Таким образом, приблизившись к Верхарну в начале нашего века, воспев познание и поиски, Метерлинк быстро подрезал крылья своему созданию, романтической Синей Птице. Впрочем, ставить их рядом нелегко, ведь Верхарн далеко увел человека за стены идеализированной Метерлинком хижины. Синяя Птица Верхарна вела в суть эпохи, помогала увидеть грядущее, окинуть взором всю землю…
После социальной трилогии один за другим выходят сборники стихов Верхарна — «Лики жизни» (1899), «Буйные силы» (1902), «Многоцветное сияние» (1906), «Державные ритмы» (1910). «Все движется, можно сказать — горизонты в пути», — вот какое настроение доминирует здесь. Постоянно возникающий теперь символический образ — образ моря, символ беспредельности, вечного движения и обновления, символ бурь, навстречу которым шагает лирический герой Верхарна. Он покинул пределы маленькой Бельгии — он идет по всей земле, по всем материкам, пересекает океаны, он оглядывает своим дерзким и проницательным взором вселенную, видит многоцветное сияние планет и звезд.
Верхарн изображает все лики жизни, он улавливает буйные силы бытия, слышит державные ритмы нового времени. В стихах Верхарна возникает необычайная картина; словно бы какой-то исполин гигантской кистью нарисовал панораму человеческого существования, набросал очертания материков, океанов и планет. Набросал, не забыв при этом человека: герой Верхарна под стать такому пейзажу, это бунтарь, вырастающий в титана. Верхарн поет гимн человеку — созидателю, борцу Его герой стряхнул с себя цепи капиталистического рабства, золото для него — символ уже прошедшего времени, буржуазного общества, уходящего в прошлое, анахронического.
Верхарн сумел шагнуть через те неисчислимые препятствия, которые буржуазная система нагромождает на пути к свободному, творческому труду. На самом пороге нового века Верхарн увидел, ощутил ту историческую задачу, которая перед этим веком поставлена, высокое гуманистическое его предназначение — освобождение человека, его поистине безграничных способностей и возможностей. Свободно, без боязни, по-хозяйски идет герой Верхарна по земле, восхищаясь ее красками, ее ритмами.
Стихи Верхарна начала века — философские стихи. Миропонимание поэта в них не только раскрывается, оно воспевается, ибо исходным и главным является убеждение Верхарна в мудрости бытия, в красоте существования и в благости слияния с природой. Верхарн не устает петь гимны жизни.
Бытие — и человек, человек, познающий мир, всесильный («все постижимо»). Таково соотношение сил в философской поэзии Верхарна, соотношение, прямо противоположное тому, что было десять лет назад предложено «театром смерти» Метерлинка. Верхарн не забыл о смерти, он помнит о зле, но считает смерть, страдание, боль — признаком существования потому, что человек подлинный создан для борьбы, он способен смотреть несчастью в лицо и подниматься над ним.
Жизнь — деяние, по Верхарну, жизнь — это море, ветер, это движение, кипение, это мощь и сила. И высшее выражение силы жизни — сам человек. Поэзия Верхарна начала века — это акт возведения на престол человека. Верхарн сбрасывает с этого престола богов, он видит новое божество в самом человеке, ибо только человек всесилен. Творцом вместо бога стал человек. Всесилен труженик, искатель, бунтарь — герой поэзии Верхарна, олицетворение нового века.
И сама поэзия Верхарна предстает актом познания и созидания жизни. Пространство и время, слово и дело, вода и твердь — вот какими понятиями оперирует Верхарн, складывая из них прекрасное здание бытия.
Герой поэзии Верхарна — идеальное существо, выражение идеала поэта, его мечты. Он воссоздавал, правда, и портреты действительно существовавших титанов, людей гениально одаренных (Микеланджело), сыгравших исключительную роль в истории (Мартин Лютер). В стихах Верхарна покоряет «буйная сила» лирического героя. К лучшим стихам из сборников начала века относятся те, что возвращают нас к уже знакомому по предшествовавшим стихам образу человека необыкновенно мужественного, обладающего неисчерпаемой энергией. Исступленно зовет он бури и штормы. Процесс познания — это преодоление разочарований и сомнений, это борьба и с самим собой, это нелегкий труд, в который лирический герой Верхарна вкладывает всю свою душу.
Лиризм философских циклов приблизил мечту, сделал утопию реальностью, реальностью чувств и мыслей лирического героя. Грядущее сосредоточено в энергии, мудрости, бунтарстве этого героя. Воспев душевную красоту, силу и ум человека-преобразователя. Верхарн преобразовал настоящее по облику и подобию своего героя.
Конечно, в таком герое и в так изображенном мире воплотились не только наблюдения Верхарна над его эпохой, но и мечта поэта о совершенстве, об идеале.
Уже и реалистическая социальная трилогия завершалась романтическим финалом. Герой пьесы «Зори» Эреньен тоже был титаном. В его титанизме — правдивое отражение мощи и величия революции. Но Верхарн по-романтически преувеличивает масштабы отдельной личности, конструирует образ героя исключительного, поднимающегося над прочими, противопоставленного прочим людям. «Культ личности» наделяет революционера выдуманными чертами нового божества, мессии, появления которого масса ждет как второго пришествия. Титан Верхарна головой уходит в небо, к звездам — а тем самым возникает опасность отрыва от жизни, от той социальной конкретности, которую так поразительно воссоздал поэт в социальной трилогии. Все крупно, все колоссально под пером Верхарна — но не все крупно в действительности, не все на самом деле лики жизни столь многоцветны и величавы, как в поэзии Верхарна начала века. Отсюда — некоторая риторичность этой поэзии.
