Лишь исконный цапартичанин, который с молоком матери всосал накопленную ныне уже истлевшими поколениями многовековую ненависть (зародилась она в те далекие времена, когда Цапартицам был нанесен непоправимый урон, ибо Нудломнестец отнял у них право на поставку пива королевскому двору; когда в отместку за это цапартицкие пруды, после отлова рыбы, выпускались так стремительно, что нудломнестецкие за одну ночь переполнялись, и вода перехлестывала через край; когда в одном округе постоянно ловили браконьеров из другого; когда цапартичане не вешали никого, кроме нудломнестцев, и — как с недюжинной ученостью добавлял хронист — vice versa [27]; когда к городским воротам прибивались «ответные листы», а в Прагу посылались взаимные иски и апелляции; позднее эта ненависть подогревалась драками торговцев в трактирах на рубеже двух соперничающих округов; не всегда остроумными, но всякий раз скрепленными городской печатью пасквилями, коими обменивались обе ратуши, и, наконец, самоновейшими спорами),— лишь такой истый цапартичанин поймет, сколь оскорбительна одна мысль о том, что жители Цапартиц должны будут искать правосудия в нудломнестецком краевом суде.
Какое унижение для королевских Цапартиц, некогда центра пограничной жупы, куда наряду с другими селениями входил Нудломнестец!
Насколько близко к сердцу принимали цапартичане эту горькую перспективу, видно хотя бы из того, что однажды, когда угроза учреждения краевого суда в Нудломнестце стала вполне реальной, в Цапартицах состоялся митинг, на котором была принята резолюция, требующая «безотлагательного» (автор текста — К. М. Корявый) выхода Цапартиц из состава королевства Чешского и присоединения к Верхней Австрии. По мнению цапартичан, лишь благодаря столь решительной резолюции в Нудломнестце так и не был учрежден краевой суд.
Приняв во внимание все вышеизложенное, мы без труда поймем, с каким воодушевлением встретили в Нудломнестце и его окрестностях пока еще неофициального соперника цапартицкого кандидата, невзирая на то, что в прошлом Буреш сам был первым человеком Цапартицкого округа.
После длительных дебатов нудломнестецкие доверенные смирились с этой кандидатурой, вняв высказанному кем-то доводу, что, мол, родиться сразу в обоих соперничающих городах депутат от объединенного избирательного округа все равно не может. К тому же Буреш, призвав в свидетели святых угодников, клятвенно обещал любыми законными средствами добиваться вместе с паном сенатором учреждения краевого суда, сулящего стать для Нудломнестца настоящим дворцом благосостояния.
Собрание избирателей в Мраковиште показало, что щупальца вражеской агитации вновь протягиваются к Цапартицам и что вопреки величайшей популярности Ировца приверженцы Буреша объявились даже в Зборжове. Тогда по настоянию Корявого и Грознаты Ировцу пришлось отправиться в Нудломнестецкий округ, чтобы, как говорится, самому вступить в схватку со стоглавой гидрой.
И вот мы видим, как дядюшка Ировец (напоминаем любезному читателю, все события по-прежнему рассматриваются с самой возвышенной точки зрения, то есть с цапартицкой звонницы) приближается к цапартицко-нудломнестецкой границе, за которой на карте его выборных перспектив, как на средневековых картах центральной Африки, до сих пор могло стоять: «Hic sunt leones» — «Здесь обитают львы!»
Правда, мы не можем разглядеть его фигуры, ибо оная укрыта в глубинах исполинской старинной кареты графов Ногавицких из Ногавиц. Экспедиция в неизведанные края осуществлялась под руководством последнего отпрыска этой знатной фамилии, человека уже в летах, чьи владения находились на нудломнестецкой территории.
Рассказ о том, как скрестились жизненные пути графа и деревенского старосты, мог бы составить самостоятельную главу, но для наших целей хватит и краткой информации. Граф фон Ногавиц одним из первых стал приверженцем Ировца (интерес к его прогнозам он, как известно, проявил еще в начале повествования) и завязал с ним более тесное знакомство через Бедржиха Грознату, к числу побочных занятий коего относились и денежные махинации такого рода, что их следовало бы хорошенько поскоблить с песочком, раньше чем выставлять на обозрение общественности.
Грозната поведал своему чистокровному клиенту, что у Ировца денег куры не клюют: старая Вотавка, то бишь тетка Ировцева, не успевает-де вязать чулки под гульдены.
