«Когда он сидит за столом своего рабочего кабинета, ему кажется, будто он слышит, как открывается дверь. Между тем, слуге был отдан строгий приказ никогда не входить к нему, когда он работает. Мопассан оборачивается и не слишком удивляется, увидев, как входит он сам, усаживается напротив, уронив голову на руки, и принимается диктовать то, что пишет. Когда он заканчивает и встает, видение исчезает».
Мне нравится фраза из «Милого друга»:
«Этот холодный озноб, который возникает из мгновений бесконечного счастья».
Счастье на черном фоне, мне никогда не надоест говорить о нем, я из породы фанатиков. Никакое недоуменное пожимание плечами, никакая жалостливая гримаса, никакие натянутые смешки — ничто не сможет меня отвлечь и увести, как прежде не могли повлиять воспитание или гнет. И дело здесь вовсе не в абстрактной идее, долгих размышлениях, порыве ветра или взгляде поверх, в сторону, некоем туманном воспоминании на склоне лет о былом счастье или о лучшем мире, — дело в самой что ни на есть конкретной вещи, здесь, сейчас, в настоящем, напротив. Счастьем было — и есть навсегда — тело Доры, каким было оно тогда, его гибкая искушенность. В будущем одаренные женщины в юности будут заинтересованы в том, чтобы проходить что-то вроде стажировки по кокетству, где-нибудь в монастырях без ворот и запоров, на берегу озера, на Западе, предположим, где станут изучать самое себя и своих партнеров. Сколько времени не будет понапрасну потеряно, сколько надуманных проблем удастся избежать. Делай с другим то, что ему самому хочется. Если тебе это не нравится, пожалуйста, не надо. Да — это да, нет — это нет. Галантерейное «быть может» просто смешно. Совет, разумеется, подходит и для особей мужского пола, больше похожих на неловких, неуклюжих девиц, на которых женщины имеют все основания жаловаться. Практические занятия, замешкаться и переждать не удастся, у каждого своя судьба, свои встречи. Вам, таким образом, удастся избежать напастей девятнадцатого века и, возможно, патетики мадам Вальтер, ошибавшейся в своем собственном образе и с опозданием проживающей с Милым другом, этим лже-Иисусом, «бледную осень после холодного лета», умевшей любить лишь любовью «маленькой девочки». Эдакая стареющая девочка, еще в прыщиках, но уже в климаксе, вот в чем опасность. «Более всего ему было противно слышать всякие „моя мышка“, „мой песик“, „мой котик“, „мое сокровище“, „моя птичка“, „моя прелесть“ и наблюдать, как она ему себя предлагает, каждый раз разыгрывая глупую комедию девической стыдливости, со всеми этими боязливыми жестами, которые сама она находила милыми и трогательными, неуклюжими уловками порочной институтки…» Вот она, замаскированная скука мадемуазель Вентей и ее деревенской приятельницы… Берите лучше пример с утонченной Клотильды, сцена, разыгранная под столом: «С бьющимся сердцем он чуть сильнее сжал ее колено. В ответ получил легкое сдавливание. Итак, ему стало понятно, что их Любовям суждено было возродиться».
Да будет счастлив тот — или та — для кого все это очень значимо и, в то же самое время, не имеет никакого значения. Это хорошая новость. Дьявол, этот ожесточившийся пуританин, замкнут сам на себе, это воплощенное короткое замыкание. Бог, как всегда, думает о другом. Человеческое существо, этот атом, наделенный слабыми зачатками разума, недолговечный, быстро рассеивающийся, становится снисходительным, терпимым, а порой даже мудрым. Все плохо, что хорошо кончается. Потому что начинается идиллия.
Не будем предаваться бесплодным мечтаниям: роман-отрицание не перестает появляться, он распространяется со сверхзвуковой скоростью, таковы потребности рынка и политического контроля. Вы можете сами убедиться в этом, отправившись в кинотеатр или ближайший книжный магазин. Хотя можете никуда и не ходить: просто включите телевизор, все тот же неизменный коктейль: болтовня, игры, реклама, сентиментальные исповеди и слезливые сопли. Говорят, счастье не имеет истории. Еще как имеет.
