Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мания страсти - Филипп Соллерс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Филипп Соллерс

Мания страсти

Наш путь — это дорога среди песков, идя по которой, мы должны руководствоваться Северной звездой, а не отпечатками чьих-то следов. Путаница этих самых следов, оставленных бесконечным числом шедших до нас, так велика, а различных тропинок, почти каждая из которых ведет в страшную пустыню, так много, что невозможно не сбиться с истинного пути, какой лишь истинные мудрецы, благословенные Небом, сумели найти и распознать.

Лиможон де Сен-Дидье Амстердам, 1710
I

Тогда — в ноябре или декабре, не помню, — я и в самом деле решил со всем этим покончить. Револьвер Бетти был здесь, справа от меня, я косился на него время от времени, никогда не забуду это черное пятно на комоде, окно, распахнутое в промокший двор, тесную убого обставленную комнату, толстого старика, хозяина квартиры, являвшегося через день, чтобы проорать мне в самое ухо, что я опять, уходя, забыл выключить свет. У меня оставалось еще немного денег — на неделю-полторы, а впрочем, можно было и просадить их за одну ночь, а потом — прощай, безумный горизонт бредовой брани. В такого рода ситуациях любые оскорбления расплываются у вас прямо в мозгу, взрываются в тишине, адресуясь к некоей безучастной физической массе, обращенной, вернувшейся — как человеческое существо обратно к эмбриону — к своей первоначальной дерьмовой сущности. Тоска, одним словом.

А забавно было бы препоручить мой труп заботам хозяина квартиры, пусть выкручивается, как хочет. На него насела бы полиция, тем лучше, я мог бы даже инсценировать свой последний час, пусть побесится, типичный французский фашистик (Жибер, Поль Жибер, я вдруг вспомнил его имя, думаю, приятели по Единому Социальному Фронту зовут его Жижи). Идиот. Вдовец к тому же. Должно быть, к концу она оглохла, эта мадам Жибер, наверняка такая же сволочь, как и он, толстуха, погрязшая в своих убогих циферках. Этот боров со сросшимися бровями, красномордый, потный, вечно брюзжащий, закатывающий истерики по любому поводу, готовый стрелять во все, что шевелится, почему бы для начала не прикончить его? Нет, не дождется он от меня этого акта милосердия, не будем смешивать субстанции, смерть вовсе не означает равенства, что бы об этом ни говорили.

Эта комнатушка была единственной норой, которую мне удалось раздобыть, первый этаж, в тупике, недорого. В кафе я отправлялся рано утром и возвращался спать как можно позже. Зимой Париж совершенно непригоден для жизни, со своим низко нависшим небом, засасывающими порывами ветра, своим злобным электричеством, действующим на психику. Работать? Нет, разумеется, так, заключительный штришок, резкий, как вспышка мысли во мраке. Не ты первый, не ты последний, кто выбрал кратчайший путь, а там пусть каждый себе рассказывает, что хочет. Давай, только без лишних слов. Завтра, решено.

Я все еще слышу слова Бетти перед отъездом: «Знаешь, ты бываешь иногда такой сволочью!» И я тоже так думаю. Вообще-то, в моем присутствии она старалась следить за своими выражениями, но это вырвалось у нее в ванной. А ведь мы только что кончили заниматься любовью, насколько я помню, а может, именно по этой причине. По правде сказать, поводом стала красная роза на камине в стакане, она решила, что кто-то подарил мне ее, какая-нибудь девка, на самом деле, я сам ее купил, чтобы видеть, просыпаясь, так, слегка приукрасить пространство. Даже Жибер заметил: «Еще и роза?» Идиот. В общем, Бетти покраснела прямо на глазах, тоже мне детские судороги. Три месяца вместе? Ну и ладно, привет. Все, что мне от нее осталось, — револьвер какого-то ее приятеля, но это она хвалилась, она и пользоваться им не умела, я так думаю.

Ну, прощай, бледная, нервная Бетти, ни одного неверного жеста, по крайней мере, так мне теперь вспоминается, разве что слишком зажата, это бывает с двадцатилетними девицами. Я спрашиваю себя порой, что могло с ней статься в этой дробилке дней. Добралась ли она до Соединенных Штатов, о чем все время мечтала? А теперь фланирует по улицам Нью-Йорка, Чикаго или Сан-Франциско? А может, ей удалось вселиться в комнатку кампуса какого-нибудь провинциального университета — койка и кухня? А может, в Бразилии. Она не раз говорила об этом, Рио, Сан-Паулу, все другое — жесты, слова? А может, умерла. Ей так этого хотелось.

Я так и сидел, окаменев, однажды вечером, в своей комнатке, когда произошло событие. Я называю это словом «событие» просто для удобства. На самом деле, произошло что-то вроде вертикального смещения слоев атмосферы. Я ничего не принимал, никакого алкоголя, ни сигареты с травкой, ни чего покрепче. Просто устал, вот и все. Кровать начала медленно опускаться, стены вдавливаться одна в другую. Пространство стало углубляться и одновременно раскрываться, засыпая — меня? мою могилу? — чем-то невесомым и неосязаемым. Я старался не двигаться, убеждаясь, что движение продолжалось вне и помимо меня, что оно не было следствием ни сна, ни галлюцинаций. А пространство между тем раздвигалось, открывая все, что было направо и налево. Земля не дрожала, потому что все это продолжалось, повторялось, изменяло размеры, параметры комнаты. Никакой боли, никакого страха, даже удивления почти не было, только абсолютное спокойствие и безмятежность. Тишина сияла в своей орбите, я видел ее. Тишина в форме шара, можно было подумать, что она выдает присутствие чего-то такого, что прекрасным образом обходится без живого существа. Промелькнула мысль: ну ладно, я умер, причина только в этом, подумаешь. Но нет, и это тоже не то. Я сидел так целый час, уставившись открытыми глазами в пустоту, едва окрашенную сумрачной синевой. Событие продолжалось внизу, оно изменило направление, казалось, переместилось к северу, и это был какой-то странный Север, ни земной, ни небесный. Я все хотел убедиться, что не сплю, не брежу, что могу рассуждать, вычислять. И тем не менее чувствовал, что уступаю. Я утонул.

Назавтра утром я взял револьвер Бетти и отправился выбросить его в Сену. Шел дождь, и этот холодный, враждебный дождь приводил меня в восторг. Все изменилось — очертания, звуки, цвета, запахи. Предметы жили, не отбрасывая тени, сырые, голые, без контуров, не предметы, а их черновики. И я был одним из этих предметов, они ни передо мной, ни вокруг меня, они просто были там, свободные от необходимости иметь какое бы то ни было направление, какой бы то ни было смысл. Право на отсутствие смысла должно быть главным из всех прав человека, а вторым, желательно, должно быть право не быть им. Я стоял, неподвижен, на Пон-Неф, подставив лицо ледяному дождю, злому ветру, который порой, как кажется, прорывается на свободу через водосточные трубы Нотр-Дам, чтобы прореветь над городом свою звериную тоску. В действительности, мне было жарко, я пылал от жара, я потел под дождем, и единственной ясной мыслью в тот момент была мысль о том, что моя жизнь, моя история не имеет никакого значения, никакой ценности, никакого смысла, и что так оно и лучше. Ни добра, ни зла, ни единого животного инстинкта. А основным ощущением было то, что через меня просочилась какая-то прозрачная колонна, исчерпав весь запас уверенности, возьми это, не бери этого, как хочешь. Оказывается, не только утопающие видят, как перед ними за несколько секунд прокручивается фильм об их жизни, есть еще и пылающие под дождем, пораженные молнией отрешенности, маньяки переливающейся через край бесконечности.