Однако вскоре взаимоотношения между Ировцем и ногавицким дворянином приняли иной оборот, и это обнаружилось как раз во время поездки в Нудломнестец, которую совместно предприняли Ировец, Грозната и граф, столь наглядным способом еще раз подтвердивший наличие контактов между консервативным дворянством и радикальными аграриями.
В описываемый момент экипаж графов Ногавицких съезжает с холма [28], который в драме Ировца имеет полное основание называться «холмом эпикриза».
Едва карета скрылась за холмом и исчезла из поля нашего зрения, можно с уверенностью сказать — счастье покинуло дядюшку Ировца. С этого момента наступает падение его славы. Иными словами — начало конца.
Не прошло и пяти минут, как на холме показался Бедржих Грозната, вид и поведение которого свидетельствовали, что сия незаурядная натура совершенно выведена из равновесия. Грозната был весь в поту и задыхался от поспешности, с какой выскочил из кареты и вновь поднялся на вершину холма. Но это еще не все. Глаза его грозно сверкали, говоря о чувствах, коим он вскоре позволил нелицеприятно излиться наружу.
Благодаря лозунгу «что ни чех — то „сокол“» всем читателям этой истории, полагаю, хорошо знакома гимнастическая команда: «наклон вперед».
Так вот, очутившись на вершине холма, пан Бедржих Грозната обозрел простирающийся перед ним край взглядом, от которого чуть не вспыхнул ближайший стог, после чего недоуменно и негодующе обратился в сторону остановившейся посреди спуска кареты. Возле нее стоял К. М. Корявый, тоже принявший участие в экспедиции, и, выразительно жестикулируя, приглашал беглеца вернуться и продолжить совместную поездку. Из кареты выглядывало совершенно ошеломленное широкое лицо Ировца.
Не теряя ни минуты, Бедржих Грозната повернулся лицом к Цапартицам и выполнил упражнение по команде «наклон вперед» с такой быстротой, что заслужил бы похвалу самого придирчивого учителя гимнастики.
Это трудное упражнение он еще украсил, дополнительно отведя руки назад и похлопав обеими ладонями по мышцам, особенно напрягающимся в подобной позе… Сей негативный «поклон» одинаково понятен всем народам Европы.
Когда Грозната выпрямился, К. М. Корявого уже не было возле кареты, а кандидат в депутаты больше из нее не выглядывал. Экипаж все быстрее катился по императорскому шоссе, соединяющему Цапартицы с Нудломнестцем.
Бедржих Грозната тоже не стал ждать. Сопя и пыхтя, припустил он назад, к Цапартицам, в сердцах отплевываясь на каждом третьем шагу.
Казначей недолго галопировал по прямой, свернув у ближайшего перекрестка налево, к Спаневицам — известной нам резиденции старосты Буреша. Тут он перестал оглядываться, пошел медленнее, с достоинством, но до Спаневиц все-таки добрался. Добрался и до красивой усадьбы Буреша и даже переступил порог его дома. Ни один из немногих долготерпеливых читателей нашего повествования, выдержавших до этой страницы, наверняка и не подозревает, чем объясняется сие демонстративное поведение Грознаты, по которому почти безошибочно можно судить о коренном перевороте в его политических убеждениях.
Причиной же всего была очаровательная дщерь Ировца — Баруш. Хотя о чувствах в нашей истории говорилось не много, прелестный любимец пылких дев Амур и тут не дремал.
Напротив!
Он действовал столь успешно, что ко дню, когда Ировец двинулся в поход против непокорного Нудломнестецкого округа, Баруш была уже троекратной невестой. И все благодаря заслугам своего незаурядного папаши, которому удалось добиться того, что до сих пор мало кому удавалось, а именно — почти одновременно «сунуть дочернину руку в три разных рукава». Причем, разумеется, ни один из женихов не догадывался о существовании соперников.
Первым, кому дядюшка Ировец свято обещал Баруш, был пан «учетель» Глупка. Случилось это вскоре после того, как Ировец столь примитивным способом «выбил» из девичьей головы молодого Буреша, а сам пан Глупка исчерпал все поводы для ежедневных визитов в Зборжов, включая простонародную омброметрологию, фольклористические исследования и даже врачебное предписание каждое утро пить парное молоко [29].
