Хожу да насвистываю, чтоб не видно было, как у меня в груди кошки коготки вострят.
— Ахово у вас, — говорю слесарям.
— Да что ж поделаешь, — тянут, — время такое...
Главного никто будто и не замечает, — спрашивают о пустяках и все жалуются, жалуются. Совсем стало мне не по себе.
Вышел я из механической, иду к другим цехам. На воротах замки, а в окнах дыры — во-о! И видно, что через них лазали все, кому не лень. Схватился я руками за одну раму, вскочил на подоконник — и в цех. Ух! Идешь, а шаги тах-тах, будто сердце стучит после бега. Везде ржавчина, пыль. На солнцепеке кой-где уже бурьян зеленеет. Из самого железа, из обрезков, из лап станин тянется зелень, все хочет оплести, в самые зубья, в винты забраться. Вверху — фррр: голуби летают. На всем потеки ржавчины. Верстаки бурые, шершавые. Проведешь пальцем — прибитая дождем пыль расступается, как вата...
Страшней всего в котельной, в прокатной и в сталелитейной. Прессы, станы, печи, горны — все окоченело. Ну, хоть бы звук или шорох какой. Заденешь за что-нибудь, даже оторопь возьмет. Из-под ног бурая пыль, стук башмака от стана к стану летит: «У-у-у-у-у...»
В ссылке я был на болотах, где морошка растет. Подойдешь, бывало, к такому болоту, глянешь, — кажется, просто мшистая полянка. А ступишь на нее, под тобою запищит, ступишь еще — загудит: «гу-у-у». Земля будто плачет, что ты потревожил ее. Так и в пустых корпусах. Идешь, а на тебя все зарится и будто спрашивает: «Ну, долго так будет?»
А что ты скажешь тут? От тишины голову ломило. Подошел я к домнам и совсем очумел! Все птичьим пометом побелено. Из самых венцов прутики гнезд торчат, воронье гомозится. Мне даже руки свело. «Ах, ты, — думаю, — парша этакая». Насбирал я гаек, болтов и давай бросать в гнезда. Раз попал, два попал, — воронье закружилось, загалдело. А в заборах дыры, в дыры степь глядит. В степи — балки, хутора, села.
Ветер подул. Вместо дыма, глины, шлаку и горячего чугуна запахло бурьяном, чебрецом и гретой землей. Я этот запах с фронта запомнил. Лежишь, бывало, в цепи, сонный, голодный, а в нос запах земли шибает. Только поддайся ему, забудь, кто ты, зачем ты, нагни голову, засни — и не встанешь! Смерть, могила...
V. С ЧЕРВОТОЧИНОЙ
Оглядел я завод, прикинул в уме, что есть на нем, чего нету, выбрался на улицу, слышу — окликает кто-то. Оборачиваюсь — Гущин. До революции в одной бригаде работали мы с ним. Любому слесарю сорок очков вперед даст! Начитанный, разные вещи изобретал. Обнялись мы, поцеловались.
— Каким ветром занесло тебя? — спрашивает.
— Да вот, — говорю, — приехал на завод поглядеть.
— Ну, нагляделся? Доволен?
— Худо, — говорю, — у вас.
— На что уж лучше. Прямо не завод, а склеп, — говорит и смеется.
«Что его радует?» — удивляюсь я и хочу заглянуть ему в глаза.
— Ну, а ты как?
— Я! Я ничего, — отвечает.
— Как же так — ничего? Тихо, голо, босо, — говорю. — Ишь, в каких баретках щеголяешь!
Глянул он на свои башмаки и хмыкает:
— Дырявы, верно, но ты на чепуху не обращай внимания. Вся суть, брат, в том, кто как одиннадцатую заповедь блюдет, а заповедь эта, как тебе известно, гласит: «Не зевай». Пойдем ко мне для ясности.
— Идем, — говорю. — Ты мне о заводе все расскажешь.
— А чего о нем рассказывать? Это все равно, что воду толочь или пальцем дырку от съеденного бублика ловить...
Всю дорогу шуточками от разговора отделывался. Жил он на отлете, верстах в трех от поселка, на месте кирпичного завода. В гражданскую войну там сражения были, завод снарядами весь раскрошен. Щепа на топливо пошла, — остались глинища да обглоданные печи. Свой двор Гущин обнес валом из кирпичного лома. На кирпич земли насыпал, и на ней стеною разрослись бурьян и конопля.
Домишко с переходами, с пристроечками. Сарай на землянку похож. В загородке куры возятся, во дворе козиные орешки темнеют. Огород лучше иной выставки: грядки сделаны по ранжиру, ботва срезана, все подвязано. Картошка по какому-то японскому способу посажена, — с клубня будто меру дает. Домишко и пристроечки в зелени, в цветах.
Из дома вышла жена Гущина с малышом, два сына выбежали. Стал я здороваться с ними, — на руках у старшего сына мозоли.
— Да он у тебя на заводе работает, что ли? — спрашиваю.