Дора, метр семьдесят один, брюнетка с голубыми глазами, кажущимися временами черными, короткая стрижка, круглое лицо, тонкий рот, белая кожа, летом легко поддающаяся загару, маленькие груди, тонкая талия, красивые ноги, очаровательная попка, стремительные жесты, продуманные слова, живая речь, легкие, словно летающие, руки. Голос, обладающий неуловимым очарованием, гортанный, чуть хрипловатый смех, и потом шепот, виртуозный переход к
И после концерта, ночью, решительно предлагающая меня ей. Я внезапно чувствую на себе эти драгоценные руки и умелые пальцы, под которыми только что перекатывались и вскрикивали ноты моцартовского концерта (безумная, дикая интерпретация). Слоновая кость рояля, слоновая кость шахматных фигурок, слоновая кость переплета Сирано, слоновая кость зубок, впившихся в кожу. Ее руки, ее запястья, ее плечи внезапно раздваиваются, как и ее мозг, два полюса — нежность и жестокость. Я не смогу прослушать запись этого концерта, двадцатого, в ее исполнении, в другой раз, в Гамбурге, мне все будет казаться, что он проходит сквозь меня, играется внутри меня всеми жилками и волокнами моего тела. Спасибо, спасибо. «Ну что, — смеясь, спрашивает меня Дора на следующий день, — лучше, чем со мной?» В конце концов, я заснул около пяти утра в своем гостиничном номере (Дора заказала две комнаты, для себя и для меня, а я спал у Клары, после того, как ей удалось сбежать от своего импресарио, толстой мужеподобной тетки, потрясенной при виде того, как ее звезда тащится за мной в бар). Наступил полдень, Клара уже уехала в Рим, мы с Дорой шагали по Сент-Джеймс парку, под июньским солнцем, я думал: «я или грежу или сошел с ума», и пощипывал левую руку, где еще ощущался укус этой гениальной женщины, перед тем, как зайтись от восторга — было! — долгий вздох, дыхание, так и не вырвавшееся изо рта. Но вот уже Дора целует меня на скамейке, она хочет получить свою часть магического подарка. Благодарю, вампиры, искренне благодарю. Нет, «лучше» было только с ней, несколько другой темп, вот и все, более быстрый (но она же выпила, пианистка, и была голодна, должно быть, ей не часто приходилось заниматься любовью ввиду отсутствия свободного времени, а также умеющих хранить тайну партнеров). И Англия — страна, где все происходит так, как если бы ничего не происходило, добрый день, добрый вечер, затмение. Брюнетка Клара с черными глазами, почти индианка, брюнетка Дора с голубыми глазами, отливающими фиолетовым под кедрами. И ты, музыка, которая на небесах, да святится имя твое, да придет царствие твое, да будет воля твоя как в небесах, так и на земле, прости нам прегрешения ритма, так же, как мы прощаем тех, кто терзает наши барабанные перепонки, гармонию нашу насущную дай нам сегодня, да не введи нас в хаос звуков, но избави нас от самих себя, ныне и присно, и вовеки веков, аминь.
Или вот еще, я в Нью-Йорке три месяца, живу, если можно так выразиться, с Жиль, еще одна любовь, о которой я, может быть, как-нибудь и расскажу, маленькая квартирка с видом на Гудзон, солнце по утрам. Мой научный руководитель отправил меня сюда, чтобы взять несколько интервью у местных знаменитостей. Дора приезжает на какой-то процесс, я прячу от нее свою американку, часто ужинаю в одиночестве в баре на Седьмой Авеню, возвращаюсь, она приходит поздно. Она в нервном возбуждении, дело оказалось сложным, имеет какое-то отношение к политике, ее контакты вынуждают ее вести жизнь суровую, адвокатская среда, этот постоянный кошмар мира юриспруденции, от которого не денешься никуда. Франсуа еще в Париже попросил меня кое с кем повидаться. Мой отчет будет проще некуда: город прекрасный, но на деньги рассчитывать не стоит, девицы все безумны (кроме Жиль), мужики убогие, кроме негров (да и то…). Техника восхитительна, человечность заторможена. Взять все техническое, оставить человекоподобное.
Город, да, действительно великолепен, наслаждайся вертикалью, ветром, мостами, понтонами, такси, выписывающими немыслимые зигзаги, прибывающими по вызову через мгновение. Нью-Йорк — это по сути своей контрабас, пространство звучит снизу доверху и сверху донизу, смычок пощипывает и пощелкивает этажи. Порт подъемников. У меня остались впечатления о стеклах повсюду, о прозрачной радости, зеленых и синих фильтрах, с легкими вкраплениями стали. И в самой сердцевине движения — покой. В сердцевине покоя — движение. Вспышка покоя. Зевс, притаившийся в башнях. Как прекрасно броситься на постель здесь, на тридцать четвертом этаже, возле океана, надо всей этой невменяемой суетой. Два тела, потерявшиеся в этом городе, среди миллионов других, вот острейшее головокружение, вот озноб. Все, что происходит одновременно с твоим существованием, что невообразимо и неисчислимо, несет вас, подпирает вас, еще больше выделяет вас в конкретном вашем поступке. Вы можете умереть где-нибудь в углу, всем на это наплевать, равно как если вы возопите от восторга. Читаете ли вы, пишете, размышляете: пустыня. Я смотрел на крыши, антенны, я спускался на улицу купить виски, кофе, хлеба, масла, конфитюра, я подсчитывал свои скромные долларовые сбережения, ничего, еще месяц, я звонил Жиль, уехавшей на неделю в Бостон (сдержанность, оттенки), я любил опускающиеся над рекой сумерки, силуэты вечерних кранов над доками. Видимая отсюда, наша микроскопическая деятельность в Париже и Европе казалась еще более истинной, предвосхищающей нечто. Дора виделась с друзьями (их у нее было много), я работал, дожидаясь ее, дни не кажутся особенно длинными, зато как коротки ночи.
Вот я в Центральном Парке читаю Дачжуань, «Большой Комментарий»:
«Творца узнают по простоте. Тот, кто воспринимает творение, способен действовать через простое. Творец, по своей природе, есть движение. Именно через движение с легкостью удается ему увидеть то, что находится в отдалении. Таким образом, он живет в этом мире без устали, он управляет бесконечно малыми величинами, когда вещи состоят из атомов. Ибо величина движения определяется самым ничтожным зародышем будущего, все прочее развивается свободно и самопроизвольно. Тот же, кто воспринимает, по природе своей есть покой. Посредством покоя все, что есть самого простого, становится возможным в космическом существовании. Вот эта простота, что рождается исключительно из способности к восприятию, и есть зародыш всякой множественности».
Щепотка времени, большие квадраты пространства. Здравствуйте, сердце, клетки, вены, ткани, кости, хрящи, сухожилия. Здравствуйте, деревья, белки, цветы. Здравствуй, помутнение хрусталика: корабли, машины, толпа, свет, лучи.
