"Мая 24 (1849). Ты позабыл меня, мой добрый друг. Обвинять тебя не могу. У тебя было много забот и вместе с ними много, без сомнения, таких счастливых минут, в которые позабывается все. Дай Бог, чтоб они длились до конца дней твоих и чтобы без устали благословлялось в устах твоих святое имя Виновника всего.
А я все это время был не в таком состоянии, в каком желал быть. Может быть, неблагодарность моя была виновницей всего. Я не снес покорно и безропотно бесплодного, чорствого состояния, последовавшего скоро за минутами некоторой свежести, пророчившими вдохновенную работу, и сам произвел в себе опять тяжелое расстройство нервическое, которое еще более увеличилось от некоторых душевных огорчений. Я до того расколебался и дух мой пришел в такое волнение, что никакие медицинские средства и утешения не могли действовать. Уныние и хандра мною одолели снова. Но Бог милостив. Мне кажется, как будто теперь легче чувствую слабость и расстройство физическое. Но дух как будто лучше. О, если бы все это обратилось мне в пользу, и вслед за этим недугом наступило то благодатное расположение духа, которое мне потребно!"
К нему же.
"6 июля (1849) Москва.
Благодарю тебя за письмо и за вести о своем житье-бытье, близком моему сердцу. Очень благодарен также за то, что познакомил меня заочно с А<лександрой> В<асильевной>.-------В нынешнее время быть у одра страждущего есть лучшее положение, какое может быть для человека. Тут не приходит в мысли то, что теперь крушит и обольщает головы. Тут молитва, смирение и покорность, стало быть, все то, что воспитывает душу, блюдет и хранит ее. Начать таким образом жизнь свою надежнее и лучше-------
Я думал было наведаться в Петербург, но приходится отложить эту (поездку) по крайней мере до осени".
К нему же.
"Декабря 15. (1849). Москва. Мы давно уже не переписывались. И ты замолчал, и я замолчал. Я не писал к тебе отчасти потому, что сам хотел быть в Петербурге, а отчасти потому, что нашло на меня неписательное расположение. Все кругом на меня жалуются, что не пишу. При всем том, мне кажется, виноват не я, но умственная спячка, меня одолевшая. "Мертвые души" тоже тянутся лениво. Может быть, так оно и следует, чтоб им не выходить. Теперь люди не годятся как будто в читатели, не способны ни к чему художественному и спокойному. Сужу об этом по приему "Одиссеи". Два-три человека обрадовались ей, и то люди уже отходящего века. Никогда не было еще заметно такого умственного бессилия в обществе. Чувство художественное почти умерло. Но ты и сам, без сомнения, свидетель многого.
Об "Одиссее" не говорю. Что сказать о ней? Ты, верно, наслаждался каждым словом и каждой строчкой. Благословен Бог, посылающий нам так много добра посреди зол!"
Через месяц с небольшим (21 января 1850 года) Гоголь писал к своему другу из Москвы следующее:
"Не могу понять, что со мною делается. От преклонного ли возраста, действующего на нас вяло и лениво, от изнурительного ли болезненного состояния, от климата ли, производящего его, но я просто не успеваю ничего делать. Время летит так, как еще никогда не помню. Встаю рано, с утра принимаюсь за перо, никого к себе не впускаю, откладываю на сторону все прочие дела, даже письма к людям близким, - и при всем том так немного из меня выходит строк! Кажется, просидел за работой не больше, как час, смотрю на часы - уже время обедать. Некогда даже пройтись и прогуляться. Вот тебе вся моя история. Конец делу еще не скоро, т.е. разумею конец "Мертвых душ". Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как
К А.С.Данилевскому.
"Февраля 25 (1850). Прости меня, - я, кажется огорчил тебя прежним письмом. Сам не знаю, как это случилось. Знаю только то, что я и в мыслях не имел говорить проповеди. Что чувствовалось на ту пору в душе, то и написалось. Может быть, состояние хандры и некоторого уныния от всего того, что делается на свете, и даже неудачи по твоему делу; может быть, болезнь, в которой я находился тогда (от которой еще не вполне освободился и теперь), ожесточила мои строки! Радуюсь от всей души твоей радости и желаю, чтобы новорожденный был в большое утешение вам обоим.