Верхарн умел рисовать удивительные пейзажи даже из чистых идей (стихотворение «Мыслители»), быть наглядным даже на уровне крайней абстракции, к которой он пришел в сборнике «Многоцветное сияние»: там остались лишь «звезды и люди». Но все же к финалу серии философских сборников идеи зажили своей жизнью; они так высоко поднялись над конкретной, социальной реальностью, что уже и оторвались от нее. Начали они отрываться и от конкретного образного выражения, что порождает декларативность, крайнюю отвлеченность некоторых стихотворений Верхарна.
Однако, забираясь так высоко, к звездам, Верхарн не покидал родных полей и городов. Потребность в конкретном, в земном была для него слишком сильной. В 1900 году появился сборник «Маленькие легенды», потом в пятитомный цикл «Вся Фландрия» сложились стихи сборников «Первая нежность» (1904), «Гирлянда дюн» (1907), «Герои» (1908), «Островерхие города» (1910), «Равнины» (1911). Затем появились «Волнующиеся нивы» (1912). Таково удивительное многообразие Верхарна — рядом с могучими ритмами романтической поэзии, воспевшей титанов, уживались стихи, фиксировавшие повседневную жизнь рядового труженика, крестьянина, его быт, его радости и горести. Влюбленным взором окидывает поэт родную землю и с большим чувством описывает поля, деревни, улочки уютных городков. Вновь возвращается в поэзию Верхарна картинность, словно возрождаются к жизни оставшиеся далеко позади натюрморты «Фламандок». Верхарн, конечно, не возвращается назад; кроме всего прочего, надо помнить, что стихи о Фландрии представляют собой только одну часть поэтического диптиха. Однако получилось так, что все бури расположились на первой, романтической части, а на другой мало-помалу воцаряется идиллия. Фламандские стихи Верхарна начала века поэтому — шаг назад от социальной трилогии, в которой фламандское и социальное не расщеплялись. Романтизм все же уводил социальные противоречия и трагедии с фламандских полей во все более абстрагировавшийся мир буйных сил и державных ритмов.
Пути Верхарна и Метерлинка еще раз пересеклись — в последний раз. Началась мировая война. Оба писателя оказались во Франции: Метерлинк уже давно обосновался на юге этой страны, а Верхарн лет двадцать как делил свое время между Парижем и Бельгией. Верхарн и Метерлинк объединились в общей для них реакции на мировую бойню, на оккупацию их родины. Оба с болью писали о муках Бельгии, с восторгом — о героизме своих соотечественников: Верхарн — в книге «Окровавленная Бельгия», в стихах сборника «Алые крылья войны», Метерлинк — в пьесах «Бургомистр Стильмонда», «Соль жизни».
Война оборвала жизнь Эмиля Верхарна. Он погиб в 1916 году, в Руане, попав под поезд. Морис Метерлинк прожил еще более трех десятков лет, пережил вторую мировую войну, умер в 1949 году. Писал он много. К этому времени относится почти половина из всех написанных Метерлинком пьес. Но Метерлинка-драматурга знают по «театру смерти», по романтическим пьесам конца прошлого — начала нашего века. К кануну первой мировой войны слава Метерлинка достигла зенита, тогда он был увенчан лаврами Нобелевского лауреата. Потом он был иждивенцем этой славы.
Из полутора десятков поздних драм Метерлинка мало что опубликовано, и не случайно. Они звучат как заигранная пластинка, в которой трудно, а то и невозможно расслышать прелесть некогда созданной мелодии. Без конца варьируется все тот же мотив жертвенности, самоотверженной любви, иллюстрируемой ситуациями псевдоисторическими и псевдосовременными, а то и вовсе искусственными, вымученными. Очень часто жертвенность оказывается признаком святости, и таковая демонстрируется без всякого стеснения. К святым относимы теперь и мужчины, но, как и прежде, Метерлинк предпочтение отдает женщине — от просто некоей Татьяны, жертвующей собой ради любимого в пьесе «Несчастье проходит» (1925), до графини, повторяющей жертвенный акт Татьяны, но уже во времена Директории в пьесе «Мария Виктория» (1927), от австрийской императрицы Елизаветы и фаворитки императора Австрии, в пьесе на современный, так сказать, сюжет «Императрица без короны» (1942), до всех, отошедших в лучший мир, ибо все очищены смертью и оживают для иной, праведной жизни, выходят из могил и начинают общаться меж собой, сбросив одежду земных грехов, в фантастической пьесе «Страшный суд» (1941).
Лишь однажды, неожиданно, краски ожили, и Метерлинк доказал, что талант его не зачах. Это случилось в начале второй мировой войны и, возможно, под ее влиянием. Вновь героиней стала жертвующая собой женщина, но на этот раз ею была Жанна Д’Арк. Может быть, сам найденный Метерлинком пример, сам образ Жанны не позволил ему просто «проиграть» еще раз все ту же пластинку.
«Жанна Д’Арк» доказала, что необычная писательская судьба Метерлинка, — не результат естественного, с возрастом нередко происходящего угасания таланта. Да и какой возраст: угасание ведь заметным стало накануне первой мировой войны, а тогда Метерлинку было всего около 50 лет!