Плюх в коричневую воду. Больше нет самоубийства и нет, в определенном смысле, смерти. Ведь он совершенно нечаян, этот выступающий краешек времени, эта нога на другом берегу, по ту сторону черты. Дождь все еще шел, а я оставался там, глядя на завихрения под арками моста. Мне казалось, я смог бы нарисовать их тающие, расплывчатые водовороты, их нагромождение, их страстность. Я не двигался. С тех пор со мной это случалось настолько часто, вот так остановиться, настороженно, словно вдыхая это самое мгновение. Меня было видно откуда-нибудь? И что дальше? Фотография? Но фотография — это смерть, кстати, вот причина, по которой стоит делать их как можно больше. Они, фотографии, все, как одна, правдивы, они все лживы, можете полагать, что это я и есть, если вас это устраивает. Держите, вот еще одна. А вот такой вы не ожидали.

Помню, дождь кончился, и холодный луч солнца освежил воду на моем лице. Я говорю «мое лицо» просто по привычке, но я не чувствовал никакого единства обладания, только ноздри, виски, уши, щеки. Это все мое, вот это? Нос, лоб, глаза, горло, легкие, шум, город, камень, мост, река. Руки, ноги, поношенные башмаки, дыхание, бьющееся сердце, кровь. Что ж, всю эту смесь следует принять. Или нет. Она будет существовать столько, сколько сможет, или захочет. Никто не просил, чтобы его рожали? Как сказать.

Подошел какой-то тип, осторожно взял меня за руку, стал говорить всякие слова. Он хотел увести меня от края моста, я выслушивал обычную в таких случаях чушь на темы морали, этого нельзя делать, мы не так одиноки, как нам порой представляется, должно быть, и у вас есть кто-то, кто ждет вас, вот увидите, завтра будет лучше, и так далее. Он все тянул меня, и, в конце концов, мы очутились по ту сторону набережной, он даже предложил что-нибудь выпить, типичный административный работник, робкий, заботливый. Кажется, он сам был рад поговорить, он исполнял роль старого телевизора, он находил тысячи уважительных причин существовать несмотря ни на что. Это была, разумеется, полнейшая мешанина, одновременно и нелепая, и внушающая уважение, как все, что обычно исходит от подобных ему типов, когда, как им кажется, речь идет о чем-то значительном. Бедный Жижи, бедная Бетти, бедный незнакомый прохожий, бедный я, старая песня, пусть все будет, как будет. «Не волнуйтесь, — услышал я, — все хорошо, все хорошо». Тип отцепился от меня с явным сожалением, все было не так, как в фильмах, которых он насмотрелся, я должен был бы им как-то заинтересоваться, в свою очередь помешать утопиться ему, ответить на его призыв о помощи, но хватит, это было выше моих сил. Я ушел спать, покрепче уснуть — вот все, чего мне хотелось.

Я часто вспоминаю этот эпизод, для меня он как отрывок из книги, которую я должен был бы время от времени перечитывать. Я мог бы пересказать его наизусть, замедлить действие, ускорить, обогатить разными вариантами. С тех пор я проделывал тысячу вещей, но всегда сюда возвращаюсь: зеркало, револьвер, роза, кровать, мост, дождь, стремительная вода. Тот час стено-перемещений, путь лодочки-челнока, проделанный в молчаливой сферической пустоте, преодоление препятствий, история смерти. Если все пойдет плохо, я могу незамедлительно воскресить в памяти весь этот ряд, и он раскроется передо мной, он примет меня, заговорит со мной, и с ним возникнет огромный пласт памяти, как если бы, начиная с того дня, я мог разместить в том самом ряду малейшие мгновения моей жизни. Словно это некий диапазон, код. Каждый должен иметь свой, так мне кажется, зов отчаяния. Я смотрю на свои руки, босые ноги, солнце вот здесь, на натертом паркете, начало лета, как повезло. В порту ждет корабль. Люблю это буддистское изречение: «Заботиться о своей судьбе после смерти столь же бессмысленно, как спрашивать себя, что станет с твоим кулаком, если ты раскроешь ладонь».

Но вернемся в Париж печальной эпохи. Почему после памятного происшествия на Пон-Неф я отправился на эту частную вечеринку? Чтобы выпить на дармовщинку? Ну разумеется. Известные события подходили к концу, порядок восстанавливался, самые скомпрометированные из нас давно уже покинули Францию, другие попрятались по провинциям, здесь остались только я и Франсуа. Франсуа уверял, что мы в безопасности, у него имелись свои источники информации, я не стремился выяснить — какие именно, мне не хотелось знать, что там готовит полиция. Это была, в конце концов, их работа, я никогда не стремился углубляться в эти дебри двусмысленностей. И что, можно было развлекаться, как ни в чем не бывало? Ну конечно, как всегда.

Частный особняк в Нейи, ярко освещенные гостиные, шепоты. Казалось, приглашенные ожидают чего-то или, может, кого-то, телефон звонил беспрестанно, наливали виски, шампанское. Франсуа, едва войдя, отдал мне конверт, о, наличность, прекрасно, очень кстати. Стайка женщин в черном, драгоценности, духи, осведомилась, как мои дела, как будто они были со мной знакомы. Автоматические гримасы богачей, но эти, казалось, ожидали явной выгоды от изменения режима. Что касается Франсуа, то он, должно быть, потихоньку обговаривал условия неприкосновенности.

Одна из женщин, брюнетка, довольная красивая, выразила явное желание отправиться туда. Нет ничего проще, наверху имелись комнаты. Мы проделываем это молча, без обычного хрюканья, это все-таки вид спорта, а не эпидемия, более или менее счастливая случайность, соединившая слизистые оболочки. Учитывая все вышеизложенное, это было, в общем, неплохо. «Мы еще увидимся? — Кто знает. — Как тебя зовут? — Дора. — Замужем? — Конечно. — А муж твой здесь? — Еще чего».

Она была забавной, ничего общего с этими чокнутыми, на которых обычно нарываешься в подобных ситуациях. Внешняя оболочка прорывается, появляется какая-то другая, женщины слегка теряют голову, им нужен подобный опыт, они воспользуются им, чтобы пойти дальше. В таких случаях везет обычно маргиналу, он окутан тайнами, в нем подразумевается мужественность, он сдержан по определению, с ним обычно берут реванш за мужа-госслужащего или доходного любовника. Они сами напуганы, шквал Истории вымел их на улицу или куда-нибудь еще, карьера под угрозой, Биржу штормит, партнеры гадят. Эта была на высоте, знала себе цену, опытна, ловкие пальцы, жадные губы, искусно приглушенные крики. Она даже не стала раздеваться, подняла платье, профессионалка, с места в карьер. «Ладно, спускаемся». Я: «До скорого?» Смеется.

Франсуа, внизу, вел бурную дискуссию с будущим министром. В конце концов, он играл по-крупному, хотя кто знает. Будущий министр только что переговорил с известным академиком, весьма эмоциональным, имеющим вес в кругах, связанных с прессой, типичный инспектор, с ужимками массовика-затейника на круизных теплоходах. Он заметил меня издали, в течение трех секунд лицо его старательно каменело, он знал, что я пописываю в некий экстремистский журнальчик, едва читаемый, но тем не менее. Итак, ненависть старого крокодила, которую он быстро попытался обуздать. Этот сполох во взгляде, хищный лязг челюстью. Этот выпирающий вперед зуб, ладно, пока не время, переждем, укусить можно и сзади. В тот момент он как раз расточал комплименты некоей актрисе, звезда которой уже закатилась, актриса вилась вокруг него и вокруг себя самое, плевать он хотел на это, она тоже, но у скрытой камеры свои преимущества. Возле них — еще одна шишка, изрядно потрепанная, экс-сталинист, ныне яростный демократ-изобличитель; ревностный директор культурных программ, настоящий выходец из народа; один бывший режиссер, загримированный, чопорный, с виноватым видом; философ-дебютант весьма скромного происхождения, твердо решивший сделаться записным моралистом происходящей в эти дни чистки; фотограф ночной жизни с сальными волосами; главная редакторша модного журнала, затопленного рекламой; исландский писатель, знаменитый своими меланхоличными романами; кинозвезда, вся подбитая силиконом и коллагеном, уже сходящая с дистанции, так толком и не начатой; два директора телеканалов со своими любовницами, членами той же секты; продюсер-наркоман и его новый любовник, одним словом, прокомпостированная пустотой номенклатура.

