Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Загадки Петербурга II. Город трех революций - Елена Алексеевна Игнатова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Казалось, ничто не предвещало скорой развязки: Александру Блоку было сорок лет, он всегда отличался завидным здоровьем, а недомогания последних лет — сердечные приступы, цинга, слабость — были обычными в городе больных, измученных голодом людей. Но на его творческом вечере 25 апреля 1921 года в Большом драматическом театре предчувствие прощания стало явным. Он начал вечер со стихов о России — «На поле Куликовом». Каждое стихотворение вызывало шквал аплодисментов в переполненном зале, Блок неподвижно стоял, дожидаясь тишины, и в синеватом свете на сцене казался почти призрачным. По словам Ходасевича, «хотя он читал прекрасно (лучшего чтения я никогда не слышал) — все приметнее становилось, что читает он машинально, лишь повторяя привычные, давно затверженные интонации. Публика требовала, чтобы он явился перед ней прежним Блоком, каким она его знала или воображала, — и он, как актер, с мучением играл перед нею того Блока, которого уже не было». Это было его последнее выступление в Петрограде.

В начале мая Блок поехал в Москву, где состоялось несколько его вечеров, на одном из них поэт Михаил Струве крикнул из зала, что стихи Блока мертвы, да и сам автор мертвец. Александр Блок слушал это, стоя за кулисами, и негромко сказал: «Правда. Правда…» Он упомянул об этом скандале в разговоре с издателем С. М. Алянским, и того поразило равнодушие Блока; «больше того, — вспоминал Алянский, — когда я сказал что-то нелестное о выступавшем, Ал. Ал. взял его под защиту: он стал уверять меня, что человек этот прав. — Я действительно стал мертвецом, я совсем перестал слышать». После возвращения из Москвы он слег и больше не встал с постели. «Не странно ли, — размышлял Ходасевич, — Блок умирал несколько месяцев, на глазах у всех, его лечили врачи — и никто не называл и не умел назвать его болезнь… Перед смертью он сильно страдал. Но от чего же он все-таки умер? Неизвестно… поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл». Александр Блок умер 7 августа 1921 года. Его хоронили на Смоленском кладбище, несколько сотен людей шли от дома поэта за его гробом, «и наверное не было в этой толпе человека, который бы не подумал — хоть на одно мгновение — о том, что умер не только Блок, что умер город этот, что кончается его особая власть над людьми и над историей целого народа, кончается период, завершается круг российских судеб, останавливается эпоха, чтобы повернуть и помчаться к иным срокам», вспоминала Нина Берберова. Александр Блок говорил, что с Пушкиным умирала его культура, а с его собственной смертью завершилась эпоха Серебряного века.

«Гроб Александра Александровича Блока мы принесли на кладбище на руках, — писал поэт Николай Оцуп. — Ныло плечо от тяжелой ноши, голова кружилась от ладана и горьких мыслей, но надо было действовать: Гумилева не выпускают. Тут же на кладбище… сговариваемся идти в Чека с просьбой выпустить Гумилева на поруки Академии наук, Всемирной литературы и еще ряда других не очень благонадежных организаций». Николая Степановича Гумилева арестовали в Доме Искусств в ночь на 3 августа, весть об этом разнеслась по городу, в телефонных разговорах друзья сообщали о его «болезни» и поначалу были уверены, что это недоразумение. В июле — начале августа 1921 года в Петрограде таким же образом «заболело» больше тысячи человек. Уже тогда у интеллигенции сложился условный язык, бытовавший до конца советской эпохи. Слова менялись, но персонажи оставались неизменными: в 30-х годах доносчиков называли «меценатами», позднее «стукачами»; в 30-х годах советскую власть величали «Софьей Власьевной», в 70-х годах — «Софьей Васильевной». В послереволюционное время петроградская интеллигенция говорила о большевистской власти безлично-презрительно — «они». «Сегодня во „Всемирке“… — записал 11 ноября 1919 года К. И. Чуковский, — Горький… говорил с аппетитом. — „Да, да! Нужно, черт возьми, чтобы они (курсив мой. — Е. И.) либо кормили, либо — пускай отпустят за границу. Раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах“». М. Л. Лозинский выговаривал Гумилеву после его очередной фрондерской выходки: «Только не задевай „их“. Оставь „их“ в покое!» И вот теперь его увели из Дома Искусств на Гороховую, 2…

Дом № 2 по Гороховой улице надо помнить так же, как крейсер «Аврора»: 22 декабря 1917 года в этом здании разместилась только что образованная Всероссийская Чрезвычайная комиссия — ВЧК. Если роль «Авроры» свелась к нескольким выстрелам, то эта организация, временами меняя названия, обеспечивала прочность большевистской власти во все время ее правления. В марте 1918 года ВЧК перебралась вместе с правительством из Петрограда в Москву, а здание на Гороховой, 2, стало резиденцией Петроградской ЧК. «Проезжая по Адмиралтейскому проспекту в трамвае, даже незнакомые не могут удержаться, чтобы не указать на здание бывшего Градоначальства: Гороховая, 2… Времена инквизиции и Иоанна Грозного возвратились. О какой тут свободе говорить. Все как-то стыдятся и вспоминать сейчас об этом», — записал в августе 1918 года Г. А. Князев. Петроградцы расшифровывали аббревиатуру ВЧК как «всякому человеку капут»; по слухам, пытки и истязания там не уступали средневековым.

Друзья Гумилева не могли понять причины его ареста, всем было известно, что его главным интересом была поэзия и что он далек от политики. Критик А. Я. Левинсон, работавший с Гумилевым во «Всемирной литературе», вспоминал: «О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. Он делал свое поэтическое дело и шел всюду, куда его звали: в Балтфлот, в Пролеткульт, в другие советские организации и клубы…» Возможно, причина была в каких-то его неосторожных словах на выступлениях и лекциях или в том, что он не скрывал своего патриотизма и религиозности? Никому не приходило в голову, что Гумилев мог быть замешан в каком-то заговоре, он трезво оценивал обстановку, не верил в возможность перемен и не раз говорил, что все тайные организации в конечном счете лили воду на «их мельницу» и участие в них было глупостью. Весной 1921 года он подумывал покинуть Россию, говорил: «Вот наступит лето, возьму в руки палку, мешок за плечи и уйду за границу: как-нибудь проберусь». Но в Петрограде была его настоящая жизнь, он много и увлеченно писал и был уже на пороге славы, и все откладывал побег, вместо этого отправившись в июле в Севастополь. Затем, «как ни в чем не бывало, вернулся в Петербург, продолжал свою деятельность лектора, наставителя поэтов… — писал художественный критик и историк искусства С. К. Маковский. — Ночью на 3-е августа люди в кожаных куртках куда-то повели его… Никто его не видел больше».

Из тюрьмы Гумилев передал письмо жене, просил прислать табак и том сочинений Платона и уверял, что беспокоиться нечего. Те же заверения услышали члены депутации Союза писателей, когда пришли к председателю ПЧК Б. А. Семенову просить об освобождении поэта. Семенов сказал им, что Гумилев арестован за должностное преступление, но, вспоминал Николай Оцуп, «один из нас ответил, что Гумилев ни на какой должности не состоял. Председатель Петербургской Чека был явно недоволен, что с ним спорят. — Пока ничего не могу сказать. Позвоните в среду. Во всяком случае, ни один волос с головы Гумилева не упадет». А через несколько дней имя Гумилева прочли в списке расстрелянных по «делу Таганцева». Причина гибели Николая Степановича Гумилева много лет оставалась загадкой, в литературных кругах бытовало множество версий: о подосланных к поэту провокаторах, о «севастопольском следе», назывались разные имена. По свидетельству поэта Семена Липкина, Анна Ахматова «точно знала, что Гумилев в таганцевском заговоре не участвовал. Более того, по ее словам, и заговора-то не было, его выдумали петроградские чекисты для того, чтобы руководство в Москве думало, что они не даром хлеб едят».

В конце июля 1921 года «Петроградская правда» сообщила о раскрытии заговора «Петроградской народной боевой организации» (ПБО), якобы входившей в некий «Областной комитет Союза освобождения России». В городе шли аресты «сотен членов боевых и террористических организаций», людей загребали не спеша, широким бреднем. Арестовывали офицеров командного состава Балтфлота и преподавателей военно-морских учебных заведений, студентов и профессоров высшей школы; среди прочих был арестован академик В.И. Вернадский, но благодаря энергичному ходатайству Академии наук освобожден. О Гумилеве в опубликованном списке расстрелянных по делу ПБО сообщалось, что он «содействовал составлению прокламаций», «обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов» и «получал от организации деньги на технические надобности». Тогда и позже эти сведения ставились под сомнение, однако сохранились воспоминания двух близких к Гумилеву людей, которые видели прокламации, написанные им в дни Кронштадтского восстания, хотя в следственном деле эти улики отсутствуют. Через десять лет после его гибели филолог Б. П. Сильверсван сообщил в письме писателю А. В. Амфитеатрову, что «Гумилев, несомненно, принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл там видную роль… в конце июля 1921 года он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию», — это свидетельство подтверждает участие Гумилева в заговоре. Но дело в том, что никакого «террористического заговора» по сути не было: в организации объединились люди, считавшие, что в момент свержения большевистского режима (события в стране убеждали, что этот момент близок) они не должны оставаться в стороне. Догадка Ахматовой о том, что «заговор» был замешан на провокации чекистов, верна — в организации действовали провокаторы из агентуры ПЧК.

Но главная роль в петроградских событиях принадлежала товарищу из Москвы — особоуполномоченному ВЧК Якову Агранову, личности выдающейся даже в мрачном ряду подонков из этого ведомства. Этот молодой человек был важным советским чиновником — секретарем Совета народных комиссаров и параллельно подвизался в ВЧК, где мог реализовать свои специфические таланты. Его коньком была провокация, а затем «раскрытие» и ликвидация контрреволюционных организаций и заговоров. После ареста профессора-географа В. Н. Таганцева Агранов стал требовать от него признания в террористической деятельности ПБО. В октябре 1922 года выходившая в Париже эмигрантская газета «Последние новости» опубликовала две статьи, проливавшие свет на методы Агранова: «С ареста [Таганцева] Агранов старался расположить в свою пользу Таганцева, но ему это не удавалось, Таганцев молчал… После 45-дневного сидения в „пробке“[20] Таганцев был вызван на решительный допрос. Агранов после долгой беседы предложил пойти на компромисс: Таганцев дает полное сознание и выдает всех причастных к делу лиц, Агранов гарантирует облегчение участи арестованных. Таганцев колебался… тогда Агранов в резкой форме заявил, что если не получит согласия, то расстреляет всех без разбора». Видимо, это убедило Таганцева подписать составленное Аграновым «признание», где, в частности, говорилось: «Я, Владимир Николаевич Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего… Все сделаю для облегчения участи участников нашего процесса». Агранов, в свою очередь, обязался «закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд, где будут судить всех обвиняемых»: «Я, Агранов, обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Таганцева, что ни к кому из обвиняемых, как к самому Таганцеву, так и к его помощникам, даже равно как и к задержанным курьерам из Финляндии, не будет применена высшая мера наказания. Петроград, 28 июля 1921 г.». Редакция газеты «Последние новости» оговаривала, что достоверность этих документов требует проверки, но они, несомненно, в стиле Агранова. По тем же дьявольским рецептам он будет в дальнейшем стряпать следственные дела патриарха Тихона, Промпартии, Зиновьева — Каменева, Радека — Пятакова и многие другие. Агранов «специализировался» на интеллигенции, в 1922 году он составлял списки деятелей культуры для высылки за границу, всегда водил дружбу с литераторами, был тесно связан с четой Бриков, приятельствовал с Маяковским, Пильняком. Его гнусная жизнь завершилась 1 августа 1938 года пулей в затылок в подвале родного ведомства.

Существует легенда, что на допросах Гумилева Агранов беседовал с ним о литературе; по ряду свидетельств, всех участников таганцевского дела пытали. 1 сентября 1921 года «Петроградская правда» вышла с сообщением: «По постановлению Петроградской Губ. Чрезвычайной Комиссии от 24-го августа с. г. расстреляны следующие активные участники заговора в Петрограде», затем следовал список. Г. А. Князев записал в тот день в дневнике: «Целый день под страшным впечатлением опубликованного синодика. По постановлению ВЧК убито 61 человек. Подходят к стенам домов и читают этот страшный синодик… Читают молча. Батюшка подошел, встал рядом со мной и читает. Как-то весь съежился, еще меньше стал. Пытался заговорить с ним. Не пришлось. Разве можно разговаривать об этом с посторонним человеком». В Казанском соборе отслужили панихиду «по убиенным», туда пришло много людей, среди них были мать и вдова Александра Блока и стоявшая поодаль от других Анна Ахматова. Друзья Гумилева заказывали панихиды по «убиенном рабе Божьем Николае» и в других петроградских храмах. Они много лет по крупицам собирали сведения о том, что происходило в застенках на Гороховой. Неизвестно даже точное место захоронения казненных — где-то в лесу под Бернгардовкой. Через несколько лет Ахматова пришла на указанное ей место и увидела два участка осевшей земли, изрытой лисьими норами.

Никакого суда, конечно, не было, обреченным оглашали приговор уже на месте казни. Статья в газете «Последние новости» описывала заведенный в петроградской ЧК порядок: в нижнем этаже дома на Гороховой было помещение с табличкой «Комната для приезжающих» — камера смертников. «Жильцы долго не засиживаются, проводят день и ночь, а в следующую ночь от 3 до 4 часов производится отправка на место казни… Женщины и мужчины находятся вместе. В 1921 году, в дни больших расстрелов, комната бывала битком набита приговоренными». На них надевали наручники и ночью увозили в грузовиках на артиллерийский полигон по Ириновской железной дороге. За грузовиками шли легковые машины, «в них размещаются лица, тем или иным способом участвующие в казни. Здесь непременно находится следователь, который в последний момент, когда уже приговоренный стоит на краю ямы, задает последние вопросы, связанные с выдачей новых лиц. Такие вопросы обязательно задаются каждому приговоренному. Тут же помещаются 2–3 спеца по расстрелам, которые выстрелом в затылок из винтовки отправляют на тот свет. Кроме них, 5–6 человек… со специальными обязанностями — снимать наручники, верхнее платье, сапоги и белье и подводить жертву к стрелку-палачу».