Нет, дело не в возрасте. Ответ можно получить в произведениях излюбленного Метерлинком жанра, в бесчисленных его эссе. После первой мировой войны им было написано шестнадцать книг — размышлений по разным вопросам и поводам. Поражает несоответствие огромного проделанного труда, множества исписанных страниц — и незначительного результата. Кажется, что писатель работает на холостом ходу. Почему же? Метерлинк жил и писал в такое время, был свидетелем таких исторических событий, которые сами по себе были ответом на многие, поставленные перед человечеством вопросы. Метерлинк был современником 1917 года, он был очевидцем второй мировой войны, разгрома фашизма. Но как трудно его представить писателем эпохи возникновения социалистического лагеря!
До крайности абстрактный гуманизм увел Метерлинка так далеко от реальных забот человечества, что и гуманизм позднего Метерлинка сомнителен. Метерлинк брал уроки у насекомых, он у термитов увидел «образ нашей судьбы» и «модель будущего общества». Абсолютная социальная дезориентация привела его к тому, что он с сочувствием приглядывался даже к фашизму (итальянскому и португальскому). Не удивительно, что в поисках ответов Метерлинк со все возраставшим вниманием всматривался не в социальную реальность, а в пустоту «возле нас», туда, где, как ему казалось, возник поучительный для живых опыт жизни усопших. Не удивительно и то, что размеры неизвестного, неизведанного не уменьшались в ходе трудов Метерлинка, а все увеличивались, и в итоге многолетней деятельности этого писателя возник вывод: «Бог — всё и всё — бог».
Вот и не удивительно, что такими безжизненными и надуманными были на протяжении почти сорока лет художественные произведения этого очень одаренного человека. Консервативный романтизм превратил Метерлинка в писателя из давно прошедшего времени.
Тогда как умевший наблюдать реальную жизнь Эмиль Верхарн остается необычайно актуальным, хотя довелось ему видеть лишь зори двадцатого века. Можно с уверенностью сказать, что актуальность Верхарна еще впереди, еще дело будущего.
Л. АНДРЕЕВ
Эмиль Верхарн
{1}
Стихотворения
Фламандки
{2}
Старые мастера
Перевод Г. Шенгели
В столовой, где сквозь дым ряды окороков, Колбасы бурые, и медные селедки, И гроздья рябчиков, и гроздья индюков, И жирных каплунов чудовищные четки, Алея, с черного свисают потолка, А на столе, дымясь, лежат жаркого горы И кровь и сок текут из каждого куска, — Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры: Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек, И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром, Жилеты расстегнув, сияя глянцем век; Рты хохотом полны, полны желудки жиром. Подруги их, кругля свою тугую грудь Под снежной белизной холщового корсажа, Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, — И золотых лучей в вине змеится пряжа, На животы кастрюль огня кидая вязь. Царицы-женщины на всех пирах блистали, Где их любовники, ругнуться не боясь, Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли. С висками потными, с тяжелым языком, Икотой жирною сопровождая песни, Мужчины ссорились и тяжким кулаком Старались недруга ударить полновесней. А женщины, цветя румянцем на щеках, Напевы звонкие с глотками чередуя, Плясали бешено, — стекло тряслось в пазах, — Телами грузными сшибались, поцелуя Дарили влажный жар, как предвещанье ласк, И падали в поту, полны изнеможенья. Из оловянных блюд, что издавали лязг, Когда их ставили, клубились испаренья; Подливка жирная дымилась, и в соку Кусками плавало чуть розовое сало, Будя в наевшихся голодную тоску. На кухне второпях струя воды смывала Остатки пиршества с опустошенных блюд. Соль искрится. Блестят тарелки расписные. Набиты поставцы и кладовые. Ждут, — Касаясь котелков, где булькают жаркие, — Цедилки, дуршлаки, шпигалки, ендовы, Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки. Два глиняных божка, две пьяных головы, Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, — И всюду, на любом рельефе, здесь и там, — На петлях и крюках, на бронзовой оковке Комодов, на пестах, на кубках, по стенам, Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки, Везде — смягчением и суетой луча Мерцают искорки, дробятся капли света, Которым зев печи, — где, жарясь и скворча, Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, — Обрызгивает пир, веселый и хмельной, Кермессы царственной тяжелое убранство. Днем, ночью, от зари и до зари другой, Они, те мастера, живут во власти пьянства: И шутка жирная вполне уместна там, И пенится она, тяжка и непристойна, Корсаж распахнутый подставив всем глазам, Тряся от хохота шарами груди дойной. Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил, Колотит Бракенбург по крышке оловянной, Другие по котлам стучат что стало сил, А прочие кричат и пляшут неустанно Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье. Кто старше — до еды всех молодых жаднее, Всех крепче головой и яростней в питье. Одни остатки пьют, вытягивая шеи, Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд; Другие с хохотом в рожки и дудки дуют, Когда порой смычки и струны устают, — И звуки хриплые по комнате бушуют. Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей Ревет, прося еды, исходит криком жадным, И матери, блестя росою меж грудей, Их кормят, бережно прижав к соскам громадным. По горло сыты все — от малых до больших; Пес обжирается направо, кот налево… Неистовство страстей, бесстыдных и нагих, Разгул безумный тел, пир живота и зева! И здесь же мастера, пьянчуги, едоки, Насквозь правдивые и чуждые жеманства, Крепили весело фламандские станки, Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства. Равнины