Насчет II тома "М<ертвых> д<уш>" могу сказать только, (ч)то не скоро ему до печати. Кроме того, что сам автор не приготовил его к печати, не такое время, чтоб печатать что-либо; да я думаю, что и самые головы не в таком состоянии, чтобы уметь читать спокойное художественное творение. Вижу по "Одиссее". Если Гомера встретили равнодушно, то чего же ожидать мне? Притом недуги мало дают мне возможности заниматься. В эту зиму я как-то разболелся. Суровый северный климат начинает допекать.
Ты говоришь, что у вас много слухов на мой счет. Уведоми, какого рода. Не скрывай, особенно дурных. Последние тем хороши, что заставляют лишний раз оглянуться на себя самого; а это мне особенно необходимо".
К П. А. Плетневу.
"Христос Воскресе! [48]
Поздравляю тебя с наступившим радостным днем! От тебя давно нет вести. Последнее письмо было мое. Если ты опять за что-нибудь сердит на меня, то, ради Христа воскресшего, истреби в сердце своем всякое неудовольствие на человека, все время болевшего, страдавшего много и душевно, и телесно, и теперь едва только кое-как поднявшегося на ноги. Обнимаю тебя от души вместе со всеми милыми твоему сердцу и еще раз говорю: Христос Воскресе!
Собирался было ехать к тебе в Петербург, кое о чем поговорить, кое-что прочесть из того, что написалось среди болезней и всяких тревог, но теперь не знаю, как это будет.------Как только все сколько-нибудь устроится, увидимся, братски обнимемся".
К отцу Матвею.
"Христос Воскресе!
Благодарю вас, бесценнейший, добрейший Матвей Александрович, за ваше поздравление с Светлым праздником. Не сомневаюсь, что, если приобрела что-нибудь доброе душа моя, то это вашими молитвами и других угождающих Богу подвижников. О, если бы Он не оставил меня ни на минуту и сказал бы мне путь мой! Как бы хотелось сердцу поведать славу Божью! Но никогда еще не чувствовал так бессилья своего и немощи. Так много есть о чем сказать, а примешься за перо - не подымается. Жду, как манны, орошающего освеженья свыше. Все бы мои силы от него двинулись. Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославленью Его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах показать темной моей братии, живущей в мире (и) играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь - не игрушка. И все кажется, обдумано и готово, но - перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою пред вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, все это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, несогревающийся темперамент! Ему нужен юг. Думаю опять с Богом пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благодатнейший климат, навеваемый окрестностями Святых Мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно - и на тело, и на дух. О, если бы и теперь всемилосердый Бог явил надо мною свое безграничное милосердие, столько раз уже явленное надо мною, когда я уже думал, что не воскреснут мои силы! И не было, казалось, возможности физической им воскреснуть. Но силы воскресали, и свежесть появлялась вновь в мою душу. Помолитесь обо мне крепко, крепко, бесценнейший Матвей Александрович, и напишите два словца ваших".
Свяжу между собой эти письма воспоминаниями друзей Гоголя. С.Т. Аксаков рассказывает в своих записках так:
"Когда Гоголь приехал из Малороссии в Москву (в сентябре 1848 года), я был в деревне и только в октябре переселился в город. В тот же вечер пришел к нам Гоголь, и мы увиделись с ним после шестилетней разлуки.----------В непродолжительном времени восстановились между нами прежние, как бы прерванные, нарушенные продолжительною разлукою отношения; но об его книге и втором томе "Мертвых душ" не было и помину. Гоголь в эту зиму прочел нам всю "Одиссею", переведенную Жуковским. Он слишком восхищался этим переводом. Я и сын мой Константин были не совсем согласны с ним. Разумеется, это было ему неприятно, но он не показывал никакого неудовольствия. Один раз, когда мы высказали ему немалое число самых неопровержимых замечаний на перевод "Одиссеи", Гоголь сказал: "Напишите все это и пошлите Жуковскому; он будет вам очень благодарен".