Я восторженно наблюдал за барахтаньем Франсуа в этом водовороте. Он прекрасно осознавал, чего хочет, он готов был лавировать, настаивать, уступать, добиваться. У каждого (и каждой) имелось свое уязвимое место, какие-нибудь побочные связи, возможные денежные поступления, не затянувшаяся еще рана. Он играл на этих клавишах, Франсуа, и, надо сказать, умел нажать правильную ноту. Музыкант в своем роде, один из лучших из нас, несмотря на критику тех, кто — наивные провокаторы — считали себя более чистыми. Никто не должен знать, кто мы такие. Никто, даже мы сами.

Вечер на том не закончился, я был пьян. Я улавливал обрывки аналитических прогнозов, суждения, кудахтанье, перешептывание на тему финансов, психологические штампы, всякого рода домыслы постаревших марионеток, которые могли бы, дай им волю, вновь навести порядок в Ситэ. Все время мелькали два-три имени, одни и те же. Внук некоего видного деятеля из Виши жал руку депутату-социалисту. Сенатор от христианских демократов ухаживал за редактрисой порножурнала. Сентиментальный епископ и два прогрессивных банкира жались к молодому пианисту, которому все прочили большое будущее. Чернокожая манекенщица и модная астрологиня не отходили от гинеколога с политическими амбициями. Подводник-коммунист вел беседу с подводником-фашистом. Еще один политик, скомпрометированный уже раз сто, тоже был здесь и расцветал, молодея, прямо на глазах. Франсуа ушел сразу после разговора с будущим министром. Я ел, что мог, и много пил. Рядом со мной уселась какая-то девица, с видом совершенно потерянным, мне скучно, скажите хоть что-нибудь, уведите меня хоть куда-нибудь. Хорошенькая, светленькая, полненькая, с глубоким декольте, глаза фиолетовые, круглая дура. «Какой у вас знак? — спросила она. — Дракон. — Такого не бывает! — Это по китайскому гороскопу». И потом, черт возьми, пришлось бы что-то произносить, как минимум выслушать ее историю про любовника, который не хочет делать ей ребенка, и как ей быть — то ли продолжать настаивать и залететь несмотря ни на что, то ли хватать первого попавшегося производителя и ставить его перед фактом? Вообще-то такие вещи обсуждать можно, почему нет? но только, пожалуйста, не со мной, на то имеются приятельницы. Еще одна явилась меня прощупать, тут же почувствовала мою социальную несостоятельность (что за брюки! что за пиджак!), вытянуть нечего, никакой перспективы. Автор одного убогого социологического эссе, предназначенного к широкому распространению, решил провести нечто вроде опроса: почему все революционеры, начиная с самого Маркса, в большей или меньшей степени антисемиты? Я вынужден был сказать, что ответ можно отыскать в самом вопросе, и вообще, есть Библия, которая, по определению, дает ответы на все. Зато внук вишистского деятеля захотел узнать, отчего «в моих кругах» все так осторожно высказываются по поводу борьбы палестинского народа и событий, происходящих в странах третьего мира. Молчу. «Вы вообще против гражданской войны?» — спросил он. Молчу. Тогда он прошествовал в направлении юного романиста-натуралиста, словно явившегося из девятнадцатого века, очарованного тем, что открыл Высшее общество. К ним присоединился экс-сталинист, издалека бросил на меня взгляд, преисполненный высокомерия и тревоги, некая неподдающаяся расшифровке, но убийственная фраза слетела с его губ, лицо с четко очерченным профилем, обрамленное гривой седых волос, когда-то украшало собой собрания, конгрессы, секретные — в той или иной степени — миссии в Москве, Берлине, Праге, Белграде, Гаване, Ханое. Директор культурных программ кивнул головой в моем направлении: редактриса порножурнала только что шепнула ему мое имя. Я теперь едва их различал, пространство, казалось, снова начало ускользать от меня, это могло плохо кончиться, день выдался утомительный. И все же внутри я был спокоен (внутри: конверт с пачкой хрустящих купюр). Дора куда-то подевалась. Секретарь будущего министра уселся рядом со мной и так, между прочим, как бы вскользь, чем грубее это сыграно, тем лучше срабатывает, поинтересовался, давно ли я знаю Франсуа. «Франсуа? Какой такой Франсуа?» — удивился я, еле ворочая языком. Он не стал настаивать, переключил свое внимание на жеманную актрису, что находилась в начале заката своей карьеры. А я стал размышлять над тем, как бы половчее, не слишком шатаясь, добраться до выхода.

Внизу какой-то толстый бородач вцепляется в меня и прямо в лицо начинает изрыгать полнейшую бессмыслицу. Откуда он свалился? А, ну да, узнаю, приятель Бетти, шпана с северной окраины, мотоцикл, татуировка, серьга в ухе, рок, кок, крэк. Расстроился, что теперь потерял меня из виду? Похоже. Злится на меня. Бетти никогда не должна была связываться (это он так говорит) с типом вроде меня, интеллигенция вшивая, болван, знаю тебя, ты не думай, мне все известно, сам не понимаю, почему прямо тут не набить тебе морду. «Не к спеху», — говорю я. К счастью, внизу никого нет, и никто не слышит этого идиотизма. Я дружески хлопаю его по плечу, самое время покинуть вечеринку. Но вот возвращается Франсуа, увлекает меня в маленькую пустую комнатенку. «Порядок? — спрашивает он. — Порядок. — Я сделал все, что мог. — Спасибо. — Остаешься в Париже? — Наверно. — Ну, пока, держим связь. — Пароль? — Лао-Цзы. — Отзыв? — Паскаль. — Недурно».

Он вновь ввинчивается в сутолоку, что-то горячо начинает доказывать приятелю Бетти. Тот успокаивается. Я пытаюсь выпутаться из лабиринта коридоров и лестниц, сталкиваюсь с блондинкой, которая входит в ванную комнату, куда ничто не мешает проследовать и мне вслед за ней, спускаюсь, пробираюсь через кухню, выхожу, попадаю в садик, огороженный со всех сторон решеткой и запертый. Холодно, я все же усаживаюсь на скамейку, вдыхаю запах вывороченной земли, в распахнутом небе блестит луна. Два часа ночи. Я встаю, вновь прохожу через кухню, нахожу, наконец, дверь, крыльцо, аллею, ведущую к бульвару. Прощай, корабль дураков, смелее.

Какая-то женщина, метрах в двадцати от меня, как раз садится в машину, маленький черный Остин. Она быстро трогается с места, но останавливается возле меня, опускает стекло: «Вас подвезти?» Это Дора. Я сажусь в машину. «Вам куда? — Никуда. — Годится».

Я смотрю на ловкие руки, сжатые ноги. Она ведет хорошо. Мы не разговариваем. Выезжаем из Парижа через Сен-Клу, Версаль. Едем еще минут двадцать, она снова поворачивает, узкая дорога, редкие дома, здесь. Она открывает решетку, подает вперед, вокруг темнота, мы входим, в помещении жарко, она предлагает мне последний стакан виски, мы по-прежнему молчим, она поднимается, зовет меня, вот ваша комната, кровать. Я, не раздеваясь, валюсь на красное покрывало, увидимся позже.

Назавтра, в десять утра, уже никого. На кухне у кофейника записка: «Я вернусь около 19 ч. Если хотите уехать, вот номер вызова такси. Если нет, до встречи. Собака не злая, сторож тоже. Д.»