Дора, вернувшись в два часа ночи: «Ты еще не спишь? Опять твой китаец? А давай-ка спать, быстренько?»
И в самом деле, засыпает быстро, замертво. А на следующий день в ее глазах: радость оттого, что удалось уснуть. Собирает свои бумаги: «Кажется, я нашла одну штуку, чтобы прижать их к стенке. — Смотри, не выпусти. — Мы еще порезвимся».
Из письма Доры:
«Я прихожу к выводу, что многое понимаешь, когда просто идешь рядом с кем-то: ты можешь сделать точный физический и нравственный портрет этого человека лишь на основании того, как — по твоим ощущениям — его тело реагирует на твое, даже находясь на определенном расстоянии. Если существует хотя бы малейшая дисгармония, невнятное, почти неощутимое сопротивление, фальшивая нота в этой походке на двоих, можешь не сомневаться: в том, другом, имеется некий изъян, и даже больше, чем изъян, зародыш недоразумения, которое все равно проявится, рано или поздно. Совместная ходьба является, следовательно, основным психологическим средством, которое не обманывает никогда. Могу даже дать имена, если тебе это интересно. Что касается меня, оценка того или иного человека, будь то мужчина или женщина, основана именно на этом, весьма точном, явлении. Именно поэтому я особенно рада, когда мне случается идти
В «Книге перемен» «Наступление» фигурирует на десятом месте, гексаграмма
«Внимание на
Разумеется, Дора порой находилась «в командировке». Она уезжала, звонила мне раз в два-три дня. Я не должен был пытаться разузнавать, ни где она, ни с кем, таково было правило. Я смирился с этим довольно легко, ревность никогда не была моим сильным местом, и, вопреки всеобщим убеждениям, свободная любовь, оказывается, не противоречит любви, скажем так, один случай на сто миллионов. Она лгала, как хотела, ничего серьезного, легкий сбив дыхания, споткнувшийся голос, ну и что с того, что ты лжешь, дорогая, я люблю тебя, лгунья, врунья, колдунья, хвастунья, немного, процентов тридцать, давай, я же знаю, как ты скучаешь, в тот или иной момент, как и я,
Ты с мужчиной? Несколькими сразу? Женщинами? Одной женщиной? Может, на этот раз, это твоя дочь? Интересно, где? В Неаполе? На Капри? В Танжере? В Севилье? Почему бы и нет? Мобильный телефон, портативные связи, привет, Мертей. Сейчас ты в саду? Вроде бы я слышу шум фонтана. Ну да, и очень даже отчетливо. Муэдзин, или, вернее, пластинка с его записью? Как если бы я был там. Колокола? Оглушительные. Лунный свет? Жара? Дождь? Свечи? У тебя удобная комната? Кондиционер есть? Вид красивый? Терраса? До завтра? До послезавтра? Когда хочешь. Когда можешь.
Да, вот так-то вот, я люблю тебя. Если ты просто развлекаешься, то я люблю тебя. Если ты скучаешь и не утомляешь себя болтовней и притворством, я люблю тебя. Зачем чего бы то ни было опасаться? С кем-нибудь другим ты придешь к тому же коэффициенту непосредственности, наигранного инцеста, неподдельной ласковости, жестокости, подбитой бархатом? К той же порочной нежности? Если все именно так, пускай, скажи мне, там видно будет. Зарабатывай себе на жизнь, красавица, накапливай информацию, только ничего мне не рассказывай, более того, дай мне самому догадаться, когда ты меняешь две-три детали в мизансцене. Мужчины и женщины вовсе не созданы, чтобы ладить? Не больше, чем, к примеру, белый медведь и кит? Пантера и кашалот? Необъятный баобаб в высшей степени уязвим? Ну
Я чувствую почти умиление к твоим мимолетным партнерам. Влюби их в себя как следует, но главное, исчезай в самый последний момент, я уверен, что в исполнении этого классического номера тебе нет равных. В течение всего вечера искусительница, кокетка (альянсы, измены, судебные процессы), а затем, в профиль, «ну ладно, благодарю вас, спокойной ночи». В лифте отеля, в конце вечеринки, или в подвозящей тебя машине, как раз когда припарковывают к тротуару, это ключевой момент. Только не в губы, можно в щечку, и легкий кивок головой. Сотни раз я видел, как ты приходила возбужденная, после отказа, кто-то получил от ворот поворот. Досаждать мужикам, какое наслаждение, как если бы они не были так убийственно скучны со своим тщеславием, запрограммированным выделением слюны, или еще своей клинической слепотой, когда они ставят себя на твое место, мол, истинная женщина это я. Будем справедливы, есть среди них и приятные, довольно часто такими бывают гомосексуалисты, по крайней мере, те, которые умеют слушать, но такие встречаются нечасто. С женщинами все понятнее, они сразу знают, скорее да или скорее нет. Хотя большинство занудны до одурения. Но это, в конце концов, совсем другое дело, туманные дымки, извивы, при этом практичность и ясность сознания, сплетни, намеки, некое психологическое шуршание. Но это, скажем так, самые интеллектуальные. О других говорить не стоит: деньги, нытье, дети, деньги, нытье, дети. И по новой.