Перевод С. Шервинского
Вкруг малого села, приземистых домов, Где колоколенка, алея черепицей, Встает, увенчана позолоченной птицей, Где кузнецов меха, где сети рыбаков, Здесь, где нежданно вид переграждаем чащей, И здесь, где черные мычат в траве быки, Где с сеном движутся воза, как бугорки, Где парус вдалеке виднеется торчащий, На фоне радужном весь красный, о волнах Напоминающий и песне, что в просторе Поутру моряки поют, пускаясь в море, О солнечной реке, блестящей в лезвиях, — Всё клевер да овес, луга и луговины, Повсюду — поле льна, повсюду — поле ржи, До горизонта, вплоть до пурпурной межи, Безбрежность зелени — равнины и равнины. Като
Перевод В. Шора
Слюну с могучих морд коровьих отерев, Перекидав навоз и освежив подстилку, В рассветном сумраке дверь хлева отперев И подобрав платок, сползающий к затылку, Засунув грабли в ларь и подоткнув подол, Като, дородная и дюжая девица, Садится на скамью. Скрипит дощатый пол, А в полутьме фонарь мигает и дымится. Ступни в больших сабо. Подойник между ног. Передник кожаный стоит на ней бронею. Шары-колени врозь. И розовый сосок Она шершавою хватает пятернею. Струя тугая бьет, и пузыри кипят, И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный Парного молока — как белый аромат, Которым нас весной дурманит ландыш грустный. И приходя сюда три раза в день, она Лениво думает о будничной работе, О парне-мельнике и о ночах без сна, О буйных празднествах неутолимой плоти. А парень ей под стать: в руках подковы мнет; В возне любовной с ней он неизменно пылок, Таскает он кули. А как она придет — Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок. Но держит здесь ее коровьих крупов строй. Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать… Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой, Чтоб от докучных мух на миг освободиться. Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда. Откормлены ль? Мяса мощны у них на диво. От их дыхания бурлит в ведре вода; Кой-где от их рогов стоят заборы криво. Желудков и кишок вместительных рабы — Всегда они жуют, ни голодны, ни сыты, Муку иль желуди, морковь или бобы. Сопят, довольные, и тычутся в корыта. Иль пристально глядят, как пухлая рука Проворно полнит таз нарубленной ботвою, Иль устремляют взор на щели чердака, Где сено всклоченной их дразнит бородою. Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев; А крыша — чуть сидит на скошенных стропилах: Солома ветхая, изрядно подопрев, От ливня сильного укрыть уже не в силах. Гнетет животных зной, безжалостен, суров; Порой полуденной стоят в поту коровы, А в предвечерный час на мрамор их задов Ложится, как рубец, заката луч багровый. Как в топке угольной, в хлеву пылает жар; От мест, належанных в подстилке животами, И от навозных куч исходит душный пар, И мухи сизые жужжат везде роями. От глаз хозяина и бога вдалеке — Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать — Тут с парнем прячется Като на чердаке, И может вдоволь он и мять ее и тискать, Когда скотина спит, хлев заперт на засов И больше не слыхать протяжного мычанья, — И только чавканье проснувшихся коров Тревожит полноту огромного молчанья. Воскресное утро
Перевод А. Голембы
О, трепетная рань святого захолустья, Когда еще река вся в золоте стрекоз, И в промельках ветвей и камышовых слез Еще кленовый мост на солнце нежит брусья! Цветущих луговин пестреющие устья, И цоканье подков в конюшне, и оброс Свинарник визгами веселий и угроз: Даянья скотницы исчезли в жадном хрусте! О, утренняя тишь! Блаженный час, когда Накидок и чепцов покорные стада Вплывают в городок, где божий храм беленый, Где млеют яблоки, где шпанских вишен звоны, Где в томной синеве над самой головой Внезапных простынь залп с веревки бельевой! Крытый ток
Перевод А. Голембы
Он высится в лугах громадою беленой. Оштукатуренный и крытый камышом, На расстоянии заметен он большом, А сбоку, под стрехой, ютится мох зеленый. Вот дикая лоза к стене прильнула сонной. На кровле горлица воркует с голубком. А скирды, ровные, как срезаны ножом, Стоят по сторонам ограды отворенной. Теперь затишье тут. А некогда цепы Звучали поступью шагающей толпы, Иль поступью солдат, под грохот барабана. Казалось, сердце здесь безмерное стучит. Звук падал и взлетал. И вечер, с песней слит, К поляне припадал, и таяла поляна. Плодовые сады
Перевод А. Голембы
В сады, где воробьи и черные дрозды Нашли себе приют меж мшистыми стволами, Сверкающий апрель внес солнечное пламя, Сплетя благих ветвей несчетные ряды. Пусть в завязи еще сладчайшие плоды, Но пчелы, меж ветвей сквозными куполами, Влекут грядущий мед. И тяжкими сосцами Коровы — сочных трав касаются, горды. Мерцающий туман окутал утром рано Сонм яблонь. Пелена молочного тумана Развеялась, легло на ветви бремя дня. А в предвечерний час, под гневным небосклоном, Струилось золото по всем ветвям червонным, По всем излучинам бессмертного огня. Нищие
