Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золото прииска «Медвежий» - Владимир Николаевич Першанин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да где же я возьму на четверых! Мишка спит, а Иван Григорьевич раньше, чем через три часа не вернется.

— Мишку разбудим, а Олейника подождем.

Я не хотел тайком от остальных готовить и жрать суп, зная, как быстро люди теряют на таких вещах авторитет.

— Тогда сходи в столовку, — раздраженно проговорил Шишов. — Может, выпросишь чего-нибудь.

— Просто так не дадут.

— Ну возьми напильник для обмена.

Насчет жратвы лысая голова деда варила четко. Поэтому и выжить сумел… Он протянул мне небольшой трехгранный напильник, насаженный на аккуратно выточенную березовую рукоятку. Такие напильники ценились как необходимый инструмент для изготовления ножей, зажигалок, мундштуков и прочих поделок, имеющих спрос в лагере.

— Бригадир за напильник по шее не даст? — высказал я опасение.

— Он неучтенный. С осени у меня лежит. Проси за него буханку хлеба и фунт пшена или ячки.

— Может, две буханки? — передразнил я Шишова. — И еще сала кусок!

— Ну, сколько дадут, — смирился дед. Он не хуже меня знал, что на пищеблоке народ избалованный, могут вообще послать куда подальше. И самое дрянное, о чем тоже хорошо знал дед Шишов: если на КПП устроят обыск и найдут напильник, суток пять изолятора мне обеспечено. Да еще Олейник морду набьет, чтобы не попадался. Успокаивало лишь, что нас, дизелистов, обыскивали редко. И, как правило, один и тот же охранник, ефрейтор-хохол из-под Харькова.

Сегодня на КПП дежурил другой охранник, добродушный казах, и я решил рискнуть. Очень уж хотелось жрать.

Дурацкую историю, переломившую жизнь деда Шишова, я собственными ушами не раз слыхал от него.

Скотник колхоза «Светлый путь» Петр Анисимович Шишов попал в лагеря по собственной величайшей глупости. Однажды в сороковом году, будучи крепко выпивши, он поругался с бригадиром из-за делянки на покос сена. В принципе дело пустяковое, но задетый за живое Шишов выпил еще, и в голове у него замкнуло. Вспомнил давнюю обиду на колхозных активистов, когда-то заставивших его сдать в общественное стадо личную корову, которая от бескормицы и плохого ухода вскоре сдохла. Вспомнилось много других несправедливостей… И Шишов у сельсовета на площади устроил шумное одиночное выступление. Обругал матом бригадира, председателя колхоза, подробно перечислил их грехи, а потом принялся «громить» советскую власть. Войдя в раж, разорвал зубами бумажный червонец и пытался помочиться на памятник сельским коммунистам, убитым при раскулачивании крестьян в тридцатом году.

Протрезвев, Шишов сообразил, что натворил, и перепуганный бросился каяться. Но было уже поздно. Крамольные речи и уничтожение государственной ассигнации, да еще с портретом Ленина, наблюдало пол села. Районные чекисты, к которым попало дело, были умнее, чем их изображали в книгах времен перестройки и отлично понимали, что речь идет о самом обычном пьяном хулиганстве не совладавшего с собой деревенского мужика, да еще имевшего пятерых детей. Но о «контрреволюционной акции» Шишова уже знали в области и спустить дело на тормозах не разрешили.

За вражескую пропаганду и контрреволюционную деятельность Петру Анисимовичу Шишову влупили десять лет с поражением в правах. Позже, в сорок третьем, работая на складе в порту Магадана, он попался на краже крупы и американской тушенки. Повязали целую группу. Учитывая военное время, «антисоветское» прошлое Шишова и прочие обстоятельства, деду влупили десятку. Так Шишов стал еще и уголовником. Позже, за ударный труд, ему сбросили два года, и в декабре длинный срок бывшего колхозника Шишова наконец заканчивался.

Может, в прошлой своей деревенской жизни Шишов был и неплохим мужиком, но лагеря и желание любой ценой сохранить жизнь превратили его в продувную бестию, сумевшую пережить семнадцать страшных якутских зим и почти всех своих сверстников.

Я помог деду подкатить бочку с соляркой к дизелям и, набросив фуфайку, пошел в сторону ворот. Наступил июнь, но северное лето не баловало нас теплом. Едва не каждый день шел дождь, а с севера порывами наносило сырой пронизывающий холод.

Охранник-казах с автоматом ППШ через плечо, открывая тамбур, поинтересовался:

— Курить есть?

— Есть, — отозвался я.