Как человек романтических представлений пан Глупка не преминул попросить у родителя своей избранницы ее руки! Женитьба на крестьянке и для дипломированного педагога вовсе не была чем-то из ряда вон выходящим или позорным, и хотя положение преподавателя-практиканта возносило нашего героя на невероятные высоты, ожидаемый депутатский мандат тестя служил неплохим пластырем для растрескавшихся пяток, которые, кстати сказать, у Барушки давно уже зажили.
Да будет нам разрешено воспользоваться широко распространенным выражением — она перерядилась.
Перерядилась в городское: сняла сборчатую юбку, корсаж, белый плат и начала носить городскую одежду. Единственный оставленный ею платок, шелковый, с ярким цветком в уголке, повязанный не по-бабьи (на лбу торчат стянутые узлом концы, сзади прическу подпирает огромный гребень), а свободно,— знаменовал последнюю стадию превращения деревенской куколки в цапартицкую бабочку. Для завершения этого процесса Барушке не хватало лишь одного — шляпки. Из цапартицкого костела она возвращалась домой уже не со зборжовскими девчатами, а с дочками мельника Павлика, которых почитали горожанками (мельница была в добром получасе ходьбы от города, но уже имела порядковый номер, относящий ее к Нижнему предместью).
И, уж конечно, теперь Барушка не только никогда не появлялась босой (исключая ночное время), но более того — носила не высокие сапожки со шнуровкой, а ботинки на кнопках; проблема растрескавшихся пяток была, таким образом, окончательно снята с повестки дня.
Барушка — позволим себе подобную метафору — тонула в море блаженства, с тех пор как во время дойки вдруг поняла, что вполне может стать «пани учетельшей». Сам же пан учитель Глупка страшно смутился, будучи прижат к ее в буквальном смысле жаркой груди. Ведь после такой вспышки девичьих чувств он уже но мог с уверенностью почитать себя новоявленным князем Ольдржихом… {31}
Разговор жениха со старым Ировцем был краток.
Услыхав о намерениях неожиданного претендента на руку Барушки, папаша окинул его взглядом, исполненным непривычной подозрительности, поскольку с самого начала не возлагал на молодого ученого больших надежд.
И только минуту спустя высказал свое мнение по поводу цветистой речи пана Глупки:
— По пташке и клетка.
Заметив, что наш дорогой учитель теряется в догадках относительно значения сих слов, Ировец после паузы пояснил:
— Ну, раз уж оно так!
Учителю Глупке этого было вполне достаточно. С тех пор он считал себя официальным женихом барышни Барбары Ировцевой. Нам известны фантасмагорические представления Барушки о том, сколь велика удача для деревенской девушки — увести из-под носа цапартицких красавиц «учетеля». Поэтому всякому понятно, что и ее распирало от счастья.
Вторым женихом Барушки оказался не кто иной, как наш друг — Бедржих Грозната. Да, да, есть за ним такой грех, и пусть он сам теперь расплачивается. Как-то после собрания поверенных аграрной партии в трактире «У Шумавы», где Грозната с Ировцем обыграли в карты всю свою дружину и засиделись до поздней ночи, зашел у них за кружкой пива разговор.
Душевная размягченность, вызванная совместной удачной «охотой», помогла вскипеть и излиться самым сокровенным чувствам Грознаты, кои он давно лелеял в груди, но пытался сдержать. Когда в результате общения со старостой этот добряк понял истинную цену непроверенных слухов, будто в доме Ировца не хватает чулок, которые не столько снашиваются, сколько употребляются для хранения гульденов, и когда благодаря своему служебному положению он имел случай убедиться, что с той же целью Ировец использует, причем в масштабах, достойных всяческого уважения, и более современные средства, а именно — сберегательные книжки, чувства, пылавшие в его мужественной груди, не могли не вырваться наружу.
— К чему таиться! — закончил он исповедь, обращенную к будущему депутату.— Вы — отец и знаете, что и как, кто вы… и кто — я…
Смесь неподдельного удивления и деланной радости, изобразившаяся на лице Ировца, возымела успех.
Если бы «верджинка» старосты была скручена из листьев щавеля, и то на гладко выбритом пространстве вокруг его рта не образовалось бы такого множества морщинок, а поскольку сигара грозила выпасть из растянувшихся губ, он сам вынул ее и со словами: «По пташке и клетка!» — сплюнул сквозь зубы.
— По рукам, папаша?! — пропел обитающий в утробе Грознаты тенор. И не успел Ировец вернуть сигару на прежнее место, как очутился в объятиях Грознаты. Дядюшка дважды смачно чмокнул второго будущего зятя, а тот сразу же утерся платком, вероятно, чтобы сохранить сии отеческие поцелуи на память.