В ночь на 25 августа был казнен 61 человек, из них 16 женщин. Их гибель со временем обросла легендами, говорили, что грузовик, в котором везли Гумилева и других приговоренных, по пути сломался и им пришлось стоять в кузове, дожидаясь, когда его починят. Почти все казненные были молоды: больше половины из них были в возрасте от 19 до 30 лет, 14 человек в возрасте от 31 до 40 лет (среди них В. Н. Таганцев — 31 год и Гумилев — 35 лет). Убивали семьями: среди расстрелянных супруги Таганцевы, Эубер, Акимовы-Перец, Гизетти, Комаровы, брат и сестра Перминовы; о вине жен сообщалось: «сообщница во всех делах мужа». Осиротевших детей отправили в специальные детприемники, маленькие дети Таганцевых попали в разные детские дома, откуда их с трудом вызволили родственники. Опубликованный в «Петроградской правде» перечень «преступлений» казненных не мог убедить горожан в существовании реального заговора, но это не волновало Агранова и петроградских чекистов, их целью было устрашение. Об этом недвусмысленно заявил член президиума ВЧК Менжинский: «Виноваты [они] или нет — неважно, а урок сей запомните!»

Историки получили доступ к документам по делу Таганцева лишь в середине 90-х годов. 382 тома следственных материалов подтвердили правоту тех, кто не верил в заговор: «сценарий» дела «Петроградской боевой организации» был создан Аграновым, и по этому обвинению казнили больше 100 человек. Преподанный властью урок вызвал у петроградской интеллигенции даже не страх, а ясное предчувствие грядущего. После мартовских послаблений забрезжила надежда, что жестокость военного коммунизма была временной и теперь, когда власть укрепились, вернется нормальная жизнь. Для писателей смерти Блока и Гумилева обозначили черту, за которой требовалось определиться: или эмиграция, или готовность работать в новых советских условиях. Нина Берберова писала: «…тот август — рубеж. Началось „Одой на взятие Хотина“ (1739), кончилось августом 1921 г., все, что было после (еще несколько лет), было только продолжением этого августа: отъезд Белого и Ремизова за границу, отъезд Горького, массовая высылка интеллигенции летом 1922 года, начало плановых репрессий, уничтожение двух поколений — я говорю о двухсотлетнем периоде русской литературы; я не говорю, что она кончилась, — кончилась эпоха».

Посмертные судьбы Блока и Гумилева были разными. Поэзия Александра Блока не попала под полный запрет, однако идеологи советской культуры неизменно подчеркивали ее чуждость. В десятую годовщину смерти Блока Луначарский писал о нем: «Последний поэт-барич мог петь славу даже деревенскому красному петуху, хотя бы горела его собственная усадьба… Но революция пролетарская, но ее железная революционная законность, ее насквозь ясное просветительство… ее крепкий и напряженный труд по составлению нового планового хозяйства — все это никак не могло войти в мозг и сердце последнего поэта-барича». Имя Гумилева было вычеркнуто из истории русской литературы ХХ века, его стихи были под запретом. Но о нем не забывали. В 20-х годах Маяковскому не раз приходилось на выступлениях отвечать на записки из зала: «Вот тут пишут, что Гумилев хороший поэт. Это неверно: Гумилев хороший контрреволюционный поэт». В 60-х годах ленинградские деятели культуры предприняли попытку «реабилитации» поэта, из-под спуда была извлечена старая байка, что Ленин-де не велел расстреливать Гумилева, да запоздала телеграмма вождя. Появилась еще одна версия о причине его гибели: некий офицер, знакомый Гумилеву по фронту, пытался вовлечь его в антисоветскую организацию, тот отказался, но «предрассудки дворянской офицерской чести не позволили ему пойти с доносом».

Эти романтические истории не произвели впечатления на начальство, оно рассуждало просто: раз расстрелян, значит, враг; ленинградский обком партии запретил публикацию книги «белогвардейца». Замечательно, что после этой неудачи ленинградские писатели кляли не обком, не убийц Николая Гумилева, а его друзей-эмигрантов, которые обсуждали в мемуарах возможность участия поэта в заговоре.

Вперед — к нэпу!

Прелесть запустения. Кладоискательство. «Сооружение для ног». Юные робинзоны. Граждане и дамочки. Ленин как законодатель моды. Барахолки. Большие надежды

«Там, где все было заключено в камень и сковано железом, произошли изменения, получились промежутки и благодаря этому появилась трава, появились цветы, — писал искусствовед С. Яремич в предисловии к книге „Петербург в двадцать первом году в графике М. Добужинского“. — Есть ограниченные люди, которых шокирует, что на улицах нашего города пасутся козы и лошади и мирно бродят никем не тревожимые птицы, и вообще весь этот мир природы и прелесть деревенской тишины, докатившиеся до огромного города». Прелесть деревенской тишины в огромном городе можно назвать одним словом — запустение. С Петербургом такое уже случалось: вскоре после смерти основателя большинство жителей покинуло город, он был заброшен и казался фантастической декорацией — несколько десятков великолепных зданий среди пустырей и болот. И теперь, спустя двести лет, город поражал пустыми пространствами площадей, безлюдием улиц, темными окнами огромных домов. По замечанию Анны Ахматовой, Петербург «вообще необыкновенно приспособлен для катастроф. Эта холодная река, над которой всегда тяжелые тучи, эти угрожающие закаты, эта оперная, страшная луна… Черная вода с желтыми отблесками света… Все страшно». Казалось, в судьбе города, даже во времена его расцвета и торжества, таилось предчувствие гибели. Автор работ о культуре Петербурга В. Н. Топоров связывал эту особенность Петербурга с его обостренной «чуткостью к неблагоприятному». В послереволюционную пору все неблагоприятное сошлось воедино, и город оказался на грани вымирания — за годы Гражданской войны его население сократилось в три с лишним раза (в 1917 году здесь было 2,3 млн жителей, а к концу 1920 года — 722 тысячи).

К началу 20-х годов в Петрограде явственно ощущался разлом эпох — прежняя жизнь была разрушена, а будущее оставалось неясным, и город замер: в не замутненном заводскими дымами воздухе пахло морской свежестью, в садах и скверах пели соловьи, на центральных улицах порхали бабочки и стрекотали кузнечики. «К этому времени, — вспоминал В. П. Семенов-Тян-Шанский, — улицы Петрограда заросли травой с цветами. У нас между Большим и Средним проспектами на 2-й — 3-й линии образовалась посреди улицы от лопнувшей водопроводной трубы узкая, местами расширявшаяся постоянная лужа… В ней не только в изобилии завелись комары, но были также и лягушки, кваканье которых можно было слышать. В. Л. Комаров написал интересную научную работу „Флора петроградских улиц в 1918–1920 гг.“, но цензура не пропустила ее к печатанию». Городской водопровод во многих местах пришел в негодность, в большинстве домов не было электрического освещения, и пришлось снова вернуться к керосиновым лампам. Зимой обитатели выстуженных квартир ютились в одной комнате, согревались у печки-буржуйки, для сохранения тепла окна завешивали одеялами, и теплившаяся за темными окнами домов жизнь казалась едва заметной. На улицах не было освещения, никто не чистил тротуаров, не сбрасывал с крыш снег, поэтому прохожие старались держаться подальше от домов — ходить по проезжей части было безопаснее, чем по тротуару, ведь транспорта почти не было.

Объявление новой экономической политики (нэп) породило в городе фантастические слухи, Г. А. Князев записал в июле 1921 года: «Сейчас период государственного капитализма. Государство отдает в аренду частным лицам фабрики, заводы, совхозы и прочее. Открываются магазины. Идут всевозможные слухи о том, что Петроград и бо́льшая часть России будут отданы в сферу влияния иностранных государств. Говорят, что та часть Петрограда, где мы живем, отходит к английским инженерным компаниям, которые будут приводить в порядок дома, чинить мостовые и т. п…Хорошее наступит времечко». Горожане обменивались свежими новостями: говорят, Зиновьев и его подручные выехали из номеров гостиницы «Астория», они готовятся, прихватив награбленное, бежать за границу, а Питер объявят свободным городом, и все вернется на свои места! «Неужели все жертвы даром, неужели все бывшее только „неудачный опыт“? — размышлял Князев. — Ведь все-таки верилось во что-то. И вдруг — хуже, чем у разбитого корыта». Он напрасно беспокоился, большевики вовсе не собиралась прекращать свой «опыт», их временное отступление было вынужденным маневром. Между тем все заметнее становились перемены — оживилось движение городского транспорта, в домах появился электрический свет. «На мостах и на некоторых улицах зажглись фонари, — писал Князев в сентябре 1922 года. — Все лето чинили мостовые, убирали грязь… Попал тут на Невский: трамваи, автомобили, конные экипажи, открытые магазины. Через Садовую переходим с осторожностью. А ведь было время, когда город замер и так жутко было на тихих и опустевших улицах».

Петроград быстро заполнялся новыми жителями, с 1920-го по 1923 год его население увеличилось в полтора раза, теперь в городе жило больше миллиона человек. Переселенцы чувствовали себя неуютно, как люди, которым приходилось обживать гигантский парадный зал — наверное, то же чувство испытывали варвары в захваченном Риме. По какому-то негласному правилу они запирали и забивали досками парадные входы в дома, предпочитая ходить по узким лестницам черного хода; вензеля и гербы на фасадах зданий и оградах набережных были выломаны или обиты кусками жести. Торцовые мостовые находились в плачевном состоянии, деревянные шашки и доски под ними были растащены на растопку, и движению транспорта по Невскому проспекту и центральным улицам мешало множество образовавшихся ям и рытвин. Ямы засыпали щебнем, который добывали тут же, на соседних улицах, — для этого разбирали булыжные мостовые и дробили на щебень булыжники. Горожане предпочитали ходить по этим щербатым мостовым, а не по тротуару с треснувшими плитами, хотя «милицейские не дают ходить публике по „пришпекту“, согласно приказа загоняют прохожих на панели, — записывал Г. А. Князев. — А ходить по панелям — значит подвергнуть себя смертельной опасности: то тут, то там только и слышишь: обвалился кусок карниза, упала штукатурка». Так что недисциплинированность граждан свидетельствовала об их осторожности, а не о дикости.

Хотя дикости хватало с избытком — нравы немыслимо упростились; по свидетельству Князева, «в пруду у Летнего сада сперва купались мальчишки, потом стали купаться матросы, красноармейцы, рабочие. Тут же на глазах всех гуляющих раздеваются на бережку и барахтаются в воде… Ну чем не идиллия!» Семенов-Тян-Шанский вспоминал другую идиллическую сцену: «Я как-то в жару при безоблачном небе посреди бела дня был свидетелем такого случая на углу Сенатской площади и набережной Невы. Из Невы вышел при публике совершенно голый взрослый человек без трусов и направился в подворотню или одну из дверей сенатского здания. Очевидно, этот гражданин, купаясь в Неве, опасался, как бы у него не украли одежды, а потому, ради ее сохранности, попросту оставил ее дома на квартире». Действительно, вполне легко могли спереть одежонку. А то, что гражданин разгуливал нагишом в столь прославленном месте, тоже понятно — запах там был самый «идиллический». В июле 24-го года корреспондент «Красной газеты» писал о невыносимом смраде возле Медного всадника: «На набережной Невы, на оставшемся от временного деревянного моста устое приспособлена выгрузка нечистот из бочек ассенизационного обоза в металлические барки… Необходимо организовать вывоз нечистот, не прибегая к такому безобразию, как разгрузка содержимого выгребных ям среди дня на Сенатской площади».

Для охраны исторических памятников петроградские ученые и деятели культуры объединились в общество «Старый Петербург»; по их инициативе отдел коммунального хозяйства Петроградского совета (Откомхоз) занялся восстановлением сломанных и разобранных оград вдоль рек и каналов. Но разве за всем углядишь! «Красная газета» постоянно сообщала о случаях вандализма в городе и окрестностях. Весной 1923 года ее корреспондент писал: «Следует обратить внимание комиссии по „охране“ памятников на ужасное состояние, в котором находится „Медный всадник“… — буквы сбиты, конь Всадника и нижние части фигуры поцарапаны. Пишущему эти строки пришлось разогнать целую ватагу лиц, вооружившихся ломом и собиравшихся делать какие-то эксперименты с бронзовой змеей под копытами лошади монумента».

Еще хуже обстояли дела в прославленных пригородных дворцах и парках Царского Села, Павловска, Гатчины, Ораниенбаума: «Детское Село… Каждый памятник носит на себе следы своеобразного обывательского внимания. Большинство фигур в парке — с отбитыми носами, пальцами, грудями. С мостов сброшены вниз мраморные перила, стекла выбиты всюду. В парке беседка — за нею вбита в землю мраморная плита с надписью, прочесть которую невозможно, так как плита превращена в уборную. „Уборные“ — в мечети, беседках, на террасах, в фонтанах, в китайских домиках… В ужасном состоянии находится статуя Геркулеса в Александровском саду. Весь торс статуи покрыт красными пятнами от кирпичей, которые бросают мальчишки, старающиеся уничтожить это произведение искусства». В марте 1924 года газета сообщила, что «в парке гор. Слуцка (б. Павловск) похищены статуи оленей, стоявших около Розового павильона. Статуи, по-видимому, увезены местными крестьянами». Тяга местных крестьян к прекрасному не знала преград, в деревенских сараях со временем отыщутся не только скульптуры, но и парадные кареты, и детская коляска Александра II, и еще много чего по мелочи.

В 1926 году специальная комиссия, в которую вошли представители администрации и ученые Петрограда, ходатайствовала о реставрации Медного всадника: «Скат скалы, превращенный детьми в каток, отполированный, блестит, у змеи выломано жало, а хвост ее стерт и сверкает, как хорошо начищенная кастрюля. Туристы оставили воспоминания о себе в виде инициалов и надписей на животе коня. С уходом комиссии „вредители“ из местных шкетов снова густо облепили памятник». По предложению комиссии вокруг Медного всадника восстановили убранную ограду. А вот бронзовую ограду вокруг Александровской колонны пришлось снять, потому что ее разломали тогдашние «охотники за цветными металлами»: к 1926 году в ограде не хватало 30 прутьев, 172 бронзовых орлов и 112 бронзовых пик — все это попадало к скупщикам, а потом, скорее всего, в переплавку. Но стоит ли пенять на вандализм граждан, когда сами власти действовали в том же духе? После революции в городе были убраны и отправлены в переплавку памятники Петру I «Царь-плотник» и «Царь, спасающий утопающих рыбаков», монумент великого князя Николая Николаевича, бюсты императоров Александра I и Александра II. В 30-х годах этот перечень пополнился еще рядом памятников.