— Покурим?

— Покурим.

Солдаты снабжались куревом тоже по норме. Нормы на приисках были далеко не бедные, но, когда запаздывал с очередным рейсом наш параходик «Иртыш», без курева бедствовали и мы и охранники. Иногда солдаты делились махоркой с нами, иногда мы с ними.

Охранник имел полное право затеять обыск, и я торопливо отсыпал ему щепотку махры.

— Спасибо, — широко заулыбался тот. — Лето… дембель скоро.

— Когда скоро?

— Лето, зима пройдут, а весной домой собираться. Хорошо!

— Хорошо, — поддакнул я и подумал, что мне этих весен еще четыре надо пережить. А Мишке — три. Поневоле от тоски завоешь!

В столовой я решил подойти к Слайтису. Все же нас связывала общая тайна. Может, не забыл еще, как мы на Илиме в одной палатке ночевали. Однако латыш встретил меня не слишком приветливо. Он сидел в хлеборезке за длинным, тщательно выскобленным столом. В комнате пахло свежеиспеченным хлебом, и это до того напомнило мне село, свой дом, мать, что я невольно шмыгнул носом.

Плоский деревянный ящик с хлебными буханками стоял в углу, накрытый куском серого рядна.

— Здесь нельзя посторонним, — сказал Слайтис, придвигая к себе разграфленную химическим карандашом ведомость. — Чего пришел?

— Напильник нужен?

Слайтис мельком глянул на товар и отрицательно мотнул головой.

— Нет.

Это можно было считать окончанием разговора, но мой усохший желудок требовал пищи, а запах мягкого, теплого хлеба сводил меня с ума.

— Дай хлебушка, — хрипло попросил я. — Хоть маленький кусочек…

В этот момент я ненавидел Слайтиса, сволочь фашистскую, разожравшуюся на нашем хлебе. И ведь как сумел устроиться! В тепле среди еды, не подгребает со стола каждую крошку, как мы…

Я поднялся с табуретки и, сунув напильник в сапог, шагнул к выходу. В приоткрытую дверь проскользнул Петрик и подозрительно оглядел меня:

— Тебе чего здесь надо?

— А тебе чего? — с вызовом ответил я.

— Малек принес напильник менять на хлеб, — сказал Слайтис. — Давай его сюда.

Я вытащил из сапога напильник и передал латышу. Тот достал со шкафа мятую, обгорелую с одного конца буханку хлеба и сунул мне:

— С тебя еще банка солидола, как договаривались.

Я машинально кивнул, подтверждая, что мы вели разговор о солидоле и я согласен отдать его в довесок. Когда, спрятав хлеб под телогрейку, шагал по направлению к воротам, меня обогнал Петрик. Насвистывая, он нес под мышкой две буханки и в отличие от меня никуда их не прятал. Все знали, что это дань, которую выплачивает пекарня Алдану и Захару, поэтому Петрика никто не трогал.

Через день, во время ужина, Слайтис отозвал меня в сторону и тихо предупредил:

— Ты больше ко мне не приходи, понял?

— Понял, — резко отозвался я и повернулся, чтобы уйти.

— Подожди, — ухватил меня за рукав Слайтис. — Ты думаешь, мне хлеба жалко? Присылай своего деда с банкой солидола для отвода глаз, я вам еще буханку дам. Дело в другом!

Он оглянулся по сторонам и придвинулся ближе. Обычно самоуверенный и надменный, Слайтис сейчас явно нервничал.

— Ты никому про то золото на Илиме не говорил?

— Я что, на дурака похож?

— Молчи, если хочешь дольше прожить. И не надо, чтобы нас вместе видели. Опасно это…

Он хотел сказать что-то еще, но раздумал и пошел к своей хлеборезке, где его ждали два земляка-прибалта.

Совет как «дольше прожить» оказался злой насмешкой судьбы: сам Слайтис погиб через две недели. Его подстерегли вечером у столовой и нанесли несколько ударов заточкой в живот и грудь. Окровавленный арматурный прут валялся здесь же. Карманы убитого были вывернуты, рядом лежала пустая сумка, в которой он носил хлеб.

Пошел слух, что Слайтис и его земляки скупали за продукты золотой песок и что-то с кем-то не поделили. Другую причину многие зеки видели в начавшейся разборке между слишком возомнившими о себе прибалтами и лагерной воровской верхушкой. Небольшая кучка прибалтов своей сплоченностью и готовностью защищать друг друга до конца представляла немалую силу. Некоторые из них занимали на прииске бригадирские должности. Пекарня, которая снабжала хлебом и охрану, и зеков, тоже обслуживалась ими.

