительнее, так это то, что если бы мне пришлось самой анализировать свою работу над ролями, то я не могла бы с такой точностью и так правильно описать, как это сделал Сергей Николаевич — ведь как будто он раскрыл, что было в мозгу и в моей душе — до того правильно он всё это описал»[430].
В 1945 году Дурылин подготовил для сценариста и режиссёра И. М. Анненского справочный материал к сценарию фильма «Княжна Мэри»: исторические справки, описание быта, характеристики действующих лиц.
Елена Наумовна Пенская, проанализировав библиографию печатных работ Дурылина в болшевский период, изумилась его работоспособности. «Примерный подсчёт монографий или капитальных трудов, — пишет она, — требующих фундаментальной проработки историко-культурной фактуры, даёт фантастические цифры, подтверждающие невероятную продуктивность С. Н. Дурылина: ежегодно выходили от одной до нескольких монографий. Простая библиографическая подборка свидетельствует о том, что в Болшеве бесперебойно действовала с 1936 по 1954 г. „фабрика мысли“, регулярно поставлявшая историко-театральную продукцию. (Средние показатели: в 1935 г. С. Н. Дурылин выпускает более 40 печатных трудов; в 1936 г. — более 50; в 1937 г. — более 60; в 1938 г. — более 100.)»[431].
При всём обилии имён в списке работ Дурылина нет случайных. Он пишет о тех, кто, обладая талантом, был яркой личностью с твёрдым стержнем характера и насыщенным внутренним миром. Дурылин ни разу не отступил от своего принципа: досконально изучить материал, всё узнать о человеке, его жизни, быте, но писать только о том, что связано с его творчеством. «Мотив внутренней жизни» человека привлекал его. Он стремился показать, какие чувства, мысли и думы вложил писатель, актёр, художник в свои создания, какими творческими путями шёл он от истоков к завершению своего творения, и при этом сохранить живой образ человека со всеми его характерными жестами, мимикой, особенностями языка. Бережное отношение Дурылина к героям своих книг можно выразить словами композитора Георгия Свиридова: «В чём сила русского искусства, русской литературы (кроме таланта самого по себе)? Я думаю, она — в чувстве совести»[432].
Занимала его и проблема творческой лаборатории писателя: «Как работал Лесков» (доклад, 1925), «По мастерской Островского» (1934), «Как работал Лермонтов» (1934).
Тонкого стилиста Дурылина заботила чистота русского языка. Ещё в 1909 году, записывая свои впечатления от посещения Ясной Поляны, Дурылин особо отметил «совесть языка» Толстого, не допускающую «ничего чуждого живой силе, мудрой глубине и светлой ясности исконной русской народной речи». В 1946 году он читал доклад «Слово о слове», где говорил о недопустимой засорённости речи многих публично выступающих и пишущих людей. Его возмущали искажения, штампы, неправильно произнесённые слова, неоправданное употребление иностранных слов… Дурылин в совершенстве владел искусством слова. Говорил, что русскому языку он учился у артистов Малого театра, игравших в пьесах Островского. Любовь к народным образным выражениям и словечкам он унаследовал от матери. Он любил «народно-яркую, ёмко-меткую, самоцветно-живую московскую речь» (выражения Дурылина). В его работах много свежих, незатёртых слов, иногда им самим образованных, например таких: жесточь, дружество, врагиня, домоседный, уединённик, выхватки, обвеснело, мыслительный затвор, небо вызвездило, книгу листую… То, что Дурылин написал о Лескове, в полной мере относится и к нему самому: «У Лескова, как языколюбца, есть особая стихия языка, радость, почти сладострастие языкотворчества»[433]. В. В. Разевиг сообщает Дурылину: «Вот тебе, любителю слов ископаемых, слово: унынливый, — один монах писал, объезжая разорённые татарами села, в XIV веке»[434]. Гениева отмечает умение Дурылина сгустить в одно слово мысль, вдруг всё озаряющую. Ирина Алексеевна вспоминала: «Сергей Николаевич говаривал: „Когда говорят Рыжова, Турчанинова, Яковлев, Лебедев — одно наслаждение слушать: подлинно московская речь, отточено каждое слово, каждый звук в слове. <…> А теперь слушаешь, точно каша во рту, так и хочется сказать: прожуй, а потом и говори“»[435].
У Дурылина есть стихотворение «Московская речь», написанное в 1926 году:
«Каждая эпоха, очевидно, имеет свой язык — и свой словарь, — пишет Дурылин Марии Степановне Волошиной. — У Макса он очень богат, а не всем по плечу словесное богатство. <…> Недавно после беседы о Гоголе один юноша спросил меня: „А кто это был откупщик?“ Он не понимал целую фигуру у Гоголя. <…> Нет откупщиков — и, значит, непонятен целый образ у Гоголя. У Гоголя!»[437]
В 1947–1948 годах Дурылин был членом Правительственной комиссии по празднованию 125-летнего юбилея А. Н. Островского. В связи с этим юбилеем, кроме статей и докладов, подготовки к печати текстов пьес драматурга, вступительных статей к ним, Дурылин написал книгу «А. Н. Островский. Очерк жизни и творчества» (1949). В этих и других работах об Островском Дурылин устанавливает творческую и жизненную связь между литературной природой пьес и их воплощением на сцене, показывает, как требования театра, сцены отражались в самом творческом процессе работы драматурга над пьесами.
Тщательно собирая свой архив, Дурылин, записывая свои «памятки», и других побуждал писать воспоминания, сохранять и систематизировать материалы о своей жизни, знаменательных событиях, свидетелями которых они были, о встречах с интересными людьми. Ведь люди уходят, а с ними исчезают точные приметы их времени, жизненные свидетельства эпохи, «живая старина». П. П. Перцова он уговаривает написать воспоминания о его дяде Эрасте Петровиче Перцове — известном литераторе XIX века, знакомце Пушкина, о М. В. Нестерове, о Вл. Соловьёве, Лермонтове и обещает заплатить за них. Просит писать «в любой форме», так как «это пишется навсегда, а не для редактора»[438]. Актёров просит изложить, как умеют, историю создания ведущих ролей и постановки значительных спектаклей, писать «памятью сердца» всё, что вспомнилось. Обухову просит писать о себе, Н. А. Прахова[439] — о тех, кто бывал в их доме: Врубеле, Васнецове, Нестерове… В письме Н. А. Прахову от 4 декабря 1954 года Сергей Николаевич приводит любимые им, часто встречающиеся в его записях строки Пушкина:
И продолжает: «И ещё более радуюсь, когда мы извлекаем из собственной памяти сердца это былое и оставляем его в наследство потомкам»[440].