В начале 20-х годов многих граждан охватил азарт кладоискательства, и первыми в этом деле стали городские власти. Борис Лосский, сын профессора Петербургского университета, философа Н. О. Лосского, вспоминал, как в 1922 году «пошли систематические поиски драгоценных металлов и камней в царских и других богатых могилах. Об их результатах общественность осведомлена не была, что способствовало рождению самых разнообразных и нелепых легенд. Гробница Александра I оказалась (как действительно известно) пустой. Что же до Петра Великого, то его грозный лик настолько устрашил комиссаров, которые собрались было отколоть от его камзола рубиновый или янтарный аграф, что они бросились в бегство». В городе помнили о вскрытии гробниц в Петропавловском соборе, хотя позднее власти категорически отрицали этот факт кощунства. Знаменитый астроном и многолетний узник ГУЛАГа Н. А. Козырев рассказывал, что встретил в концлагере одного из участников этой акции, который подтвердил, что гроб Александра I оказался пустым.

Но в царских могилах сокровищ не сыщешь, это не гробницы фараонов. Куда перспективнее было обследование сейфов в квартирах, которые до революции занимали петербургские богачи; губфинотдел методично обследовал такие квартиры, и газеты сообщали о находках, например: «Вскрыт большой несгораемый шкаф в доме, принадлежавшем ранее княгине Вандбольской. В шкафу найдены золотые и серебряные вещи, часы, браслеты, цепочки, переписка и документы Вандбольской». Кому нужны документы этой княгини, когда ее и след простыл? Но сотрудники губфинотдела терпеливо искали и находили — здесь браслетки, там камешки, улов невеликий, но все-таки… Бывали у них и разочарования: «При вскрытии одного из несгораемых шкафов представители Губфинотдела нашли бархатный бювар художественной работы. В бюваре заключена грамота о поднесении б. обер-прокурору Синода Победоносцеву городским управлением города Сарапуля звания почетного гражданина города». Тьфу на этот бювар! Газетные сообщения о тайниках и спрятанных ценностях волновали умы граждан, и, вселяясь в барские квартиры, они простукивали стены и вскрывали полы в поисках клада. В ноябре 1923 года журналист Э. Гард писал: «После обнаружения ценностей, запрятанных бежавшей буржуазией, — в доме Сумарокова, на Песочной, на Фонтанке — мания кладоискательства завладела обывателем. Перерыли едва ли не все питерские руины. — На Коломенской, говорят, нашли клад: золотые монеты екатерининских времен. — Я слышал, говорили, пачку „керенок“… О кладе на Коломенской говорят последние дни. На рынке, в трамвае, в кинематографе, даже на „панельной бирже“. Едемте же на Коломенскую! Разоренный дом на углу Коломенской и Свечного. Развалины: зияющие дыры окон, заваленные дыры бывших дверей, мусор, кирпичи, зловоние. Около руин бродят унылые фигуры с видом потерявших что-то людей. Это — кладоискатели». Это бедные, замороченные граждане — герои Михаила Зощенко.

Куда удачливее были мальчишки — они, обследуя заброшенные здания, набережные, памятники, чувствовали себя первооткрывателями таинственного мира. Для детей, родившихся ко времени революции, прежняя жизнь Петербурга была чем-то вроде погибшей цивилизации, и на их глазах остатки этой цивилизации уходили в небытие: разрушались недостроенные здания, старьевщики за бесценок скупали фраки, цилиндры, корсеты, женские шляпы с огромными полями. Семья ленинградца П. П. Бондаренко приехала в город в 1922 году, когда ему было семь лет, и поселилась в доме на Большой Морской улице. Рядом с этим домом было недостроенное здание банка, который начали возводить в 1915 году, да не закончили из-за войны и революции: «Возвели наружные стены, стены между залами и помещениями. Все делалось добротно: из кирпича и бетона… Так и стояла перед нашими окнами эта заброшенная громадина. Но какое раздолье для восьми-девятилетних исследователей-путешественников! Залезаем внутрь, бродим по бесчисленным помещениям первого этажа и подвалам. Своды эхом отражают топот ботинок». По лестницам без перил мальчишки поднимались под самые своды, выбирались наружу, и весь город был перед ними как на ладони, а во время наводнения 1924 года вода залила первый этаж здания и там можно было плавать на плоту. «Проплывая по бесчисленным сводчатым помещениям, я чувствовал себя настоящим путешественником. В то время я прочитал „Потонувший лес“ Майн Рида, его герои как раз пробирались по лесным зарослям на лодках», — вспоминал Бондаренко. Заброшенная стройка простояла больше десяти лет, прежде чем в 1928 году началась реконструкция здания (ныне Текстильный институт), рабочие обтесывали гранитные глыбы, вручную носили наверх кирпичи, никакой техники не было, а на заброшенных стройках истлевали «доисторические» подъемные краны. Мальчишки бегали на Неву смотреть на полузатопленный у набережной Лейтенанта Шмидта пароход. «Часть его конструкций — труба и еще какие-то большие куски железа — свалена прямо на мостовую… Особенно, конечно, впечатлял вид махины, торчавшей из воды. Мы знали, что в советское время пароход назвали „Народовольцем“ и что лежит он здесь с 1919 года. Пролежал он так до 1926 года», — писал П. П. Бондаренко. Заброшенные громадины, затонувшие махины — остатки исчезнувшего загадочного мира, так же, как автомобильное кладбище в Почтамтском переулке, где догнивали невиданные старинные автомобили. «Кожаные сиденья, колеса с деревянными спицами и спицами типа велосипедных, латунные ацетиленовые фонари… груши-клаксоны. Глаза разбегались. И по всему этому можно было спокойно полазить». Можно было обследовать изнутри Ростральные колонны, на которых на памяти тех мальчишек никогда не зажигался огонь.

Каждый знак того, что город оживает, становился важным событием. Борис Лосский вспоминал, как на Невском проспекте он и его друзья «были поражены зрелищем едущего навстречу трамвая, подобия автобуса, и пришли в такой восторг от этого свидетельства возрождения „материальной культуры“, что оптимистически пожали друг другу руки». Менее приятным новшеством стало возобновление платы за проезд, ведь за годы военного коммунизма об этом забыли, тогда транспорт был бесплатным, хотя пассажирам тех времен не позавидуешь: трамваи ходили очень редко, и люди висели на подножках и на «трамвайной колбасе» — буферах вагонов. «Ведь было же на земле такое государство, где можно было жить без денег, — размышлял Г. А. Князев. — Я около года никогда не имел при себе денег… Теперь опять возвращаются старые времена. Деньги снова начинают играть важную роль». Вспомнились и старые обращения, приказчики в магазинах называли покупателей «барин», «барыня», но самым распространенным было обращение «гражданин» и «дамочка». По свидетельству Князева, эти слова вошли в городской обиход к 1920 году: «„Ну, выходите поскорее, граждане“, — говорят в трамвае. У некоторых, когда говорят это слово „граждане“, появляется саркастическая улыбка». Тогда же женщин, даже из простонародья, стали называть «дамочками»: «Дамочка, скажите, пожалуйста…» Безличное обращение «товарищ» не привилось, оно сохранялось только в партийных кругах и в официальной речи. Еще одним наглядным свидетельством перемен стало появление новых вывесок. При военном коммунизме был установлен специальный налог на вывески, и большинство их сняли или закрасили, что, по мнению эстетов, пошло городу на пользу. Но теперь магазины, рестораны, мастерские опять обзавелись яркими вывесками, порой с неожиданными названиями, например, «Сапожная мастерская имени Анри Барбюса».

Шлягером зимы 21/22 года в Петрограде стала песенка:

Мама, мама, что мы будем делать, Когда настанут зимние холода? У тебя нет теплого платочка-точка! У меня нет зимнего пальта!

Ох, какой актуальной была эта песенка! За несколько лет горожане чудовищно обносились и выглядели скопищем фантастических оборванцев. Особенно плохо у них было с обувью. Обувная проблема возникла в первые месяцы советской власти и в той или иной форме сохранялась до самого ее конца — может, за этим крылась какая-то неведомая нам идеологическая установка? Во всяком случае, вожди большевиков, едва вернувшись из-за границы, заговорили об обувном вопросе: надо отнять у буржуазии сапоги и отдать их рабочим. Вероятно, за годы эмиграции у вождей сложилось представление, что половина России ходит босиком, хотя до революции проблем с производством обуви не было. Интересно свидетельство сотрудника Министерства иностранных дел Временного правительства В. Б. Лопухина — он вспоминал, как вскоре после октябрьского переворота в министерство пришел нарком по иностранным делам Троцкий. Нарком разъяснял задачи новой власти и «сообщил, что правительство предлагает объявить обязательный сбор обуви с нетрудового населения, хотя бы ее пришлось стаскивать с ног буржуев. Последние босыми, во всяком случае, не останутся. Что-нибудь да изобретут». Ленин тоже говорил, что надо отнять сапоги у буржуев; очевидно, иных планов решения «обувного вопроса» в плановом хозяйстве[21] большевиков не было. Их замысел удался наполовину: буржуев разули, но у победившего класса не прибавилось обуви.

Нина Берберова писала о Петрограде 1919 года: «По площади Зимнего дворца, в Эрмитаж и из Эрмитажа, ходил Александр Николаевич Бенуа, закутанный в бабий платок, а профессор Шилейко стучал деревянными подошвами, подвязанными тряпками к опухшим ногам в дырявых носках». Деревянные подошвы все же какая-то обувь, а коммунистка Евгения Мельтцер до глубокой осени ходила по Москве босиком, пока ей, как вдове героя Гражданской войны, не выдали в распределителе солдатские ботинки. Однако обувь и одежду в распределителях получали немногие избранные, а остальные перемогались своими средствами. «Зимою мои ноги слабеют, хожу в лаптях из тряпок, когда сухо — ничего, но бывает и сыро… Вы, верно, не носите лаптей, как я, но в лаптях мне легче и теплей, да еще я сама их делаю из тряпок», — писала в 1922 году родным в Париж Евгения Александровна Свиньина, вдова члена Государственного совета, которая теперь принадлежала к самых бесправным, «бывшим» людям. Лапти долго оставались обувью неимущих, а во времена террора 1937–1938 годов им нашлось еще одно применение — они служили средством унижения людей власти. Маршалу Тухачевскому и другим арестованным высшим военачальникам выдали в тюрьме поношенную солдатскую форму и лапти.

С началом нэпа в Петрограде стала появляться в продаже добротная обувь: модные дамские сапожки и фетровые ботики, щегольские краги и лаковые ботинки, но большинство горожан по-прежнему ходило в жалких опорках. Журналист Э. Гард писал в 1926 году: «Вы помните ноги 1920 года? Ноги в самодельных бурках и парусиновых туфлях в декабре? Ноги без галош, в заплатанных „американках“?.. Пусть узконосые, хлыщеватые джимы и серые боты, обшитые кожей, и лакированные туфельки, в которые убегают розово-телесные чулки, — пусть говорят они о пошлости и суете сует… Но покажите мне стоптанные каблуки 1920 года! Покажите — парусиновые туфли, самодельные валенки, 12 заплат на тяжелых, как ломовые телеги, „американках“!» Конечно, с годами положение с обувью улучшилось, но до этих времен надо было еще доковылять. В 1924 году Е. А. Свиньина писала дочери, что теперь у нее есть «очень удобное сооружение для ног, я приспособила случайно купленные мужские калоши к войлочным полуботинкам, и при теплых чулках, сшитых из шерстяной старой фуфайки, вполне обойдусь». Очень точно сказано — «сооружение для ног». Много лет почти несбыточной мечтой горожан были бурки, войлочные, белые, обшитые понизу кожей бурки. Бурки и хромовые сапоги были знаком принадлежности к начальству и благоволения власти, ими награждали ударников труда и других заслуженных людей. Разве такое великолепие годилось рядовым гражданам, которые месили уличную грязь и оттаптывали ноги в трамвайной давке?

При нэпе в однообразной серой толпе шинелей и пальто из шинельного сукна опять замелькали модные полупальто и шубки. Модницы среднего достатка носили плюшевые жакеты[22] или короткие пальто с воротником-шалью, нэпманы щеголяли в меховых шубах и бобровых шапках, их дамы — в котиковых манто. Ирина Одоевцева вспоминала о даме, позировавшей Юрию Анненкову, «кутавшейся в мех, шуршащей шелками, дышащей духами, с бледным до голубизны лицом, кроваво-красными губами и удлиненно подведенными глазами — новый тип женщины в революционном Петербурге». В ее описании дама напоминает блоковскую Незнакомку, однако вместо «шляпы с траурными перьями» нэпманши носили маленькие, напоминавшие горшок шляпки, которые низко натягивали на лоб. Широкополые шляпы с перьями ушли в прошлое, их, как и декольтированные платья, не покупали даже на барахолке. Женщины из простонародья по-прежнему ходили в платках, партийные и комсомольские активистки носили красные косынки. Из моды вышли не только перья, но и вуаль на шляпах, поэтому в кинохронике начала 1946 года странно видеть Анну Ахматову, сидящую на собрании ленинградских писателей в маленькой, без полей, шляпе с вуалью — этот головной убор свидетельствовал не о старомодности, а скорее о ее приверженности к старой эстетике и традиции. В последний раз я видела женщин в таких шляпках на похоронах Анны Андреевны: полтора десятка старушек в Никольском соборе казались островком, отделенным от остальных невидимым рвом времени.