Переглянулись они и смеются, а чему, не поймешь. Рожи веселые, хорошие. Видно, что глазами разговаривать между собою умеют, — живут, значит, дружно. Хлопнул меня Гущин по плечу и говорит:
— Да, брат, у меня все работают. Иначе нельзя: хибарку эту, огорожу, — все сами делали. Мои ребята на все руки мастера. Идем-ка!..
И повел меня через верандочку в дом. Эх, есть же на свете золотые руки! Бедно, ничего нет, а хорошо. Выбелено, везде половички, чисто, пол глиняный, но ровный, ровный. На стене портрет Ленина в венке. Пристроечка для летнего спанья лучше игрушки. В сенях Гущин толкнул дверку.
— А вот это, — говорит, — мой собственный завод. Можно сказать: фирма Гущин и К°...
У окошка стоит маленькая ножная самоточка. Рядом верстак с двумя тисками. Напильники тут, ножовка, всякий мелкий инструмент, везде опилками посолено. Над верстаком полочки с разными моделями. Аккуратно все, чисто. С меня вся дурь слетела.
— Хорошо, — говорю, — у тебя. Глядеть любо. Изобретаешь что-нибудь?
Поморщился Гущин, на мальчишек глянул да махнул рукою: э, мол, все равно! — и говорит:
— Было, брат, дело, изобретал и теперь изобретаю. Но это больше для души. Нет выгоды работать на нашего дяденьку, на хозяина нашего, на нас, значит. Изобретать изобретаю, а для живота, так сказать, занялся с братвой другими делами. Огород — одно, а тут вот — другое. Гляди!
Снял с палки железную коробку и — бряк ее на верстак, а в ней полсотни зажигалок. Готовые уже, блестят, глаз радуют. И плоские, и шрапнелями, и башмачками. Две из серебряных рублей сделаны, одна — из полтинников. У меня даже спина заныла. Вспомнил я Меньшуткина и удивляюсь:
— Твоей выработки?
— Как видишь. Что, плохи? Нет, ты погляди. За любую ручаюсь. Колесики-то вертятся как, без запиночки! Подражателей имею, только далеко куцому до зайца. Мне ребята помогают. Нагляделись, как я орудую, в слесари загодя метят. Смена. Гляди, резьба какая...
Должно быть, чуял он, что мне горько, а может, и ему солоно было, — уж очень долго рассказывал, как продает зажигалки, как делает их...
— Теперь, — говорит, — даже сапожники научились делать зажигалки. Цену сбили до края, но я свои выгодно сбываю, потому работа — ай-лю-лю: без подклепки, пригнано все точка в точку...
Из сеней малыш влетел:
— Цай пить...
Я обрадовался.
— Тоже слесарем будешь? — спрашиваю и беру его на руки.
Гущин следом идет и все говорит про зажигалки. Взял я на верандочке стакан с чаем, уткнулся в него и дакаю, киваю. Хочу спросить, где Гущин материалы для зажигалок берет, а язык не поворачивается. В голове чехарда, на сердце муть. Я не заметил даже, когда умолк Гущин, встрепенулся и спрашиваю:
— Ну?
— Чего ну? — удивляется он. — Так вот, говорю, и живем. Страшное прошлое было, а теперь опять надвигается. Собаку надо заводить. Узнали деревенские самогонщики, что я на все руки мастер, и повадились: делай им аппараты, да такие, чтоб легко и выгодно самогон гнать. Хлебом обещали засыпать, озолотить. Я руками и ногами отмахивался: не умею, мол. Куда там! Не верят. В праздник табунами приходили... «Бросай, — говорят, — свой дохлый завод, переезжай к нам...» Я гнал их, вот они и разозлились на меня. Чуть пойдет милиция обыскивать их, галдят: «Гущин донес, он всех нас знает, мы ходили к нему». Грозят и, чего доброго, подожгут. В стороне ведь живу. Уйдешь на завод, работаешь, а в голове чорт знает что. Раз ночью были уже. Револьвер спас...
У мальчишек рожи стали смутными, малыш губы оттопырил. Я толкаю Гущина: будет, мол, тебе пугать — и беру его под руку.
— Завод, — говорю, — надо пускать, тогда вся нечисть разлетится.
— Маленького, — тянет он, — захотел ты. Пусти-ка его!
— А что? — волнуюсь. — Время такое, что в самый раз пускать.
— И слыхал, и читал я про это, — говорит Гущин, — только простоит завод еще года два, а то и все три.
Я стал высмеивать его, стыдить, — до того распек, что он покраснел и рассердился.
— Брось, Вася, шутки, не до шуток.
— Какие тут шутки? — говорю. — Я серьезно. Или ты в наши силы не веришь?
— Я? Нет, не верю, — говорит. — Ты веришь, вот и пускай завод, а я погляжу, как ты в лужу будешь садиться. И, сделай милость, не кори меня. Я не глупее тебя. Ты лучше пойди в завком, в ячейку. Там тебя водичкой окатят и разговорцем подвинтят...
— Ладно, — смеюсь, — мне и без разговору видно, что скисли вы...
— А раз видно, о чем толковать?
На этом разговор и оборвался у нас. Со степи козы пришли. Гущин кинулся сараюшку открывать им, а я пошел назад, в поселок.