Самые лучшие минуты для меня — это все-таки утро, очень рано, когда я приходил в свою комнату. Дора еще спала, слегка ворочалась под одеялом, обнимала меня, я одевался, стараясь не шуметь, шел через парк, выпивал чашку кофе, направлялся в цветочный магазин, покупал там одну розу, ставил ее на стол прямо перед собой. Я ничего не писал, просто час или два лежал у себя на постели, слушал музыку, все диски Клары, которые я теперь знал наизусть, каждую ноту. Час пополудни, уединенные кафе, чердак где-нибудь на набережной, приятели. Возвращение в комнату, иногда с какой-нибудь девицей. Затем, после обеда и вечерами, — снова приятели. Я смотрел на розу на моем столе, под ней всегда белый лист бумаги, красное и белое, раз в три дня я комкал бумагу и менял розу. Вот так написаны мои книги. Время от времени, врать не стану, наспех ложились какие-то строчки, это был, действительно, мой почерк, чуть искаженный из-за скорости, может быть, слов сто, редко когда больше. Позже, чтобы их прочесть, мне все чаще приходилось пользоваться лупой. «Надо же, он сказал это, то есть, я? Забавно». Листочки я складывал в ящик и больше о них не думал, продолжение сочинялось само. Вы работаете? Я сплю. Я пытался отыскать дорогу, ведущую туда, где я сплю.
Китайская мудрость гласит:
«Есть писатели, чье перо никогда не находит своего сюжета, есть те, чье перо находит его время от времени или даже всегда. Но есть писатели, очень немногие, которые еще до того, как берут свое перо, после того, как они взяли его и даже если они его и вовсе не брали, всегда находят свой сюжет».
Я бы хотел, прежде чем наступит мое время уйти, стать «писателем» такого рода. Перо, тростник, невидимый стебелек, дуновение ветра, запястье, которым водят непосредственно сердечные ритмы, сквозняк, смещение и исчезновение теней. Разумеется, речь идет о существовании в непосредственной реальности, а не о написании книги. То есть, разумеется, публиковать результаты своих опытов не запрещено. Когда в свое время я слышал разговоры — и не самые глупые — о Революции, я думал: «Именно этого они и хотят, сами того не зная, они полагают, будто обязаны сформулировать свою мысль с помощью готовых фраз, но ведь в расчет принимается лишь намерение, им бы хотелось оказаться на свободной поверхности, вот и все». Но я ошибался: большинство ненавидит свободную свободу, и в действительности мечтает о диктатуре, основанной на их собственных горьких воспоминаниях. Здесь довольно часто преуспевали именно женщины, более тонкие, более внимательные. Во фразах ниспровергающих или, напротив, уступающих, женщины дадут сто очков вперед. Когда намечается движение, они зачастую первые (причем являются издалека), когда все толпится и клубится, они еще больше преувеличивают (очевидно, из страха). Они более радикальны во всем, как в агрессивности, так и в миролюбии. У них нет переходной ступени от манерной пасторали до желания убить. Восхищенная девочка, разъяренная девушка. Хорошенькая инфанта, «вязальщица» из Конвента. Родовые муки, злобные суки. Благость, убогость. Они преуспели в детективных романах, это общеизвестный факт, трупов они не боятся.
«Революция — это полная страстей драма», — сказал некогда Китаец с головой, подобной полной луне или венецианской тыкве, старая мифическая морская черепаха, невозмутимый пекинский сумасшедший, а я перевел это для себя так: «Революция — это постоянно меняющаяся драма, навязчивая страсть, история любви, которая никогда не является такой, какой ее представляешь». На собраниях, войдя в роль Писателя, я говорил мало, да и слушал не больше, разве что когда слово брал Франсуа, но это, полагаю, из-за его дикции, его познаний и его ума, что проявлялся во фразах неожиданных, насыщенных, логичных. Он был, разумеется, безумен, как и все мы, но по-иному. «В действительности, никогда не оспаривают принцип существования, не оспаривая при этом все формы языка, свойственные этому принципу». Да, это мне подходило. То же самое, протестуя против публичности, свойственной времени, целью было «представить реальность жизни как путешествие, целью которого является оно само». Прекрасно, хороший замысел, немедленное исполнение: слова, жесты, воспоминания, смещения, периоды сна, любовь. Социальная ложь, эта непрекращающаяся опиумная война[8], неужели она всемогуща? От этого следовало бы отклоняться всеми способами, и все эти способы были бы хороши. Они и были хороши. Много приключений, мало сожалений, и, как сказал не помню кто, женщины — то отрава, то забава. Несчастные случаи, самоубийства, трагедии, порой предательства, отступничества, потери, а с другой стороны, невероятно много болтовни, фантазий, и клеветы в стане врагов: вот что себе позволяют.
Серьезные источники позволяют предположить, что японский монах Дожан (1200–1253) тоже, в годы династии Сун, прошел через этот «монастырь без ворот», возле Ганьчжоу, то есть у подножия гор, возле таинственного Западного озера. В его трактатах, и в самом деле, это ощущается. Например, вот этот, 1243 года, появившийся на свет «в тот момент, когда снег достигает глубины трех футов и покрывает землю глубоким слоем»:
«Мой учитель, старый будда, говорил: сам по себе облик не ведает ни рождения, ни смерти. Весна, что таится в цветущей сливе, становится частью картины. Чтобы нарисовать весну, не нужно изображать ивы и яблони, персиковые и грушевые деревья, нужно просто-напросто нарисовать весну. Когда же рисуешь ивы и яблони, персиковые и грушевые деревья, рисуешь всего-навсего деревья. И если до сих пор никому еще не удавалось нарисовать весну, это вовсе не означает, что ее нельзя нарисовать. То, что ныне именуется весной, всего лишь весна, изображенная на картине. Ведь она входит в картину, она возникает стихийно, безо всякой приложенной извне силы. И коль скоро один-единственный цветок порождает весну, когда она входит в картину, она одновременно входит и в деревья тоже. Вот и весь метод».