Ировец молча заерзал на стуле — впрочем, почти незаметно — и наверняка почесал бы за ухом, если бы с момента выдвижения в кандидаты не оставил некоторых скверных привычек.
Он вспомнил о многочисленных отцовствах Грознаты и о том, сколько несчастных полудев могло бы в Цапартицах претендовать на новоявленного Барушкиного жениха.
— Пан казначей,— изрек наконец староста,— нашей девке о том говорить не след [30]. Подождем до выборов!
Хотя Грознату это и задело, он заглушил все сомнения бодрой болтовней:
— Мы ж друг друга знаем, оно конечно, сперва — в депутаты, а потом — пускай едут сваты. Да и где нашему брату взять время, чтобы женихаться. Короче, сделал дело, а уж там гуляй смело…
Казначей еще битых полчаса молол языком насчет того, как это важно, чтобы его свадьба с Барушкой, о которой он говорил, словно все уже было решено, состоялась «ну, разумеется», только после выборов.
Кто был третьим женихом Барушки — выявилось как раз сегодня за Бабьим Пупком.
Если Ировец не решался «выкать» Грознате, то каким же пигмеем он казался себе рядом с графом из Ногавиц. Дядюшка не в силах был преодолеть некий атавистический ужас почтительности перед сим «свободным паном», сохранившим свою свободу до столь преклонного возраста, что это уже становилось серьезной угрозой для продолжения ногавицкого рода, последним мужским представителем коего он значился.
От более придирчивого наблюдателя не могла ускользнуть некая чрезмерная подвижность шейных позвонков графа, отчего голова у бедняги не слишком заметно, однако с назойливым постоянством покачивалась из стороны в сторону…
Естественно, что даже положение кандидата в депутаты не помешало Флориану Ировцу при каждом удобном и неудобном случае величать графа, своего высокородного благодетеля и вечного должника,— «ваша милость». «Ваша милость» — это самое малое, чем он мог выразить почтение пану из Ногавиц.
Вот и во время сегодняшней вылазки на территорию Нудломнестца только и было слышно: «Ваша милость» да «Ваша милость». И хотя демократ, сызмальства живший в душе Бедржиха Грознаты, поневоле присмирел ввиду его весьма явных денежных контактов с местными родовитыми лошадниками, в нем все бурлило от злобы с того самого момента, как они с Корявым сели в графский рыдван, которого вдобавок пришлось долгонько дожидаться на Бабьем Пупке.
Сие обстоятельство, как и полное пренебрежение со стороны Ировца к его особе (тот сегодня делал вид, будто почти не замечает казначея), можно считать побочными причинами всего, что впоследствии произошло. Да и сам граф был уже по горло сыт этими «милостями».
Поводом для разыгравшейся вскоре драматической сцены послужил сущий пустяк — кончик тесемки, выглядывавший из костюма старого аристократа в том месте, где на картине, изображающей родословную графа, из доспехов его прадедушки вырастает генеалогическое древо Ногавицких из Ногавиц.
Ировец, для которого все патриотические разговоры, занимавшие Корявого и Грознату, были переливанием из пустого в порожнее, не спускал глаз с графа, все выжидая, как бы выразить ему свою бесконечную преданность.
А граф, легонько тряся лысой головой, через темя коей тянулось несколько длинных редких волосков, пропитанных той же густой черной краской, которой он не пожалел на брови и усы, с какой-то особой нежностью взирал на дядюшку Флориана.
Это настолько бросалось в глаза, что Корявый и Грозната не раз обменивались многозначительными взглядами.
Вдруг наш дорогой земляк так резко ткнул указательным пальцем наискось в сторону графа, что тот даже невольно отшатнулся.
— Не соизволит ли ваша милость взглянуть? — защебетал зборжовский староста сладким, младенческим голоском, показывая на довольно-таки грязную тесемку, высовывавшуюся из потертого гранд-сеньора.
Граф покраснел, склонился, насколько позволял его негнущийся хребет, и, заталкивая тесемку туда, где ей надлежало быть, смущенно пробормотал:
— Оба’, оба’ (Aber, aber) [31].
Корявый едва успел задержать дядюшку, ринувшегося было помогать графу.
Справившись с приступом одышки, вызванной волнением и заставлявшей его подбородок описывать почти полный полукруг, граф воззрился своими маленькими глазками на сидевшего визави старосту и продолжал:
— Оба’, оба’, Ировец, ведь вы есть мой будущий швигрфотр [32], для вас я не есть «ваша милость»!