Я выпиваю кофе, принимаю ванну, обхожу большой белый дом и парк, прямо как в романе, даже не подумаешь, что так в жизни бывает. Я заказываю такси (это, и в самом деле, недалеко от Версаля, мне удалось прочесть адрес на одном из конвертов на столике). Я еду в Париж забрать свои вещи у Жижи, расплачиваюсь с ним, «чао, старый кретин», он от этих слов прямо багровеет, и до самого тротуара меня провожают его «бандит, гомик, коммуняка, еврей, гошист!» Я захожу на почту, прошу оставлять для меня корреспонденцию, возвращаюсь в два часа, волкодав бросается мне на грудь, маленький сторож спокойно улыбается, «на место, Цезарь, на место!», предлагает поднести сумку, спасибо, не надо, его худая черноволосая жена бросает на меня подозрительные взгляды, я вхожу в дом, поднимаюсь в свою комнату.

Ладно, поскольку все эти последние дни нормально поесть мне не удавалось, первым делом направляюсь на кухню: ветчина, томаты, яблоки, есть даже превосходное вино. Затем иду обозревать окрестности.

Итак, парк с лужайкой, полого спускающейся к дубовой роще. Замок совсем недалеко. Два заброшенных бассейна, каменные скамейки, не слишком ухоженные цветники, должно быть, сторож совершенно не разбирается в садоводстве. В самом доме гостиная в виде ротонды, столовая, два кабинета, большая библиотека. Наверху пять комнат, одна из них заперта на ключ, без сомнения, спальня самой Доры. И тем не менее присутствие незнакомца в доме ее не пугает. Я прекрасно помню, что накануне нам довелось довольно поспешно, хотя и близко, узнать друг друга, но о чем это говорит? Да ни о чем. Какая она, впрочем? Не слишком высокая, темноволосая, глаза голубые, нежная белая кожа, короткие волосы. Маленький бойкий ротик, решительный голос, упругое тело. На мой вкус, во всяком случае, довольно привлекательна. Чем она занимается в жизни? Врач, архитектор, адвокат? Что-нибудь в этом роде. Я так и не знаю ее фамилии, во всяком случае, на почтовых бланках указан только адрес. Почему она живет здесь, а не в Париже? Одна? Или нет? Или временно? И давно? А может, в Париже она тоже живет? А ее муж? Но может, никакого мужа и нет?

Библиотека, во всяком случае, производит странное впечатление. По-старинному переплетенные книги, редкие издания, шестнадцатый, семнадцатый, восемнадцатый века, тома по алхимии и китайские гравюры. Здесь явно жил эрудит, а может, и сейчас живет. Мне не показалось, что Дора очень начитанна, но, по правде сказать, мы и сотней слов не обменялись.

Мебели почти нет. Такое впечатление, что все непродуманно, составлено случайно, при вынужденном переезде, в ожидании более подходящего места. Итак, есть библиотека, и есть дом при ней. Я устраиваюсь за маленьким столиком в этом музее книг, где поддерживается идеальный порядок, возле наружной застекленной двери, выходящей прямо на лужайку. Инстинктивно или случайно достаю старинное издание «Государства и империи Луны и Солнца» Сирано де Бержерака. Том открывается его портретом, длинное напряженное лицо, под ним знаменитое четверостишие:

Земля мне уже постыла, Я поднялся до облаков, Я видел земные светила, А теперь я вижу Богов.

Сама скромность. Вполне естественно, что недруги, отравив ему жизнь, в конце концов уронили ему балку на голову. Я начинаю читать: «На ясном небе сияла полная луна, уже пробило девять часов…» Девять ударов в ночи, тишина. Поди пойми почему, в этот самый момент мне кажется, что все это происходит именно сейчас, разлито в воздухе. Я перехожу к отрывку, в котором Сирано, вернувшись домой, обнаруживает книгу, открытую на определенной странице, обнаруживает на столе, где он ее не оставлял. «Чудо или случайность, — пишет он, — Провидение, Судьба, а быть может, то, что назовут видением, призраком, химерой или, если угодно, безумием…» Я тоже всегда считал, что книги суть магические инструменты, указывающие тогда, когда нужно, и тому, кому нужно, образ действия, путь, которым следует идти. Они делают вид, будто инертны, но действуют тайком, исподтишка. Бумага заключает в себе атомы, до конца еще не изученные, чернила — невидимые частички. Внезапно меня одолевает сон. Возле стола стоит черный кожаный диван, на котором я и сижу. Вытягиваюсь. Засыпаю.

Кто-то ласкает мои волосы, щеки. Я открываю глаза, это она. Полумрак. Привлекаю ее к себе, мы яростно обнимаем друг друга, и вот уже, тесно прижавшись, лежим на ковре, я слышу, как лает пес, ревнует, она встает, закрывает дверь на ключ, зажигает в углу комнаты красную лампу, на этот раз мы уже не трахаемся, мы занимаемся любовью. Отличие огромное, это разные музыкальные ритмы, даже пишется по-другому. Вместо двух одновременных монологов, которые силятся казаться диалогом, — закодированный разговор. Вместо якобы запретного — действительно запретное. Вместо насилия, всегда более или менее притворного, — преступление. Преступление нежное, мягкое, скрытое, странное, оно никак не может насытиться, удовлетворить свое любопытство, оно требует продолжения. Вопрос? Ответ. Так хорошо? Да, но есть ведь и нюансы. Чуть больше, чуть меньше, нам некуда спешить, не стоит торопиться, огонь живет под пеплом слов, самые первые — самые лучшие, первые «милый» и «милая», первые «я тебя люблю» или «я хочу тебя», их говорят обязательно в тот или иной раз всерьез, поскольку весь вопрос в том, чтобы измерить, к каким глубинам они отсылают, к каким тайнам запахов, кожи, языка, слюны, дыхания. Ты чувствуешь меня? говорит одна определенная точка другой определенной точке. Я здесь, говорит некто, и этот некто находится вне пространства. Он приходит издалека, этот некто, неизвестно откуда, через тысячи поражений или кратких вспышек. Любовь — это музыкальное искусство, как и алхимия.

Все преступления совершаются против преступления любви. Это так легко доказать, странно, что никто этого раньше не говорил.

Какая удивительная женщина: кажется, она пришла прямо из сада, хотя провела целый день в городе, где это, зачем, какая разница. Я наверху, она наверху, потом долго на боку, исследование, осторожное проникновение, китайцы называют это «поза утки-мандаринки», мы неотделимы, и в то же время именно сейчас различаемся, как никогда. Этот парадиз ртов, такое встречается не каждый день, можно месяцы и даже годы жить, не находя то, что нужно, ее — для него, его — для нее, это игра случайности, шанс — выпадет или нет. Так играют в рулетку чувств, и порой вдруг выпадают кости, шарик останавливается, вот оно.

Мы остаемся лежать, обнаженные, на полу. Нам по двенадцать лет. Всем влюбленным двенадцать лет, отсюда и ярость взрослых. Я начинаю отличать ее смех от любого другого смеха, я никогда не слышал, чтобы смеялись — так: единой лавиной, гортанный каскад, идущий откуда-то сзади, из-за головы, из-за спины, сбоку, если повернуться в профиль, сверху, снизу, настоящий смех беспричинной радости, смех просто потому, что существуешь, а все остальное уходит. Теперь будет оргазм? Да, еще до меня, как хорошо. Я спрашиваю, а как же я? Да, в ее глазах: как хорошо.