Часто также читал вслух Гоголь русские песни, собранные г-м Терещенко и нередко приходил в совершенный восторг, особенно от свадебных песен. Гоголь всегда любил читать, но должно сказать, что он читал с неподражаемым совершенством только все комическое в прозе, или пожалуй чувствительное, но одетое формою юмора; все же чисто патетическое, как говорится, и лирическое Гоголь читал нараспев. Он хотел, чтобы ни один звук стиха не терял своей музыкальности, и, привыкнув к его чтению, можно было чувствовать силу и гармонию стиха. Из писем его к друзьям видно, что он работал в это время неуспешно и жаловался на свое нравственное состояние. Я же думал, напротив, что труд его подвигается вперед хорошо, потому что сам он был довольно весел и читал всегда с большим удовольствием. Я в этом, как вижу теперь, ошибался, но вот что верно: я никогда не видал Гоголя так здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в январе и декабре 1848-го и в январе и феврале 1849-го года. Не только он пополнел, но тело на нем сделалось очень крепко. Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки. Я радовался и благодарил Бога. Надобно заметить, что зима была необыкновенно жестокая и постоянная, что Гоголь прежде никогда не мог выносить сильного холода и что теперь он одевался очень легко. Но не долго предавался я радостным надеждам на совершенное восстановление его здоровья. С появлением первых оттепелей, Гоголь стал задумчивее, вялее, и хандра очевидно стала им овладевать. Однако 19-го марта, в день его рожденья, который он всегда проводил у нас, я получил от него следующую довольно веселую записку.
"Любезный друг Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля: Петр Мих<айлович> Языков и я, оба греховодники и скоромники. Упоминаю об этом обстоятельстве по той причине, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины на одно лишнее рыло".
Имянины свои, 9-го мая, он праздновал, по-прежнему, в саду у М.П. Погодина, и 7-го мая я получил от него следующую записку. (Было одно обстоятельство, не касавшееся Гоголя, но которое не позволило ему сделать нам прямого приглашения).
"Мне хотелось бы, держась старины, послезавтра отобедать в кругу коротких приятелей в Погодинском саду. Звать на имянины самому неловко. Не можете ли вы дать знать, или сами, или чрез Константина Сергеевича Армфельду, Загоскину, С<амарину> и Павлову совокупно с Мельгуновым? Придумайте, как это сделать ловче и дайте мне потом ответ, если можно, заблаговременно"".
В июне 1849 года А.О. С<мирно>ва, по дороге в Калугу, приехала в Москву и нашла Гоголя в доме графа А.П. Т<олсто>го, где он поселился с самого своего приезда из Малороссии. Он обещал погостить у нее с месяц и вслед за нею отправился в тарантасе с ее братом Л.И. А<рнольд>и.
Гоголь приехал к С<мирновы>м сперва в село Бегичево, Калужской губернии, Медынского уезда. Его возили по окрестным деревням, и ему очень понравился дом и сад на полотняной фабрике Гончарова. Он часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок и заставлял гостившего тогда также у С<мирно>вых живописца Алексеева рисовать их со всеми узорами на рубашках. Он был в восхищении от физиономий, костюмов и грациозности бегичанок и находил в них сходство с итальянками. Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавши к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Гоголь это приписывал благочестивой жизни Царя, который везде в государстве водворил порядок, безопасность и спокойствие.
Через несколько дней семейство С<мирновы>х переехало с Гоголем в Калугу. Дорогою его занимало: как ему покажется губернский город, как будет устроен губернаторский дом и вообще, каков будет быт губернатора и всего, что его окружает. Подъехали к Калуге вечером. Вдали начали мелькать огни загородного губернаторского дома... Гоголь пришел в восхищение.
- Да это просто великолепие! сказал он: - да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!
Ему отвели квартиру в особом флигеле, в котором жил некогда Ю.А. Нелединский (при губернаторе князе А.П. Оболенском, женатом на дочери Нелединского). Флигель не отличался своей красотою, но Гоголю нравился, потому что он был там совершенно один и вид из окон был прекрасный. Его особенно восхищали зеленый сосновый бор и река Ячейка, на крутом берегу которой стоял загородный губернаторский дом. Вправо от бора ему видны были главы Лаврентьева монастыря. Гоголь сам пожелал, чтоб ему служил человек Христофор, который нравился ему тем, что у него "настоящая губернская физиономия". Он утверждал, что "именно такие слуги должны быть в губернском городе у губернатора".
