— И я зрил. Для охоты мы плывём, токмо не на ту дичь. Вот станем под Азовом, заведём и охоту. Чай, в тех местах окромя турок и татар иная дичь есть, кою можно есть.
Все рассмеялись: государь любил и умел складно шутить.
— Ишь как ты обгорел, — заметил Фёдор, глядя на Автонома. — И борода вылезла.
— Как не обгореть да и обородатеть. Эвон, солнышко-то с неба ровно не слазит, темнит да волос тянет.
— Патрик-то Гордон с полком своим небось уж близ Азова, — сказал Пётр. — Скорым маршем двинул. Да и Шереметев с конницею, должно, уж казаков поднял. А мы ещё до Царицына не доспели. Умедлились. Да ещё оттоль переволочь.
— До нас пощупают турка, а мы его щекотать зачнём, — хохотнул Автоном.
Царский повар Ерофеев выглянул из камбуза, позвал:
— Государь-батюшка, пожалуйте ести.
— Какой я тебе батюшка, — буркнул Пётр, нехотя откачнувшись от борта, — айдате со мною трапезовать ради кумпанства. Вот и брудер Франц.
В самом деле, на длинных тонких ногах, казавшихся ещё тоньше из-за обтягивавших икры белых чулок, в щегольском цивильном камзоле, показался Лефорт.
Трапеза была почти солдатской. Пили рейнское из оловянных кружек — стекло и серебро Пётр запретил брать в дорогу.
— За здоровье государя нашего! — провозгласил Фёдор. С глухим стуком сомкнулись кружки.
— Эх, звону нет, — недовольно произнёс Лефорт. — Питье без звону пресно.
— А как питья не станет? — и Пётр подмигнул.
— Того не может быть. Что мы, турки? Без пития и виктории не одержать, — огорчился Лефорт. Он был, по выражению князя Бориса Куракина, дебошан французский, хотя родом был швейцарец, что, впрочем, было несущественно. — Вот коли возьмём Азов да поставим там гарнизоны, можно будет расслабиться и отъехать в Европу. Не для развлечения, нет, — поправился он, — для дела, для научения. Как ты на это смотришь, мингер Питер?
— Охочь давно, — отозвался Пётр, — Науке корабельной выучиться у голландцев да и мастеров-корабелов завербовать, иных искусников для заведений разных заводов. Ровно дремлем мы. Доходят до нас толчки европейские: пора-де вставать.
— Верно, государь Питер, — оживился Лефорт, — очень верно: пора просыпаться! Всего в твоём царстве в избытке, однако ж всё лежит неподъёмно.
— Интересу нет, — вмешался Фёдор, — а коли нет интересу, нужда не приспеет.
— Вот я и мыслю вытрясти сей интерес, — тряхнул головой Пётр. — Токмо трясти с натугой придётся. Подыму всех.
«И потрясёт. И подымет», — уверился про себя Фёдор, Он испытывал к своему государю и господину отнюдь не верноподданнические, а скорей отцовские чувства. Подобные тем, которые испытывают к старшему сыну, в котором воплощена вся надежда. Он готов был идти на любые лишения, претерпеть любые опасности ради него и вместе с ним. Откуда в нём столь великая непоколебимость, зрелость мысли и чувства много пожившего человека?! Его отец царь Алексей Михайлович был богомолен, степенен, чадолюбив — оставил по себе шесть дочерей и пятерых сыновей, но, признаться, звёзд с неба не хватал. И Фёдор в который раз задавал себе вопрос: откуда в Петре таковая незаурядность? Матушка его, вторая супруга царя Алексея, ни умом, ни талантами не блистала, разве что её дядька и воспитатель, боярин из новопоставленных Артамон Матвеев был человеком незаурядным, широких взглядов, что в нём заметил и оценил царь Алексей. Но то воспитатель! Талант дан от Бога, а не от воспитания. Тупицу, сколь ни бейся, в таланты не выведешь...
Так, ни к чему не придя, остался со своими мыслями. А флотилия тем временем расставалась со светлыми водами Оки и стала пересекать тёмные воды Волги. Впереди был град Нижний Новгород. Не больно-то он древен: четыре века назад основал его князь Юрий Всеволодович, да триста лет тому как приписан он к Москве. Но хорош, хорош. Эвон Часовая гора манит своим кремлём и церквами.