Перевод Е. Полонской
Их спины нищета лохмотьями одела. Они в осенний день из нор своих ушли И побрели меж сел по ниве опустелой, Где буки вдоль дорог алеют издали. В полях уже давно безмолвие царило, Готовился покрыть их одеялом снег, Лишь длился в темноте, холодной и унылой, Огромных мельничных белёсых крыл разбег. Шагали нищие с сумою за плечами, Обшаривая рвы и мусор за домами, На фермы заходя и требуя еды, И дальше шли опять, ища своей звезды, По рощам и полям, как будто псы, слоняясь, Порой крестясь, порой неистово ругаясь. Выпечка хлеба
Перевод А. Ибрагимова
Субботним вечером, в конце дневных работ, Из тонко сеянной отборнейшей крупчатки Пекут служанки хлеб. Струится градом пот В опару, до краев наполнившую кадки. Разгоряченные, окутаны дымком Тела их мощные. Колышутся корсажи. И пара кулаков молотит теста ком, Округлый, словно грудь, — в каком-то диком раже. Слегка потрескивают поды от жары. Служанки, ухватив упругие шары, Попарно в печи их сажают на лопатах. А языки огня с урчанием глухим Бросаются на них ватагой псов косматых И прыгают, стремясь в лицо вцепиться им. Шпалеры
Перевод Е. Полонской
Во всю длину шпалер тянулся веток ряд. На них зажглись плодов пунцовые уборы, Подобные шарам, что в сумерки манят На сельских ярмарках завистливые взоры. И двадцать долгих лет, хотя стегал их град, Хотя мороз кусал в предутреннюю пору, Цепляясь что есть сил за выступы оград, Они вздымались вверх, все выше, выше в гору. Теперь их пышный рост всю стену обволок. Свисают с выступов и яблоки и груши, Блестя округлостью румяных сочных щек. Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин, А корни жадные поит внизу ручей, И листья — как гурьба веселых снегирей. Зимой
Перевод С. Шервинского
Вновь холодно, земля твердеет, подмерзая, Роясь пушинками, вновь первый снег идет И по навесам крыш соломенных кладет Свои подушечки, свисающие с края. И снова, жалуясь, шуршит стерня сухая, Над наготой полей опять молчанья гнет; Голодная, зимы почувствовав приход, Уже слетается к жилью воронья стая. Зато, лишь серая задернет небо мгла, Опять по-зимнему вся ферма весела, — Сидят и греются пред алою жаровней; И зарождается любовь у парня с ровней, — По вечерам, когда кипящий чан поет, Где сусло варится, бурливо, как живот. Марина [I]
Перевод С. Шервинского
В дни холодов сырых, пронзительных ветров На волны светлые ложился мглы покров; Меж грязной зелени, по пашням и дорогам, Влачился паводок огромным осьминогом. Тростник сухой свисал оборками. Стеснен Стенами темноты, гремел со всех сторон Иль зюйд, иль норд, всю ночь гудели глухо дали. Белесым отсветом во тьме снега мерцали. Но лишь мороз, ряды чудовищные льда Сползали, — шумные, обширные стада, — Толкаясь и давясь, как сбившиеся горы. В часы, когда в лесу и в поле был покой, Они со скрежетом шли друг на друга в бой, Громовым грохотом тревожа сел просторы. Марина [III]
Перевод С. Шервинского
Река была полна снастями, парусами, А небо на нее всем весом налегло И почву жарило вокруг и жгло лучами, Как будто подобрав под знойное крыло. А около плотин кипели ил и тина, Иглой сверкал тростник от солнечной игры, И судна трескалась смоленая махина, Томясь под бременем расплавленной жары. А в узком месте, там, где волны вдруг немели, Из вод песчаные выпячивались мели И белым стаи птиц пятнали их пером. Поселок весь пылал, как в воздухе горнила, Грозившего ему медлительным огнем, И уголья волна горящие влачила. Монахи
{3}
Монахи
Перевод В. Микушевича
Я призываю вас, подвижники-монахи, Хоругви божий, кадила, звездный хор, Свет католичества затеплившие в прахе И в ослеплении воздвигшие собор; Пустынножители на скалах раскаленных, Навеки в мраморе веленье, гнев и зов, Над покаяньем толп коленопреклоненных Каскад молитвенный тяжелых рукавов; Живые витражи в сиянии восхода, Неистощимые сосуды чистоты, Благие зеркала, в которых вся природа, Как в тихом озере прибрежные цветы; Провидцы, чья душа задолго до кончины В сверхчеловеческом таинственно жила, Утесы посреди языческой пучины, Над Римом дикие горящие тела; Мосты, взлетевшие изгибами в пространство, Тяжеловесные устои в серебре, Со стороны зари — потоки христианства По направленью к нам, к другой своей заре; Фанфары звучные пришествия Христова, Громоподобные набаты в тишине; От солнца вечного, от пламени святого Распятий ваших свет в небесной вышине. Монах эпический
Перевод В. Микушевича
Он как будто пришел из дремотных пустынь, Где глотают во сне раскаленную синь Одинокие львы, чья свирепая сила На горячих горах величаво почила. Был он ростом велик, этот дикий монах, Сотворен, чтобы жить в беспрестанных трудах; Сил хватило бы в нем хоть на целую вечность. До глазниц — борода, из глазниц — бесконечность. С пешеходом таким не сравнится никто. Нес монах на плечах лет без малого сто. Каменела спина от усталости этой. Был он весь — как утес, власяницей одетый. Повергая во прах за кумиром кумир, На ходу попирал он поверженный мир; Как железный, возник он по воле господней, Чтобы мог раздавить он змею преисподней. ____ Лишь такой человек из эпохи мечей Жизнь бросает свою прямо в стих эпопей. И зачем бы пришел он, апостол ужасный, В этот суетный век, век больной и несчастный? Ни один монастырь бы теперь не вместил