Любопытно, что Ленин со своей хрестоматийной кепкой тоже оказался законодателем моды. На снимках эмигрантской поры запечатлен респектабельный господин в шляпе-котелке, но в апреле 1917 года Ленин должен был появиться в Петрограде в роли вождя рабочего класса, поэтому он выбрал «пролетарский» головной убор — кепку, какие носили европейские рабочие. Правда, русские рабочие носили не кепки, а картузы и фуражки; «кэпи» было скорее принадлежностью буржуазного спортивного стиля. Однако с легкой руки вождя новшество привилось, и если на снимках 1920 года мы видим в толпе рабочих немного людей в кепках, то с каждым годом кепок становится все больше. Но большинство соратников Ленина предпочитало военизированный стиль, достаточно вспомнить шинели Троцкого, Зиновьева, Дзержинского, сталинские френчи. Никто из этих людей не проходил армейской службы, вероятно, поэтому им особенно льстила военная, офицерская форма. В 1923 году художник Анненков получил заказ написать портрет Троцкого и придумал для него специальную «одежду революции» — «темную, непромокаемую шинель с большим карманом на середине груди и фуражку из черной кожи, снабженную защитными очками. Мужицкие сапоги, широкий черный кожаный кушак и перчатки, тоже из черной кожи, с обшлагами». На портрете наряд Троцкого весьма напоминает форму офицеров гестапо, очевидно, «одежда революции» импонировала не только коммунистам. Советское начальство ходило в кожаных куртках или плащах, в брюках галифе и кожаных крагах, солдаты и офицеры Красной армии — в длинных, расширяющихся книзу шинелях и шлемах, получивших прозвища «синагога» и «свиное рыло».

Хорошо тем, кому положена форма, а как одеться простому обывателю? Обзавестись брюками, например, было головоломной задачей; наряду с обувным много лет существовал «брючный вопрос». В 1928 году журналист Михаил Кольцов писал: «Сознательному человеку не придет и в голову покупать себе какую-нибудь буржуазную принадлежность вроде штанов, благо на дверях Ленинградодежды замок и перед замком — хвост человек на двести». В другой статье Кольцова есть фраза, которая лучше всяких цифр говорит о товарном голоде в стране: «Летчик надел отличные английские перчатки, отбитые у белых на южном фронте» (курсив мой. — Е. И.)! В конце 20-х — 30-х годах брюками премировали ударников труда, но при нэпе их можно было купить в магазине или заказать у портного. Те, кому это было не по карману, отправлялись на барахолку и покупали «для шикарного тона — брюки последнего фасона. Галифе, полугалифе, английские в полоску. Материал — самый английский!» «Английским» материалом служили портьеры, одеяла, мебельная обивка, и брюки из них не шили, а «строили», как скорняки «строят» шубу, подбирая кусочки меха. В 1923 году репортер «Красной газеты» описывал процесс создания шикарных брюк: сначала за лоскуты брался закройщик, «его работа — не кройка, а мозаичное искусство. Из этих обносков он „строил“ настоящие английские брюки». Затем раскроенные брюки поступали к штучникам: «На третьем дворе огромного дома на Лиговке в полутемной комнатушке, сидя на нарах, работают „штучники-брючники“. Сшивают кусочки, ставят заплаты, заштуковывают дыры, отпаривают, вшивают карманы… На барахолке продается в день до 100 пар брюк. Покупают — приказчики магазинов, артисты, служащие — те, кому полагается выглядеть прилично».

Люди с достатком шили одежду на заказ, у нэпманских дам были свои шляпницы, портнихи, которым заказывали не только платья, но и нижнее белье. Автор статьи об «эволюции белья» Юлия Демиденко писала: «Привычен стал бюстгальтер [эта деталь женской одежды появилась лишь в начале XX века], укорачивание панталон с 1910-х гг. привело к появлению трусов — очень коротких панталон с пуговицами, соединявшими переднюю и заднюю часть… Комбинации и панталоны шили из цветного шифона, легкого шелка, крепдешина. В отделке кружево, плиссе, вставки из другой ткани». В моде были короткие плиссированные юбки, но следовать за модой могли лишь немногие; большинство женщин перелицовывали платья или мастерили наряды из старых отрезов.

Новая советская аристократия беззастенчиво пользовались всем национализированным или просто награбленным у буржуазии. Семенов-Тян-Шанский вспоминал о секретарше заведующего Академическим центром М. П. Кристи, которая «имела обыкновение зимой в холодные дни сидеть на службе в горностаевой мантии, достанной из каких-то дворцовых гардеробов. Н. Я. Марр страшно этим возмущался и говорил, что он положительно не может разговаривать „с секретарем в порфире“». Временами в городе происходили распродажи вещей из дворцовых кладовых; на такой распродаже герой рассказа Зощенко «Царские сапоги» купил сапоги, а его знакомая — очаровательные, тончайшего полотна сорочки. Но через несколько дней у сапог отвалились подошвы, а сорочки расползлись на лоскуты после первой стирки. Полусгнившие вещи из дворцовых гардеробов были так же недолговечны, как брюки из «самого английского материала», купленные на рынке. Однако на рынках все было несравненно дешевле, чем в кооперативных и коммерческих магазинах, и нужда приводила людей на рынок.

Рынки начала 20-х годов были не только «чревом» города, но и настоящей «энциклопедией русской жизни», там можно было встретить людей всех социальных слоев. Нам трудно представить Ахматову и Ходасевича, продающими на рынке селедки, или Евгения Шварца, торгующего постным маслом, однако так было. К. И. Чуковский записал в дневнике в сентябре 1922 года: «У детей спрашивают в Тенишевском Училище место службы родителей. Большинство отвечает: Мальцевский рынок, так как большинство занимается тем, что продает свои вещи». «Магазины, вывески, — отмечал Г. А. Князев, — и рядом ужас нищеты, еще более обнажившейся… Особенно бедствуют педагоги. То, что они должны получать, вовремя не выдают. Как они существуют, совсем непонятно».

Рыночная Сенная площадь приобрела свой прежний вид, словно не было революции и военного коммунизма, здесь торговали снедью, посудой, одеждой, хозяйственными товарами. Прилавки продовольственных павильонов рынка поражали изобилием — и ценами. А рядом, в проулках, шла другая торговля: «Вот „бывшая“ дама, со следами красоты, видимо измученная нуждой, продает шляпу и коробку папирос. Рядом старик, несомненно бывший военный. На мешке разложены: бинокль, суповая ложка, жестяной чайник и портрет певицы Виардо. Портрет живо интересует идущую мимо торговку селедками. — „Барышня сколько стоит?“ — спрашивает она, протягивая к портрету руку. — „Ну, ну! — грозно прикрикивает продавец, — сначала руки вымой, а потом хватай!“» — писал репортер «Красной газеты» в 1924 году. Нищенские сокровища вроде старой фарфоровой супницы, черепахового лорнета или мраморного письменного прибора прельщали немногих, к услугам любителей старины были антикварные магазины, заполненные произведениями искусства. И хорошо, если после дня торговли на рынке такой продавец выручал деньги на скромную еду.

Что же ели тогда петроградцы? Не станем заглядывать в рестораны, или в бывший Елисеевский магазин с пирамидами фруктов в бумажных гнездышках на прилавках, или в бар гостиницы «Европейская» — большинству горожан там было нечего делать. Обычное меню рядовых граждан составляли картошка или каша на воде, привычное для них состояние — полуголодное; у людей побогаче на столе бывала селедка и пироги с картошкой или морковью. Грустно все время жевать картошку и безвкусную перловку, когда в витринах гастрономических магазинов такое великолепие. Судя по воспоминаниям, самым вожделенным лакомством тогда было какао в коричневой с золотом пачке, напоминавшее о прежней жизни. Сладостный вкус того какао мемуаристы вспоминали и через десятилетия. Старый кулинарный лексикон с бесчисленными названиями блюд давно утратил актуальность, а то, чем теперь довольствовались, все чаще обозначалось одним словом — «пища». В сентябре 1923 года «Красная газета» писала об офицере, которого обвиняли в участии в контрреволюционной организации: «За это он, кроме денег, стал получать также улучшенную пищу» (курсив мой. — Е. И.). «Получать улучшенную пищу» звучит жутковато — так говорят о подопытных животных, но в мире пайков и распределителей это выражение никого не смущало.

Благодаря политическим послаблениям нэпа в Петроград с 1921 года стала поступать иностранная помощь, в первую очередь от американской организации «АРА»[23], поставлявшей продовольствие, обувь, одежду, мануфактуру. Не менее важной была возможность вести переписку с родственниками и знакомыми за границей, получать от них посылки и денежные переводы — так продолжалось до 1937 года. Еще одно важное новшество — возможность эмиграции для тех, кто родился за границей (в том числе в государствах, возникших после распада Российской империи) или имел там родственников. «Все бегут за границу, — записывал в 1921 году Г. А. Князев. — Кто куда может. Записываются в иностранное гражданство. Самые „исконно русские люди“ оказываются вдруг финнами, латышами, эстонцами, поляками». В 1921–1923 годах только в Латвию выехало 250 тысяч человек, а в эту страну устремлялись далеко не все эмигранты. Кроме того, в обращение вошли заграничные паспорта, дававшие право советским подданным на поездки за границу. Все эти перемены и послабления и на глазах оживавший город внушали надежду, что жизнь постепенно налаживается. Философ Н. О. Лосский вспоминал о петроградской жизни начала 20-х годов: «Благодаря улучшившемуся питанию силы русской интеллигенции начали возрождаться, и потому явилось стремление отдавать часть их на творческую работу. Прежде, когда мы были крайне истощены голодом и холодом, профессора могли только дойти пешком до университета, прочитать лекцию и потом, вернувшись домой, в изнеможении лежать час или два, чтобы восстановить силы. Теперь появилось у нас желание устраивать собрания научных обществ и вновь основать журналы… Петербургское Философское общество стало издавать журнал „Мысль“». Не умудренные философией горожане тоже размышляли о переменах и делали свои выводы. Например, был найден ответ на вопрос: «Чем закончится коммунизм?». Ответ заключался в самом гербе РСФСР — если слова «молот» и «серп» прочесть справа налево, получается «престолом». Эти надежды и иллюзии начала 20-х годов кажутся наивными, пока не вспомнишь о наших надеждах и иллюзиях начала 90-х годов.

Голод 1921 года в Поволжье напомнил о лучших качествах российской интеллигенции, которая умела объединяться для помощи при таких бедствиях: в июле 1921 года была создана государственная Комиссия помощи голодающим (Помгол) под председательством М. И. Калинина, в нее вошли известные ученые, врачи, литераторы; приняла в этом активное участие Академия наук. Благодаря авторитету членов Комиссии Россия получила международную продовольственную помощь. Голод в Поволжье был следствием неурожая и более общих причин, о которых писал А. И. Солженицын: «Повальное выголаживание и обнищание страны: это — от падения всякой производительности (трудовые руки заняты оружием) и от падения крестьянского доверия и надежды хоть малую долю урожая оставить себе. Да когда-нибудь кто-нибудь подсчитает и те многомесячные многовагонные продовольственные поставки по Брестскому миру — из России… в кайзеровскую Германию, довоевывающую на Западе».

В августе 1921 года Русская православная церковь создала свои комитеты помощи голодающим, и верующие, как бывало прежде, жертвовали туда деньги и ценности. Вот этого «как прежде» власть не могла допустить, поэтому церковные комитеты были запрещены, а все собранное ими конфисковано. В составе Комиссии помощи голодающим было несколько дореволюционных общественных деятелей, что дало повод обвинить ее в контрреволюционных замыслах. Конец надеждам петроградской интеллигенции на возвращение нормальной жизни положил суд над «церковниками» в июне-июле 1922 года, завершившийся десятью смертными приговорами, а в августе в городе были арестованы многие известные ученые и деятели культуры. Тогда же стало известно о подобных арестах в Москве. За год до этого точно так же начиналось «дело Таганцева», поэтому узники и их семьи готовились к худшему, но затем прошел слух, что арестованных ученых собираются выслать из РСФСР. Борис Лосский вспоминал о «придурковатом» парнишке-парикмахере, которому он сказал об этом, на что тот возразил: «Ничего подобного… всех расстреляют… определенно». Парнишка рассуждал здраво — такой исход дела был весьма вероятен.

Однако на этот раз вышло иначе, и в начале октября 1922 года от василеостровской набережной отчалил немецкий пароход, увозивший высланных москвичей, а 15 ноября на той же набережной провожали в изгнание петроградцев. Высланные в 1922 году ученые, общественные деятели, литераторы принадлежали к интеллектуальной элите, и, избавляясь от таких людей, большевики расчищали поле для своего «эксперимента» — ведь у лишенного культурной опоры народа слабеет способность к сопротивлению. Тогда это понимали многие. Никто не осудит людей русской культуры, покинувших родину, но тем замечательнее мужество тех, кто осознанно сделал другой выбор. О смысле этого выбора Анна Ахматова скажет в «Реквиеме»:

Нет, и не под чуждым небосводом И не под защитой чуждых крыл, — Я была тогда с моим народом Там, где мой народ, к несчастью, был.

А ее друг, поэт и переводчик Михаил Лозинский так объяснял свое решение не покидать родину: «В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может казаться очень скромным и не оправдывать приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, видишь, какой огромный и невосполнимый он этим наносит ей ущерб: каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры; а ее надо сберечь во что бы то ни стало. Если все разъедутся, в России наступит тьма, и культуру ей придется вновь принимать из рук иноземцев. Нельзя уходить и смотреть через забор, как она дичает и пустеет. Надо оставаться на своем посту. Это наша историческая миссия».

Борьба с церковью и ее последствия

Церковь — прибежище. Разграбление храмов. Обновленцы. Суд над «церковниками». Священник Михаил Яворский. «Октябрины» и «звездины». Сексуальная революция. Крематорий — символ прогресса. Кладбища Александро-Невской лавры

Орудием в деле всемирного переворота, мировой революции, должен был стать народ, утративший национальное и религиозное самосознание, поэтому после победы большевики повели наступление на религию. За отделением церкви от государства должно было последовать ее разграбление и планомерное истребление священников. Большевики разделяли взгляды идеологов французской революции, которые провозглашали: «Нет религии, кроме свободы» — и декларировали уничтожение всех религий, потому что в будущей «всемирной республике» будет только один бог — народ! (Марксистам осталось лишь заменить «народ» на «пролетариат».) В 1793 году во Франции убивали священников, переплавляли колокола и священную утварь, жгли церковные книги, оскверняли мощи святых. Томас Карлейль писал о том, что происходило в Париже: «Большинство этих людей были еще пьяны от вина, выпитого ими из потиров, и закусывали скумбрией на дискосах! Усевшись верхом на ослов, одетых в рясы священников, они правили священническими орарями, сжимая в той же руке чашу причастия и освященные просфоры… В таком виде приблизились эти нечестивцы к Конвенту. Они вошли туда бесконечной лентой, выстроившись в два ряда, все задрапированные, подобно актерам, в фантастические священнические одеяния, неся носилки с наваленной на них добычей: дароносицами, канделябрами, золотыми и серебряными блюдами». В зале Конвента они решили сплясать «Карманьолу», и депутаты революционного парламента «взяли за руки девушек, щеголявших в священнических одеждах, и протанцевали с ними».