Оживились все на стругах: грядут высадка, торг, свежи и провиант. На берегу царя ждало письмо князя-кесаря и потешного короля Прешбургского Фридрихуса — Фёдора Юрьевича Ромодановского о делах на Москве. Пётр не помедлил с ответом:
«Мин херр кених! Письмо Вашего Превосходительства, государя моего милостивого, в стольном граде Прешбурге писанное, мне отдано, за которую вашу государскую милость должны до последней капли крови своей пролить, для чего и ныне посланный чаек за ваши многие и тёплые к Богу молитвы, вашим посланием и нашими трудами и кровьми, оное совершить. А о здешнем возвещаю, что холопи ваши, генералы Автамон Михайлович и Франц Яковлевич, со всеми войски дал Бог здоровы и намерены завтрашнего дня иттить в путь, а мешкали для того, что иные суды в три дня насилу пришли, и из тех многие, небрежением глупых кормщиков, также и суды, которые делали гости, гораздо худы, насилу пришли». Написал, ухмыльнулся, запечатал своей царской печатью и отправил с гонцом.
Да, всё делалось в спешке, людьми нарочитыми, хватавшими всё на лету. Не было той основательности, которая отличает людей сноровистых, умелых. И ещё долго будет так, покамест не обретут опыт и мастерство. Пока же ни того, ни другого не было.
— Король Фридрихус суров, но порядок на Москве соблюдёт непременно. — Размахивая письмом князя Фёдора Юрьевича, Пётр продолжал ухмыляться. — Докладывать ему буду всенепременно, дабы ведал, что службу его ценю высоко. Опять же чтоб он разные несносные слухи про наше плавание и поход усмирил...
— Мало того: не несносные, а поносные, — вставил Фёдор.
— Сие одно и то же. Безместные попы — вот зловредные сочинители небылиц про меня. Урезать бы им всем языки, да ведь укрывают их в монастырях. Сей корень надо бы вырвать, ибо от него худая молва, а от сей молвы в людях шатание, а в делах замедление.
— Я так думаю, государь милостивый, что корень этот глубоко внедрился, и вырвать его надобен богатырь, сила богатырская, — убеждённо произнёс Фёдор.
— Я в себе ту силу чую, — с вызовом сказал Пётр, — И преисполнен решимости его выдрать. Чаю, придётся поднатужиться, однако я к сему готов.
Волга, словно живое существо, то хмурилась, то яснела, то встречала их непогодою, то городила запруды из плавника. Остроги и острожки на её берегах были малолюдны. Все их обитатели грудились порою на берегу, завидев царскую флотилию, вовсе не ведая того, что она царская.
Были косы и мели — кабы не сесть, были разливы, где река промыла себе широкое русло и текла привольно. С великим любопытством воззрились на то ли остров, то ли береговой выступ Свияжска со множеством церковных куполков. Они были крыты лемехом, который от времени казался посеребрённым.
— Отсель царь Иван Васильевич Грозный пошёл с войском на Казань, — напомнил Пётр.
То и дело на борт подымалась лоцманы из местных. Предосторожности были не излишни: капризы реки надлежало ведать.
Миновали Казань, едва не пошли Камою, приглашающе распахнувшей свой зев. И наконец завиделся Царицын, где предстояла высадка. Царь поторапливал: шибче, шибче! И так умедлились, небось Шереметев с Гордоном уже под стенами Азова.
Предстоял сухой путь до малого казацкого городка Паншина. Виделся он нелёгким. Надо было волочь не только амуницию, оружие, снаряжение, пушки, но и суда. Да-да, адмиральские струги. Загодя царицынскому воеводе указано было заготовить колеса массивные да крепкие, телег справных помногу, лошадей тягловых сколь можно много.
Тягость великая, да что делать? Не на игрище собрались, а на войну, может, и долгую, как оборотится фортуна. А фортуна, известное дело, прихотлива, гадать, куда она повернёт, не приходится.
Вроде бы вёрст тридцать всего. Ну, поболее. Однако непросты эти версты с оврагами да буераками. Скрипят колеса, лопаются, трещат под ними пересохшие степные травы, надрываются кони и люди, равно и те и другие. Солёный пот застилает глава, за ноги цепляется былье. Невмоготу!