Изобилье таких необузданных сил, И себя потонуть бы монах не заставил В современной грязи предписаний и правил. ____ Нет, подобной душе лишь пустыня под стать. На горах бы ему, пламенея, сгорать, Испытав на жаре всевозможные казни, Изнывая весь век в сатанинском соблазне, Чтобы губы ему обжигал сатана Красной плотью блудниц, чтобы ночи без сна, Чтобы в жадных глазах вожделенное тело, Как в озерах закат, исступленно алело. ____ Представляешь его одиноким всегда. Остается душа в искушеньях тверда. Он, как мраморный, бел перед всякою скверной. Он один со своей чистотой беспримерной. Мимо гулких морей, мимо топких болот, По лесам и полям он упрямо идет. В каждом жесте восторг и безумье провидца. Это Риму таким он дерзает явиться, Безоружный монах под защитой креста. Императорам крах возвещают уста, В неподвижных очах темнота грозовая; Варвар в нимбе, грядет он, богов убивая. Монастыри
Перевод В. Давиденковой
В те времена, когда тиары и кресты, Бросаясь в ярые бои средневековья, Внезапно падали, ломаясь о щиты, И, словно скипетры, окрашивались кровью, — Епископы, почти до самых облаков Воздвигнув грозные, с зубцами, укрепленья, Владели землями, судили бедняков, Чудесным объявив свое происхожденье. Сердца их были — медь, и, как колокола, Гудели их мозги желаньем бранной славы. В сраженьях, в пышности эпоха та текла; Прогресс жестокие, безжалостные нравы Сравнять своим скребком тогда еще не мог, И вот — кровавая слагалась эпопея. Всем управлял монах, неумолим, жесток, Распятье в руку взяв — и шпагою владея. Он ниц заставил пасть трепещущий народ, Земные короли его признали силу, Шептал он кесарям, что небо власть дает, И оглушал рабов, чья мощь уже страшила. Так феодальные монастыри в лесах Возникли, тайнами и глухоманью скрыты, Храня святых могил чудотворящий прах. Они у королей нашли себе защиту И золото взамен дарили королям. С годами ширились селений их границы, И города росли. Покорна чернецам, Земная власть впряглась в их солнца колесницу, И брызнули на мир зловещие лучи, И в блеске золота, в дыханье ароматов, На троне пурпурном, под сенью из парчи Спесь оплела сердца готических аббатов. Одеты в мантии, как и князья земли, Величьем мертвенным слепя народы мира, У трона папского приют они нашли, Застыв у ног его, как медные кумиры. В скитах учение, которое Христос Дал человечеству, раскрыв для всех объятья, Ковать свою судьбу упрямо принялось, Точить оружие… горели страстью братья, Но их сердец булат чрезмерно был тяжел, Чтоб хрупкий разум мог служить ему основой — И рог войны трубил, что добрый бог пришел, На стягах боевых Христово рдело слово, Был рукоятью крест для доблестных мечей, Архангел Михаил топтал стопой Беллону, И в Риме вознеслась над сонмом королей Святая папская, из трех венцов, корона. Так гордо высилось надменное чело Монастырей! Но вот дыхание Эллады Неискушенную Европу обожгло, Как дуновение, исполненное яда, И ожил старый мир, душою обновясь, Но мудрость новую впитали и аббаты; Из крепких дланей в мозг их сила поднялась: Титаны-воины, которые когда-то, Развив знамена, в бой летели напролом, Явились как ума и знания титаны. Пред верой изгнанной, пред изгнанным Христом Они своих сердец суровую охрану Воздвигли, и, как встарь, их пламень запылал, Хотя, казалось, тьмой уже грозил им жребий, — И был мистический и бледный идеал Воздвигнут вновь, и крест опять возник на небе. Вот были каковы. И гордой их спины Согнуть не в силах был полет тысячелетий. А нынче, жалкие, толпой оскорблены, Поруганы, бледны, одни на целом свете — И все же гордые, — они мертвы лежат, Мертвы, навек мертвы под тяжким черным сводом, Где нет ни ладана, ни плача, ни лампад, — Гиганты-мертвецы, презренные народом. Монах простодушный
Перевод В. Микушевича
Серой рясой прикрыт от соблазна мирского, Сердцем он походил на Франциска Святого. Преисполнен любви, доброты, чистоты, В монастырском саду поливал он цветы. Словно пламя, в перстах лепестки трепетали, Наяву и во сне ароматом питали Эту кроткую жизнь, и любил он за них Царство красок дневных и видений ночных И прохладную тьму в предрассветных туманах С теплым золотом звезд на небесных лианах. Весь в слезах, как дитя, слушал он допоздна, Сколько лилий в былом затоптал сатана И какие тогда были синие дали, Если там, в синеве, серафимы летали И процессии дев по просторам земли Зелень свежую пальм, как молитву, несли, Чтобы смерть небеса, наконец, даровала Тем, кто золото чувств отдавал ей, бывало. Майским утром, когда день-младенец во сне В крупных брызгах росы улыбался весне И когда вдалеке, в светлых нимбах мелькая, Трепетали крыла на окраинах рая, Был он, кажется, всех на земле веселей, Украшая алтарь в честь любимой своей Пресвятой госпожи, богородицы-девы, Ей вверяя себя, и сады, и посевы. Ей хотел он отдать все, чем был он богат, Чтоб могла вознестись в богородицын сад Белой розой душа, непорочной и чистой, Лишь восход пережив, благодатно лучистый. И когда ввечеру, не жалея ничуть, Отлетала душа в свой таинственный путь, Не оставив клочка обездоленной жизни На колючих кустах в этой тусклой отчизне, Вечный запах цветов, нежный тот фимиам С давних пор хорошо был знаком небесам. Возвращение монахов
Перевод В. Микушевича