В советской России до плясок в Совнаркоме дело не доходило, но отношение к религии у большевиков было таким же. Первым делом им предстояло сокрушить самую влиятельную в стране православную церковь, другими конфессиями они занялись позже. В директивах ЦК ВКП начала 20-х годов говорилось, что нужно с большой осторожностью проводить мероприятия, затрагивающие религиозные чувства населения, однако эта терпимость не распространялось на православие, к которому большевики относились как к одному из главных врагов советского строя. Борьбу с православной церковью они начали своим обычным способом — насилием: священников брали в заложники и расстреливали, в октябре 1918 года разнесся слух, что готовится декрет об отмене церковных праздников, а в январе 1919 года петроградские власти попытались занять здания Александро-Невской лавры. Это вызвало волнения в городе, верующие создали «Братство защиты Александро-Невской лавры», и властям пришлось отступить.

Оказалось, что привить людям классовую ненависть куда легче, чем искоренить в их душах религиозное чувство. Этот урок усвоили не все — через два месяца комиссариат юстиции Союза коммун Северной области принял постановление о вскрытии раки с мощами св. Александра Невского в лавре, но президиум Петросовета, опасаясь новых волнений, не дал своего согласия. Через месяц комиссариат юстиции повторил запрос в Петросовет и снова получил отказ. В это время «изъятия» мощей происходили во всей стране, НКВД издал циркуляр о правилах их проведения: раку с мощами следовало вскрыть в присутствии представителей общественности, мощи выставить для обозрения, после чего вернуть на место или передать в музей для «публичного постоянного осмотра». Кинохроника сохранила эпизоды этих изъятий: представители общественности и само действо очень напоминают картины Иеронима Босха. В июле 1920 года Совнарком одобрил предложение наркомата юстиции «О ликвидации мощей во всероссийском масштабе». (Ленин не мог предвидеть, что через несколько лет его самого превратят в «мощи».) Изъятые в начале 20-х годов мощи святых Александра Невского, Серафима Саровского, Зосимы и Савватия впоследствии были переданы ленинградскому Музею истории религии и атеизма, открытому в 1932 году в Казанском соборе. Музейные работники не придумали, как ими распорядиться, и отложили дело, а через полвека с лишним во время одного из «субботников» сотрудники музея стали разбирать хлам на чердаке и обнаружили какой-то ящик под слоем пыли. В нем оказались мощи св. Серафима Саровского. В 1991 году эта святыня была возвращена церкви.

Насилие и кощунства властей не поколебали настроений верующих, что стало очевидным сразу после объявления нэпа. В пасхальное воскресенье 1921 года в Петрограде «был грандиозный крестный ход по городу. Религиозная процессия обратилась в политическую демонстрацию. Было несколько инцидентов с несниманием шапок. С некоторых шапки были сбиты», — записал Г. А. Князев. Церковь стала прибежищем для разных людей, в том числе для самых бесправных в новом обществе. Священник Анатолий Краснов-Левитин вспоминал о нищих у петроградских храмов 20-х годов: «Среди просящих милостыню было особенно много бывших полковых священников… Особенно колоритны были флотские иеромонахи: в клобуках, но в коротких рясах, они просили энергично, требовательно, без всякого заискивания… Среди нищих можно было увидеть пожилых дам… опрятно, но бедно одетых. Самое тяжелое впечатление производили бывшие офицеры, раненные, контуженные, в кителях со споротыми погонами, они протягивали руку с мучительным стыдом, с искаженным выражением на лице». Пожилая, оставшаяся в одиночестве аристократка Евгения Александровна Свиньина в голодные времена спасалась, прислуживая в часовне при Домике Петра Великого. «Слава, слава Богу — да будет благословенно имя Его! Говорю это здесь, в историческом домике Петра Великого, под шепот молитвы меня окружающих и под чтение Акафиста Спасителю, под сенью которого я нашла хлеб насущный и уже третий год существую благодаря Святым рукам Его, протянувшего мне Свою помощь и милосердно не отвратившего от нас лица Своего», — писала она родным в 1922 году.

В тяжелые для России времена люди всегда обращались к церкви, в ней видели оплот и залог спасения народа; и после революции ученые, бывшие общественные деятели, военные связывали свои судьбы с церковью. Известный экономист, профессор Московского университета, в будущем религиозный философ и теолог С. Н. Булгаков стал священником в 1918 году; казненный в Петрограде по приговору процесса «церковников» архимандрит Сергий, в прошлом профессор Военно-юридической академии и член Государственной думы, был рукоположен в священники в 1920 году. На суде его спрашивали: «Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, адвокатов и так далее?» В отчете ГПУ за 1923 год сообщалось, что за год было обнаружено «в церкви состоящими в поповских должностях более 1000 человек бывших кадровых офицеров, б. полицейских и членов Союза Русского Народа», то есть только в 1923 году было арестовано и репрессировано более тысячи священников, пришедших в церковь во времена гонений; такие люди будут из года в год пополнять список новомучеников. В церковь шла молодежь, «юноши и девушки, читающие, ищущие, спорящие о церковных течениях, впоследствии погибшие почти все в лагерях», писал Краснов-Левитин. Примечательна его личная история — он рос в нерелигиозной семье, но с детства чувствовал потребность в вере и в восемь лет самостоятельно пришел в церковь. «Когда меня спрашивают, как я представляю идеальную общину, я вспоминаю Питер 20-х годов», — писал он. Бо́льшую часть петроградской общины тогда, как и полвека спустя, составляли женщины. В 60–70-х годах на службах в церквях были почти одни женщины, казавшиеся молодежи «пережитками» чуть ли не дореволюционного прошлого, но по возрасту они могли быть дочерями прихожанок начала 20-х годов.

Вожди большевиков нашли повод для расправы с церковью в трагедии голодавшего Поволжья. В марте 1922 года Троцкий счел, что «кампания по поводу голода для этого крайне выгодна», а Ленин направил в Политбюро письмо: «Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей… Взять в свои руки этот фонд в несколько миллионов золотых рублей (а может быть, и в несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало… Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии нам удастся по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать». Сколько выгод сразу: пополнить казну, и пустить кровь, и запугать людей так, чтобы пикнуть не смели, — от замыслов полупарализованного вождя так и разило адской серой!

Церковь пришла на помощь голодающим еще в августе 1921 года, организовав комитеты по сбору средств; тогда же патриарх Тихон обратился с воззванием к народам мира: «Помогите стране, помогавшей всегда другим! Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!» По древней традиции в пору бедствий церковь жертвовала для спасения народа свое достояние (оно так и называлось — «нищее богатство») — жертвовать можно было все, за исключением святынь и священных предметов богослужения. Патриарх Тихон в послании 19 февраля 1922 года разрешал отдать для голодающих все, кроме «священных предметов». Это было по-божески, по-людски, но не по-большевистски. Поэтому через неделю ВЦИК издал декрет об изъятии всех без исключения церковных ценностей. Решение об изъятии вместо пожертвования было рассчитанной провокацией, на которую патриарх ответил новым посланием: «Мы не можем одобрить изъятия из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предметов». Этого власть и ждала: теперь можно было начать расправу с попами, не желавшими отдать все.

Но в Петрограде ее замысел едва не сорвался: бо́льшая часть духовенства во главе с митрополитом Вениамином считала, что следует пожертвовать все церковные ценности. Такие люди, как петроградский митрополит Вениамин, — кроткие, твердые, неутомимые подвижники — были опорой церкви во все времена. На суде его спросят: «В чем вы понимаете христианство?», и он ответит: «В деятельности. В жизни». Вениамин стал петроградским митрополитом весной 1917 года; он был первым избранным, а не назначенным высшими церковными властями иерархом. Во время суда над ним один из свидетелей, священник Александр Боярский говорил: «Я в Петрограде с 1908 года и с тех пор знаю Вениамина… Несомненно, что митрополит был… любимцем, так сказать, простонародных масс, главным образом рабочих кварталов». В начале марта 1922 года, когда вожди прикидывали, сколько выручат за награбленное, митрополит Вениамин сообщил в петроградский Помгол о готовности пожертвовать все без исключения церковные ценности, но поставил несколько условий: «Церковь должна иметь уверенность: 1) что все другие средства и способы помощи… исчерпаны; 2) что пожертвованные святыни будут употреблены исключительно на помощь голодающим и 3) что на пожертвование их будет дано благословление Высшей Церковной Власти. Только при этих главнейших условиях… сокровища, согласно святоотеческим указаниям и примерам древних архипастырей, будут обращены, при моем непосредственном участии, в слитки. Только в виде последних они и могут быть переданы в качестве жертвы». Так, твердо и искренне, церковь заявила о готовности к жертве. На заседании Помгола Вениамин сказал: «Я сам во главе молящихся сниму ризы с Казанской Божьей Матери, сладкими слезами оплачу их и отдам». Петроградская комиссия согласилась на его условия, но это «соглашательство» вызвало ярость в Кремле: попы хотят быть уверены, что богатства пойдут на помощь голодающим! Вождей мало занимала судьба Поволжья, им требовались деньги для мировой революции. Ленину, лепетавшему о «миллионах, а может, и миллиардах золотых рублей», вторил Троцкий, подсчитавший, что можно рассчитывать на 525 тысяч пудов серебра (тут он сильно преувеличил). Церковные ценности надлежало переправить в Америку, уже была договоренность об их реализации, а до той поры «предметы культа» поступали в специальный отдел Наркомпроса, который возглавила жена Троцкого Н. И. Седова. Москва приказала убрать «соглашателей» из петроградского Помгола, а газета «Известия» опубликовала «Список врагов народа», который открывался именем патриарха Тихона, в нем был и петроградский митрополит. В середине марта в петроградских церквях началось изъятие ценностей. Вениамин наставлял духовенство, как себя вести в таком случае: «Св. сосуды и освященные предметы священник по церковным канонам и распоряжению Церковной власти не может отдать посетителям. Если же они будут настойчиво требовать, то он должен заявить: берите сами».

Он оказался между двух огней, петроградский митрополит Вениамин: власть объявила его врагом народа, а верующие обвиняли в том, что он «продался большевикам». Когда начались изъятия церковных ценностей, припомнили его слова о том, что он готов сам снять ризы с икон. На суде о. Александр Боярский говорил о настроениях тех дней: «…народ наш получил две болезни: во-первых, страшное недоверие, неверие, а во-вторых, жестокость. Сострадания к голодным у него очень мало. У меня рабочий район… — „А мало мы сами голодали, а нам через два года, если будем голодать, кто поможет?“ — „То, что пишут, пустяки, пишут, что друг друга едят… Мы не ели, когда голодали!“» У каждой церкви комиссию по изъятию встречала враждебная толпа. Из толпы летели не только угрозы, но и камни; случалось, членов комиссии и сопровождавшую их охрану били; 16 марта у церкви Спаса на Сенной чуть не до смерти забили одного из милиционеров. Толпу разгоняли, самых рьяных арестовывали, но у следующей церкви комиссию по изъятию ожидало то же самое. 22 марта 1922 года К. И. Чуковский записал в дневнике: «Стоит суровая ровная зима. Я сижу в пальто, и мне холодно. „Народ“ говорит: это оттого, что отнимают церковные ценности. Такой весны еще не видано в Питере». Изъятия продолжались и во время Пасхи, что вызывало особый гнев верующих. Вениамин в пасхальном обращении увещевал паству: «Со стороны верующих совершенно недопустимо проявление насилия в той или другой форме. Ни в храме, ни около него неуместны резкие выражения, раздражения, злобные выкрики против отдельных лиц или национальностей… так как все это оскорбляет святость храма и порочит церковных людей… Перестаньте волноваться. Успокойтесь. Предадите себя в волю Божию». Митрополит переживал горькие дни. 12 мая ему пришлось присутствовать при «публичном осмотре» мощей св. Александра Невского в соборе, куда набилось несколько сотен представителей общественности. 90-пудовую серебряную раку по частям перевезли в Эрмитаж[24], но мощи св. Александра Невского оставили в ковчеге в алтаре собора. Они были изъяты через несколько месяцев после казни Вениамина.

Другой печалью митрополита был раскол в церкви, ее изнутри расшатывало движение «обновленцев». В так называемое обновленческое движение вошли служители церкви с «революционными» взглядами: они утверждали, что учение Христа было преддверием коммунистического, хотели упразднить патриаршество, допустить в дьяконы и священники женщин, убрать церковнославянизмы из богослужебных текстов, разрешить священникам второй брак и так далее. Одним из самых ярких деятелей обновленчества стал петроградский священник Александр Введенский, честолюбивый, жаждавший власти и неразборчивый в средствах. Весной 1922 года ему представился удобный случай — в Москве патриарх Тихон был заключен в ожидании суда под домашний арест, и петроградские священники Введенский, Красницкий и Белков поспешили в столицу, чтобы убедить его временно сложить с себя власть. Добившись согласия патриарха, они вернулись в Петроград уже в качестве членов Высшего церковного управления (ВЦУ), временно перенявшего право руководства церковью. За присвоение власти и покушение на права патриарха Вениамин отлучил их от церкви, «доколе не принесут покаяния пред своим епископом». Введенский приходил к митрополиту с требованием снять отлучение, угрожал; угрожал и сопровождавший его начальник Политуправления Петроградского военного округа И. П. Бакаев, но Вениамин твердо стоял на своем. Бывший председатель ПЧК Бакаев вмешивался в дела церкви и вступался за Введенского по распоряжению свыше: большевики рассчитывали, что обновленчество разрушит церковь изнутри. Обновленцев надо было заставить «открыто связать свою судьбу с вопросом об изъятии ценностей… заставить довести их эту кампанию внутри церкви до полного организационного разрыва с черносотенной иерархией», — писал Троцкий.