Бомбардир Пётр Алексеев, а по совместительству царь-государь и великий князь Пётр, трусит на своей лошадёнке, свесив длинные ноги, наравне со всеми. Ещё и других подбадривает, хоть самому тяжко. Надобно привыкать, не к тёще на блины идём, а на турсикий Азов. Слышно, сильна та крепость, ставили её турки надёжно, словно замок к двери. А дверь та запирает не только Азовское, а ещё и Чёрное море. Отопрём сии моря, станем торг вести, заморские диковины на Русь привозить. Расширятся наши пределы, шоры с глаз сдвинем и станем глядеть далеко.
Долго шли. Три дня и три ночи. Притомились, валились друг на друга куда попало, в жёсткие травы, сон охватывал мгновенно и был каменным.
Приволоклись наконец к Паншину в надежде передохнуть да подзаправиться. А тут новая беда: маркитанты чёртовы не заготовили провианту. Тут уже не бомбардир, а царь Пётр рассвирепел, а во гневе был он страшен. Сначала было приказал он их повесить, но потом, матерно матерясь, смилостивился и велел бить их плетьми. Статочное ли дело оставить полки без провианту?
Кое-как перемоглись охотою и рыбачеством да то, что можно было, у насельников того городка откупили. И снова погрузились на суда да поплыли по Дону. А он ещё прихотливей Волги, братец-то её. Мели и косы их подстерегали за каждым поворотом, за каждою излукой.
Приткнулись к городку Черкасску, и там царь объявил растах, то есть отдых, — изнемогли все. Тут и гонец от Патрика Гордона прискакал: он с полком своим недалече от Азова и ждёт не дождётся основного войска.
Где-то застрял Шереметев с конницей, умедлил царь с полками. Стоит Гордон и не знает, как ему быть: объявить себя туркам боем — сила мала. Пётр отписал: ждать прихода главных сил, а дотоле никак себя по возможности не обнаруживать. А Андрею Андреевичу Виниусу, с коим был в душевной приязни, написал:
«Мин Херц! В день св. апостол Петра и Павла пришли на реку Койсу, вёрст за 10 от Азова, и на молитвах св. апостол, яко на камени утвердясь, несомненно веруем, яко сыны адские не одолеют нас».
День тот был вот ещё чем примечателен. То был день рождения самого царя и великого государя Петра Алексеевича, а по совместительству командира бомбардирской роты бомбардира Петра Алексеева. Царь в баталии желал быть первым среди равных, но беспременно равным, а не отсиживаться в шатре и принимать подношения своих генералов.
По случаю такового именитого дня было устроено немалое шумство с винопитием. От пускания фейерверков, от огненной потехи следовало воздержаться, а её наш бомбардир жаловал. А исполнилось ему в тот день двадцать три года.
Посидевши в тиши и дождавшись прихода Шереметева, который до поры до времени тревожил турок и татар на подходах к Крыму, дабы враги Христова имени полагали, что московиты идут на Бахчисарай, восьмого июля открыли огонь батареи бомбардира.
Турки, однако, всё разведали и подготовились. Отвечали плотным огнём. Знали бы они, что возле одной из батарей суетится сам русский царь, заряжая пушки и стреляя, начиняя гранаты и бомбы своими отнюдь не белыми руками, навели бы прицельный огонь. Но у них сего и в мыслях не было.
Не было до той поры, пока к ним не переметнулся голландец матрос в русской службе Якоб Янсен. Он всё им в доподлинности и рассказал: сколько русских, каковы их силы, каков у них распорядок службы.
То было предательство из великих. И гарнизон, к тому времени усиленный подкреплением, им умело воспользовался.
Месяц июль в тех широтах палил нестерпимыми жарами. Солнце, казалось, не сходило с небосклона. Травы вконец высохли и издавали сухой треск, стоило тронуть их рукой. Немыслимо было не то что воевать, а и двигаться. И царь-бомбардир объявил-указал: в полдень всем завалиться в тень и спать, спать, дабы набраться сил для дневного боя.