Стало совсем темно. Она поднимается наверх, в свою ванную комнату, я иду в свою, теперь приблизительно так и будет, потом спускаемся, она зажигает огонь в камине в гостиной, просит открыть бутылку шампанского, мы пьем, молча поднимая бокалы за бога встреч. Точнее, это он сам пьет за себя. Я преувеличиваю? Нисколько, ведь известно, только усиленная пропаганда несчастья могла бы заставить положиться на него. «Ты голоден? — спрашивает Дора. — Немного. — Жена сторожа что-нибудь приготовит». Она включает музыку, концерт Баха для фортепиано, мы переходим в столовую, еще один огонь, в другом уже камине, жареная курица, бутылка марго урожайного года. Теперь вот сидим, разговариваем. Она адвокат, ее муж, известный кардиолог, умер три года назад, этот дом они купили для уик-эндов, она не уверена, стоит ли оставлять, содержать его довольно тяжело, в Париже у нее свой кабинет. Библиотека? «Ну да, он был заядлым коллекционером. Полагаю, здесь имеются интересные книги». Вчерашний вечер? Она до последней минуты не была уверена, что пойдет, старые друзья, немного сумасшедшие. Я спрашиваю себя, случается ли ей вот так заниматься любовью, время от времени, с кем придется, для здоровья. Уверен, что да, ну и что? Вчера под рукой оказался я. Быстро, более или менее удачно, и нечего больше об этом говорить.

— Ну а вы?

Так мы все-таки на «ты» или на «вы»? Правильно было бы сказать и так, и так. Я рассказываю ей, что решил ничего не делать, ну, разве что, может быть, писать. Писать? Она удивлена, похоже, я не выгляжу человеком, который собирается этим заниматься. Прежде всего, писать что? Романы? «То, что со мной происходит. — А с вами что-нибудь происходит? — Можно и так сказать». Смеется. На что я живу? Да на что придется, родители до сих пор посылают мне немного денег из деревни, не зная, что я давно уже перестал посещать Сорбонну. Политических вопросов я, разумеется, избегаю. «Просто живу изо дня в день, — говорю я. — И из ночи в ночь? — Вот именно». Похоже, она нисколько не шокирована, ведь доверие уже установлено, физическое. Вернемся к ней. Она любит музыку, собак, юг. Однако родилась она на севере, в Амстердаме (странно, сколько хорошего мне сразу начнет приходить оттуда). «Мы как-нибудь съездим в Амстердам. У тебя есть подруга? — Сейчас нет. А у тебя, любовник, любовники? — Никаких проблем».

Она сказала, не «нет», а «никаких проблем». Осмотрительная. Вот он я, чем не проблема? Ну, ее-то, понятное дело, она решит без труда.

Я смотрю на нее. В действительности, красота это доброта, живая, глубокая, отмеченная пережитой болью. Красота — искушенная доброта. Уродство — постыдное невежество. Красота это разум боли, уродство это глупость лживой подделки. Этим вечером она надела маленькое черное платье, под ним ничего нет, вызов зиме, которая обступает нас в этом забытом Богом углу, что, однако, всего лишь в двух шагах от прошлого иллюминаций и празднеств. У нее точеные руки и ноги, она прекрасно осознает, что делает, мы как раз усаживаемся на подушки перед зажженным камином. Голос у нее спокойный, немного даже торжественный, глаза улыбаются (да, голубые, я не ошибся). Продолжим собирать информацию. Какая-нибудь серьезная история с мужем? Вероятно. Тут интонация становится сдержанной, почти равнодушной. Дети? Пятнадцатилетняя дочь от первого брака, давно уже позабытого. Стало быть, от кардиолога-коллекционера детей нет. Подразумевается: и этого достаточно. Я быстро подсчитываю: лет ей где-то тридцать семь-восемь-сорок, а выглядит не больше, чем на тридцать, и, похоже, ее совершенно не смущает, что мне всего двадцать три. А мне так она кажется очень молодой: взгляд, умение слушать, жесты. Между нами происходит то, что больше всего пугает общество: ниспровержение основ.

Она опять ставит музыку, все тот же Бах, его играет на фортепиано одна ее подруга, гениальная, как она говорит, «я хотела бы, чтобы вы с ней как-нибудь познакомились». И потом: «Прости, мне нужно сделать несколько телефонных звонков». То «ты», то «вы»: шаг вперед, шаг назад, танец.

Она закрывается в одном из кабинетов и остается там чуть ли не целый час. Пару раз выглядывает из дверей: «Это долго, но очень важно». Смеется. Она с головой в своих денежных историях, и в деньгах у нее, похоже, недостатка нет. Сейчас-то я осознаю, что за редкими исключениями (угрожающими ее безопасности) мы никогда не будем говорить о ее работе, о ее друзьях, врагах, делах, которые она все это время продолжала вести, международном праве, путешествиях в Швейцарию, поездках в Страсбург, Брюссель, Гаагу, Лондон, Франкфурт, Нью-Йорк. Впрочем, о моих книгах мы тоже разговаривать никогда не будем: ее жизнь отдельно, моя отдельно. Но при всем этом, сразу же, с первого мгновения глубокая преданность, «в жизни и смерти», трудно понять, почему.

В подобного рода встречах и нет никакого простого «почему», все разыгрывается словно в облаке пыли деталей и подробностей. Прежде всего это касается слов: прислушивание, вздох, сомнение, молчание. Ладить — вот удачное выражение. Есть что-то, что стремится друг к другу, не изнашивается, не прерывается. Порой можно было бы сказать, что соединяются даже умершие, во всяком случае некоторые, самые светлые мгновения. Связи наскучившие или трагические суть не что иное, как ошибки кожи, мышц, запаха, голоса. Ты упорствуешь, несмотря на подступившую скуку, ты хочешь верить, не осмеливаешься признаться, что испытываешь то или иное неудобство, и все это называешь страстью, обладанием, думаешь даже, что ты прав в том, что виноват, что нужно продолжать принуждать себя, но ты ошибаешься, на самом деле это рыщет смерть — тяжеловесная ханжа, фанатично бессильная, фригидная. Истинная страсть это безвозмездность и отдохновение, возможность в любое мгновение остановиться, замолчать, уснуть, исчезнуть. Притаиться.

Счеты с нею? Никаких счетов. Впрочем, на этом как раз имеет смысл остановиться поподробнее, потому что могут возникнуть самые гнусные подозрения. Дьявол желает, чтобы все происходило ради выгоды, из низости, из расчета. И если он, Дьявол, видит, что в данном случае все не так, как он страдает, бедняга, как его тошнит. Забавно наблюдать, как он тужится, корчится, роется, шпионит, клевещет, суетится, брызжет слюною, вновь и вновь пытаясь доказать обратное. Внести раздор, воцариться, разлучить. Никакая очевидность его не впечатляет, ничто не убеждает. Дьявол вызубрил свой катехизис: каждая вещь и каждый человек имеет свою цену, все должно продаваться и покупаться. Я сказал: «Дьявол»? Так и сказал, с большой буквы? Глупо? Ну и пускай. Дьявол существует, лично я встречал его раз сто. Бог? Не уверен, возможно, какая-нибудь тенденция, едва заметная, как вспышка. Дьявол — полицейский, а Бог — подпольщик: забавно.

Итак, деньги между нами циркулировали, но особых следов не оставляли. Она мне их давала, я ей их давал. Она никогда у меня, к примеру, не спрашивала, что означает то, что я время от времени называл, посмеиваясь, «военным напряжением». Это ее беспокоило меньше всего. Она не читала ни одного манифеста, ни одного журнала, ни одной листовки. Порой, после какой-нибудь акции, она просто спрашивала: «Это были вы?», не дожидаясь ответа, поскольку знала, что его не будет. Она догадывалась, что я замешан в историях двусмысленных и даже нечистых, возможно, в ее глазах, и наивных, но ни слова об этом, также как о финансовой стратегии (весьма и весьма сомнительной) крупных объединений, которыми она занималась. В действительности мы инстинктивно оберегали друг друга, и даже прослушивание наших телефонных переговоров не прояснило бы ровным счетом ничего, разве что классические игры влюбленных, уменьшительные имена, ласковые прозвища, намеки, возбужденность, взрывы смеха. Поскольку в силу необходимости, вызванной особенностями своей профессии, она чаще всего говорила по-английски, возвращение к французскому было для нее особым удовольствием, чем-то вроде каникул. Еще она говорила по-немецки («ты в этом ничего не понимаешь, это так красиво»). Насчет французского у меня имелись замыслы: заставить его вернуться, придать ему иную выразительность, новое звуковое значение. Для этого необходимо увидеть его извне, как путешествие на солнце или на луну. А если возможно, то и дальше, в антиматерию, черные дыры, пустоту, другие галактики. Тайная страсть, желание ритма и струн. В этом смысле Дора была, конечно, подарком.