Роковую роль мог сыграть и характер Слайтиса. Он вполне мог перегнуть палку и вызвать раздражение одного из наших паханов. И хотя такого беспредела, как в бериевские времена, в лагерях уже не было, власть воровской верхушки была сильнее. Неугодного человека могли смахнуть одним щелчком, как букашку.

Как бы то ни было, а в хлеборезке появился новый хозяин. На этот раз из русских. Заодно, на всякий случай, в столовой сменили двух прибалтов-поваров к удовольствию зековской братии I отправили долбить камень на прииск. Жизнь продолжалась своим чередом.

Вскоре я почти забыл тот разговор. Мне было наплевать на золото, которое добывали на «Медвежьем». Оно меня не касалось. Я вычеркивал в своем самодельном календарике дни и ждал ответа на свое прошение о помиловании, которое послал в Верховный суд. Меня судили в семнадцать лет, а малолеткам сокращали сроки… И будь у меня побольше жизненного опыта и проницательности, может, дальнейшие события сложились бы по-другому.

5

К Олейнику частенько наведывался Тимофей Волков по кличке Полицай. В годы войны он действительно служил в полиции…

Волкову было лет пятьдесят пять. Высокого роста, жилистый, с морщинистым обожженным лицом, он ходил, заметно прихрамывая на левую ногу.

В бане я увидел у него на боку жуткий рваный шрам, буквально вмятину, в которую мог поместиться кулак. Под левой ключицей багровым пятаком выделялась пулевая отметина. Жизнь пошвыряла Волкова крепко.

Рядом с ним всегда был худой светловолосый Сашка Евдокимов, по кличке Белый. В одной из пересыльных тюрем Волков спас Сашку от издевательств блатной братии и взял под свою опеку. С тех пор они не расставались. Как я понял, Полицай видел в этом нескладном парне своего сына и не собирался расставаться с ним даже после освобождения.

До войны Волков работал бригадиром в небольшом райцентре Смоленской области. Был призван в армию и, не успев надеть солдатскую форму, попал в окружение. Вернулся домой на оккупированную территорию и вскоре поступил в полицию. Поступил, не задумываясь о последствиях, считая, что с советской властью покончено, а работать где-то надо, тем более что в полиции, кроме жалованья, давали неплохой паек.

В сорок первом было еще ничего. Полицаи охраняли станцию и мост, конвоировали арестованных в город, но с весны сорок второго все изменилось. Начался массовый угон молодежи в Германию, и на полицаев стали волками смотреть даже родственники, которым нельзя было помочь. Потом пошли стычки с партизанами, расстрелы заложников, и Тимофей понял, что вляпался в дерьмо, откуда вылезти будет не просто. Особой любви к советской власти он не питал, но убивать людей не хотел. Но партизаны убили старшего сына Волкова, которого он тоже пристроил в полицию, чтобы спасти от угона в Германию, и разъяренный Тимофей стал теперь уже не просто служить оккупантам, а мстил за сына. Он угодил под взрыв гранаты в собственном дворе, однако и тяжело раненный сумел застрелить партизана.

За злость и старание Волков получил повышение по службе, и казалось, что нет ему пути назад, но жизнь сделала очередной финт. В сорок третьем, когда Красная Армия уже наступала, партизаны предложили Волкову помочь освободить нескольких своих товарищей. За это ему обещали забыть его прошлые грехи и ходатайствовать о прощении. Тимофей сделал все, о чем его просили, и сумел вывести в лес четверых пленных партизан. Не успела только укрыться его семья. Немцы повесили жену и дочь. Младшего, шестилетнего сына, успели спрятать соседи.

Теперь Волков воевал с немцами. С неменьшим ожесточением, чем раньше с партизанами. Был опять тяжело ранен, а затем, когда пришла советская власть, получил соответствующую справку от командира партизанской бригады. Но справка не помогла. Прошлые грехи перевесили, и военный трибунал Западного фронта осудил его на двадцать лет лагерей. Заканчивался срок у Волкова аж в шестьдесят третьем году, как и у меня. Но если я еще мог рассчитывать на амнистию, то у Волкова дела обстояли глухо. Насколько я знал, полицаев амнистировали очень редко. Оставшийся в живых единственный сын от него отказался. Лет пять назад прислал короткое письмо, в котором просил Тимофея больше ему не писать. В поселке, мол, до сих пор помнят, что творили фашисты и полицаи, и ему, как комсомольцу, стыдно смотреть в глаза людям. Он не может считать своим отцом предателя.