Караулы были расставлены, но и сами дремали, время от времени вяло окликая, заслышав шаги:
— Стой, кого несёт?
И вот в ответ послышалось на чистейшем русском языке:
— Свои мы, братцы, свои.
И снова часовых объяла дремота.
Кабы знали они, что то были турки с кривыми ятаганами, наученные изменником. Пока очнулись, пока подняли тревогу, турки повырезали спящих, заклепали все осадные орудия да и утащили с собой девять пушек.
Урон то был, но и урок. Часовых били кнутовьем, исполосовали спины. Но что толку? Мёртвых не вернёшь, пушек не подвезёшь.
А не подвезёшь потому, что турки заперли нижнее течение Дона. Построили по берегам две сторожевые башни-каланчи, протянули меж них железные цепи — и поди проплыви. Не то что струг или ладья, а лодка не проскользнёт. На каланчах тех сидели особо меткие стрелки и поражали всех, кто покажется на речной волне.
Как говорится, ни проехать, ни пройти. А как подвозить припас, подкрепления? По такой-то жаре только речной подвоз и надёжен.
Тут надежда была на казаков. Кликнули меж них клич, дабы вызвались охотники обезвредить каланчи. Обещаны были им большие деньги — десять рублёв.
— За десять-то рублёв кто не возьмётся! — воскликнул есаул Никифор Рябой. — Это ж якое богатство! Ну, кто со мною?
Вызвалась целая орава: всяк захотел обогатиться. Дождались тихой безлунной ночи, сели в ялик, подгребали руками. Неслышно, как кошки, высадились на берег, поползли по косогору. И вот она, каланча! Ворвались. Турок-страж и пикнуть не успел, как упал с перерезанным горлом. Порешили одного, другого, третьего... Четвёртый поднял было тревогу, да не тут-то было: все пали под ножами пластунов.
Оставалась вторая каланча. Долго не могли к ней подобраться: турки удвоили бдительность, теперь уже все её защитники бодрствовали ночью. Долго терпели, сидючи в осаде, но сколько же можно? Да и толку чуть. Одною каланчою русские завладели, и заградительные цепи были сброшены на дно реки.
И вот однажды сторожевые казаки заметили: турецкая каланча словно бы вымерла. Охотники выждали некоторое время, а потом, соблюдая предосторожность, подобрались к ней. Она безмолвствовала. Турки покинули её, как видно, ночью, оставив пушки и остальное снаряжение.
Пётр возликовал. Он отписал в Москву:
«Теперь зело свободны стали, и разъезд со всякими живностями в обозы наши, и будары с запасами воинскими съестными с реки Койсы сюда пришли, которые преж сего в обоз зело с великою тягостию провожены были от татар сухим путём. И слава богу, по взятии оных, яко врата к Азову счастия отворились».
Врата, однако, оставались заперты, и тщетны были усилия отворить либо разбить их. Осадные орудия бездействовали. Зажигательные снаряды, запускавшиеся за стены крепости, произвели два-три разрозненных пожара и не более того.
— Не подвести ли мины? — советовался царь-бомбардир со своими генералами. — Токмо отколь их вести? Коли турки пронюхают, забросают нас бомбами.
— Да и контрмины начнут копать наперехват, — предположил Фёдор.
— Почуют ли только?
— Слухачи у них в команде, — высказался Антоном Головин.
— Может, с моря их взять? Из казаков охотники возьмутся, — предложил казачий полковник Мелешко.
— Ловки твои люди, Афоня, а с моря только куснуть могут. А всерьёз не ухватят, потому как вся сила-то здесь, на земле.
Долго совещались, прикидывали так да эдак, но всё выходило щелчком. Наконец решились на штурм. Сколотили осадные лестницы, сладили нечто вроде турусов на колёсах, под прикрытием которых пехота подошла бы к стенам.
Но турок словно почуял. Расставил искусных стрелков, подкрепил их малыми пушками, учил солдат, как действовать при штурме, ежели взберутся на стену.
— Ров, ров не забыть бы, перескочить его с маху не можно, — наставлял Пётр. Он положил оставить бомбардирскую роту в резерве, в готовности открыть огонь для прикрытия штурмующих, всё едино — наступают они либо отступают.
