Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Доменная печь - Николай Николаевич Ляшко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Брось, — говорит, — надрывать горло. Человека, (это меня-то) поводырь обокрал, что ж ему, пропадать? Я пойду с ним, и ты с хлебом будешь...

Баба не слушает и торочит свое:

— Спасибо, братику. Не раз ходил ты, накормил сестру, дай тебе бог здоровья...

Вижу — конца-края ихней канители даже с колокольни не увидишь, и подкатываюсь к бабе:

— А ты, пани матко, может, продала бы лиру? — спрашиваю.

— Да ты ж, — говорит, — обкраденный.

— Сущая правда, — говорю, — обкраденный я, а только малость денег про несчастный день прихоронено у меня. Сколько по совести за лиру возьмешь?

Подумала она и просит три красных. Я для близиру поторговался с нею — и по рукам. Подобрела она, согласилась за одежду в конце лета получить и дала нам на сутки хлеба. Мы тут же собрались — и айда.

Солнце уже поднялось и печет во-всю. Свитка плечи душит, лира по боку ерзает, трет.

Выбрались мы в степь, садимся. Взял Федос лиру, велел мне глядеть, как надо лады перебирать, и заиграл. Потом я взял лиру, а он рукой моей водил и по пальцам щелкал:

— Да не так, не так... Что ты, маленький, что ли? Вот беда еще мне!

Пот катился с него градом, а у меня под сердцем злость и досада: дело ждет, а мы жару лирой раззуживаем, мух подманиваем.

Стал я к лире немного прилаживаться. Федос вздохнул и говорит:

—Ну, теперь играй сам, а я глядеть буду...

Поучился я немного, тронулись мы дальше. Федос начал учить меня слепцовским песням. Говорит, а я повторяю за ним. На одну песню — о бедном Лазаре — ушло у нас верст шесть. Я затвердил ее, затвердил три маленьких песни. Опять сели мы, осмотрелись и заголосили. У Федоса голос, как гудок у паровоза-кукушки, — тоненький, пронзительный, — а у меня — козлитон. Сколько Федос муки принял со мною — только степь да бурьян знают. Ну, а все-таки сладились мы и пошли смелей. В горле, как на горячей сковородке, а я все учусь голосить. Совсем уж, похоже, — стало выходить у меня. Федос похвалил даже — да как зашипит:

— Тсс, за нами следят... молчи... глаза закрыть не забудь... и не верти головою, не верти... Если остановят, изо всей мочи прикидывайся нищим и слепым...

Прикрыл я глаза, гляжу в щелочки, — поодаль, над бурьяном, три защитных картуза торчат. Федос, как шел, так и идет, прямо то есть на них, — не видит вроде ничего, и для близиру бубнит, будто мы не так идем, — надо, мол, итти не целиною, а по линии железной дороги. Картузы уже вот они. Подошли мы к ним. Федос как ойкнет:

— Ой, прямо на войско напоролись! Господи!

Хватает меня за рукав да в сторону, в сторону и ругается на всю степь:

— Я ж говорил тебе, старая собака, что не так идем! Кину вот тебя к чорту!..

Я перебираю ногами, шатаюсь, весь будто в страхе и в трепете, и прошу Федоса не покидать меня, оглянуться на мою горькую слепоту. А он летит и пушит, пушит меня. Отошли немного, а нам в спины:

— Стой! Руки вверх! — кричат.

«Ну, держись, Коротков», — думаю и жмусь к Федосу, плачу, а он для отвода глаз трясется. Вижу в щелочки — идут к нам двое, с винтовками: один — усатый, другой — в очках, бритый. Стали подходить, я глаза совсем закрыл.

— Куда вас несет? — спрашивают и присаливают слова стопудовой руганью.

Я рот перекрестил и гнусавлю:

— Та на Дон, на Дон, паны начальники... Может, там войны нема, а люди слепцам подают...

Один подошел ко мне, вызверился, должно быть, и хрипит:

— Отойди один от другого!

У меня сердце ёкнуло и по телу пошел холодок.

Один из солдат обшарил меня, встряхнул лиру и полез в сумку.

Вынул хлеб, вынул луковицы и спрашивает:

— Больше хлеба нету?

— Та не подают, паны начальники, не до того людям, — тяну я.