— Под диктовку, щенок, писал, — криво усмехаясь, говорил Волков. — Небось, целое комсомольское бюро сочиняло.

Я чувствовал: Тимофей очень переживал, но что он мог изменить? Наверное, от тоски по сыну и заботился так крепко о девятнадцатилетнем Сашке Белом.

А между тем катилось чередом короткое северное лето. Кормежка стала получше. К ячневой и пшенной каше прибавились рыба и грибы. Катился и мой срок. Работа на дизельной площадке была не слишком утомительной, а лагерь понемногу готовился к перебазированию.

И вдруг умер Мишка.

Мишка отравился древесным спиртом. У него хватило сил доползти рано утром до ворот, где его подобрали охранники и принесли в санчасть. Весь посиневший, с закушенным намертво языком, он с трудом ворочал невидящими глазами. Горинский, главврач лагерной санчасти, пытался о чем-то спросить Мишку, но приподняв веко, безнадежно махнул рукой:

— Метанол… Уже не поможешь.

Бедного Кутузова отнесли в изолятор, где отдавал концы старый зек-туберкулезник. Санитар, дежуривший в изоляторе, рассказывал, что Мишка бился в страшных конвульсиях, хватался руками за металлические прутья кровати, потом сполз на пол. Изо рта и носа потекла кровь вместе с желчью, и через несколько минут он умер.

Оперчасть во главе с капитаном Катько провела расследование. Но картина была и так ясна… На дизельном участке имелись несколько станков, в том числе точильный. Поздно вечером, когда над лагерем спустился туман, к Мишке незаметно прокрался Сорока, расконвоированный зек, живший в поселке. С собой он принес несколько заготовок для ножей. Все знали, что Сорока приторговывал самодельными ножами. Сорока попросил Мишку попользоваться точильным станком и, получив согласие, достал спирт. Пока Сорока точил ножи, они с Мишкой выпили граммов четыреста из одной бутылки, вторая стояла нетронутая на полу за шкафом. Потом им стало плохо. Но если у Мишки хватило сил добраться до ворот лагеря, то Сорока так и остался в сторожке…

Сорока был из мелких вокзальных воров. Имел три или четыре судимости за кражи чемоданов, и к лагерным авторитетам не принадлежал. Он ничем не выделялся из серой зековской массы, был хилым и беззубым и, говорят, раньше ходил в шестерках у Шмона. Сожительствовал с воровкой, лет на десять его старше, которая в тот же день собрала вещи и перебралась к другому бесконвойному.

Смерть Мишки потрясла меня. Я знал его почти год, и за это время он стал мне настолько близок, что я не представлял, что мы когда-нибудь расстанемся. Словно во сне я выполнял свои привычные обязанности, не в состоянии воспринимать посторонние звуки и слова, обращенные ко мне.

Мишка не был слишком крутым, чтобы защитить меня от воров, но целый год он был со мной вместе. И сейчас я ощущал вокруг пустоту, которую никто не смог бы заполнить.

Дед Шишов, вздыхая, повторял про волю Божью, а Олейник, сопя, ковырялся в запасном дизеле. Я ему помогал. Основной дизель громко и ровно молотил, подавая в лагерь электричество. Под этот треск ночью корчился и умирал Мишка, и никто ничего не слыхал…

Горинский составил нужные бумаги о причине смерти Мишки и Сороки, а на следующий день обоих похоронили. Я помогал отвозить на телеге гробы. Неглубокие могилы в каменистой земле были уже готовы. На дне поблескивали лужицы воды и сколы торфяного льда. Вечная мерзлота начиналась на глубине метра. Мы забросали ямы землей и нагребли сверху бугорки. В каждый воткнули колышек с сосновой дощечкой, где раскаленным гвоздем был выжжен регистрационный номер, положенный каждому зеку, его фамилия, инициалы, даты рождения и смерти.

Это было все, что оставалось от моих собратьев по несчастью, так и не доживших до свободы. Впрочем, какое уж тут «братство»! Сильные душили слабых, продлевая себе жизнь за их счет. Таких, как я и Мишка, обворовывали, облапошивали на каждом шагу, но, когда мы становились нужны, нас называли «братьями»…

Возница и двое санитаров уехали на громыхающей пустой подводе, а мы с дедом Шишовым потихоньку побрели вдоль кладбища. Дед с утра побрился, подровнял редкие седые пряди на затылке и выглядел благообразно. Шапку он держал в руке, подставив лысую макушку теплым солнечным лучам. Шишов знал здесь почти каждую могилу и, показывая шапкой на бугорки, рассказывал мне про обитателей кладбища:

— Я ведь на «Медвежьем» с сорок третьего… Считай, с самого начала. Санитаром три года отработал, сколько мертвяков сюда перетаскал! Вон Бусыга Петр, тезка мой лежит. На весь Дальний Восток гремел. Все воровские разборки вел. Справедливый мужик был.