По утрам Гоголя не видали; он являлся в дом только в три часа, к обеду. Он очень любил видеть за губернаторским обедом чиновников и говорил, что "это так следует". За столом он всегда разговаривал с чиновниками и был с ними очень любезен, но посещал только инспектора врачебной управы В.Я. Быковского, с которым он познакомился, как с земляком. Несмотря на то, в Калуге все знали Гоголя и очень им интересовались. Однажды ветер сорвал с него и бросил в лужу белую шляпу. Гоголь тотчас купил себе черную, а белую, запачканную грязью, оставил в лавке. Все "рядовичи" собрались к счастливому купцу, которому досталась эта драгоценность, и каждый примеривал шляпу на своей голове, удивляясь, что голова-дескать у Гоголя и не очень велика, а сколько-то ума! Есть в Калуге книгопродавец Олимпиев, великий почитатель литературных знаменитостей. Он был знаком с Пушкиным, с Жуковским и хаживал к Гоголю. Узнав о том, что шляпа Гоголя находится в руках гостиннодворцев, он убедил их поднесть эту драгоценность А.О. С<мирнов>ой, что и было исполнено с подобающею церемониею. Но, разумеется, А<лександра> О<сиповна>, наслаждаясь присутствием у себя в доме самого Гоголя, отказалась принять его запачканную шляпу, и шляпа осталась во владении рядовичей.
Гоголя возили по окрестностям губернского города и, между прочим, в село Ромоданово, откуда, по его словам, вид Калуги напоминал ему Константинополь. Бывши там у всенощной в праздник Рождества Богородицы, он восхищался тем, что церковь убрана была зеленью.
Костюм Гоголя в это время разделялся на буднишний и праздничный. По воскресеньям и праздникам, он являлся обыкновенно к обеду в бланжевых нанковых панталонах и голубом, небесного цвета, коротком жилете. Он находил, что "это производит впечатление торжественности, и говорил, что в праздники все должно отличаться от буднишнего: сливки к кофе должны быть особенно густы, обед очень хороший, за обедом должны быть председатели, прокуроры и всякие этакие важные люди, и самое выражение лиц должно быть особенно торжественно".
Еще до переезда с дачи в город, Гоголь предложил А.О. С<мирнов>ой прочесть ей несколько глав из второго тома "Мертвых душ", с тем условием, чтоб никого при этом чтении не было и чтоб об этом не было никому ни писано, ни говорено. Он приходил к ней по утрам в 12 часов и читал почти до 2-х. Один раз был допущен к слушанию брат ее Л.И. А<рноль>ди.
Уцелевший от сожжения обрывок второго тома "Мертвых душ" давно уж напечатан и известен каждому. То, что читал Гоголь А. О.С<мирнов>ой, начиналось не так, как в печати. Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее словам и второй. Слушатель строк, с первых был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: "Русь! куда несешься ты? дай ответ!" и проч.; потом эта картина суживалась, суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова. Нечего и говорить о том, что все читанное Гоголем было несравненно выше, нежели в оставшемся брульоне. В нем очень многого недостает даже в тех сценах, которые остались без перерывов. Так, например, анекдот о черненьких и беленьких рассказывается генералу во время шахматной игры, в которой Чичиков овладевает совершенно благосклонностью Бетрищева; в домашнем быту генерала пропущены лица - пленный французский капитан Эскадрон и гувернантка англичанка. В дальнейшем развитии поэмы недостает описания деревни Вороного-Дрянного, из которой Чичиков переезжает к Костанжогло. Потом нет ни слова об имении Чегранова, управляемом молодым человеком, недавно выпущенным из университета. Тут Платонов, спутник Чичикова, ко всему равнодушный, заглядывается на портрет, а потом они встречают, у брата генерала Бетрищева, живой подлинник этого портрета, и начинается роман, из которого Чичиков, как и из всех других обстоятельств, каковы б они ни были, извлекает свои выгоды. Первый том, по словам А.О.С<мирнов>ой, совершенно побледнел в ее воображении перед вторым: здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух. Когда слушательница спрашивала: неужели будут в поэме еще поразительнейшие явления? Гоголь отвечал:
- Я очень рад, что это вам так нравится, но погодите: будут у меня еще лучшие вещи: будет у меня священник, будет откупщик, будет генерал-губернатор.