1 Разбрызган мрачный блеск по зеркалам болот, Нахмурился пейзаж. Кругом ложатся тени. Пересчитав свои вечерние ступени, Прощальный свой привет равнинам солнце шлет. Как бы невидимой лампады отраженье, Прозрачная звезда из глубины ночной, Омытая речной медлительной волной, Среди проточных вод подвижна без движенья. Дождем исхлестанный, в ухабах, что ни шаг, Еловые леса и зелень полевую Прорезав полосой, в седую мостовую На перекрестке вдруг врезается большак. Лишь вдалеке окно зияет слуховое На крыше глоданной, и в черную дыру Луч погружается последний ввечеру, Как будто естество зондируя живое. Мистический привет повсюду, словно вздох, И в металлическом своем ночном покое Вселенная хранит безмолвие такое, Что чувствуется в ней, как в базилике, — бог. 2 В монастыри свои тогда спешат монахи, Утешив засветло убогих горожан, Усталых пахарей, примерных прихожан, Рвань христианскую, тех, кто в предсмертном страхе Один среди равнин, весь грязный, весь во вшах, И тех, кого чужой на свалке зарывает, И тех, которым глаз никто не закрывает, Тех, кто, заброшенный, на улице зачах; Тех, кто искусан весь голодной нищетою, Кто с животом пустым, тащась на костылях, С пути сбивается, измученный, в полях И топится в прудах, покрытых темнотою. Монахи белые среди ночных полей Напоминают нам библейских исполинов, Которые бредут, густую тень раздвинув Просторною льняной одеждою своей. 3 И колокол тогда молчанье нарушает. Скончается и вновь родится мерный звон, И звуком явственным уже со всех сторон Молитвенный призыв окрестность оглашает, Монахам возвестив благочестивый миг: Пора в монастырях пропеть молитвы хором, Чтобы тоскующим и покаянным взором В глубины совести своей монах проник. Здесь все они, все те, кто, встав зарею ранней, Пахал и боронил, терпением богат; Толковники, чей дух раскрылся, как закат, Над каждою строкой апостольских посланий; Аскеты, чья душа, сгорев сама собой, В уединении томительном прозрела; Святые постники, чье скрюченное тело Взывает к небесам кровавой худобой. 4 И наступает ночь, и молятся монахи, Утешив засветло убогих горожан, Усталых пахарей, примерных прихожан, Рвань христианскую, всех, кто в предсмертном страхе; Монахи молятся, и шепчут их уста, Что в пустошах глухих на вересковом ложе, Быть может, при смерти какой-нибудь прохожий И следует о тех теперь молить Христа, Кто съеден заживо голодной нищетою, Кто с животом пустым, тащась на костылях, С пути сбивается, измученный, в полях И топится в прудах, покрытых темнотою. И литаниями тогда наполнен храм. Всех в мире мертвецов монахи отпевают, И мертвецам глаза безмолвно закрывают Господни ангелы, летая здесь и там. Дикий монах
Перевод Н. Рыковой
Бывают и теперь монахи, что — порой Нам кажется — пришли из древней тьмы лесной. Как будто в сумрачных изваяны гранитах, Они всегда живут в монастырях забытых. Полночный ужас чащ смолистых и густых Таинственно гудит в их душах грозовых, По ветру треплются их бороды, как серый Ольшаник, а глаза — что ключ на дне пещеры, И в складках длинных ряс, как будто в складках мглы, Похожи их тела на выступы скалы. Они одни хранят в мельканьях жизни новой Величье дикости своей средневековой; Лишь страхом адских кар смутиться может вдруг Железной купиной щетинящийся дух; Им внятен только бог, что в ярости предвечной Греховный создал мир для казни бесконечной, Распятый Иисус, ужасный полутруп, С застывшей скорбью глаз, кровавой пеной губ И смертной мукою сведенными ногами, — Как он немецкими прославлен мастерами, — Великомучеников облики святых, Когда на медленном огне пытают их, Да на песке арен терзаемые девы, Которым лижут львы распоротое чрево, Да тот, кто взял свой хлеб, но, о грехах скорбя, Не ест и голодом в ночи казнит себя. И отживут они в монастырях забытых, Как будто в сумрачных изваяны гранитах. Вечера
{4}
Человечество
Перевод М. Волошина
О, вечера, распятые на сводах небосклона, Над алым зеркалом дымящихся болот… Их язв страстная кровь среди стоячих вод Сочится каплями во тьму земного лона. О, вечера, распятые над зеркалом болот… О, пастыри равнин! Зачем во мгле вечерней Вы кличете стада на светлый водопой? Уж в небо смерть взошла тяжелою стопой… Вот… в свитках пламени… в венце багряных терний Голгофы — черные над черною землей!.. Вот вечера, распятые над черными крестами, Туда несите месть, отчаянье и гнет… Прошла пора надежд… Источник чистых вод Уже кровавится червонными струями… Уж вечера распятые закрыли небосвод… Под сводами
Перевод М. Донского
Сомкнулись сумерки над пленными полями, Просторы зимние огородив стеной. Мерцают сонмы звезд в могильной мгле ночной; Пронзает небеса их жертвенное пламя. И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир, В который вплавлены громады скал гранитных Где глыба каждая — каких-то первобытных Подземных жителей воинственный кумир. Мороз вонзил клыки в углы домов и башен. Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов Донесся издали!.. Бой башенных часов Один лишь властвует, медлителен и страшен. Ночь расступается, податлива как воск, Вторгаются в нее безмолвие и холод. Удары скорбные обрушивает молот, Вбивая вечность в мозг. Холод
Перевод Г. Шенгели