Не все обновленческое духовенство действовало из честолюбия или желания угодить власти; были люди, искренне стремившиеся к созданию обновленной церкви. Таким был священник колпинского храма Святителя Николая Александр Боярский. Свидетельствуя на петроградском церковном процессе, он говорил: «Лично я — священник-народник, пошел в священники, чтобы служить народу… Мы хотели взять под защиту Евангелия такие вещи, как борьбу с капиталом, как социальное равенство». Таким людям предстояло разделить общую судьбу духовенства: в 1934 году епископ Александр Боярский был арестован, «его судьба осталась неизвестной. Был неясный слух, будто его видели в Ивановской тюрьме, в безумии. Затем наступили годы ежовщины… Следы Александра Боярского пропали», писал Краснов-Левитин.

Иначе сложилась жизнь Александра Введенского: в середине 20-х годов он возглавлял обновленческий Синод, жил в Москве. В то время он был чрезвычайно популярен в Ленинграде благодаря публичным диспутам с атеистами, которые устраивались в большом зале Филармонии. Это были настоящие представления, билеты на них раскупались заранее, и Введенский актерствовал перед переполненным залом, дискутируя с оппонентами. Он был эффектен, велеречив, и «шляпки, воротнички, рясы, истерические барышни и старухи в зале и даже блузы, куртки и гимнастерки на хорах» аплодировали оратору в рясе. В 1927 году в зале Филармонии был устроен диспут с участием Луначарского, речь митрополита о религии «как синтезе науки, искусства, жажды справедливости» привела зал в экстаз, а Луначарского и других оппонентов Введенского приняли холодно. Один из них едко заметил проповеднику: «Если религиозные вопросы — ваша святыня, не делайте их предметом торга». Он был прав: речи Введенского были не отстаиванием веры, а лицемерной, точно рассчитанной игрой. Он ладил с безбожной властью и в секретном циркуляре рекомендовал иереям-обновленцам разбираться со «староцерковниками» с помощью ОГПУ. Лукавый пастырь скончался в 1945 году, с его смертью формально завершилось движение обновленчества (в действительности оно закончилось гораздо раньше).

В 1922 году карьера Введенского только входила в зенит, и наложенное митрополитом Вениамином отлучение было серьезнейшей помехой, но, вероятно, он понимал, что Вениамин обречен. 1 июня в петроградское ГПУ пришла телеграмма из Москвы: «Митрополита Вениамина арестовать и привлечь к суду, подобрав на него обвинительный материал… Вениамин Высшцеркуправлением отрешается от сана и должности». Введенский как представитель Высшцеркуправления (ВЦУ) присутствовал при аресте, он подошел к митрополиту за благословением, но тот сказал: «Отец Александр, ведь мы с вами не в Гефсиманском саду». Ужаснуло ли Введенского упоминание о Гефсиманском саде и поцелуе Иуды, мы не знаем.

10 июня 1922 года в Большом зале Филармонии начался суд над «церковниками». Формально он был открытым, но в зал впускали только по билетам-пропускам, поэтому бо́льшую часть публики составляли курсанты военных училищ и студенты Коммунистического университета имени Зиновьева[25]. В это учебное заведение принимали коммунистов со стажем не менее трех лет, университетский курс начинался с повторения школьных азов — молодая советская элита была малограмотна, но идейно закалена. Едва ли намного образованнее был председатель трибунала, бывший булочник Семенов, но в роли главного обвинителя выступал сам замнаркома юстиции П. А. Красиков, человек, несомненно, образованный. Какие странные вопросы он задавал подсудимым! Например, спрашивал у студента богословских курсов: «Ведь вы же сын крестьянина, не монаха?», неужто он не знал, что монахи — люди бессемейные? Знал, конечно, просто потешался, на радость залу, ведь он творил не суд, а расправу. Перед революционным трибуналом предстали 85 человек: духовенство, близкие к церковным кругам люди и те, кого арестовали во время беспорядков при изъятиях ценностей из храмов. Из тюрем их привозили в грузовиках. «Еще на Невском и на повороте с Невского что ни день густо стоял народ, а при провозе митрополита, — писал А. И. Солженицын, — многие опускались на колени и пели „Спаси, Господи, люди Твоя!“… В зале бо́льшая часть публики — красноармейцы, но и те всякий раз вставали при входе митрополита в белом клобуке». Это судилище длилось 25 дней.

Все происходившее в зале Филармонии напоминало о ранних временах христианства: глумление обвинителей, скорбные рассказы арестованных у храмов простецов, смелость свидетелей, рисковавших оказаться за правду среди подсудимых, бесстрашие представителей защиты. Александр Введенский тоже был вызван свидетелем и, по его уверению, собирался говорить в защиту митрополита. Может, и так, ведь ему надо было оправдаться в глазах духовенства и верующих. Но перед входом в зал суда он был ранен в голову камнем, который бросили из толпы, и выступать раздумал. Впрочем, это ничего бы не изменило, как ничего не меняли героические усилия адвокатов, разоблачавших ложь обвинения. Один из обвинителей сказал с простотой палача: «У нас тут юридических фактов, может быть, мало, но это не важно, потому что это есть борьба не на жизнь, а на смерть». А Красиков заявил: «Вся православная церковь — контрреволюционная организация. Собственно, следовало бы посадить в тюрьму всю церковь!» 5 июля был оглашен приговор: десять обвиняемых были приговорены к расстрелу и конфискации имущества; 50 человек — к разным срокам заключения, а 25 подсудимых оправданы. В приговоре был и такой пункт: все осужденные должны оплатить судебные издержки, и самые большие суммы (по 100 тысяч рублей) — семьи смертников. Приговоренные к казни не признали за собой вины. «Что бы ни случилось со мной, слава Богу за все», — сказал в последнем слове митрополит Вениамин.

Семь смертников принадлежали к духовенству, трое — Ю. П. Новицкий, Н. А. Елачич и И. М. Ковшаров — были юристами, пытавшимися защитить церковь от разграбления и погрома. Приговоренные ожидали казни больше месяца, а в это время их адвокаты и родственники, Политический Красный Крест, Комитет помощи политзаключенным, Академия наук и даже Высшцеркуправление ходатайствовали об их помиловании. 3 августа Президиум ВЦИК постановил оставить в силе четыре смертных приговора, а шести осужденным заменить казнь пятилетним сроком заключения (каков диапазон карательных мер за одно и то же «преступление»!). Митрополит Вениамин, архимандрит Сергий, Ю. П. Новицкий и И. М. Ковшаров были расстреляны в ночь на 13 августа. Перед казнью их переодели в лохмотья и обрили, потому что в ГПУ опасались, что верующие будут искать тела мучеников, а в таком виде их было трудно опознать. Расчет палачей оправдался — место казни осталось неизвестным, а несколько лет назад на Никольском кладбище Александро-Невской лавры появилась символическая могила митрополита Вениамина.

В петроградских храмах тайно поминали митрополита, молились об убиенных и заточенных, но церковный раскол становился все глубже: храмы переходили к обновленцам, и сторонники арестованного патриарха Тихона и церковной традиции негодовали. Вместо мира, к которому призывал митрополит Вениамин, в общине усиливались ожесточение и раздор. В сентябре 1923 года «Красная газета» писала о происшествии в церкви Святого Пантелеймона: «Вчера, 11 сентября, в храм явились два священника, назначенные от „красной церкви“ вместо смененных приверженцев „древлей веры“, и приступили к совершению всенощной. Толпа тихоновцев, человек в полтораста, находясь внутри церкви, стала громко кричать, требуя, чтобы священники прекратили службу и ушли. Такая же толпа „платочков“ и „картузов лабазного типа“ стояла вне храма и уговаривала идущих в храм идти в Спасскую церковь, „где, слава Богу, пока все по-старому“. Когда священник попросил вести себя в церкви потише, тихоновцы устроили ему форменный кошачий концерт. Но священники были уже достаточно обстрелянными и продолжали службу под гомон тихоновцев. Всенощная была благополучно доведена до конца». Обновленцы были ребята крепкие, но этот эпизод свидетельствовал о нравственном упадке в среде прихожан, оскорблявших своим поведением святость храма. Малодушие одних и слепое ожесточение других подрывали устои церкви, и только подлинные подвижники из духовенства могли остановить разрушительный напор.

В Петрограде были такие люди. Об одном из них, священнике Михаиле Яворском, вспоминал А. Э. Краснов-Левитин. В 1910 году отец Михаил стал настоятелем церкви Святой Екатерины на Кадетской линии Васильевского острова и «принял на свои плечи всю тяжесть приходской работы: был постоянным гостем дворницких, чердаков, подвалов… этот красивый, стройный батюшка с академическим значком, с тонким лицом интеллектуала». Отец Михаил был женат на Вере Философовне Орнатской, дочери настоятеля Казанского собора, расстрелянного в 1918 году. Во время церковных изъятий Михаил Яворский принял сторону патриарха, считая их святотатством. После казни митрополита «из лавры изымались мощи Св. князя Александра Невского. Испуганная, дрожащая братия лавры смиренно молчала… И тут поднял свой голос настоятель Екатерининского храма: „Своими руками, своими руками отдаете вы святыню наших предков. И на вас падет ответ за поругание святыни“». Тогда его слова поразили общину смелостью, а позже — прозорливостью. Такие люди были твердыми как алмаз, но церковный мир расплывался под ударами власти и давлением обновленцев как глина.

Сослуживавшие отцу Михаилу в церкви Святой Екатерины примкнули к обновленцам, и ему пришлось уйти из храма. Он продолжал совершать службы в домах прихожан. «На бульваре по Среднему проспекту, — писал Краснов-Левитин, — можно было видеть десятки собравшихся простых женщин — баб в платочках… „Отец Михаил сейчас выйдет: он в этом доме сейчас молебен служил“. И действительно появляется отец Михаил в белой рясе, всегда без шляпы, с развевающимися волосами, веселый и оживленный. Прихожане бросались к нему под благословление». В 1924 году его сослали на Соловки, а через три года освободили с запретом жить в Ленинграде. Отец Михаил поселился в Любани и изредка тайком приезжал в город, где оставались его жена и пятеро детей. В 1930 году его вновь арестовали и приговорили к десяти годам концлагеря. По словам Краснова-Левитина, «тогда это была редкость: обычно давали три года… Он был заключен в лагерь на Беломоро-Балтийском канале. „Он был как ребенок; только молился: во всем полагался на Бога“, — вспоминает московский священник, бывший с ним в заключении. Никому в точности не известна его судьба». Жене отца Михаила пришлось фиктивно развестись с ним, чтобы избежать высылки, семья голодала и бедствовала. Матушку Веру не брали даже на черную работу, соседи следили за тем, кто ходит к опальной семье, но бывшие прихожанки, «платочки», делились с голодавшей семьей чем могли. Вера Философовна Яворская умерла в блокадном Ленинграде, судьбы ее детей неизвестны. Надо помнить, что уцелевшие и разрушенные храмы Петербурга были местом подвижничества и началом мученического пути лучшей части его духовенства.

Разграбление церквей стало еще одним уроком власти народу на тему: «Что такое хорошо и что такое — плохо», — с этого времени участились грабежи в храмах, воры добирали то, на что не польстились комиссии по изъятию. Вот несколько выдержек из «Красной газеты»: в марте 1923 года «вторичное ограбление Исаакиевского собора» (по иронии судьбы Исаакиевскую площадь скоро переименуют в площадь Воровского); в апреле ограбили мечеть, украли ковры и кружки для пожертвований. В марте 1924 года «при ограблении Троицкого собора (Александро-Невская лавра) был, в частности, похищен крест с частицей мощей Иоанна-воина. Воры бросили крест с мощами в Обводный канал»; в июне «был совершен налет на Екатерининскую церковь на просп. Юных Пролетариев. Злоумышленники проникли в церковь и, собрав все ценные церковные предметы и несколько пудов серебра, намеревались уйти, но были замечены и задержаны». Замечательны эти пуды серебра — как их могла проворонить комиссия по изъятию? После таких сообщений граждане с особым интересом поглядывали на церкви. Они были открыты, там шли службы, но все заметнее проступали знаки грядущей мерзости запустения. Милиция сообщала: «Опять самогонный завод в Троицком соборе (на Измайловском просп.). Несколько времени тому назад в одном из склепов под Троицким собором был обнаружен самогонный завод… Сегодня наряд милиции приступил к обыску подвальных помещений собора. В одном из укромных уголков был обнаружен самогонный аппарат и принадлежности к нему». («Заводами» называли аппараты для изготовления самогона.) Позднее государство станет приспосабливать храмы под мастерские, цеха, склады. В 1936 году Краснов-Левитин заглянул в Екатерининскую церковь, в которой прежде служил Михаил Яворский: «Что я увидел: иконы, поваленные навзничь; гулким эхом раздавались грубые голоса», на месте царских врат громоздилась груда грязных ящиков. Но некоторые храмы ждала еще более страшная участь. Церковь Воскресения Христова у Смоленского кладбища и сейчас выглядит по-особенному заброшенной, на ее стенах можно разглядеть щербины. Говорят, в начале 30-х годов здесь расстреливали людей и закапывали под стеной, поэтому трава здесь с тех пор особенно высока и густа.

До конца 20-х годов в городе сохранялись островки монастырской жизни. «Я утверждаю, — писал Краснов-Левитин, — что период с 1925 по 1932 год — период расцвета питерского монашества. Все корыстолюбивые, недобросовестные люди ушли — остались лучшие. Полулегальное, стесненное со всех сторон, ежеминутно ожидающее ареста и полного разгрома (что и случилось в феврале 1932-го), монашество отличалось чистотой жизни, высотой молитвенных подвигов». Официально монастыри упразднили, но их храмы не были закрыты, и возле них теплилась монастырская жизнь. На окраине за Обводным каналом, в Новодевичьем монастыре в 1929 году оставалось больше 90 монахинь; казалось, время застыло в их кельях с божницами, расшитыми полотенцами и с цветами на окнах. При монастыре обретался известный тогда в городе юродивый Гриша, к нему приходили за советом и помощью, а потом рассказывали о пророчествах «блаженного». Поток взбаламученной жизни обтекал стены монастырской обители, пока ее насельниц не арестовали и не отправили на погибель.