Дело близилось к Рождеству, начал падать снег, парк был прекрасен, белый и черный, совсем не мрачный. Цезарь породы боксер меня более или менее признал, тем не менее продолжал на меня бросаться, чтобы как можно больше испачкать, положив мне на грудь свои чудовищно грязные лапы. «Это от любви», — говорила Дора. Был ли я для нее чем-то вроде собачки? И это тоже. Помимо прочего. Пришлось отучить Цезаря являться по утрам и будить свою хозяйку, он немного повздыхал и поцарапал дверь, на этом все и кончилось. Впрочем, я не все ночи спал с его владелицей и, во всяком случае, редко когда до самого утра. Сон вместе должен остаться редким явлением. Она понимала это, я тоже.

Я пришел на встречу с Франсуа, назначенную, как было это принято, в пустом кафе. Лао-Цзы и Паскаль мыслят одинаково. Он грустил, что было ему совсем не свойственно. Я спросил, нет ли у него личных неприятностей. Он отмахнулся от вопроса, сказал, что уезжает в Испанию, оставил адрес в Барселоне. «Все мерзко», — несколько раз невыразительно повторил он. Знал ли он некую Дору Вайс, которая была на той вечеринке? «Адвокат? Ты не мог найти момента удачнее». Кардиолог, который недавно умер, по фамилии Канселье? «Ну да, родственник того типа, увлеченного алхимией, который когда-то ошивался вокруг сюрреализма». Годится? Годится.

Судя по словам Франсуа, ситуация была просто никакой и, похоже, очень надолго. «Следовало бы начать с самого начала». Какого начала? Неопределенный жест. Очень далеко, во всяком случае. Он замолчал, мы вышли, какое-то время шагали под снегом вдоль Сены, я думал о том, что очень его люблю, что он, единственный из моих друзей, всегда производил на меня впечатление человека, который свободу ценит больше собственной жизни. «Увидим, кто понимает это время и кто умеет ждать», — вновь повторил он, протягивая мне какие-то бумаги и снабжая точными инструкциями. В конце концов, он был старше меня. Внезапно он остановился: «Ну, может быть, в Испании?» и пересек набережную, чтобы исчезнуть на той стороне, где Лувр. Я смотрел, как он удаляется в своем сером пальто, черном шарфе, наброшенном на плечо, довольно плотный, очень прочный (это слово вдруг пришло мне в голову; прочный, как утверждает словарь, означает нечто такое, что длится долго и будет длиться всегда, пример: прочная привязанность).

Я знал, что беспокоило Франсуа: не только отсутствие всякой возможности действия, но также неудачное соотношение сил в общественном мнении. Противник осознал опасность, он с близкого расстояния отслеживал все средства выражения, телевидение, радио, книгоиздательство, прессу. Те немногие, что симпатизировали нам в регионах, оказались в изоляции или вытеснены в маргиналы. Атаки велись беспрестанно, прямо или опосредованно, определенно или намеками, настоящий артобстрел. Глупость утомляет: мы были утомлены. В периоды отступления или реставрации (конформизм, популизм и лже-анархия) мнение имеет вес, оно окаменевает, пропитывается клеем, заносится песком, в противном случае на него просто-напросто плюют, потому что в тот момент, когда оно, это мнение, оказывается высказанным, все уже далеко, где-то там, впереди. Итак, каждую неделю можно было прочесть или услышать, то там, то здесь, сторонников нормализации или поклонников беспорядка, они работали рука об руку, притворяясь, будто спорят друг с другом, чтобы заграбастать как можно больше. Шаловливый академик Альбер Шартр, угрюмый моралист Ален Моссаре, политолог, в свое время романист, Жиль де Пломбавуан, издатель, непримиримый консерватор Жан-Клод Тубетен, любители нравоучений критики Фабрис Лакен и Манюэль Блезин, специалист по воскресным наставлениям Фосто Барони (сторонник Единого Социального Фронта), воспрянувшие крайне правые и просочившиеся крайне левые, все это сборище подхватывалось от одного телефонного звонка к другому, от одного делового обеда к другому женами или любовницами всех этих господ, неустанно пекущихся об общественных интересах. Особо восхитительный (по выражению Франсуа) случай представлял собой некто Самюэль Мезьер, жалкий нервный карьерист, который часто писал под псевдонимом Никола Дюшен. Последним шедевром этого идиота была критическая статья по поводу книги одного из наших друзей, которую он считал вопиюще бездарной. Последняя фраза была особенно прелестной: «Вот так и процветает нищета во французском королевстве». Проклятый Дюшен! Проклятый Самюэль! Что за приступ роялизма! Франсуа предложил ответить ему под псевдонимом, только какое имя выбрать? Исаак Шарлевиль[1]? Авраам Кемпер? Иаков Лион? Саул Орлеан? Авессалом Монтобан? Саломон Гренобль? Моисей Нуармутье? Натан Мюлуз? А чем не подходит, скажем, Пьер Иерусалим, Ален Тель-Авив, Бернар Иерихон, Жан-Поль Хайфа? А может быть, Саломон Пуатье, Салим Авиньон, Рашид Марсель, Мустафа Монтрей? Нет, в конце концов, женское имя подошло бы больше: Лейла Рубе, к примеру, или Рашель Ла-Рошель, Эстер Ангулем, Сара Трувиль, Мириам де Гале. Потом эту идею оставили, разумеется.

Совершенно напрасно так критиковали Бретона, говорил в ту пору Франсуа. Да, согласен, неудачные стихи, навязчивая религиозность, дурная описательность, низкопробная таинственность, истеричное псевдоясновидение… Но нравственная непреклонность имеет свое несомненное величие, и потом, поэзия, свобода, любовь, пророческая интуиция, скитания по Парижу, неожиданные вспышки вдохновения, встречи… С такой интуицией нужно было бы создавать новое, пойти гораздо дальше, дальше в философском смысле…

Я имел тем больше оснований соглашаться со всем этим, что, живя с Дорой, на собственном опыте убеждался: каждый момент, который я проживаю, словно магнит, притянут к другому. Самым странным было то, что в данном случае речь шла о самом разуме. Мы возвращались из Амстердама, она показывала мне квартал, в котором родилась, в глазах моих застыла пламенеющая мгла Рембрандта, «Ночной дозор» преследовал меня во сне, «Еврейская невеста», казалось, была погружена в золотистую тишину. Амстердамские чайки, белоснежные комочки на городских площадях-лужайках, все пританцовывали на месте, перескакивая с одной лапы на другую. Слишком много гашиша? Его никогда не бывает слишком. Неделя на ощупь, в паутине кракелюр полотен, на корабельных мостиках, в индийских ресторанах, в широкой гостиничной постели…

Мы проживали полноту беспричинного счастья, полноту жизни задаром. Я догадывался, что она умудрялась держаться на расстоянии от своих надзирателей и надзирательниц, часто она уединялась, чтобы позвонить, возвращалась озабоченная, нервно посмеивалась. Мы много прогуливались, словно не замечая друг друга. Заниматься любовью, слушать музыку, читать, писать, спать, и опять спать, не делать ничего, ходить, и снова любовь, и спать, и потом музыка. И живопись, и спать, и улицы, каналы, кафе, остров Ситэ в Париже, намагниченный кончик, зафиксированная точка, акробатические этюды в тесном Остине, запотевшее ветровое стекло, пальцы, которые выводят на этом стекле буквы и слова, полицейские патрули, замедляющие шаги, лучше будет разжать объятия, и шпик, стучащий в стекло: «Документы, пожалуйста», и почти тотчас же, сверившись с удостоверением личности: «Спасибо, Адвокат». Мне нравилось, что флики называют ее «Адвокат». «Адвокат, ну ты помнишь, дело X., находилась в своей машине с каким-то молодым человеком, похоже, студент, на набережной, в три часа ночи. — Красивая баба, я бы и сам такую. — И умная, сука. — Из левых? — А то как же».