Известно, что откупщик Муразов и генерал-губернатор, в уцелевшем брульоне, вышли довольно слабыми созданьями Гоголева таланта; но, судя по силе первых глав второго тома, засвидетельствованной несколькими строгими ценителями изящного, надобно думать, что Гоголь мало-помалу возвел бы и эти лица "в перл создания". Творчество его в последнее время его жизни приобрело дивное свойство. Не теряя свежести первого наития, оно пересоздавало и совершенствовало взятую художественную идею до тех пор, пока она являлась в полном соответствии требованиям строгой критики самого автора. Гоголь стоял выше людей, которые, потратив на создание какого-нибудь характера запас умственной силы, чувствуют невозможность создать то же самое вновь, в более совершенном виде. Он сжег второй том "Мертвых душ" в 1845 году, и однако ж у него явились такие вещи, как деревня Тентетникова, как генерал Бетрищев и обжора Петух, не обнаруживающие никакого усилия над самим собою, свободные, как природа. Так, вероятно, поступлено было бы и с Муразовым, и с генерал-губернатором, если бы только продлилась жизнь автора. Его не пугала медленность работы и трудность переделки. Переделывать он был готов самые оконченные свои вещи, если только в нем оставалось хотя малейшее подозрение, что они не вполне истинны. Так, например, А.О. С<мирно>ва заметила, что Улинька, дочь генерала, немножко идеальна. Он тотчас записал карандашом на поле страницы: "А<лександра> О<сиповна> находит, что Улинька немножко идеальна", и, верно, уничтожил впоследствии эту идеальность. Кто знает? может быть, ревность художника к высоким идеям искусства, которых он не успел воплотить в соответствующие им осязательные формы, была также отчасти причиной сожжения второго тома "Мертвых душ" перед смертью.
Возвратясь из Калуги, Гоголь гостил некоторое время у С.П. Шевырева на даче; наконец 14-го августа, приехал в подмосковную к С.Т. Аксакову.
"Он много гулял у нас по рощам (говорит С.Т. Аксаков в своих записках) и забавлялся тем, что, находя грибы, собирал их и подкладывал мне на дорожку, по которой я должен был возвращаться домой. Я почти видел, как он это делал. По вечерам читал с большим одушевлением переводы древних Мерзлякова, из которых особенно ему нравились гимны Гомера. Так шли вечера до 18-го числа. 18-го вечером, Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал:
- Да не прочесть ли нам главу "Мертвых душ"?
Мы были озадачены его словами и подумали, что он говорит о первом томе "Мертвых душ". Сын мой Константин даже встал, чтоб принести их сверху, из своей библиотеки; но Гоголь удержал его за рукав и сказал:
- Нет, уж я вам прочту из второго.
И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь.
Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь был сам сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел первую главу второго тома "Мертвых душ". С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх, в свою комнату, потому что уже прошел час, в который он обыкновенно ложился спать, т.е. 11 часов.
Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома "Мертвых душ", которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова. Тут только припомнили мы, что Гоголь много раз опускал руку в карман, как бы хотел что-то вытащить, но вынимал пустую руку.
На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу; но нам помешали говорить о "Мертвых душах". Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел, или, лучше сказать, светел, и сейчас сказал:
- Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек,
Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он сказал мне, что он прочел уже несколько глав А.О. С<мирнов>ой и С.П. Шевыреву, что сам увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы.
6-го сентября Гоголь уехал в Москву вместе с О<льгой> С<еменовной>. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы "Мертвых душ" и велел непременно сказать это мне.
В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу "Мертвых душ". Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал:
- Вот что значит, когда живописец даст последний туш своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено - и все выходит другое. Тогда надо напечатать, когда все главы будут так отделаны.
Оказалось, что он воспользовался всеми сделанными ему замечаниями. Января 19-го Гоголь прочел нам вторую главу второго тома "Мертвых душ", которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве; а до отъезда своего в Малороссию, он прочел третью и четвертую главы".
XXXI.
Гоголь чувствовал, что суровая северная зима действует вредно на его здоровье, но в его планы не входили уже поездки за границу, и потому он избрал своим зимовьем Одессу, откуда намеревался проехалъ в Грецию, или в Константинополь. Для этого он начал заниматься новогреческим языком, по молитвеннику, который, во время переезда в Малороссию, составлял единственное его чтение. Он читал его по утрам вместо молитвы, стараясь, однако ж, делать это тайком от своего спутника.