Советская идеология объявила реакционным весь прежний уклад жизни народа, мораль, религию и стремилась создать новые традиции. Ведь победа большевиков в России, по утверждению идеологов, открыла новую эру истории человечества. Как некогда мир был сотворен по замыслу Саваофа, так новое мироздание создавалось по законам теории Карла Маркса[26]: «Маркс… проникнув в душу статистических цифр, вскрыв все жилы исторической крови, разметав горы бухгалтерских записей, гениальным пером проколол набухший нарыв горделивой личности… Маркс разложил на химические элементы сложную массу капитала. Обнажил фигурку идеализма. Вытащил скальпелем дотоле только прощупывавшийся нерв… Труп Маркса — костяк… И пять лет витает его тень над беспредельной — несмотря на злоухищрения врагов — Советской Россией, Марксистской Россией!» — так, с эпической мощью повествовал об «основоположнике» в 1923 году петроградский журналист А. Лешин.

Образ витавшего над Россией вселенского прозектора был жутковатым, пролетарии даже имени его верно не выговаривали: то Кар Маркас, то Карло-Маркс. И придерживались старых обычаев: венчались, крестили новорожденных, хоронили умерших по церковному обряду. Одним словом, главные события человеческой жизни — рождение, вступление в брак, смерть — сопровождались традиционными обрядами. С начала 20-х годов советские идеологи пытались заменить их новыми: вместо крестин, например, учредили «октябрины»(или «звездины»). Эти анекдотические, на наш взгляд, новшества преследовали важную цель — искоренение из жизни всего связанного с религией. В голосах пропагандистов «октябрин» была явственно различима угроза: «Устроить крестины — значит дать присягу воспитывать ребенка в духе покорности поповскому богу и, значит, в духе освященной этим богом верности буржуазным отношениям, — писал в 1924 году Юрий Ларин. — Священники всех религий пользуются отсталостью и темнотой, чтобы красть детей пролетариата для клеймения их своими крестинами, обрезаниями и окроплениями… Как помочь нашим рабочим и как охранить беззащитные существа от религиозного воровства?.. Попытка крестить потихоньку от матери или потихоньку от отца должна считаться уголовно наказуемым преступлением».

Показательные «красные крестины» проводили в клубах и народных домах. Автор книги «Октябрины» (1925 г.) Иван Сухоплюев так описывал новый обряд: «После вступительного слова председателя докладчик выяснил суть и значение революционных октябрин… Затем было передано приветствие родителям и подарок новорожденной Октябрине, а именно портрет тов. Ленина в трехлетнем возрасте. При передаче портрета было указано, что тов. Ленин еще с девятилетнего возраста задавал матери вопросы о причинах крайнего неравенства, наблюдаемого в церкви среди молящихся. Революционная воспреемница, коммунистка преклонного возраста, приветствовала родителей. Секретарь Комсомола огласил анкету новорожденной и постановление о принятии новорожденной в местную комсомольскую организацию… Оркестр сыграл туш родителям, исполнил Интернационал. Местный хор из рабочих спел ряд песен».

Пропаганда нового обряда стала делом государственной важности, о нем выходили книги, публиковались статьи в центральных газетах. В 1924 году «Правда» сообщала, что «в селе Халайдове провели коллективные звездины — озвездили 15 детей сразу», и описывала октябрины в пасхальную ночь: «В лучшей одежде, какая имеется у них, пришли родители на собрание рабочих и рассказали о своем перерождении. „Сбросили мы с себя позорное пятно — дурман религии“… Первый этап — она [девочка] на руках комсомольца. Поднял ее вверх высоко. „Зачисляем в пионеры. Комсомольской ячейкой берем шефство над Розой“. И еще выше возносится Роза на руках секретаря райкома Захарова. Зал наполняется звуками боевой песни рабочих: дружно и с восторгом все поют Интернационал». В Питере тоже «октябрили» и «звездили» младенцев; в новогоднюю ночь 1924 года в клубе Госиздата праздновали октябрины дочери сотрудника Госиздата Генриха Пукка. Девочку назвали Кимой (сокр. «Коммунистический Интернационал Молодежи»), председатель зачитал акт о красном крещении, затем родителей, как водится, порадовали пением Интернационала.

Звездины и октябрины в обществе не прижились, «несознательные» матери, бабушки или няньки тайком крестили ребятишек. Но бо́льшая часть народа, не приняв октябрин, постепенно отказалась и от церковного крещения, так что большевики добились своей цели. Скромнее были успехи кампании по введению новых имен, имевшей ту же основу, что октябрины, — борьбу с религией. Послушаем Сухоплюева: «Когда господствовала православная религия, тогда родителей-христиан насильно заставляли давать своим детям имена, взятые из святцев… Всякий сознательный человек, желающий порвать с идолопоклонством, не должен называть своих новорожденных детей теми именами, которые имеются в святцах или вообще связаны с религией». Но ведь бо́льшая часть имен «связана с религией»! Значит, следовало придумать новые имена, например, «вместо того, чтобы назвать своего сына Камнем (Петром), родители могут назвать его „Радием“, чтобы именем сына постоянно напоминать о научных открытиях, связанных с радием, — писал Сухоплюев. — Чтобы напоминать о смычке рабочих и крестьян, о смычке города и села, родители могут назвать своего сына „Молотом“ или „Серпом“». В 20-х годах издавались брошюры со списками новых имен, их печатали в календарях. Вот лишь некоторые из них: Нинель (наоборот — «Ленин»), Вилен, Будёна, Бухарина, Сталина, Октябрина, Декрета, Террор (уменьшит. Терка), Смычка, Гудок, Динамит, Болт, Рева, Милиция, Парижкома, Ротефанэ (нем. «красное знамя»). Находились идейные родители, дававшие детям такие имена, но это не приняло массового характера. Параллельно происходила трансформация традиционных имен: Евдокии и Дарьи стали Дусями, Ефросиньи — Фрузами, Марии — Мусями и т. д.

В 20-х годах началась кампания против церковного брака; в 1923 году «Красная газета» сообщала, что большинство петроградцев «предпочитает гражданско-церковные браки», но увеличивается число невенчавшихся, их уже больше трети. (Такие браки пренебрежительно называли «обжениться самокруткой» или «самоходом».) Конечно, идеология не могла оставить без внимания семейных отношений, ведь семья — хранительница традиций и ее уклад по природе консервативен. «Революция, — писал Троцкий, — сделала героическую попытку разрушить так называемый „семейный очаг“, то есть архаическое, затхлое и косное учреждение». Идеологический натиск на семью и традиционную мораль проходил под лозунгом борьбы с мещанством, и его организаторы видели главного противника в женщине — хранительнице семейного очага. «От настроения, выносливости и энергии женщины зависит настроение борца-рабочего в тяжелую минуту, когда пассивность женщины равносильна поражению», — утверждал в 1925 году Карл Радек. От женщин требовалась выносливость ломовых лошадей, а им хотелось быть привлекательными, влюбляться, выйти замуж, завести семью. Автор статьи «Половая проблема» в «Красной газете» И. Кондурушкин предлагал радикальное решение «женского вопроса»: «Многое мы можем изменить в буржуазной идеологии… устранив все то, что подчеркивало в женщине самку… Старое общество, обособляя женщину, создало для нее особую внешность, одежду. Необходимо упростить одежду женщины, уничтожить женскую одежду как неудобную, негигиеничную. Необходимо уничтожить внешнее различие мужчины от женщины — для того, чтобы не ошибиться, достаточно и физиологических различий (рост, голос, растительность на лице). Женщина-пролетарка должна начать борьбу за новую внешность, сбросив с себя буржуазный вид самки». Но даже сознательные пролетарии предпочитали женщин, не сбросивших вид самок, и растрачивали на них ценную созидательную энергию. Автор книги «Революция и молодежь» (1924) А. Б. Залкинд убеждал их: «Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата… Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания… Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих сочленов».

Таковы были идеологические установки, а что происходило в реальной жизни? На комсомольских и партийных собраниях происходили разбирательства «персональных» дел, при этом, как правило, осуждалась не половая распущенность, а проявления «мещанства» — ухаживание, ревность, требование верности. Коммунистическая молодежь с готовностью подхватила призыв к раскрепощению от традиционной морали, а старшие партийные товарищи подвели под «сексуальную революцию» теоретическую основу. Коммунистка А. М. Коллонтай, которая с 1920 года заведовала женотделом ЦК партии, утверждала, что старая форма семьи изжила себя и ей на смену должна прийти «последовательная моногамия» со сменой партнеров; «чем сложнее психика человека, тем неизбежнее „смена“», — писала она. Другие теоретики полагали, что любовь вообще не должна отвлекать личность от общественной деятельности. Все обстоит просто: человек утоляет жажду, выпив стакан воды, и продолжает заниматься делом; точно так же он, утолив «половой голод», должен вернуться к своим обязанностям. И никакой любви, привязанности и прочих сентиментов! В 1923 году работавший за границей В. И. Вернадский сообщал в письме известия из России. Они были печальны: «Идет окончательный разгром высшей школы. Подбор неподготовленных студентов рабфаков, которые сверх того главное время проводят в коммунистических клубах. У них нет общего образования, и клубная пропаганда кажется им истиной… Женская и мужская коммунистическая молодежь все время в меняющихся временных браках». В среде комсомольцев такие нравы считались отказом от мещанских предрассудков. Литературовед Э. Г. Герштейн в те годы училась в Московском университете, она вспоминала о нравах студенчества: «В аудиториях в ожидании лектора они пели хором; на вечерах танцевали под духовой оркестр; в общежитии предавались бурным страстям… У новых людей были чуждые мне вкусы, другие повадки, другие понятия о добре и зле». Пошлость и распущенность студенческой аудитории ужасала университетских преподавателей. Молодые рабочие тоже не отставали в деле «раскрепощения», — по данным опросов 20-х годов, больше половины рабочих начинали половую жизнь в 14–17 лет, а нередко и раньше. Сексуальная революция 20-х годов не привела ни к чему хорошему, одним из ее следствий стало увеличение проституции и распространение венерических болезней. В 1923 году в Петрограде от сифилиса лечилось больше 6,5 тысячи человек; число зараженных постоянно увеличивалось, а пик заболевания пришелся на 1925–1926 годы. «Наибольший процент заболеваний у рабочих. 73 % сифилитиков в возрасте 18–30 лет», — сообщала в 1925 году «Красная газета». В кинотеатрах демонстрировали документальные фильмы о сифилисе, а газеты публиковали рекламу этих увлекательных кинолент.

Не лучше обстояли дела на семейном фронте. В 20-х годах были не редки «браки втроем», которые, как правило, оборачивались грязноватым фарсом, а иногда трагедиями. Традиционные браки тоже стали непрочными, и временами в Петрограде количество разводившихся было больше, чем число вступавших в брак. Очень многие разводившиеся объясняли свое решение плохими жилищными условиями, увеличением квартплаты, ростом налогов и безработицей. Но самая страшная статистика того времени относится к рождаемости, абортам и детской смертности: в 1923 году в городе, по официальным данным, было сделано почти три тысячи абортов, в 1924-м — втрое больше. «Социальный состав женщин: 65,2 % — рабочие, 17,1 % — служащие, 8,1 % — безработные…» — писала «Красная газета». Эти данные красноречиво свидетельствовали о жизни ленинградского пролетариата. В 1924 году власти попытались бороться с этим бедствием, теперь в абортарии принимали только после разрешения специальных районных комиссий. По данным этих комиссий, большинство обращавшихся к ним женщин ссылались на нехватку жилья и недостаток средств. Введенные ограничения ничего не изменили, в августе 1925 года «Красная газета» сообщала, что «в последний год сильно возросло число абортов… В мае число абортов составило 43,7 % к общему числу рождений, в июне — 47,5 %. При этом не учитываются тайные аборты без разрешения». Иными словами, в Ленинграде 1925 года не был рожден каждый второй ребенок. В декабре того же года были опубликованы данные о детской смертности: 17 % новорожденных умирали в грудном возрасте. Страшные, зловещие цифры.

Так продолжалось из года в год. Автор замечательного дневника 30-х годов, молодой ленинградец Аркадий Георгиевич Маньков записал в сентябре 1933 года: «У нас [на заводе „Красный треугольник“] работают преимущественно женщины и, в большинстве, молодые девушки. Сейчас 175 женщин. И ни одна из них не гуляет по родам. Но большинство больничных листов, проходящих через мои руки, говорит об абортах и преждевременных выкидышах. Это знаменует, что прирост населения в нашей стране слаб (в особенности в крупных городах)». Добавим к слабому естественному приросту населения коллективизацию, погубившую миллионы крестьянских жизней, и становится ясно, что демографическая ситуация в стране приняла угрожающий характер. Поэтому в июне 1936 года вышло постановление ЦИК и СНК СССР о запрещении абортов. Я не могу осуждать это решение — несмотря на тяготы тогдашней жизни, на то, что детям предстояло пережить войну и послевоенную нужду и голод. В середине 60-х годов людям этого поколения было по тридцать, сейчас — за шестьдесят. В нем так много замечательных, достойных людей, и страшно представить, что бо́льшая часть этих жизней могла кануть в небытие в мясорубках абортариев.

Хотя трудно осуждать и женщин, решившихся на такой шаг. В 1933 году Аркадий Маньков записал разговор со своим преподавателем, профессором А. Г. Фоминым: «Мимо нас прошло несколько студенток. „Вот посмотрите на них, — кивнул головой Фомин, — это идут будущие матери, но на щеках их не видно румянца, лица их бледны, ну скажите, пожалуйста, какое же от них может быть поколение?“» Обращали ли вы внимание на массовки в советских фильмах 30-х годов? Стройные, красивые главные герои картин заметно отличаются от низкорослых, плохо сложенных статистов на заднем плане. Это наблюдение подтверждают записи Манькова: «На Стрельнинском пляже, на дамбе — ни одного свободного камня. Всюду тела — мужские и женские вперемешку… Но вот удивительно: мало встречается совершенных женских фигур. У большинства один недостаток: отвислые зады, искривленность общей линии корпуса, отсутствие тончайшей линии форм и их строгой пропорциональности…» Мужчины, вероятно, выглядели не лучше, потому что полуголодное существование, тяжелейшие условия труда, пьянство не способствовали появлению аполлонов. Таких же неказистых, низкорослых людей мы видим в кадрах военной кинохроники — красивых, породистых мало, их повыбили за предвоенное время, и человеческая порода измельчала после жестокой вырубки. Я имею в виду не только дворянство, достаточно посмотреть на дореволюционные снимки крестьян, чтобы убедиться — исчезли целые типы русских людей. Главное следствие большевистского эксперимента — огромный ущерб, причиненный им генофонду нации.