Подумайте, каково было в тот момент Бедржиху Грознате?!
Мало сказать, что в спину ему всадили нож, это не передало бы всей боли, которую он испытал. Нет, его буквально посадили на кол.
— Что? Паралик вас разрази! Какой там швигрфотр? — заорал он во всю силу своих голосовых связок.— Паралик вас разрази! Я вам покажу швигрфотра. Зенки на лоб полезут! Остановите! Да стой же, черт возьми!
Кучер несколько раз оглянулся, но приказания не выполнил. Когда спускаешься с холма, остановить карету не так-то легко.
Все нараставший гнев Грознаты в кульминационный момент нашел неожиданную разрядку.
— Т-п-р-р-р-у! — воскликнул наш богатырь с таким добавлением естественной влаги из своего органа речи, что все три его спутника поспешно заслонили ладонями лица.
Лошади остановились, и Грозната, привстав в карете, обозвал «мужа, облеченного нашим доверием» и превозносимого им на протяжении трех недель по всем селам округа как спасителя крестьянства, «негодным обманщиком» и «неотесанным деревенским дристом», к чему присовокупил весьма недвусмысленно и сердито: «Был ты, Ировец, дристом, дристом и останешься, не видать тебе депутатского мандата, как своих ушей». С этими словами, наглядно раскрывшими его намерения, Грозната решительно выпрыгнул из кареты.
Напрасно К. М. Корявый пытался его удержать.
Но экспедиция вовсе не была этим сорвана. Кучер тронул вожжи, и вскоре Baby Bubeck опустел.
Однако мы, любезный читатель, пока не можем покинуть свой наблюдательный пункт, то есть звонницу цапартицкого божьего храма, пусть ты и забыл, что все еще на ней торчишь.
Ибо то, что сейчас покажется на вершине столь памятного для нас холма, внесет в биографию дядюшки Ировца самый черный штрих. Знай староста, кто поднимается на холм со стороны Цапартиц и куда поспешает, он наверняка вверил бы всех избирателей Нудломнестецкого округа воле божьей, или даже дьявольской, и пополз бы домой хоть на карачках.
Если бы ветер дул с противоположной стороны, мы, пожалуй, услышали бы звуки, коими возвещал о своем появлении на сцене сей deus ex machina [33] нашей истории [34]. Звуки эти доносились весьма явственно и напоминали пощелкивание чувяк по голым пяткам, в чем, кстати, нет ничего удивительного, ибо своему происхождению они, действительно, были обязаны означенной причине; у приближающейся особы, и верно, чувяки были надеты на босу ногу, а так как сами ступни отличались достаточной твердостью, недоумевать по поводу сего звукового феномена не приходится.
К чему долее скрывать? Муж, который в своих звучных чувяках шествовал по направлению к высоте, носящей столь поэтическое название (заверяю вас, ходская топография знает и более поэтичные!), по внешнему виду, да и на самом деле, был… трубочистом!
Разумеется, и без особой проницательности можно угадать, почему это трубочист, а не трубочник, газовщик, жестянщик, водопроводчик, ассенизатор, стеклодув, не мастер по изготовлению термометров и барометров, катетеров, насосов, шин, цилиндров и котелков, высоких сапог, флейт или пушек, почему не строитель туннелей и вообще не любой, кто имеет дело со всякого рода трубами, трубками, трубочками.
Ведь и ребенок согласится, что ни один из представителей оных почтенных ремесел не способен вычистить на Вотаве печную трубу и таким путем открыть тайну дара святого Флориана и необъяснимых доселе успехов дядюшки Ировца!
И тут же без каких бы то ни было отлагательств и околичностей добавим, что конечной целью странствия упомянутого мастера трубочистного искусства пана Мимрачека (между прочим, еще и члена цапартицкого магистрата от третьей курии), действительно, был дымоход Ировца, связанный с небесами синим шнуром, нижний конец которого в начале этой правдивой истории вложил в длань дядюшки Флориана сам его святой патрон.
Но автор повествования предостерегает нашу славную критику от преждевременного злорадного ликования — не стоит воспринимать вышеупомянутого «бога из машины» слишком буквально и потому ставить крест над всей сложной композицией сей эпопеи.
Вы просчитаетесь, господа!