Возможно, что монастырь из «Книги перемен» был назван «монастырем без ворот» именно потому, что он находится повсюду одновременно, снаружи и вне. Как нынешняя весна, которой какая-нибудь роза, распустившись на пригорке, позволяет, наконец, наступить.
Мы вновь отправились в Испанию на машине. И снова садились за руль по очереди. Дора и я, как я любил эти минуты, когда спал рядом с нею, ночь, фары, жаркий ветер. Я открываю глаза, она здесь, сто сорок в час, полное доверие. Мы недалеко от Сарагосы, едем по направлению к берегу, поздно вечером оказываемся в Аликанте, торопимся в воду, плаваем, потом надо еще успеть поесть жареных сардин в маленьком ресторанчике на берегу пустынного пляжа, который вот-вот закроется. Мы смотрим друг на друга, не говорим ни слова, время от времени я наклоняюсь, чтобы дотронуться под столом до ее обнаженного колена. Мы оба овладели наукой тишины, это такая легчайшая, клеточная, глубина, как если бы мы договорились стать один для другого видениями, хрупкой материализацией движения. Я мертв, ты мертва, мы шелковистые скелеты. У меня с собой запас гашиша, можно спокойно курить практически везде, в апельсиновых рощах, на берегу моря, на увитых лавром террасах, в бухтах. Границы как сито, почти нет таможенников, собак тоже нет, ничего. Каталония снова наша, Барселона — наш порт приписки. Утром встаем поздно, после обеда идем в Монументаль, песок, толпа, вопли, животная истерия, отвесная смерть, якобы безгрешное преступление. Пространство вращается и вибрирует, оно словно оправдывает наше безумие. Все стоят, мелькают платки, ухо, два уха, если возможно, хвост, планета для быка — это диск, запущенный против солнца. Не можем насмотреться, начинаем скучать, собираем вещи, уезжаем. Однажды натыкаемся на пожар в сосновом бору, едем насквозь. Машина ломается, мы все еще в лесу. Дора голосует, я появляюсь в последнюю секунду, тип за рулем разъярен и, не обменявшись с нами ни единым словом, доставляет в ближайшую деревню. Садимся на поезд, потом на корабль, прощай, дороги. Оказываемся во Флоренции, в каком-то саду я сплю у Доры на коленях, решаем одеться поприличнее, стать солидными туристами, игра продолжается три дня, надоедает, уезжаем. Я показываю Доре цитату из Ницше: «Окутанные плотной меланхолией и жадные до маленьких случайностей, которые приносит смерть: так ждут они, сжав зубы». Смеется. Еще один пассаж, озаглавленный «заблуждение высших умов», я отсылаю Франсуа: «Существует одно заблуждение, от которого с трудом избавляются высшие умы: они полагают, будто возбуждают зависть посредственностей, и их считают исключением. В действительности же их считают чем-то лишним и ненужным, без чего вполне можно было бы обойтись». Или вот еще (конец 1888-го, начало 1889-го): «Я несу войну, войну, отнимающую право среди всех этих абсурдных случайностей, вроде народа, класса, расы, профессии, воспитания, культуры: это война между подъемом и спадом, между волей к жизни и желанием отомстить жизни, между чистосердечием и скрытностью…»
Фразы, которые нужно читать на берегу Арно, здесь, пылком и черном, или в монастыре Санта Кроче, одному, сидя возле колодца, в центре монастырской галереи, осенним утром. «В сущности, — сказала Дора однажды вечером, проследив глазами пьяный трассирующий полет ласточек, —
Дождь, Дора больна, высокая температура, слегка бредит, молодой доктор заигрывает с ней. Мы не вылезаем из постелей, город затоплен, мы покупаем сапоги, бродим по настилам на набережных, я поскальзываюсь, падаю, смеемся. Все в серо-черных тонах, порывами налетает ветер, как могло прийти в голову приехать в Венецию в это время года, ну что вы, именно в это время года. Я пишу в уголке комнаты, Дора спит или притворяется. «Тебе не скучно? — Идиотский вопрос. — Смертные тела скучать не должны. — Но мы смертны. — И по-прежнему здесь. — Помнишь, как мы ходили по земле? — Да, это было неплохо, но помнится уже смутно. — Я пытаюсь навести порядок. — У тебя получается? — Иногда, да, так мне кажется».
И это правда, что нынче утром, например, перед окном, исхлестанным дождем, и Джудеккой, изборожденной волнами, у меня возникло ощущение, что время материализовалось, что оно почти у меня в руках в виде крошечных крупинок красного цвета, этакая взвесь зернышек, которые можно пощупать. Оно сжато, это время, до размера металлических опилок. Мы плывем на забавном суденышке, вообще-то, здесь больше подошло бы слово корабль, кровь и боль одновременно. «Я скроил его на крови», — сказал кто-то, теперь я лучше понимаю это забавное выражение, кроить, рассекать, рассекать волны, раскрой (что раскрыть?), укрытие, скрыть, спрятать, да, я словно вижу это. В очередной раз, комкая ненужную бумажку, я спрашиваю себя, почему «музыкальное искусство» назвали алхимией, хотя временами, при пробуждении, неожиданной вспышкой озарения, я вдруг понимаю — почему. Потом опять ничего, жду.