Да, как раз тот тип женщин, которых хозяин квартиры Жижи и его приятели по Фронту, разумеется, сочли бы блядями, зато Бетти и ее друзей — чистыми и настоящими. Что касается Франсуа, так он был за, и писатель, находившийся в ту пору здесь, тоже. Забавный тип, его с трудом переносили рядовые экстремисты. «Да нет же, — возражал Франсуа, — он очень проницательный. Он может быть полезен, он столько всего знает, оставьте его в покое». У него, писателя, имелись определенные привилегии, ему прощали его скороспелые успехи, его приверженность девятнадцатому веку, его развязность, его выставляемое напоказ вольнодумство. «На самом деле он очень скромный, и вполне надежен», — повторял Франсуа, не в силах никого убедить. «Буржуа. — Ну и что?» Он, писатель, присутствовал на всех дискуссиях, должно быть, делал пометки, во всяком случае, все это впоследствии появилось в его книгах, тем или иным образом преобразованное. Отзывались о нем довольно плохо, между тем не составляло труда установить, что он всегда разъезжал с более или менее секретными миссиями (то в Рим, то в Китай). Каждому свои противоречия, свои маски. Франсуа — ореол искренности, приобретенный в суровом подполье, писателю — видимое, то есть поверхностное и изменчивое, дутая репутация. В конце концов, не стоит спешить оказаться правым. Успеется еще.

Я вновь вижу тот чердак, где когда-то проходили собрания, слышу смех, напряженность, тишину. Товарищи приезжали отовсюду понемногу — итальянцы, немцы, голландцы, англичане, испанцы, аргентинцы, девушки, в основном, хорошенькие, искренние, доступные. Вечеринки на этом не заканчивались, редактировать тексты, как правило, доставалось Франсуа. Я видел, как писатель, не подписываясь, разумеется, сочинил экспромтом три или четыре из них, отмеченные его собственными стилевыми изысками. Возвращался я поздно, Дора давно уже спала с правой стороны, я проскальзывал к ней, мы расслабленно любили друг друга, нет ничего прекраснее этих стонов в полусне, а потом сладостное, усталое томление в руках и ногах. Начинался день, она успевала принять душ, одеться, мы завтракали на кухне, выжатый лимон, чай для нее, кофе для меня, она уезжала со своими бумагами, я оставался один в огромном молчаливом доме, устраивался в библиотеке. По ту сторону застекленной двери весна начинала распускаться на ветвях и в самом воздухе. В этом смысле книги напоминают весну: они тоже расцветают потихоньку, именно для кого-то и именно тогда, когда нужно. Вот пример:

               Сочинения Господина Сирано Бержерака               Том первый С иллюстрациями выполненными           мелкой насечкой            В Амстердаме     Издательство Жака Деборда   Книготорговца с Биржевого Моста Кельнское отделение торговой фирмы                 MDCCX

«Это книга настоящая, но это еще и книга таинственная, в которой нет ни страниц, ни букв; иными словами, это Книга, для чтения которой не нужны глаза, вам потребуются одни лишь уши… И с вами вечно пребывают все великие Люди, мертвые и живые, которые разговаривают с вами живыми голосами…»

Или вот:

«Эта дорога весьма приятна, хотя и пустынна, здесь дышат воздухом свободным и легким, который питает душу и позволяет ей воцарить над страстями…»

Или еще:

«Река воображения течет медленнее; ее легкое искрящееся течение сверкает множеством огней. Когда глядишь на этот поток влажных искр, кажется, будто они в своем водовороте не подчиняются никакому строгому порядку. И лишь присмотревшись к ним внимательнее, я насторожился: та жидкость, что катилась в ее русле, представляла собой чистое золото, пригодное для питья, а ее пена — тальковое масло. Рыбы, которые питаются всем этим — рыбы-прилипалы, сирены и саламандры; на дне вместо гравия лежат камни, с которыми сам становишься тяжелее, если прикоснуться к ним с обратной стороны, и легче, если притронуться спереди…»

Или еще, кто мог бы сказать мне месяц назад, что древняя китайская «Книга перемен», И цзин, откроет здесь, прямо перед моими глазами, свои чудесные тайны проницательности и лукавства? Вот, к примеру, двадцать третья гексаграмма[2], Бо, «Разорение», этим утром я восхищался ею, тремя ее разорванными черточками внизу, Кунь, означающими самоотдачу, землю, и одной непрерывной чертой и двумя разорванными, в верхней части, Гэнь, незыблемость, гора. В комментарии говорится: «Один цикл подходит к концу, пора готовиться к новому. Гора покоится на земле. Будьте открыты новым идеям. Будьте готовы выполнять свой долг… Здесь начинается небесный путь». В идеограмме Бо можно распознать нож и знак, обозначающий ваять. Это как раз отражение нашей ситуации, сказал бы Франсуа, но внимание, очередная интерпретация может выглядеть так: «Вот еще один огромный плод, который не был съеден», и «у ничтожного человека будет разрушено жилье». Пусть свое мнение высказывает дилетант. Следующая гексаграмма, якобы случайно, это Фу, «Возврат». Ничто не бывает неподвижным, изменчивость — в основе всего, превращения не имеют конца. Не исключено, говорил Франсуа, что в один прекрасный день мы снова получим право на знак Гэ, смена, преобразование, а одновременно на то, что с этим связано, внизу сцепление, огонь (Ли), а вверху радостное, водоем (Дуй). «Человек, готовый к переменам, должен обладать верой, небесные силы направят его». Здесь угадывается движение времени сквозь пространство, и все, и ничего больше, лишь вибрация изменчивости.

Триграмма Дуй состоит из разорванной черты вверху и двух непрерывных под нею. Моя любимая. «Это сгущается и расстилается дух воды. Это испарения, поднявшиеся от поверхности озер, прудов и болот, они придают новые силы, питают, обогащают. Это самый дружественный, самый веселый из духов. Радостное позволяет находить верные слова, те, что вдохновляют, дарят веру и желание действовать». Идеограмма Дуй отображает кого-то, кто говорит с вами, а если вы его не слышите, так это потому, что не умеете слушать.

А вот я, уже гораздо позже, в самолете, выполняющем рейс на Пекин, дважды или трижды черчу на левой ладони Доры этот символ Дуй:


Следующий отрывок был написан там, специально для нее.

Мне представляется, что именно прекрасным весенним утром в Китае, в Тяньцзине, следует любоваться свитком, написанным в 1697 году Банда Чанреном: «Цветы, растущие по берегу реки». Банда Чанрен — самый известный из Четырех Великих Художников-Монахов. Его жизнь аристократа была разрушена свержением династии Мин. Начиная с этого времени, он вывешивает на дверь идеограмму немой, отказывается вести любые разговоры, слывет сумасшедшим, беспричинно смеется или плачет, разговаривает с ласточками, танцует перед потрясенными друзьями, распевает по ночам во всю глотку. Его имя означает Обитатель Восьми Высоких Гор. Расписываясь, он довольствуется двумя знаками: kuzhi (плакать) и xiao zhi (смеяться). Это великий мастер трав, бамбуков, рыб, опушек, птиц, цветов. В живописи его почерк распознается сразу и безошибочно, раскрывая все свои грани, словно стихотворение, которое говорит само за себя. Для него не существует стен и вообще какой бы то ни было твердой субстанции. Когда смотришь какой-либо из его свитков, рот наполняется слюной. Вот что пишет он в уголке:

Бесконечный падает дождь, мой корабль не плывет никуда, Облака летят над моей мастерской среди лотосов, Вот и юг потерялся из виду, Передо мною сияющая гора.