Назад в сумку солдат ничего не положил, шарахнул меня кулаком по шее, а по месту, откуда ноги растут, как двинет коленом:

— Пшол к чорту!..

Я споткнулся, вскинул руку с палкой, но замечаю из-под локтя, что солдаты винтовок с плеч не сняли, и радуюсь, а на всякий случай все-таки вою:

— Так как же я? Та я ж слепой! Да куда же мне одному...

— Прямо! — кричит. — Прямо! А то на мушку!..

Федос рядом, я вижу его, но шатаюсь, вожу вокруг руками и зову.

— Та тут я! Тут! Чего хрипишь? — кричит он. — Води тебя, нечистую силу, лихорадка б тебя взяла!..

Поймал он мою руку, а когда солдаты скрылись из виду, хмыкнул и боднул меня плечом.

— Здорово, — смеется, — вышло у тебя. Я с тремя такими, как ты, ходил, все они против тебя — ржавый гвоздь. Идем через это село, нам еще верст тридцать итти...

В селе стояли белые. В хатах подали нам три кусочка хлеба да по варенику с вишнями. У своего мужика мы, для отвода глаз, клянчили картошки, шептались с ним и через огород юркнули в степь.

К вечеру у меня между ног, извиняюсь, кожа слезла. Чуть двигался, а как подошли к своим, упал — и ни с места. Стыдно, а встать не могу. Взяли меня ребята на руки и понесли. Пока я рассказывал и записку из пояса доставал, фельдшер, как маленькому, промыл мне где надо, присыпал чем-то, — легче стало.

Попили мы чаю, закусили, а роты уже выстроились — и в поход. Меня с Федосом посадили на тачанку, а в тачанке сено. Обнялись мы с ним и будто в воду — бух в сон!

К утру наши не с двух, а с трех сторон били белых и тискали их в петелечку. Одолели и закрепились. Тут мне и Федосу было объявлено, что мы своим слепцовством принесли революции большую пользу. Нам жали руки, а чуть поправились мы, дали новое дело, а там еще, еще. Знай ходи, скули Лазаря да глазами и ушами работай.

Хитрыми стали мы на этом деле, за версту слышим, где врагом пахнет. И чего-чего не случалось с нами: и в соломе по суткам лежали, и на колокольни забирались, и в женском одеянии фронт переходили, и убегали не раз так, что носом кровь шла. Я ранен был. Ну, а то, чего мы боялись, — поймают, мол, выколют, выжгут глаза, — прошло мимо нас. Зрячими остались...

III. ТИХИЕ ДЕЛА

После войны Федос поехал к себе, а меня организация послала на секретное дело в городок, неподалеку от нашего завода. Мы в свое время дрались за этот городок, со скрежетом отступали от него, а как пригляделся я к нему, не понравился он мне.

Город — не город, село — не село, какая-то пустошь в загородках. Чихнешь — попал в курицу, в козу, в поросенка. Коз зовут там «Нюшами», «Елочками»... Поросят чешут, гладят и сюсюкают над ними.

В каждом доме — клетка с перепелом. На подоконники цветов напихано, — в комнатах и днем хмурь стоит. Окошки распахивают только по вечерам, — все пыли, мух и комаров боятся.

Появится новый человек, все уставятся в него и шу-шу-шу, будто он полгорода вырезал или всем курам-козам ноги поломал. Пришиблены все до одури. Сказать правду, было от чего одуреть — разов десять власть менялась. Иного так обидят, что ему бегать бы да кричать, а он про себя страдает и ругается только шепотком, среди знакомых.

Кончил я свое секретное дело, но меня на всякий случай оставили там. Стал я в городке коммунальным отделом управлять. В глазах зеленело, а что сделаешь? Надо. На машинке у меня стучала этакая трясогузка из гимназисток, за писаря или деловода, по-тамошнему, орудовал вертлявый парнишка. Я его про себя живжиком называл. Оба чистенькие, грамотные, но чуть не доглядишь, обязательно вместо «разрешается» напишут «не разрешается» и так напутают, что хоть платок от стыда на глаза накидывай перед людьми.