Жизнь конечна. Во всех религиях существуют обряды, провожающие человека в последний путь, и, конечно, идеология не могла оставить без внимания столь важного момента. Она отвергала традиционные обряды, заменив церковную панихиду гражданской, с зажигательными речами над могилой. Впрочем, началось это раньше — радикальная интеллигенция демонстрировала презрение к церковному обряду задолго до революции, но теперь она фрондировала противоположным образом. В 1925 году К. И. Чуковский записал: «Был вчера на панихиде — душно и странно. Прежде на панихидах интеллигенция не крестилась — из протеста. Теперь она крестится — тоже из протеста». В 20-х годах находились фанатичные противники всякой обрядности, которые отвергали даже гражданскую панихиду; об этом упоминается в статье председателя Союза воинствующих безбожников СССР Емельяна Ярославского: «Один товарищ написал завещание: „Когда я умру, я завещаю мой труп отдать в мыловарню и сделать из него мыло“. А то вы боретесь против обрядности, а сами установили массу новых обрядностей». Хорошенькая перспектива — мыться мылом, сваренным из коммунистов! Даже воинствующие безбожники были против подобных крайностей.

Можно изменить погребальный обряд, но неизменным остается вопрос: что там, за последней чертой? У верующих людей был ответ, о нем свидетельствуют эпитафии в некрополе Александро-Невской лавры:

Покойся, милый прах, до радостного дня, В который мать, отец обнимут вновь тебя,

или: «Нас разлучила смерть, но вечность съединит». То же упование хранили эпитафии, увиденные Леонидом Пантелеевым на кладбище Старой Руссы: «Мой милый комсомолец! Котик, я не выживу одна. Возьми меня с собой», или: «Сергей не забудь меня прими меня к себе твой любящий брат Вася». В надписях на этих фанерных памятниках был отблеск того же чувства, что запечатлено на мраморе в некрополе лавры. По мнению атеистов, надежды на грядущую встречу Сергея с Васей, котика-комсомольца с подругой и прочее в этом роде были вредной нелепицей. Об этом свидетельствовала другая запись Леонида Пантелеева: «В Новом Петергофе улица, ведущая к местному кладбищу, издавна называлась Троицкой… Недавно иду и вижу… висит новенькая эмалированная табличка: Улица Безвозврата». Кладбища Александро-Невской лавры хранят свидетельства о разных эпохах жизни города, здесь легко если не понять, то почувствовать прошлое. Надписи на памятниках 20–30-х годов на Коммунистической площадке перед Троицким собором и на Никольском кладбище напоминают записи отдела кадров: «инженер-технолог», «начальник штаба и учебной части Володарского аэроклуба», «агент 2-й бригады управления Петроградского угрозыска», «лучший товарищ производства». Иногда они сообщают об обстоятельствах смерти: «погиб в автомобильной катастрофе», «зверски убиты бандитами в квартире», «погиб на производстве». В новых формулах увековечения памяти видна обнаженная беспомощность перед лицом смерти, даже искренние слова скорби отзываются в них жестоким романсом: «Королеве Сказки любви дорогой. Тебя не забуду». Изменились и сами нагробные памятники — на кладбищах того времени почти не увидишь крестов. Начало этому положило запрещение хоронить на коммунистических площадках людей, родственники которых хотели поставить на могиле крест; постепенно исчезло и изображение креста на камне.

Но идеологическая мысль не останавливалась, она двигалась вперед — пора отказаться от традиции погребения в земле! «Кремация — культурный способ борьбы с вековыми предрассудками», — писал в 1925 году в «Красной газете» некий Гвидо Бартель. Возможно, это псевдоним, журналисты тогда нередко подписывали свои статьи иностранными именами, придавали видимость достоверности выдумкам, которые выдавались за новшества европейской цивилизации. «Я смело могу утверждать, — продолжал Бартель, — что политическое воспитание последних лет и степень сознательности, которая наблюдается среди трудящихся масс, подготовили почву для всякого культурного начинания, в частности для широко распространенного на Западе огненного погребения умерших». Иными словами, перед трудящимися открывался путь к культуре, озаренный пламенем крематория. Идея такого приобщения к цивилизации у большевиков созрела давно, Совнарком издал декрет о введении кремации в декабре 1918 года, а в конце 1920-го в исполкомах Петрограда появились объявления о том, что «всякий гражданин имеет право быть сожженным в бане на речке Смоленке, против Смоленского лютеранского кладбища». Но граждане не хотели пользоваться этим правом и хоронили по старинке. «Ленинградскому пролетариату, — утверждал Бартель, — тем легче будет вступить на этот путь, что это будет лишь возобновление кремации, которая существовала в Петрограде с декабря 1920 года по февраль 21 года, когда на 14 линии Васильевского острова функционировал временный крематорий».

За столетие до этого персонаж трагедии «Моцарт и Сальери» петербургского сочинителя Пушкина задавался вопросом:

А Бонаротти? или это сказка Тупой, бессмысленной толпы — и не был Убийцею создатель Ватикана?

Насчет Микеланджело Буонаротти не знаем, но создатель первого в стране временного петроградского крематория А. Г. Джорогов определенно был убийцей. Его история словно заимствована из романа другого петербургского сочинителя, Достоевского: в 1918 году инженер А. Г. Джорогов убил старика-процентщика, ростовщика Пугинова, был осужден за это на 8 лет заключения, но по распоряжению Бориса Каплуна освобожден и поставлен руководить созданием крематория. В 1922 году он опять попал под суд, на этот раз за убийство любовницы. Видимо, именно этот «рогожин-раскольников» упомянут в записи побывавшего во временном крематории К. И. Чуковского: «„Летом мы устроим удобрение!“ — потирал инженер руки». Каплун видел в крематории символ приобщения Петрограда к прогрессу и гордился им, но разве бессмысленной толпе дано постичь величие замысла? В 1922 году, когда он служил в Петроградском промбанке, а Джорогов находился под следствием за убийство[27], оборудование крематория уже разворовывали. В сентябре 1923 года «Красная газета» сообщала: «Дом 95–97 по 14-й линии занимает бездействующий ныне крематорий. Ночью воры украли 8 кусков чугунных труб, принадлежащих крематорию. Воры — три жильца домов по 13-й линии Васильевского острова».

Но советская власть не забывала своих идей, и в 1925 году развернулась активная пропаганда кремации. Гвидо Бартель приводил веские доводы в ее пользу: «Стоимость сжигания должна обойтись в пределах 10 руб. Если к этому прибавить расходы на дешевый гроб, дешевое одеяние, то ясна материальная выгода для широких масс». От бодрого тона таких статей, от прикидки расходов и ссылок на культуру становится неуютно. Наверное, так же неуютно чувствовали себя посетители открытой в мае 1925 года в Аничковом дворе выставки кремации: среди римских урн для пепла, планов крематориев и колумбариев красовалась фарфоровая урна, выполненная по рисунку художника С. В. Чехонина. Комментатор романов Ильфа и Петрова Ю. К. Щеглов отмечал, что тема кремации вошла в юмор эпохи. В 1927 году в «Крокодиле» появился проект комплекса крематория в дешевой нарпитовской столовой: отравившихся ее едой граждан прямиком отправляли в печь кухни.

После идеологической подготовки можно было приступить к делу. В июле 1926 года «Красная газета» сообщала, что «в Москве состоялась закладка первого крематориума», а в сентябре: «В Откомхозе ведутся подготовительные работы по сооружению крематориума с весны 1927 г. в глубине митрополичьего сада в Александро-Невской лавре на берегу пруда. Из крематория в колумбарий будет вести закрытый переход. В крематориуме будут размещены зал для отпевания на 300 человек и зал для ожидания на 175 человек… Откомхоз решил закупить у германской фирмы „Топ“ две кремационных печи». Выбор места был не только кощунственным, строительство грозило уничтожением одного из исторических мест Петербурга. В это время лавру окончательно разоряли, выгребали последнее: «На днях в ризнице Александро-Невской лавры состоялась аукционная продажа предметов церковного обихода, облачений и т. д. Торжественное архиерейское облачение „саккос“, специально изготовленное для коронации Александра III, было продано за 45 рублей», — писала газета.

К счастью, строительство тогда отложили, а фирму «Топ» и других производителей кремационных печей ожидали иные перспективы: не за горами было время, когда их изделия понадобились для лагерей смерти. В московском крематории примером для подражания предстояло стать коммунистам, это было чем-то вроде последней партийной обязанности, и в кремлевской стене появились первые урны с прахом. Скоро открылись дополнительные выгоды этого учреждения — в печах крематория сжигали казненных. Мой дядя, Ф. А. Черняев, один из руководителей Осоавиахима, в 1938 году был арестован по делу о «контрреволюционном заговоре» в руководстве Красной армии. Через много лет его сыну выдали справку о посмертной реабилитации отца и сообщили, что Федор Алексеевич Черняев был в числе немногих, кто не дал во время следствия ложных показаний. Он был расстрелян 27 сентября 1938 года. На вопрос, где он похоронен, чин КГБ затруднился ответить. По его словам, расстрелянных, как правило, кремировали, запаивали прах в жестянки и сбрасывали в яму где-то у Донского монастыря. Вот такая утилизация и технический прогресс… Как там у Чуковского? «„Летом мы устроим удобрение!“ — потирал инженер руки».

В земле Александро-Невской лавры покоится много известных людей, но не меньше тех, чьи имена несправедливо забыты. На Никольском кладбище лавры похоронен блаженный Матфей, известный и почитаемый в Петербурге начала века; к этому праведному человеку обращались за благословением, за советом и духовной помощью. Надпись на часовне его склепа гласит, что ревнитель Пресвятой Троицы и затворник блаженный Матфей Татомир родился в 1848, а скончался в 1904 году. А. Э. Краснов-Левитин вспоминал о почитательнице Матфея, старушке эстонке, которая в 20-х годах жила в лавре и ухаживала за его могилой. Помогал ей монах, в прошлом офицер белой армии, и на Никольском можно было ежедневно видеть странную пару — высокий, сутулый монах бережно вел к часовне маленькую старушку. Она умерла в конце 20-х годов, монаха отправили в концлагерь, без присмотра часовня разделила участь других разоренных памятников лавры, но в городе не забыли о блаженном Матфее — в 1999 году я видела молящихся у его часовни.

На Никольском кладбище можно прочесть историю ушедшего столетия. Рядом со склепом примадонны начала века — певицы Анастасии Вяльцевой — теперь могила Л. Н. Гумилева; его жизнь прошла по чужим углам, по коммуналкам (не считая лагерных лет), а упокоен он под роскошным надгробьем у самой Никольской церкви. Неподалеку могила Галины Старовойтовой, а кажется, совсем недавно мы с нею ходили на лекции Л. Н. Гумилева. Здесь сошлось все: символическая могила митрополита Вениамина, и надписи на стене о расстрелах монахов, и колумбарий в кладбищенской ограде.

Несколько десятилетий, до начала 40-х годов, на Никольском кладбище можно было встретить пожилую, долго сохранявшую величавую осанку женщину, Евгению Александровну Свиньину. Здесь были похоронены ее муж, генерал А. Д. Свиньин, и сын Владимир — погибший на Первой мировой войне командир броненосца «Слава». Этот уголок кладбища остался для нее единственным родным местом на земле, и желание было единственное: чтобы ее похоронили здесь, рядом с ними. Но «меня здесь не похоронят, это слишком дорого, и хотя мне вчера прибавили 3 рубля пенсии, но из 13-ти в месяц никак не сколочу не только на похороны в своей могиле, но даже на саван! Где я буду?»[28] — писала она дочери в Париж в 1927 году. И жаловалась на обиду — рабочие кладбища выкопали и выбросили посаженную ею сирень: «Я пришла в полное отчаяние, тем более, по русскому обычаю, вместо извинения принялись на меня кричать и ругаться, сознавая свою вину… Взобравшись со своей работой на нашу могилу, закидав ее всяким мусором, досками, камнями… прямо лепят чужую могилу к моей стене и изгороди. Я долго не могла успокоиться, и, наконец, эти люди, видя мое отчаяние, предложили мне посадить мою сирень, уже подвявшую, в другой уголок… Не знаю, будет ли она расти на новом месте. Я ее обстригла елико возможно и хочу надеяться, что Бог сжалится надо мной и над могилой ни в чем не повинных». Ее молитва была услышана — сирень прижилась. Весной 1928 года она писала внучке: «…пишу с могилы дедушки, сижу, облокотившись на гранитные серые перила. Все вычищено, убрано мною, и я еженедельно езжу к нему и Воке [Владимиру]… Здесь хорошо, небо ясное, березки распустились, тишина… ах, как я счастлива, что могу еще следить за могилой, она в полном порядке и очень красива — представь себе, сирень, которую в прошлом году каменщики выкинули, все же принялась… Вербочку, которую я посадила на прошлой неделе, уже не нашла, кто-то вырвал». Весь мир несчастной женщины сосредоточен в этой тишине, в сирени, вербочке…

А за стенами Никольского кладбища кипела жизнь, в лавре расположились учреждения, общежития, коммуналки. Летом 1934 года Аркадий Маньков пришел в Александро-Невскую лавру для «постижения духа старины»: «Бродил по кладбищам. Одно из них, в левой стороне — очень живописное: почти девственный лес… Старые склепы и памятники здесь разрушали, а камни и мрамор выносили из кладбища. В одном месте я наткнулся на артель рабочих за завтраком. Они полукругом сидели на железной, ржавой коробке с выбитыми стеклами и ели сухую воблу, запивая водкой. А позже на одной из дорожек кладбища повстречался с одной из „бывших“ старушек. Она, согбенная, медленно шла, опираясь на палку. Она посмотрела мне в глаза пытливо, но ласково, как бы отыскивая во мне своего утешителя… — „Там… все еще ломают?“ — „Ломают“, — почему-то улыбаясь, ответил я… И она пошла, еще более согбенная, не оглядываясь. Я пристально смотрел ей вслед. Она оглянулась. Мы несколько секунд обмеривали друг друга взглядами, не понимая один другого, до странности далекие и чужие». Мне кажется, что тогда на Никольском кладбище встретились двое героев этой книги — Аркадий Маньков и Евгения Александровна Свиньина.



Поделиться книгой:



Регистрация