Кто хочет — поймет, но очевидно одно: китайскую живопись невозможно поставить в имперфект, потому что она никогда не проявляет себя в настоящем времени. В настоящее время она становится каждый раз заново, а затем прошедшее время сразу переходит в будущее. Сочится, струится, серебрится. Очень близко и невероятно далеко. Мы подписываемся, как и ставим дату, внизу, ближе к могиле, в то время как на китайских свитках, напротив, квадратные, овальные, прямоугольные печати повсюду — и нигде: ты входишь в пространство и затем выходишь, вдохнув его, прочувствовав, прощупав. Гора или море, прожитые изнутри, художник очень далеко, в своей ячейке угла — крошечный рычажок, который по своей воле может их приподнять. Я был там, кажется, говорит он в тишине, это прошло через меня, я все еще там, внутри, нависаю надо всем, я дарю вам это, вы обладаете необходимым измерением. Я тот, кто существует, я плачу, я смеюсь, я замолкаю. Бамбуковые стрелы надменны и преданны, королевства загнивают, белые с черным журавли резвятся поверх крыш, любовники лежат наизготове в своих будуарах, кони оседланы, сосновые поленья сожжены, чтобы изготовить чернила, отобраны волоски для кистей, достойные стать мыслящим зверьем, виртуоз Трех Совершенств (поэзия, каллиграфия, живопись) сочиняет оду красной скале, гимн изысканным утесам, одиноко стоящим деревьям, туманное прощай озеру Дяншан. Трудно, разумеется, сравняться с By Ченом, в 1347-м, и его свитком «Бамбуки и камни», легкие штрихи углем, едва обозначенный красный. Впрочем, можно предпочесть «Виноград» и стихотворение, начертанное на свитке:

Половина жизни моей иссякла, теперь я старик, Один стою и смотрю, как воет ветер ночной, Жемчужины, падающие с моего пера, не могут найти покупателя, Так пускай они рассыпаются среди виноградных лоз.

Какое всеобъемлющее коварство: никогда еще виноградины не были столь зрелы, юны, отравлены, свободны. Мир пуст, торговцы продажны, убегаешь в летящую белизну, грозди падают в сумрачное сверкание. Но вот снова синие, как волны, горы в желтом небе. Расписные гробы заполнены лакированными коробочками в форме уток, человек в профиль оседлал дракона на оранжевом шелке, птица-феникс и рыбы играют, не замечая друг друга, в соснах шелестит ветер. Возле лодки, в хижине под ивами и кипарисами почти неразличимый силуэт, сидя за столом, пишет картину, которую, в отличие от художника, видно хорошо. Самые высокие пики отвесно стоят в тумане. Кто-то бредет по дороге, кто-то ждет. Двое любят друг друга на берегу бухты. Дробь скатывающихся со скал камней напоминает биение сердца. Скользит танцовщица, останавливается, чтобы пропустить вперед луну. Все происходит меж двух миров, и вне, и вокруг, как этот вытянутый в одну линию фазан, или эти птицы возле зизифуса. Дорога теряется в нефритовых горах, обратного пути не найти, вершины встают одна за другой, материя непроницаема, но это заблуждение уже преодолено. Вот мы ближе к чернилам и дальше от потерявшихся путников, а вот водопады. Потоки воды — вертикальные трещины. Крыши касаются неба, дома плывут, эта микроскопическая человеческая фигурка нисколько не противоречит законам перспективы и объема. Болезнь и смерть — это бестактность, которая совершенно исключена. Гон Цзян в своем свитке «Вид на Холодную Гору» использует метод накапливания чернил, он настойчив, он постигает суть. Этот его период получил название Темный Гон: в молодости он был более светлым, но и более ограниченным. Здесь же он вбирает и охватывает все. Чем больше сконцентрировано тело, тем ярче освещено пространство. Маленькая задуманная жизнь, прикосновение к безмерности.

II

У нас имелись свои ночные развлечения, у Доры и у меня, чтобы погрязнуть в привычках, и речи не было. Мы знали, куда пойти в Париже, особенно она. Много званых, мало избранных. Изучение животной природы рефлексов, комизма ревности. Мы делали то, что нужно, и тогда, когда нужно, вот и все. Порой возвращаться ранним утром бывало тяжело. Но сколько смеха, а еще изумления, восхищения, удовольствий. Сожаления? Нет, комплекс вины — это фальшивомонетный двор. Удачи редки, но не настолько, как принято об этом говорить. На этот предмет память лжет.

Наступила весна, парк заполонили гвоздики и розы. Решено было отправиться в Испанию. Дора приобрела более вместительный Остин, шина прокололась в трех километрах от дома на проселочной дороге, мы спикировали в кювет. Колымага покорежена, но ничего не сломано. «Ты в порядке? — Да, а ты? — Надо передохнуть». Выбрались через откидывающийся верх. Дора тут же поменяла машину, и вот мы в Барселоне, под палящим солнцем. Повсюду очень красивые женщины, загорелые, чуть полноватые, в легких платьях, белых или желтых. Дора была веселой, по вечерам она позволяла мне завлекать девиц в «Космосе», кафе на Рамбла, неподалеку от порта, традиционном месте встреч проституток. Ходили купаться на окрестные пляжи, в ту пору они не были еще загрязнены мазутом. Ужинали в Монтжуике, на холме, в лавровой беседке, над ярко освещенной бухтой. Однажды утром я отправился по адресу, оставленному мне Франсуа, но его там уже не оказалось, уехал куда-то на юг, кажется, в Танжер, сказала мне темноволосая неприветливая женщина, на лице которой явственно читалось: «Все французы дилетанты». Заблуждение.

Отправились обратно, ехали в автомобиле. Я вновь вижу эти пыльные дороги, вечерами пляжи и купания в Валенсии, охровая пустыня у Сарагосы, красная ла Мезета по дороге в Мадрид. Машину вели по очереди, разговаривали мало, слушали музыку. У Доры имелся весь Бах в исполнении подруги Клары, Испания из своих ущелий и поворотов, своих прямых дорог, обращенных к солнцу, вдруг упала в глубины «Вариаций Гольдберга», «Хорошо темперированного клавира», французских и английских «Сюит». Я понял, что они любили друг друга, вопросов я не задавал, просто смотрел, как она спит рядом со мной, когда мы катили ночью в поисках прохлады, свернувшись в клубочек, с черным шарфом на шее, далекая и незнакомая, а порой вдруг, выхваченная из темноты светом встречных фар, детски-наивная, замкнутая, расслабленная, маленький драгоценный камешек. В конце концов, совсем уже поздно, отыскивалась какая-нибудь уединенная гостиничка, там ночевали, на следующий день дожидались начала сумерек, уезжали опять. Дни счастливых путешественников полны забавных случаев, им важнее прожить их, чем говорить о них:

— Тебе хорошо?

— Да, а тебе?

— Очень хорошо.

— Спи.

— Иди сюда.

— Вот так?

— Да.

— Тебе не очень жарко?

— Нет, а тебе?

— Нет. Что за день, какая пыль.

— А мне нравится. Мы так далеко. Давай не будем возвращаться.

— Давай не будем.

— Тебе не удалось повидаться с другом?

— Нет. Сейчас его нет.

— Как и нас?

— Как и нас.

— Ты огорчен?

— Нет, это было предусмотрено. Подождем.

— Чего?

— Там видно будет.



Поделиться книгой:



Регистрация