Или вот философия огня. Роса происходит от
«Это книга настоящая, но это еще и книга таинственная, в которой нет ни страниц, ни букв; иными словами, это Книга, для чтения которой не нужны глаза, вам потребуются одни лишь уши… И с вами вечно пребывают все великие Люди, мертвые и живые, которые разговаривают с вами живыми голосами…»
Я не вижу никакой связи с радио или пластинкой, но вслед за этим Дора спрашивает меня, идем ли мы ужинать. Ну конечно, сейчас мы пошлепаем по грязи до крошечного ресторанчика на углу, в темноте, полосатой от вспышек молний. Мы выпьем немного больше, чем обычно, этого великолепного кьянти, и будем безо всякой скуки слушать разглагольствования каких-то англичан, трогательно туповатых. Масла, в котором жарится рыба, столько, что впору вспомнить о Всемирном потопе. Очень вкусно и не слишком дорого. На столе, в изящной вазе, стоит белая роза, совсем свежая, сорванная в соседнем саду.
Дора устала, она спит, а я все сижу под лампой, под раскаты грома: «Тот, кто постигает эту правду букв, слов и смысла, никогда не сможет, выражая какую-либо мысль, оказаться не на высоте своего замысла; его мысль всегда находит адекватное выражение, и лишь не зная этой идеальной идиомы, вы вдруг запинаетесь, оборвав себя на полуслове, не ведая ни порядка слов, ни самих этих слов, которые могли бы выразить то, что вы себе представляете…» Да, да, именно так, но уже поздно, буря стихает, вспышки молнии и дождь удаляются, я открываю окно, пьяный ветер врывается в комнату. Дора слегка постанывает, протестует, переворачивается, засыпает. Луна прячется. Завтра будет очень хорошая погода.
Несколько дней спустя я нанимаю лодку, мы решили совершить прогулку в открытом море, в лагуне. Дора, в коротеньком платьице из желтого хлопка, похожа на подсолнух. У нас назначено свидание на одном незаметном островке к востоку от аэропорта. Здесь вот уже лет пять живут приятели Франсуа, Энцо и Тициана. Они ничего не делают, мы тоже. Мы смеемся над новостями из Италии, политико-мафиозным кинематографом, таким однообразным. Система вновь восстанавливает в правах фашистов (правда, пока не слишком), подновляет коммунистов (чересчур). Социалисты делают именно то, что нужно, чтобы укрепить центр, христианская демократия отступает, но готова при первом же удобном случае собраться с силами и воскреснуть. Тициана, нечто вроде вечной студентки, полагает, что мы слишком много шутим, что это все не смешно. Она права, но что делать? Фильм Месье и Мадам Леймарше-Финансье, их детей и внуков, а также всей этой необозримой армии их служащих, шел на всех экранах двадцать четыре часа в сутки. Они что, совсем забыли про нас, здесь, на воде? Неужели мы совсем-совсем не учитываемся в кастингах, даже когда нужен типаж «интеллектуал» или что-то из разряда «современное искусство»? Ладно, извлечем из этого пользу. Шезлонги в траве. Вы чувствуете себя европейцами? Больше, чем когда-либо. Радикалами? Ну, это само собой. Еще немного холодного белого вина. Беседа затихает, оно и к лучшему. Я читаю еще немного из Ницше (Ницше нужно читать, растянувшись на траве): «Очарование — наше оружие, взгляд Венеры, который ослепляет и околдовывает даже наших противников, все это
Медленно возвращаемся на закате. Скоро взойдет Венера, очень яркая, высоко слева, красным диском, чуть на ущербе. Чайки уже здесь, на своих шестах, стоит только приблизиться к городу. Та часть порта, где живем мы, довольно мало посещаема. Быстро уходим.
Давно уже существование в обществе стало походить на какой-то дурной телевизионный сериал, с одной стороны — насилие и деструкция, а с другой — волна сантиментов. Справа — всякий сброд, полиция, бабах, психоз, зато слева — новинки косметики и радостное ожидание младенца. И так же давно уже мы все отстранились, чтобы наблюдать издалека это расходящееся кругами разложение и одновременное возникновение новых рефлексов. «Забавно, — говорил Франсуа, — но каждый полагает, будто по отношению к Обществу он тверд, как скала. Между тем так называемое человеческое существо — всего-навсего человеческое существо, и не более того. Общество — это Бог. Зрелище — это Бог. Даже самые прогрессивные не могут не согласиться с определенными положениями метафизики, в том, хотя бы, что отдельный индивид не может ничего, разве что заклиниться на депрессии или смерти. Как же все-таки умудриться
Ни за, ни против. Итак, вы над схваткой, или в ее гуще? Нет. Простите, но это
Это просто эпатаж. Начинает напевать:
Он почти танцует. Я и забыл, что он до безумия любит Лафонтена.
Как же они нас достали со своей литературой: реалистической, натуралистической, социалистической, социо-реалистической, национал-социалистической, республиканской, пролетарской, арийской, иисусо-марийской, лесбийской, гуманистической, поэтико-гуманистической, футуристической, сюрреалистической, экзистенциалистской, ангажированной, мизерабилистской, расистской, антирасистской, регионалистской, исторической, порнографической, приключенческой, научно-фантастической, голливудской, слащавой, прыщавой, скотской, скаутской, специально для вокзалов, автобусов, метро, аэропортов, для английских старых дев, авангарда, арьергарда, и для психиатрических лечебниц!