Огромный светлый свод, бесплотный и пустой, Стыл в звездном холоде — пустая бесконечность, Столь недоступная для жалобы людской, — И в зеркале его застыла зримо вечность. Морозом скована серебряная даль, Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы, И плоские поля; мороз дробит хрусталь Просторов голубых, где звезд сияют жала. Немотствуют леса, моря, и этот свод, И ровный блеск его, недвижный и язвящий! Никто не возмутит, никто не пресечет Владычество снегов, покой вселенной спящей. Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, — И в сердце страх живет пред царствием зимы, Боязнь огромного и ледяного бога. Соломенные кровли
Перевод М. Донского
Склонясь, как над Христом скорбящие Марии, Во мгле чернеют хутора; Тоскливой осени пора Лачуги сгорбила худые. Солома жалких крыш давно покрылась мхом, Печные покосились трубы, А с перепутий ветер грубый Врывается сквозь щели в дом. Склонясь от немощи, как древние старухи, Что шаркают, стуча клюкой, И шарят вкруг себя рукой, Бесчувственны, незрячи, глухи, Они запрятались за частокол берез; А у дверей, как стружек ворох, Опавшие листы, чей шорох Заклятий полон и угроз. Склонясь, как матери, которых гложет горе, Они влачат свои часы В промозглой сырости росы На помертвелом косогоре. В ноябрьских сумерках чернеют хутора, Как пятна плесени и тленья. О, дряхлой осени томленье, О, тягостные вечера! Лондон
Перевод Г. Шенгели
Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный, Где в мастерских визжит под сотней жал металл, Откуда паруса уходят в мрак бурунный, В игру случайностей, на волю бурь и скал. Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы — Свой сплин серебряный — на молнии путей, Где ящерами скук зевают паровозы, Под звон Вестминстера срываясь в глубь ночей. И доки черные; и фонарей их пламя (То веретёна мойр в реке отражены); И трупы всплывшие, венчанные цветами Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны; И шали мокрые, и жесты женщин пьяных; И алкоголя вопль в рекламах золотых; И вдруг, среди толпы, смерть восстает в туманах… Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих! Морские скитальцы
Перевод Ю. Александрова
Они пускались в путь, услышав странный зов Из глубины веков, из океанской дали, Где голоса сивилл порою окликали, Подобно эху скал и отгулу холмов. Ряды волшебных лун сияли на причале, Пускались в путь суда под флагом золотым, И смеху черных юнг, спеша к бортам крутым, Раскаты белых волн в лагунах отвечали. И обнимал покой плывущих сквозь года, И взгляды млечных звезд мерцали в небе черном, И теплый ветер был попутным и упорным, Толкая корабли — с которых пор? Куда?.. Гиганты-города взносили башни-руки Над блеском серых крыш, над радугой стекла, Над окнами, чей взгляд печаль обволокла, С чьих век слеза текла в ненастный миг разлуки. Ревели впереди вулканы-острова, И рыжих солнц клыки сверкали в бездне синей Над алостью песка, над каменной пустыней, Где только смерть одна всегда, во всем права. Забытые места, где бронзовые храмы В гербах укрыли прах ревнителей креста, Где древние цари, давно замкнув уста, На тронах всё сидят, недвижны и упрямы. Народов тяжкий быт, которые в своей Гордыне вековой давным-давно устали; Народов красный гнев, которые восстали, Проснувшись на заре и веря только ей. И пьедесталы гор, и черные оскалы Таинственных пещер над грозной мастерской, Где великан морской с повадкой нелюдской Кувалдой водяной раскалывает скалы. И грохоты портов, и вспышки маяков, Поднявших гордо лбы, несущих свет и силу. Но в предзакатный час ты вспомнишь вдруг могилу, Где спят отец и мать под шорохи венков. И вспомнишь тихий дом и звон часов знакомый На ратуше простой в родимом городке. Скитаниям конец. Ты где-то вдалеке, Но ты плывешь назад, самим собой влекомый. Пора вам отдохнуть на милом берегу Под сенью старых лоз, в молочной мгле тумана. Но те, кто были там, в просторах океана, Останутся пред ним заведомо в долгу. Не знать вам ласки дней, не ведать вам вовеки Покоя жизни той, что спит на дне души. Вас будут вечера в предательской тиши Виденьями томить, пронзая солнцем веки. И будет ваша боль пожизненно долга, И снова и опять в портале бирюзовом Вас будут окликать мечты усопшей зовом Иные небеса, иные берега. Умереть
Перевод Ю. Александрова
Багровая листва и стылая вода. Равнина в красной мгле мала и незнакома. Огромный вечер, там, над краем окоема, Выдавливает сок из тучного плода. И вместе с октябрем лениво умирая, Пылающую кровь роняет поздний сад, И бледные лучи ласкают виноград, Как четки в смертный час его перебирая. Угрюмых черных птиц приблизился отлет. Но листья красные сметает ветер в груду, И, длинные усы протягивая всюду. Клубничные ростки кровавят огород. И бронзы тяжкий гул, и ржавый лязг железа Все ближе, но пока проходит стороной. А лес еще богат звенящей тишиной И злата у него побольше, чем у Креза… Вот так, о плоть моя, мечтаю умереть — В наплыве дум, лучей и терпких ароматов, Храня во взорах кровь и золото закатов И гибнущей листвы торжественную медь! О, умереть, истлеть, как слишком налитые Огромные плоды; как тяжкие цветы, Повисшие теперь над краем пустоты На тоненькой своей зелено-желтой вые!.. Для жизни на земле мы непригодны впредь. В спокойствии немом лучась багряной славой, Дозрели мы с тобой до смерти величавой, Мы гордо ей в глаза сумеем посмотреть. Как осень плоть моя, как осень — умереть! Крушения
{5}
Меч
Перевод М. Донского