Я поглядел на могилу, которую время почти сравняло с землей. Однако на дощечке были хорошо различимы цифры и буквы. Со дня смерти знаменитого вора прошло двенадцать лет.

— А вон земляк наш с тобой покоится, Иван Тепляков. В Алатыре жил. По указу сорок седьмого года попал сюда. Зерно украл. И всего-то пять лет получил, а не выдержал, от тоски умер.

За неполный год моего пребывания на «Медвежьем» я и сам воочию успел убедиться, как тоска по дому скручивает людей. Человек становится вялым, безразличным ко всему и медленно угасает. Я и сам испытал на себе гнетущую силу этого чувства. Особенно тяжело было после снов о доме, когда я лишь минуту назад ощущал ладонями тепло домашней печи, вдыхал запах мяты, пучки которой висели на стене, и вдруг, просыпаясь, видел все тот же стылый барак с чужими злыми людьми.

— Зимой в сорок шестом народу много перемерло, — продолжал дед. — Тогда баржа с мукой в низовьях разбилась и снегу много навалило. Продукты с самолетов сбрасывали. Спасибо дядьке Нехаю, не дал сдохнуть. Все до крошки взял под свой контроль! За воровство самолично зубы вышибал. Из охранников команды охотничьи сколотил и каждый день в лес промышлять отправлял. Когда лося приволокут, когда оленя. В тот год трое лейтенантов насмерть замерзли. Заблудились в пургу и окоченели. А про нашего брата и говорить нечего. Как мухи мерли. И в санчасти, и прямо в бараках. Заснул человек и — не проснулся. Утром толкнешь, а он уже окоченел. Не успевали могилы толом рвать. Человечину люди жрали, во как!

— И ты, дед, ел?

— Эх, Малек ты, Малек, глупый ты еще. Повидал бы с мое, не стал бы спрашивать. — Он всхлипнул и промокнул шапкой глаза: — Хвою жрал, кору с деревьев. А все почему? Детишек мечтал увидеть. Две дочки у меня и три сына. Старший без вести на фронте пропал, а младшему миной ступни оторвало. Калека… Без отца женились, замуж вышли, внуки уже взрослые, а я все здесь сижу. И кажется, конца-краю этому не будет. Неужели до декабря доживу?

В такие минуты дед казался мне едва не святым мучеником. Я забывал его жадность, хитрость, как он пытался меня выжить из бригады в первые недели моего пребывания на «Медвежьем» и как в одиночку жрал свои посылки.

— Ничего, Петр Анисимович, — утешал я его. — Скоро на свободу. То-то все твои обрадуются!

Дед шумно вздыхал. Он не был уверен, что ему сильно обрадуются. Там, на родине, в деревне Чумакино, без него прошла целая жизнь. Будет ли кому старик нужен через восемнадцать лет отсутствия?

…С прииска вывозили вспомогательное оборудование, хотя добыча золота продолжалась и по плану должна была закончиться только в сентябре.

На «Иртыше» вместе с оборудованием отправили очередную партию заключенных в пересыльный лагерь и несколько человек освободившихся по сроку. Дед Шишов ходил к полковнику Нехаеву, просил, чтобы отправили и его. Старик боялся, что часть оборудования и людей оставят до весны, а с ними и дизелистов.

Нехаев деду отказал, заявив, что нас отправят с последней партией в сентябре и пусть дед не волнуется. Шишов приуныл и все чаще стал жаловаться на радикулит и боли в суставах. Потом опять принимался вспоминать деревню, куда надеялся попасть к Рождеству.

У меня впереди были долгие четыре с половиной года, и от дедовых рассказов становилось тошно. Я обрывал его и шел к дизелю. Возня с железяками приносила облегчение. Но вскоре как тугая пружина развернулись события, которые не оставили места для переживаний и снов о доме.

На меня открыли охоту.

Все началось в одну из суббот со случая в бане. Я нес деревянную шайку, наполненную теплой водой, когда меня окликнули. Я обернулся, и тут же резкий толчок в плечи опрокинул меня назад. Я бы удержал равновесие, но позади на полу кто-то присел на корточки, не давая мне отшатнуться и устоять на ногах.



Поделиться книгой:

На главную
Назад