Это неизменное Общественное! Общественное соглашение, общественное согласие, общественное благополучие, общественное страдание, общественная справедливость. Все-таки эта вера в Общество — самое странное явление из тех, которые когда-либо существовали.
Этот удушливый тупик хорошо передал Селин в своем письме Эли Фору 1933 года:
«Все мы в высшей степени зависим от нашего Общества. Именно оно решает человеческую судьбу. Наша — прогнившая, агонизирующая. Но я предпочитаю собственное гниение, собственные ферменты гниению и ферментам какого-нибудь коммуниста. Я горделиво считаю себя существом более хрупким, более подверженным коррозии. Ускорить это разложение — вот истинное творчество. И хватит об этом говорить!»
Или еще:
«Особи полуразвалившиеся, в сукровице, притязающие на то, чтобы с помощью собственноручно приготовленного приворотного зелья возродить нашу безвозвратно погибшую эпоху, утомляют меня и вызывают отвращение… Лучше уж подруга-смерть! Каждому своя!»
Рыночная литература, здесь, прямо сейчас? Вот несколько реальных примеров из рекламной презентации издательства (уверяю вас, я ничего не сочиняю):
«Женщина из огня и крови, человеконенавистница, не считающаяся с чужим мнением, вмещающая в себе все тревоги мира, рассказчица в исступлении описывает свои греховные любовные истории и погоню за удовольствиями, изображенные с беспримерной жестокостью. Ее страдания становятся сильнее, когда она встречает Еву, чья сдержанная любовь многократно усилит ее ненависть к человечеству и заставит сделать все возможное для его уничтожения.
Достаточно ли окажется эротических игр, чтобы разрушить ее одиночество? Действительно ли для ее удовлетворения необходимо уничтожить другого человека? Ее крайне неблаговидные поступки смогут ли бросить вызов самому Богу? Сумеет ли она освободиться от все более и более навязчивых желаний?
Текст жесткий, суровый, бескомпромиссный, об отвращении к человеческому роду, о судорожных корчах пост-спидовской сексуальности. Лишенный каких бы то ни было иллюзий портрет героини с патологической судьбой, попавшей в сети собственного любовного отчаяния.
Напряженный, пронзительный стиль, где слова режут острее, чем бритва.
Брижит Леймарше-Финансье двадцать четыре года, родилась в департаменте Коррез, студентка факультета политических наук. „Человеконенавистница“ — ее первый роман».
Или еще:
«Лоранс только что потеряла брата, своего первого наставника в сексуальных играх, он погиб в автомобильной катастрофе. Желая вновь обрести его и никогда с ним больше не расставаться, она соблазняет свою учительницу-гермафродитку, Мари-Аньес, и подвергает ее изощренным мучениям, видя в этом наивысшее единение с братом.
Мари-Аньес, действительно, существовала. Была ли она убита? Или ее расчленение — всего-навсего последняя метафора, расплата по счетам разрушающей саму себя любви? Что же касается Андре… Опыт инцеста, который он переживает с собственной матерью в этой истории (рассказ в рассказе), представляет собой некую „подвеску“ к инцесту с сестрой, являющемуся основной темой.
В этой многослойной конструкции множество фактов как бы пересекаются. То же сознание вины, ощутимое в мистических метафорах, которыми изобилует это языческое повествование. Активная бисексуальность. То же использование хлыста. Тот же татуировщик в обоих повествованиях. Та же манера письма, как если бы не имело значения ничего, кроме самого момента, когда застывшее над страницей перо погружается в гущу слов.
„Коран Эроса“ — это роман о страстях в религиозном смысле, когда любовь заключается в страданиях и смерти… ибо только страдания искупают вину любви.
В этом тексте с ярко выраженными садистскими акцентами Джамиля Леймарше-Финансье, врач-остеопат, бесстрашно продолжает исследовать затемненные зоны женской души, куда она вовлекает, зачастую без его ведома, своего читателя и, еще больше, читательницу».
Хотите еще образчик
«Рассказчик, бывший заключенный, пережил — мысленно и физически — медленное убийство. Напрасно, выйдя из тюрьмы, он попытался вести жизнь, не выходя из рамок нормы. В своей голове он поставил барьеры, отгораживающие его от внешнего мира, создал собственное семейное предприятие — то есть семью, — пережевывал до тошноты чужие слова и вытирал ноги о звезды.
Ныне он не хочет довольствоваться этим мрачным чистилищем, в котором медленно загнивают время и вся жизнь. Он призывает власть желания, воспламеняется от страсти при одном имени Агаты, про которую говорит, что „дотронулся кончиком пальца до ее души“, и лихорадочно предается всему, что сопротивляется, что противодействует в этом мире, который все более жестоко разрывают на куски, мире фрагментарном, который замыкает тела в их застывших изображениях, который стремится кастрировать сам язык, если пользоваться терминами испещренного шрамами лагерей века, и который возвел понятие пользы в ранг наивысшей религии.
При всем этом, противопоставляя неистовую эротику живого существа похабному насилию мира, сам текст лиричен до смешного, право на которое он решительно отстаивает, но его лиризм, вырванный у трупа Бога, лишен всей своей романтической мишуры: это здоровый лиризм, который пытается извлечь из подземелий видимости запертую там истину, истину человеческого существа, живущего во времени, в языке.
Журналист, прекрасно чувствующий новые тенденции современной культуры, Бертран Леймарше-Финансье написал первый роман, появление которого оказалось подобно взрыву и который стал огромным событием культурной жизни».