Спутником его был М.А. Максимович, с которым он договорил заезжего из Василькова (Киевской губернии) еврея, с известною будкою на колесах, называющеюся, неизвестно почему, бричкою, иди шарабаном. В нее предполагалось положить вещи, а сами путешественники намеревались сесть в рессорную бричку, принадлежавшую г. Максимовичу. Но еврей, порядившийся везти Гоголя, надул его самым плутовским образом. Ему нужно было только остаться под этим предлогом в Москве до получения паспорта, а потом он начисто отперся от своего словесного обязательства.
Гоголь был в страшной досаде, но делать было нечего. И вот путешественники приискивают себе другого "долгого" извощика, уже из православных; тот закладывает в свою громадную телегу тройку коренастых, но тупых на ногу лошадей; укладываются в нее пожитки обоих литераторов; впрягается такая же тройка в бричку г. Максимовича, и 13 июня (1850) они выезжают из Москвы в бесконечную дорогу через несколько губерний.
По рассказу г. Максимовича, они оставили Москву в пятом часу пополудни, или, говоря точнее, в это время они выехали из дому Аксаковых, у которых они на прощаньи обедали. Первую ночь провели в Подольске, где в то же время ночевали Хомяковы, с которыми Гоголь и его спутник провели вечер в дружеской беседе. На 15-е июня ночевали в Малом Ярославце; утром служили в тамошнем монастыре молебен; напились у игумена чаю и получили от него по образу св. Николая. На 16 число ночевали в Калуге, и 16-го обедали у г-жи С<мирнов>ой, искренней приятельницы Гоголя, который питал к ней глубокое уважение. 19-е июня путники наши провели у И.В. К<иреевско>го, в Долбине, где некогда проживал Жуковский и написал лучшие свои баллады; а 20-е у г-жи А.П. Е<лагин>ой, в Петрищеве. Наконец, 25 июня, расстались в Глухове, откуда Гоголь уехал в Васильевку, в коляске А.М. Маркевича.
Странным иному покажется, что Гоголь не был в состоянии ехать на почтовых; но таковы именно были тогдашние его обстоятельства. По крайней мере он считал необходимым отказать себе в этом удобстве и предпочесть медленную и дешевую езду быстрой и дорогой. Между тем мне известно, что он вез матери рублей полтораста серебром, в подарок. Он был "все тот же пламенный, признательный, никогда не загашавший вечного огня привязанности к родине и родным" [49]. Между прочим, путешествие на долгих было для него уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частию были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки Русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, "чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился". Обо всем этом говорил Гоголь у г-жи С<мирнов>ой, в присутствии графа А.К. Т<олсто>го, который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть, или более. Он нашел в Гоголе большую перемену. Прежде Гоголь, в беседе с близкими знакомыми, выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он был очень скуп на слова, и все, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что "с словом надобно обращаться честно", или который исполнен, сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: "Слушайте, не пророните ни одного слова". Тем не менее, однако ж, беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчивал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, которыми восхищался, как редкими самородными перлами. Вот они:
1.
Ой спы, дытя, без сповыття,
Покы маты з поля прыйде
Та прынесе тры квйточкы:
Одна буде дримлывая,
Друга буде сонлывая,
А третяя щаслывая.
Ой щоб спало - щастя мало,
Та щоб росло - не болило,
На сёрденько не скорбило!
Ой ристочкы у кисточкы,
Здоровьячко на сердечко,
Розум добрый в головоньку,
Сонькы-дримкы у виченькы!
2.
Ой ходыть сон по улоньци,
В билесенькiй кошулоньци;
Слоняетця, тыняетця,
Господонькы пытаетця:
"А де хата теплёсенька
И дытына малёсенька,
Туды пiйду ночуваты
И дытыны колыхаты".
А в нас хата тепленькая
И дытына маленькая;
Ходы до нас ночуваты
И дытыны колыхаты!
Ходы, сонку, в колысочку,
Прыспы нашу дытыночку!
Вслед за тем Гоголь попотчивал графа лакомством другого сорта: он продекламировал, с свойственным ему искусством, великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, которой исполнена эта песня.
Пантелей государь ходит по двору,
Кузьмич гуляет по широкому;
Кунья на нем шуба до земли,
Соболья на нем шапка до верху,
Божья на нем милость до веку.