Хотя трубочист Мимрачек появляется на сцене и вмешивается в действие в тот самый момент, когда это нужно (и еще как нужно!) автору, не надо забывать, что он не свалился с неба, а давным-давно жил в изображаемой среде, стоя на страже важного принципа.
Какого?
Ну, разумеется же, принципа регулярной чистки дымоходов, не только весьма полезного, но и строго предписываемого свыше.
Впрочем, все это отнюдь не так просто!
Возможно, какой-нибудь иной писатель и удовольствовался бы обычным полицейским предписанием, но для автора сих строк этого мало, ибо ясно как божий день, что тайна дядюшки Ировца давно была бы вытащена за ушко да на солнышко, если бы пан Мимрачек ревностно следовал предписаниям властей, а сказав, что он ими пренебрегал, мы прибегли бы к не слишком убедительной отговорке.
Тем более что зборжовский староста вовсе не такой глупец, каким он мог показаться поверхностному читателю. Свой драгоценный дымоход он бдительно охранял от всех трубочистов мира, для чего вполне хватало старого, но увесистого «фексира» (висячего замка) на дверях его черной обсерватории. Под самым страшным секретом мы можем добавить: всякого, кто вздумал бы прикоснуться к замку или хоть словечком о нем обмолвиться, ждала такая кара, что и описать нельзя.
Тетя же скорее кинулась бы в сарай и сунула голову меж створками его ворот, чем…
Но и она не избежала великой душевной борьбы, раздираемая обещанием, данным супругу, и еще более важной потребностью, которой бедняжка не в силах была противиться.
А дело вот в чем. В трубу, столь тщательно скрываемую от всех непосвященных и любопытных, выходило сопло печи. Ну что ж, хлеб в конце концов можно покупать и в городе, хотя у тетки Ировцевой при этом сердце обливалось кровью. Хуже было, когда приблизилось время положения первого камня будущего храма святого Флориана в Зборжове.
У несчастной хозяйки голова раскалывалась, как только она вспоминала, что ей негде испечь калачи. Калачи для первого зборжовского храмового праздника! К славе, выпавшей на долю мужа, она была равнодушна и с некоторых пор искала спасения от мирской суеты в молитвеннике.
После того как старо́й, став почетным цапартицким гражданином, заставил тетю Маркит снять ходскую народную одежду и вырядиться в городское платье, она горько оплакала свою недолю, а платок по-прежнему упрямо повязывала на деревенский манер.
Тайна дымохода тяготила ее, словно у них обитал черт или домовой. Жаркими обращениями к небесам и земными поклонами пыталась она замолить перед всевышним грех тщеславия, завладевший ее мужем, ибо ей казалось — все, что им привалило, скорее от нечистого, чем от духа святого.
Тетя Маркит примечала, как щедро текут в их дом деньги, какой в крае необычайный урожай, какое чудесное изобилие всего растущего, но отнюдь не считала сие свидетельством божьего благоволения. Возвращаясь из города с исповеди,— странствия старой часовенки между Зборжовом и Спаневицами давно прекратились — она всякий раз чувствовала болезненный укол в сердце при виде растянувшейся вдоль дороги цепочки подгулявших, охрипших от пения крестьян, которые, пошатываясь, брели из города с предвыборного собрания или с заседания какого-нибудь общества. Горько ей было лицезреть прикорнувшего на меже выпивоху, храпящего так, что на милю вокруг смолкали кузнечики.
А уж эти нынешние наряды! Все крестьянки стали одеваться по-городскому. В иных деревнях, говорят, парни даже носили по улицам набитое сеном и соломой чучело в ходском народном наряде, точно, прости господи, на масленицу…
«Ой ли? Кабы то и впрямь было от нашего святого покровителя, не наслал бы он эдакую порчу. Ох, матерь божья! Слыханное ли это дело, чтоб в трактире и в овыдень [35] играла музыка? Грехи наши тяжкие! Спокон веку этакого не творилось. Языком чесать все ныне горазды. Но где ж такое слыхано, чтоб, к примеру, хозяйка усадьбы жила с батраком. Или — тьфу! — чтобы, как у той живодерши в Накицах, родилось сразу шестеро. Крестить их носили в кошнице [36], зато все живехонькие. Коли это с того вервия, так откуда ему быть святым? Ох, Мария-панна, святая Анна!»
Одна только была у нее утеха, что скоро начнут строить святой костел в Зборжове. И вот, когда приблизилось воскресенье, которое должно было стать днем закладки новой церкви, тетя Маркит воистину воспрянула духом.