Предпочитаете кинематограф? Разницы никакой:
«Поиски женской — не феминистской — сущности, порой яростные, всегда тревожные, иногда приводящие прямо в преисподнюю. Женское — именно там, сбросив оковы благопристойности далеко позади чувства святого. Произведение Катрин Леймарше-Финансье отмечено абсолютной эротической и духовной свободой, знанием самых глубин бездны. Ее фильмы пахнут не серой, но страданием. „Необходима чистота, — говорит она, — чтобы находиться у подножия стены самой великой опасности в мире“. И вот тут начинается полет, это сродни волшебству. Значение имеет не сам роман или история, главное — это глагол».
Или вот эстафету принимает Давид Леймарше-Финансье:
«Мне не нравится быть здесь. Мы слепо, на ощупь, перемещаемся в мире, правил которого не знаем, мы отданы на милость неведомых сил, которые пытаются нас уничтожить, а мы и не ведаем, почему. Это Хайдеггер. Именно так экзистенциалисты описывают человеческую жизнь. Я разделяю эту точку зрения».
Все это, разумеется, всего лишь эффект рекламных деклараций для сексуально озабоченных простофиль. В действительности же Бюро негативного Воздействия — это весьма серьезная организация, тайный центр которой еще совсем недавно находился в Тегеране, будучи напрямую связан с Тель-Авивом и Нью-Йорком. Именно здесь соответствующие программные направления, надуманные и противоречивые, разрабатываются, оттачиваются, отбираются, нумеруются, выводятся на орбиту, переводятся на разные языки, затем распространяются, причем нет ничего забавнее, чем наблюдать за их внедрением в жизнь в каждом отдельно взятом регионе земли применительно к местному диалекту, зачастую резко противоположному тарабарщине, звучащей по соседству. Единственная проблема заключается в том, что предполагаемый враг обосновался на той же длине волны. Ладно. Есть и ответвления, и взаимное противодействие, и походя нанесенный ущерб, но в целом все нужные функции функционируют. Назовем эту новую науку
Что? желаете проверить? Конкретные действия по внушению во Франции? Где это? В книжках? В очередных литературных подделках? Вот, пожалуйста, из последних изданий:
«Избитые истины» (история юной практикантки-фармаколога, которая мало-помалу, шаг за шагом, превращается в жирную свинью); «Элементарные частицы» (история двух сумасшедших братьев-крестьян, один из которых предполагает, будто встретил одного из наших замаскированных агентов, не узнает его, бойко несет какую-то чушь на его счет, в то время как другой, меланхоличный тип, бредит идеей улучшений человеческой породы на внутриклеточном уровне); «Инцест» (где можно крупным планом любоваться дочерью школьного учителя-извращенца, которая поедает мандарины, сидя на члене своего папаши); «Черная любовь» (повествование о пожаре любви, вспыхнувшем между провинциальным профессором и некоей Альбертиной, которая забыла, что на самом деле ее зовут Альбертом); «Изгнание бесов» (неистовый экологический спич, направленный против загрязнения окружающей среды в Булонском лесу и в окрестностях Эйфелевой башни); «Новеллы под экстази» (клиническое исследование стремительного разложения в среде белых лицеистов)… Как вам это? А на подходе множество других. Могу щелкнуть мышкой, если желаете что-нибудь о Голландии, Соединенных Штатах, Германии, Италии, России (ах, Россия!), Бразилии, Японии, Испании… те же явления. Повсюду растет наше влияние, истощая нервные системы и железы. Téhéran by night! Nihil obstat!
Впрочем, мы бы не стали удивляться, узнав однажды, что сам Уильям Бурроу, старый шериф из Техаса, был принят ночью в Верховном Минарете! С ним советуются, ценя его опыт общения с порочными мальчиками, его теорию о том, что Глагол есть межгалактический вирус, его определение женщины как биологической ошибки. Итак, Пастор Бурроу и Имам 666! Встреча в верхах! «Трахни меня!», — якобы сразу же заявил Имам Бурроу. «Я давно уже больше никого не трахаю, сука», — якобы ответил Пастор ледяным тоном. «Трахни себя сам, можно под кайфом». Диалог якобы продолжался следующим образом.
Имам:
— Слушаюсь и повинуюсь, великий Сатана.
— Надеюсь, самки находятся под контролем? Их регулярно насилуют и осеменяют?
— Разумеется, Ваше Величество.
— Приведите-ка мне одну какую-нибудь, я ей мозги вышибу. Это путешествие меня несколько утомило. И еще дюжину мальчиков, чтобы немного тонус поднять.
— К вашим услугам, к вашим услугам, Ваше Величество. Какая честь принимать вас в нашей священной столице.
— Там, где Бог, там и Сатана.
— Разумеется, Учитель.
— А этот Рушди все еще гетеросексуал?
— Увы, он неисправим, Ваше Святейшество.
— Пусть его не трогают ни в коем случае, его следует сохранить как образец.
— Они платят нам, чтобы мы его не трогали, Брат мой. Это самый дорогостоящий писатель в мире.
— Но у вас, по крайней мере, есть под рукой пара-тройка сфальсифицированных процессов, нельзя забывать традиции.
— Для этого существуют евреи. На следующей неделе мы намереваемся поднять цены.
— Надеюсь, это будут
— Ну, конечно, товарищ, предусмотрена казнь через повешение.
— С эякуляцией спинного мозга?
— Как обычно.
— Сатана велик.
— А Бог микроскопичен.
— Просто вирус.
— Шалом.