VI. КОЛЕСО
Больше всего разозлил меня заводской клуб. На стенах висят письма, воззвания, плакаты о дисциплине, о членских взносах, о единении. Какая тут дисциплина, раз завод тише рыбы, а зажигалка, коза и самогонные аппараты всех на сторону тянут.
Стал я руководов искать. Сюда, туда, — никого нет. Побывал на одном кружке и ловлю заведующего клубом за пуговицу.
— У тебя, — спрашиваю, — вечером нынче что-нибудь будет здесь?
— Нет, ничего не будет, — отвечает, — только чтение газет вслух. А что?
— Да у меня дельце есть к рабочим, — говорю. — Газету завтра прочитаете, а сегодня мне хочется сообщеньице сделать.
Он глаза на меня таращит: что, дескать, за гусь такой явился? Я ему к очкам партийный билет и разные бумажки.
— Вот, гляди, — говорю, — кто я, а дело у меня серьезное. Собирай людей...
Послушал он меня и заколебался: зачем так вдруг? Ведь никого нет, не лучше ли на завтра перенести?
И пошел, пошел! Я молчу. Видит он, меня уломать не легко, и посылает ребят из кружка в поселок.
Солнце к земле, люди в клуб. Расселись, ждут. Встал я, вышел вперед и начал. Я, мол, ваш, только долго в отлучке был, совсем будто новый, не притерпелся еще к вашему мертвому заводу и терпеть его таким не собираюсь. Рассказал, что видел в цехах, у домн, помянул плакаты и говорю:
— Похоже, здесь металлистами по-настоящему и не пахнет. Поспите еще немного в бурьяне, ржавчина совсем завод съест. Вы этого ждете?
Все загорячились, загудели. Послушал я, вижу — не управлять мне больше коммунальным отделом, и говорю резвей: надо, мол, всем собраться да серьезно поговорить о заводе. Обрадовались.
— Давно пора! — кричат.
— А ты кто? Кто тебя сюда прислал?
Я на это ни два, ни полтора — больше кивками отделываюсь: меня никто, мол, не посылал, я так, вообще сам. Зашумели они, я им кинул еще парочку слов, они обступили меня и ну по работе тосковать, да ругаться...
Кто-то завкомщикам сказал о моем разговоре, те пришли и накинулись на меня:
— Вы кто? Какое имели право будоражить массу? Знаете положение? Вы подрываете авторитет...
«Вы, вы, вы», — так и посыпалось на меня. Да еще закивали на центр, на какой-то трест, на циркуляры, на союз, на партию. Меня даже в пот ударило. Выходило, будто я в чем-то виноват, будто я чуть ли не преступление какое-то сделал...
— Может, конечно, — говорю, — я погорячился, не спорю. Только чудно мне. Давайте коммунистов соберем.
Завкомщики обрадовались и ну наседать на меня:
— Нет, — говорят, — вам надо прежде объявить здесь, что вы разговор насчет завода самовольно затеяли, тогда потолкуем...
«Э, нет, — думаю, — таким манером вы меня не собьете!»
— Да чего вы, — говорю, — придираетесь? Что я, контра какая или лишен права о заводе говорить? Да я сам...
Я, — кричу, — такой-то и такой-то, я на фронте, я под фронтом. Вижу, это не берет их, — уперлись и ни с места. Все мои резоны для них пыль.
— Да вы что, или собрания боитесь? — спрашиваю.
Они фыркают, обижаются. Вижу, попал я на глубокое место. Ребята со стороны глазами знаки подают мне: правильно, мол, крой! Стал я смелеть.
— А раз не боитесь собрания, — говорю, — так зачем же вам горячиться? Я прав — ладно, вы правы — еще ладнее. Дело ведь общее.
— Общее-то оно, — говорят, — общее, а все-таки. Если каждый вот так шуметь будет, хорошего мало.
— Разный, — говорю, — бывает шум. И вам надо бы в шуме разбираться: не все люди захотят из-под вашего крылышка попискивать да вашим умом жить.
Они на меня:
— Это еще что за намеки? Вы что имеете в виду? Какое вы имеете право?
И — вы, вы... Рассердился я — да на них:
— А на что мне, — спрашиваю, — какое-то право, раз я за дело болею, раз срамно мне на сонный завод глядеть? Я говорю о деле, а вы напускаете туману...
— Верно! — кричат вокруг.
Тут подошли ребята из заводской ячейки, прислушались и давай скликать собрание. Из партийных много понаслышке знали меня, а двое — Крохмаль и Сердюк — с пятого года мои дружки. Завкомщики кинулись к ним с жалобами на меня: тоже, мол, партиец, явился и сразу три короба анархии напустил! Жалуются, а мне уже смешно. Гляжу, — и другие усмехаются, а один на ухо шепчет мне:
— Здорово ты расскипидарил их.
То да се, дали мне слово. Я начал легонько: я, мол, захотел сразу настроение массы узнать, — вот и вся моя вина. А в общем, мол, и, как говорится, в целом, сидите вы все в бурьяне, завод ветру в игрушки сдали.
Дальше — жарче. Разошелся я, глядь — многие улыбаются, дакают мне:
— Верно, точка в точку...