Дела у меня были жилищные, огородные, садовые. Эх, и дурни были мы тогда! Хорошие сады сдавали в аренду артелям. У членов этих артелей были свои домики, огороды, садики, козы. Трудились они в наших садах прямо наславу: изгороди, будки, скамейки, сторожки, колодцы — все снимали. И все ночью, всей артелью, с женами, с детьми. Придешь утром, так не то что постройки — и следов не найдешь: все засыпано, дерном заложено, утоптано...

С квартирами было не лучше. Проснешься, — а жил я при отделе, — не успеешь лицо ополоснуть, а к тебе уже идут. Вселил я к одной старухе раненого красноармейца. Парень — золото. Хозяйства у него — больная жена да примус. А у старухи куры. Станет красноармеец стряпать — примус жужжит, куры мечутся. Старуха бежит ко мне.

— Товарищ-гражданин, — это я, значит, — запрети квартиранту эту проклятую пшикалку жечь, избавь кур от переполоху...

А то еще так: жили рядом две домовладелки, обе соломенные вдовы. Мужья в отлучке, а где они — сам чорт не разберет. У обеих куры. Одна продала своих, а петуха оставила. У другой петуха телегой переехало. Ну, петух и стал вдовых кур охаживать. С этого и начинается дело. Хозяйка петуха требует от хозяйки кур доли яиц: это, — говорит, — от моего Петяшки, — не будь его, не было бы и яиц. Рассуди-ка их. Прямо царем Соломоном приходилось быть.

До того доходило, что у меня в отделе гвалт стоял. И все вот такая чепуха. По-настоящему, правда, я жил не этим. Детишек улаживал. Красноармейцы у меня на руках были, бытовую коммуну строил. Тамошние люди хвалили наши затеи, а сами делать по-нашему не торопились.

Вел я эти дела с осени до весны. После маевки дали мне в помощь инвалида. Раньше он на заводе шарошки калил. Тамошний, знает не то что людей — любую собаку... Стал он помогать мне. Парень хороший и орудовал знаменито. Уволили мы с ним трясогузку и живжика, на их место взяли своего толкового паренька. Стали улицы подчищать, общественную баню строить. Вот в эту пору и началось самое главное...

Началось все ни с того, ни с сего. Шел я с постройки, свернул на базар, смотрю — в палатке торгует слесарь с нашего завода. Работяга хоть куда, а тут не хуже торговки лопочет, к изюму, к сахару и маслу людей подманивает. Я глазам не поверил и подхожу ближе.

— Меньшуткин, это ты? — спрашиваю.

Обрадовался он.

— А-а! — кричит. — Коротков! Друг! Заходи сюда! Я скоро освобожусь.

Руку трясет, в палатку к себе заводит. Примостился я на ящике и слушаю, гляжу, а он разливается:

— А ну, подходи! Сахар медовый, изюм сахарный!

Торгуется, потихоньку хитрит, товар расхваливает, со мною словами перекидывается. Ну, прямо не узнать человека. Больше часу глядел я на него. Тут жена его пришла. Он фартук с себя, а меня за локоток.

— Идем, — шепчет, — пообедаем, самогоночки ради встречи пропустим.

Я ему на это ни да, ни нет, но удивляюсь:

— Чудно что-то мне.

— Чего чудно? — не понимает он.

— Да вот, — говорю, — отошел ты от слесарного дела и в чистые спекулянты выскочил...

Он мне на это шуточку загибает: еще в священном писании, дескать, сказано, что последние станут первыми, и прочее... А я все свое гну: не прикидывайся, мол, словами... Видит он, — шуточки мне не по зубам, и накидывается на меня:

— Ты, — говорит, — о моем слесарстве лучше помолчи. Где мне слесарить? Ведь завод мертвый. Или ты ничего не видишь?

— Как не вижу? — кричу.

— А так, — говорит, — не видишь — и все. Я на заводе был не слесарем, а лодырем и хуже...

— Как ты мог быть лодырем? — удивляюсь.

— А очень просто, — говорит, — у меня семья, а пропитать ее я не мог. Работал, а все голы, босы, от жениных попреков на мне не было живого места. Да и как ей не грызть меня? Я осаживал ее, а самому иной раз даже в глаза ей стыдно было глядеть. На словах я одно плел, а на деле с завода сковородки, противни таскал и посылал ее менять их на хлеб. Какая цена моему слову после этого? Жена разозлится иногда и крикнет: «Замолчи, вор несчастный!» Мне рот и замазан. И дети слышат это... Да тут лучше сквозь землю провалиться. А теперь мне хоть и стыдно, да не так. Съезжу за товаром, погорланю на базаре, — и сыты, никто меня кривдой не попрекает...