Штурмовали по сигналу ракеты. Нестройно кричали «ура!», домахнули до рва, а перед ним замешкались. А турок не замешкался. Стрелял прицельно, много христианских душ погубил.
Топтались, доколе не бросились назад, осыпаемые свинцом. Хоть и готовились, а ничего не вышло. Пётр писал в Посольский приказ своему конфиденту Андрею Юрьичу Кревету, переводчику:
«Пешие наклонясь ходим, потому что подошли к гнезду близко и шершней раздразнили, которые за досаду свою крепко кусаются, однако и гнездо их помаленьку сыплется».
То-то, что помаленьку. То-то, что всего лишь сыплется, а не рушится.
— Щипки да уколы, а подлинного урону нет, — досадовал Пётр. — Дерзнём ещё разрисовать: ошибки явлены, стало быть, не повторим.
А уж сентябрь наступил. Сухой и поначалу жаркий. Все ждали дождя — напоил бы землю, освежил бы всё живое, травы и дерева, зверей и птиц да и людей заодно. Сходились на небе тучки, поднимался ветер, завивал столбики пыли, шуршал травами, ронял перекати-поле. Но тучки вновь размыкались, видно, гонимые ветром, и свежесть сдуло.
А во второй половине осень дохнула хладом. Караваны журавлей, гусей и мелкой птицы потянулись к югу с прощальною песней, и запылали костры из сушняка — ночами стало зябко.
Азов как стоял неколебимо, так и продолжал стоять. И второй штурм не удался. Ну что ты будешь делать! И тут Петру вспомнились крымские походы князя Василья Васильевича Голицына, коротавшего безрадостные дни свои в краях хладных к бесплодных по его царской милости. Жестокая опала постигла князя с семейством, и одною из тягостных вин его были те бесплодные походы на Крым с великим уроном. А сейчас он, великий царь и самодержец Пётр, терпел явный урон. Экая досада! То не потехи под Прешбургом, а натуральная война.
Но он продолжал бодриться. Отсылал таковые грамотки Андрею Андреевичу Виниусу, коего почитал:
«В Марсовом ярме непрестанно труждаемся. Здесь, слава богу, всё здорово и в городе Марсовым плугом всё испахано и насеяно, и не токмо в городе, но и во рву. И ныне ожидаем доброго рождения».
Бодрился, бодрился. И других взбадривал. А душа изнемогала. Неужто их ждёт бесславная ретирада, подобно той, которую испытал князь Василий Голицын? Допустимо ли это? Первый взаправдашний поход, первая в его жизни военная кампания, которую он мнил увенчать победоносной викторией, — и вдруг столь постыдный афронт! Он отгонял эти мысли от себя, а они всё возвращались и возвращались...
Укором ему был сам русский лагерь. Он мало-помалу обращался в лазарет. Больных становилось всё больше, лекари были беспомощны. Недостаток испытывался во всём, подвоз притекал малым ручейком.
А сентябрь стал крут. Ветры задували всё свирепей. Казалось, сама природа ополчилась против стана русского царя, против его самого, против его казавшейся такой победительной самоуверенности.
Наконец, уверившись в том, что Азов не взять, что два приступа показали их неподготовленность, Пётр созвал консилиум.
— Как быть, господа генералитет? — напрямую спросил он. — Чую напрасность наших усилий. Приступа наши враги Христова имени отбили. Что далее?
Поднялся Лефорт, царский любимец:
— Снять надобно осаду, государь Питер. Болезни войско косят, сама природа нас гонит.
— Ия так полагаю, государь, — поддержал его Фёдор Головин. А другой Головин, Автоном, был ещё категоричней:
— Афронт, государь, полный афронт. Надобно отступить, возвратиться.
— Воротимся на будущий год, собравши всю воинскую силу, на многих больших судах. Кои и с моря турка начнут теснить, — высказался Фёдор.
— За битого двух небитых дают, — с горькой усмешкой произнёс Пётр. — Быть посему.
— Побойся Бога, Питер! — воскликнул Лефорт, — Мы не биты вовсе, мы ретируемся пред обстоятельствами. Не турки против нас, а небеса.
— Верно говоришь, Франц, — оживился Пётр. — Мы отступим по велению небес. С таковой волей не поспоришь. Верно?