— Хозяйственным стал, — говорю, — надо всем металлистам в ряд с тобою за прилавки становиться...

— Зачем всем?

— А что? Не хуже тебя торговать будем, — смеюсь. — Уж если итти в рай, так всем союзом...

Слово за слово — повздорили мы, разошлись в разные стороны, и началось у меня в голове коловращение. Как же, мол, так? Как мог Меньшуткин забыть, кто он такой? Как дал он себя на мякине провести? Неужели он думал, что у нас все само переделается? Бегу, горячусь, а мысли врозь. Ну, где в самом деле Меньшуткину слесарством кусок хлеба зарабатывать?

Очутился я на выгоне, глянул, а завод — вот он, как на ладони. Дымок над ним вьется чуть-чуть. Знал я, что на нем из восьми тысяч рабочих только огрызки работают. Шевелилась только механическая мастерская, да и то больше по ремонту. До того доходило, что мужики к заводу с починками, как в деревенскую кузницу, приезжали.

Слышал я про это, не раз издали глядел на завод, а после разговора с Меньшуткиным будто ударило меня: стоит, мол, завод, расползаются наши силы, а без них все наши бани, сады, коммуны — пустая егозня и пыль. Без заводов, без машин, без железа нас за горло возьмут, а охотников на наше горло, на нашу спину хоть отбавляй...

Стою и ругаю себя: самое, дескать, главное проворонил в своем коммунальном отделе, в белиберде увяз...

Слышу — сзади кашляет кто-то. Оборачиваюсь — стоит гражданин с палкой и стирает со лба пот. Околышек плисовый, а на околышке след от значка или от кокарды. Аккуратный такой, глядит ласково и будто глумится надо мною.

— Добрый вечер, товарищ Коротков!..

Я слова его пропускаю мимо уха. Он хмыкнул, повел глазами туда, куда я глядел, на завод то есть, и спрашивает:

— Любуетесь?..

И таким голосом спросил — лучше б палкой ударил меня.

— Любуюсь, — говорю, — а что?..

Он хмыкает и кусает меня за сердце:

— Скоро, говорят, завод совсем остановят...

— Не знаю, — говорю, — а зачем его останавливать?

— Да, видите ли, — тянет, — нет смысла держать людей без дела. Не по карману. А какая махина! Сколько людей питалось возле нее...

И вздохнул. Меня жаром так и обдало. Ноги сами понесли прочь. Прибежал я к себе в отдел, созвал своих помощничков, сдал им дела, забежал в партком, занял там велосипед — и айда. Лечу, а завод летит на меня. Небо над корпусами синее, чистое. Не трубы и домны вроде стоят, а какая-то зубчатая горка. Только орлов нехватает. Придержал я велосипед, слушаю. Ну, хоть бы звук какой. Тишина прямо за сердце берет...

IV. ЖЕЛЕЗО В БУРЬЯНЕ

Прошел я проходную будку, сдал сторожу велосипед, глянул на заводской двор, — батюшки мои! Кругом лебеда, бурьян, чертополох. У бывшего ларька потребиловки зреет полоска пшеницы. С краев бурьян палкой сбит, а дальше — выше пояса. К больнице, вдоль забора, картошка посажена, подсолнухи к небу тянутся.

Из бурьяна выглядывают валы, рельсы, колеса. Все травой затянуто и плесневеет. Огляделся я и думаю: «Вот оно как! А я садовые да огородные артели охаживаю, сбиваю ребят коммунную еду варить, навожу чистоту, цветами занялся...»

Механическая мастерская будто в ветошку закутана и хочет заснуть. Работают в ней больше те, кого домишко, огород или коза в поселке держат. Потомственных металлистов раз-два — и обчелся.

Слесари локомотив чинили. Человек двадцать из старого железа водосточные трубы гнули. На хороших самоточках точили всякую дрянь. Стружки везде слоем, как в коровнике солома. Окна выбиты. Ремней местами нет, все в пыли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад