Вообще – что вокруг происходит? Мир закипает бледными струями пузырьков, поднимающимися с экзистенциального дна. Школьники вооружаются лазерными указками и ослепляют из них самолеты, идущие с аэродрома на взлет; «приморские партизаны», вооружившись уже отнюдь не указками, отчаянно атакуют местную милицию и ОМОН; в Москве каждую ночь жгут дорогие марки машин; футбольные фанаты устраивают грандиозное побоище на Манежной площади; американцы бомбят Белград; исламские радикалы (если только это они) сокрушают на Манхэттене башни Всемирного торгового центра; «Хезболла» обстреливает Израиль, израильтяне в ответ убивают руководителей «Хезболлы»; прибалты штурмуют собственные парламенты; исландцы забрасывают правительственные учреждения бутылками и камнями; греческие демонстранты открыто воюют с полицией; в Копенгагене идет настоящая битва за захваченный анархистскими группировками «Молодежный дом»; по всей Северной Африке разгорается пламя «арабской весны»: сначала толпы людей выходят на центральную площадь в Тунисе, президент Бен Али, правивший почти двадцать пять лет, бежит из страны, затем то же самое происходит в Египте: президент Мубарак смещен, его будут судить; волнения охватывают Алжир, Йемен, Катар, Бахрейн, в Ливии вспыхивает война против Муамара Каддафи… Да что там, в конце концов, Африка! По сдержанной и спокойной Англии, где уже лет семьсот, чем англичане непрерывно гордятся, царствует упорядоченная законами жизнь, словно джин, вырвавшийся из преисподней, прокатывается волна разбоя и грабежей: тысячи молодых людей, скрыв лица шарфами и масками, врываются в магазины, опустошают их, тащат электронику, продукты, одежду, черт знает что, полиции еле-еле удается это остановить… А до того – «восстание предместий» в Париже: тоже поджигают машины, громят лавки и магазины, учреждения, банки, офисы фирм. Дымится, впрочем, не только Париж – сотрясаются в судорогах Бордо, Лилль, Тулуза, Дижон, Марсель, Нант…
А сражения антиглобалистов с полицией? А взрыв в здании Конституционного суда ФРГ (только потому, что он ввел некоторые ограничения на аборты)? А стрельба по зрителям в одном из американских кинотеатров? А стрельба по ученикам – опять же – в одной из американских школ?
В общем, раздираем страстями не только наш институт, и не только Брейвик охвачен сумеречным пароксизмом безумия. Гоббс сказал бы, что это и есть «война всех против всех», где победителей не окажется, а будут лишь побежденные. Запад против ислама, ислам против Запада, богатые против бедных, бедные против богатых, европейцы против мигрантов, мигранты против коренных европейских народов, хакеры против правительственных структур, служба безопасности против хакеров. Задействованы уже целые армии. В одной лишь Москве, я где-то читал, несут службу почти восемьсот тысяч охранников. С ума можно сойти! Работать некому, в стране демографическая катастрофа, а сотни тысяч здоровенных, упитанных мужиков, с такими вот бицепсами и угрюмыми физиономиями, прохаживаются по вестибюлям, сканируя похмельной сетчаткой каждого, кто появляется из дверей.
Я думаю, что примерно то же происходило и в начале прошлого века. В России вздымаются волны террора, захлестывающие всё и вся: убивают жандармов, чиновников, губернаторов, великих князей, казнят террористов, стреляют в рабочие демонстрации, ссылают студентов, давят протесты крестьян; восстание в Москве, восстание на броненосце «Потемкин», над флотскими казармами в Севастополе развевается красный флаг; гремят залпы, «командую флотом, Шмидт!»; в моду – как символ эпохи – входит «столыпинский галстук», а самого Столыпина, кстати уже почти отправленного в отставку, убивает анархист-провокатор Богров, возможно не без участия офицеров Охранного отделения… В Европе, впрочем, нисколько не лучше: англичане, воюя в Африке против буров, организуют первые концентрационные лагеря, загоняют туда не столько военнопленных, сколько гражданское население вообще, почти не кормят, лекарств не дают, в этих лагерях погибают более двадцати тысяч детей… Полыхает жестокая междоусобица на Балканах: сначала Болгария, Греция, Сербия, Черногория против Турции, потом – Турция, Греция, Сербия, Черногория против Болгарии… Ничего в этой катавасии не понять. Балканские угли будут разбрызгивать искры еще более века… Уходит из Ясной Поляны простуженный Лев Толстой… Покончил самоубийством изобретатель Рудольф Дизель… Министр иностранных дел Германии Бернгард фон Бюлов торжественно заявляет: «Мы не собираемся никого держать в тени, но и сами требуем для себя места под солнцем»… Идут непрерывные колониальные войны… Меняется, точно в калейдоскопе, соотношение сил… Предположим, японо-китайский конфликт европейцев не слишком интересует, но вот Россия, сражаясь с той же Японией, терпит одно поражение за другим. Отступает от Ляояна, от Сандепу, сдает Порт-Артур, после колоссальных потерь сдает Мукден. Наконец – катастрофический Цусимский разгром. И в это же время представители российской общественности шлют поздравительные телеграммы микадо… Какой-то шизофренический криз… Пусть все провалится в преисподнюю, пусть все сгорит!.. А еще в 1898 году анархист Луиджи Луккени, наслушавшись разговоров о том, что революция – это террор, на тихой набережной в Женеве закалывает австрийскую императрицу Елизавету: просто подбежал с заточкой к гуляющей женщине, воткнул железное острие. Императрица была без охраны, такие идиллические времена. И в завершение этой идиллии Гаврила Принцип, боснийский серб, убивает в Сараево австрийского эрцгерцога Фердинанда…
Конечно, как историк я сознаю, что начало двадцатого века и наше время – это некорректное сопоставление. Ведь даже техногенный пейзаж, который во многом определяет лицо эпохи, был тогда совершенно иным. Я уже не говорю о разнице этических представлений. Каляев, скажем, террорист, подпольщик, революционер, отказывается от первой попытки теракта против великого князя Сергея Александровича, поскольку тот выехал в коляске с племянниками и женой – нельзя бросать бомбу, могут быть невинные жертвы. А сейчас кого бы это остановило? Напротив, чем больше погибает людей, тем сильнее эффект, тем круче и выразительнее картинка на телевизионных каналах, тем громче и дольше шум в средствах массовой информации. То есть я в данном случае не о зеркальном отражении говорю, я лишь ссылаюсь на диагностику социальной шизофрении: да, технологический возраст обеих эпох различный, да, этос, то есть аксиологический ландшафт, тоже другой, но болезнь, запущенная, безнадежная, по-видимому, та же самая.
Бехтерев когда-то, обращаясь к Средневековью, писал, что весь этот период заполнен примерами настоящих психических эпидемий. Причем термин «эпидемия» он использовал в самом буквальном смысле, утверждая, что психозы и истерии – это типологически что-то вроде чумы: также крайне инфекционны, средств против них нет, образуют громадные регионы массовых заражений. Скажем, идея крестовых походов, которая внезапно охватила Европу – даже дети тогда собирались в армии и шли освобождать гроб господень от сарацин. Большинство, конечно, погибло от голода, запуталось в направлениях, отстало и разбрелось, остальных марсельские купцы, почуявшие наживу, переправили обманом в Алжир и продали на невольничьих рынках. Или эпидемия тарантеллы, поразившая вдруг Италию: целые поселения выходили на улицы в безумной пляске, которая, как считалось, спасает от укуса тарантула, черного ядовитого паука. Или кровавые шествия флагеллянтов, то есть «бичующихся». Или почти двухсотлетняя истерия инквизиторских «ведьмовских процессов», когда по обвинению в связях с дьяволом и колдовстве было сожжено более миллиона людей. И одновременно – эпидемия одержимости бесами, которая прокатилась по женским католическим монастырям. Ежи Кавалерович, помнится, снял об этом потрясающий фильм «Мать Иоанна от ангелов».
А чем лучше фантасмагорические процессы в Москве 1936–1938 годов? Вот прокурор, товарищ Вышинский (кстати, в прошлом, как и Л. Д. Троцкий, принадлежавший к меньшевикам), спрашивает у подсудимого: «Как оценить ваши статьи и заявления… в которых вы выражали преданность партии? Обман?» – Подсудимый Каменев (бывший член ленинского политбюро): «Нет, хуже обмана». – «Вероломство?» – «Хуже!» – «Хуже обмана, хуже вероломства – найдите это слово. Измена?» – «Вы его нашли!»… – «Подсудимый Зиновьев, вы подтверждаете это?» – Зиновьев (также бывший член ленинского политбюро): «Да». – Вышинский: «Измена? Вероломство? Двурушничество?» – Зиновьев: «Да»… А вот из выступления Каменева на процессе: «Дважды мою жизнь пощадили, но всему есть предел. Есть предел великодушию пролетариата, и мы этого предела достигли… Мы сейчас сидим здесь бок о бок с агентами тайной разведки иностранных держав. Наше оружие было тем же. Наши руки переплелись… наши судьбы переплелись здесь, на скамье подсудимых. Мы служили фашизму, мы организовывали контрреволюцию против социализма. Такова была дорога, нами избранная, и такова пропасть презренного предательства, в которую мы упали»… Зиновьев ему поспешно вторит: «Я виновен в том, что вслед за Троцким был организатором троцкистско-зиновьевского блока, который поставил целью убить товарищей Сталина, Ворошилова и других вождей… Я признаю себя виновным в том, что был главным организатором убийства Кирова… Мой извращенный большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришел к фашизму»… Идет трансляция по радио, снимается кинохроника, признания «заговорщиков» видит и слышит весь советский народ… Между прочим, именно Каменев и именно по инициативе Зиновьева предложил на апрельском пленуме ЦК РКП(б) 1922 года назначить Сталина генеральным секретарем. А уже на XIII съезде той же РКП(б) в 1924 году они оба фактически его спасли, когда на закрытых заседаниях делегаций был оглашен убийственный документ, известный как «Завещание Ленина». Там умирающий Ленин предлагал заменить Иосифа Виссарионовича другим человеком. И вот результат: оба изменники и предатели. Не зря потом Сталин скажет, что «благодарность – это такая собачья болезнь». По слухам, их два года ломали в тюрьме: кормили соленой рыбой, не давали воды, держали в камере, где даже в жару специально топилась печь, Зиновьев бился на полу от печеночных колик, Каменев терял сознание, потом долго не понимал, что с ним. По слухам опять-таки, Сталин дал честное слово помиловать их, если они публично признают вину. Обоих расстреляют сразу после процесса. Льва Миронова, который был свидетелем этого разговора, расстреляют через полгода. Затем расстреляют Ягоду, до этого возглавлявшего НКВД, – ему Ежов тоже даст честное слово помиловать, если он обвинит в измене Бухарина. Затем расстреляют самого Ежова.
И ведь это только мелкий фрагмент. Расстреляны будут также Пятаков, Рыков, Раковский, Антонов-Овсеенко, который в октябре 1917 года штурмовал Зимний дворец, Смирнов («Сибирский Ленин»), Сокольников, Радек, Крестинский… Томский и Орджоникидзе покончат самоубийством… Погибнет все командование Красной армии: Тухачевский, Уборевич, Примаков, Гамарник, Якир, Блюхер, Егоров, Белов… Причем все признаются в чудовищных преступлениях: получали деньги от иностранных разведок, организовывали покушения на жизни Сталина, Ворошилова, Кагановича, убили Горького, Менжинского, Куйбышева и других, убили даже Свердлова, умершего от испанки еще в 1919 году, устраивали железнодорожные катастрофы, взрывы на шахтах, выводили из строя электростанции, подсыпали в сметану и масло осколки стекла… Дойчер в своем труде пишет: «По сравнению с этим все кошмары французской революции, позорные колесницы, гильотина и братоубийственная борьба якобинцев выглядели драмой почти спокойного и торжественного достоинства. Робеспьер сажал своих противников на скамью подсудимых рядом с ворами и уголовниками, бросал им чудовищные обвинения, но не лишал их права умирать борцами и защищать свою честь. Дантон, взойдя на эшафот, по крайней мере, мог воскликнуть: «После меня твоя очередь, Робеспьер!» Сталин бросил сломленных противников в неописуемые глубины самоунижения. Он заставил руководителей и мыслителей большевиков выглядеть жалкими средневековыми женщинами, которые должны были рассказывать инквизиции о каждом акте своего колдовства, о каждой подробности своего сожительства с дьяволом»…
Какое-то мистическое беснование. Получалось, что чуть ли не все соратники Ленина, с которыми он совершил великую революцию в октябре, чуть ли не все его приятели, коллеги, друзья, все его окружение – это предатели. И почти все легендарные красные командиры, победившие в гражданской войне, – провокаторы, убийцы, изменники. Главное – верили этому, безоговорочно верили, толпы советских людей требовали: «Расстрелять кровавых собак!» А с просвещенного Запада им эхом вторили Фейхтвангер, Драйзер, Барбюс, Арагон. Даже Ромен Роллан – поклонник Ганди, «гуманитарная совесть» своего поколения…
У меня мелькает некое соображение. Я включаю айпад, оказываюсь в пространстве сети, загружаю один из пиратских литературных сайтов, несть им числа, нахожу там собрание сочинений Федора Михайловича Достоевского, и – да, да, память меня не подводит – вот этот текст: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселяющиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина».
Цитату я переношу в специальный архив, чтобы потом ее можно было легко найти. А соображение, возникшее у меня, заключается в том, что – извините за банальную мысль – психика общества может быть уподоблена психике человека. Собственно, подразумевал это уже Дюркгейм, когда вводил для характеристики социума понятие аномии, то есть – исчерпанности, социального разложения, которое вполне можно рассматривать как болезнь. Народ оказывается как бы поражен синдромом приобретенного иммунодефицита, и любая инфекция, ранее отскакивавшая как горох, теперь вспыхивает в нем лихорадочно высокой температурой. Истерия может служить диагностическим признаком. После истерии Средних веков начинаются в Европе религиозные войны, после истерии террора в начале ХХ века – Первая мировая война, после истерии фашизма и коммунизма – Вторая мировая война… А что ждет нас после нынешнего, в общем, вполне очевидного приступа?..
Я смотрю на пейзаж, пробегающий за окном. Он поворачивается, как пространственный диск – чем дальше к горизонту, тем медленнее. Переливаются бороздами вельвета вспаханные поля, желтеют озера люцерны (или как там эта цветистая поросль называется), мелькают овраги, столбы, проселочные дороги, мосты, заросли ив то отскакивают от окна, то снова почти вплотную к ним приникают. Пальцы у меня затекли, но я боюсь шелохнуться. Разумеется, мысль, которую я опасаюсь спугнуть, умозрительна и имеет явно спекулятивный характер. После этого – не значит вследствие этого. Вообще весь данный сюжет надо бы еще «хорошенько подумать». И тем не менее возникает у меня четкое убеждение, что есть, есть смысл поставить его на специальную разработку. Кажется, мне удалось нащупать некую точку отсчета, некую потаенную грань, задающую целую систему координат, действительно «зеркало отражений», некую парадигму, некий семантический горизонт, по обратной разметке которого, как в ясный вечер с холма, будет просматриваться громадная историческая перспектива.
А еще меня почему-то тревожит фигура Парвуса. Вроде бы прямого отношения к моим нынешним изысканиям он не имеет, и все-таки слишком многое в российском революционном движении связано с этим загадочным человеком. Тень его проступает за декорациями то одного, то другого события.
Настоящее имя Парвуса – Израиль Гельфанд, и родился он в России, под Минском, в местечке Березино. Александром Парвусом он стал в 1894 году, когда начал подписывать этим псевдонимом свои статьи в немецкой социал-демократической прессе.
С фотографий, сохранившихся от того времени, на нас смотрит невероятной мрачности человек, взгляд которого полон дьявольской проницательности и глубины.
Парвус имеет степень доктора философии, он закончил престижный Базельский университет, его статьи по политической экономике печатаются во многих европейских газетах. Он вступает в Социал-демократическую партию Германии, сближается с «Группой освобождения труда», которую возглавляет Плеханов, оказывает большое влияние на Ленина, а потом, когда в эмиграции появляется Троцкий, и на того. Ленин, в частности, привлекает его к сотрудничеству в газете «Искра», и обзоры Парвуса, посвященные мировой политике и экономике, выходят, как правило, на первой ее полосе. Что же касается Троцкого, то, рассорившись с редакцией «Искры» и перебравшись после этого в Мюнхен, он останавливается не где-нибудь, а непосредственно в доме Парвуса. Данный период Исаак Дойчер характеризует как их «интеллектуальное сотрудничество». Они вместе прогуливаются по городу, читают одни и те же книги, обсуждают один и тот же круг насущных проблем. Парвус, конечно, старше, но Троцкий в энергии молодости схватывает все на лету. Тогда и возникает знаменитая теория «перманентной революции», социалистического преображения, которое должно охватить сначала Европу, а потом и весь мир – авторство ее одни историки приписывают Льву Троцкому, а другие – Александру Парвусу.
Однако дело не только в этом. Известность Парвус приобретает благодаря своим фантастически точным прогнозам. Еще в 1895 году он предсказывает войну между Японией и Россией, а когда в 1904 году война действительно начинается, пророчит России поражение в ней и как неизбежное следствие – революцию. Он пишет о «кровавой заре предстоящих великих свершений», и представляется, что в этих свершениях он отводит себе далеко не последнюю роль.
Во всяком случае, как только в России вспыхивает революционный пожар, Парвус, обзаведясь фальшивыми документами, оказывается в Петербурге. Здесь его демоническая энергия проявляется во всю мощь. Вместе с Троцким он участвует в создании Петербургского совета рабочих депутатов (позднейший аналог которого, тоже Петросовет, сыграет решающую роль в Октябрьской революции 1917 года), входит в его Исполнительный комитет, приобретает бульварную «Русскую газету», на которую никто внимания не обращал, и в считаные недели поднимает ее тираж сначала до ста тысяч, а потом и до пятисот. Заметим, что это в десять раз больше, чем у большевистской газеты «Новая жизнь».
Парвус во многом определяет стратегию и тактику Петросовета, составляет его резолюции, пишет многочисленные статьи, выступает с пламенными речами на заводах и фабриках, где его уже начинают воспринимать как одного из революционных вождей. А когда большинство Совета оказывается арестованным, даже некоторое время возглавляет его. Это звездный час Парвуса, его «пять минут славы», об этом он не забудет уже никогда.
Однако революция в России терпит сокрушительное поражение. Рабочий класс, как считают социалисты, к масштабной революционной борьбе еще не готов. Забастовочное движение в Европе тоже идет на спад. Начинаются годы реакции, всегда влекущие за собой разброд и шатание.
И вот тут с Парвусом происходит удивительная метаморфоза. Он не уходит в подполье, не вязнет в склоках и разногласиях распадающейся революционной среды, не пытается осмыслить теоретически пройденные этапы борьбы, не выдвигает концепций, не создает научных трудов. Нет, им овладевает совсем иная маниакальная страсть – Парвус до потери сознания хочет разбогатеть. Причем в его отношении к деньгам есть что-то мистическое. Парвус считает, что деньги как всеобщий эквивалент способны сотворить то, чего не смогла совершить революция. Возникает фантасмагорический «план Парвуса», о котором до сих пор вспоминают склонные к конспирологии публицисты. Идея его проста как все гениальное. Парвус полагает, что социалистам следует, сконцентрировав силы, захватить власть в какой-нибудь отдельно взятой стране, пусть даже не самой развитой, не самой передовой, затем эту страну надо беспощадно ограбить – продать золото, акции, земли, природные ископаемые, фабрики и заводы, все-все вообще, вплоть до дворцов, картин и скульптур; даже если страна будет не очень большая, сумма все равно получится фантастическая. Далее эти деньги надо положить в швейцарские банки на депозит, а в подходящий момент – выбросить разом и обвалить мировую финансовую систему. В наступившем хаосе, кризисе, в пертурбациях, когда прежняя жизнь рухнет и обесценится все, восстание пролетариата вспыхнет само собой.
Нечто подобное он уже пытался осуществить. В революцию 1905 года Исполком Петербургского совета по инициативе Парвуса выпустил так называемый «Финансовый манифест», где призвал все население Российской империи объявить денежный бойкот царской власти: не платить налогов, принимать в качестве платежа только золото и серебро, закрыть все счета в банках, отказаться от бумажных банкнот. Кроме того манифест объявил, что русский народ не будет возвращать царских долгов (то есть России денег в долг не давать), и после Октябрьской революции правительство Ленина напомнит об этом предупреждении западным кредиторам.
Более того, в сумасшедшие наши девяностые годы стала бестселлером книга некоего публициста, где утверждалось, что большевики исполняли именно этот план. Якобы все их действия после захвата власти – все конфискации, экспроприации, изъятие ценностей у «буржуев», весь колоссальный, неимоверных масштабов грабеж – преследовал исключительно эту цель. Даже политическую борьбу между Троцким и Сталиным автор книги трактовал в данном ключе. Дескать, Троцкий со своими последователями намеревался ограбить страну и сбежать, а Сталин как рачительный менеджер и истинный патриот сорвал их коварные замыслы. Тем не менее огромные суммы ушли тайными каналами за рубеж, чему способствовал секретный посредник между Парвусом и Лениным – некий Ганецкий, и, по мнению автора книги, именно эти мощные финансовые вливания помогли Соединенным Штатам преодолеть Великую депрессию конца двадцатых – начала тридцатых годов… Эффектная, надо сказать, получилась картина. Конспирологические сорняки всегда вымахивают до небес.
А результат «Финансового манифеста» был потрясающий. В постановлении Государственного совета России, принятом в том же 1905 году, говорилось, что «среди населения возникла беспримерная в истории нашего государственного кредита паника, вызванная этим преступным воззванием… истребование вкладов из государственных касс приняло стихийный характер и выразилось к концу отчетного года в громадной цифре 148 с лишком миллионов рублей. Одновременно с сим значительно увеличились требования производства платежей золотом или серебром и весьма возросли операции по продаже валюты, обусловленные отливом капиталов за границу». Чтобы спасти положение, правительство Николая II было вынуждено срочно, на самых кабальных условиях искать деньги за рубежом. Во Франции, в частности, появился целый слой мелких рантье, живших на проценты от «русских займов».
Успех, видимо, кружит Парвусу голову. Парвус полагает, что теперь ему дозволено все. Через некоторое время возникает громкий скандал: Максим Горький, чьи литературные интересы представлял в Германии именно Парвус, заявляет, что не только не получил от него никаких гонораров, хотя пьеса «На дне» в одном лишь Берлине была поставлена более пятисот раз, но исчезла и та часть денег, которую Горький предназначал для передачи РСДРП. Было проведено разбирательство, третейский суд, куда вошли Август Бебель, Карл Каутский, Роза Люксембург. Парвус, несмотря на изобретательную защиту, был им осужден и исключен из обеих социал-демократических партий, немецкой и русской. Впрочем, самого Парвуса это не очень смущает. В 1910 году он перебирается в Константинополь, где становится ни много ни мало экономическим советником правительства младотурок.
Это один из самых темных периодов в жизни Парвуса. Здесь осуществляется его давняя ослепительная мечта – Парвус наконец превращается в очень состоятельного человека. Нет точных данных, на чем именно он сделал свой капитал, но можно предполагать, что это были поставки продовольствия и оружия во время Балканских войн. Сразу же изменился и образ жизни Парвуса. Земан и Шарлау в книге с характерным названием «Парвус – купец революции» сообщают, что в мае 1915 года, то есть когда Европа задыхалась в военном чаду, Парвус в «Бауэр ам Лак», это Цюрих, устроил себе настоящий монарший двор. При нем неотлучно состояла свита хорошо оплачиваемых блондинок, он курил сигары невероятной величины, он оплачивал то свой оркестр, то театр, а за завтраком выпивал не меньше бутылки шампанского.
Одновременно Парвус становится заметной фигурой на международной арене. В разгар вселенской бойни, известной как Первая мировая война, он предлагает правительству кайзеровской Германии так называемый «Меморандум», где подробно излагается план организации революции в Российской империи. План предполагает поддержку сепаратистских националистических движений в России, объединение всех революционных сил, прежде всего большевиков и меньшевиков, в единый сплоченный центр, широкую пропаганду в армии и на флоте, кампанию в прессе по дискредитации царской власти.
Однако германское правительство относится к «Меморандуму» скептически. Оно вовсе не жаждет зажечь в России революционный пожар, который может перекинуться на Германию. Тем не менее «доктору Гельфанду» выделяется миллион рублей (вместо запрашиваемых им пяти), и есть сведения, правда косвенные, что проезд Ленина в Россию через Германию в апреле 1917 г. организовал именно Парвус. Впрочем, в знаменитом «пломбированном вагоне» ехали не только большевики, но и «обычные» российские социал-демократы, а также – польские социалисты, литовские социалисты, еврейские социалисты, (имеется в виду Бунд), анархисты, эсеры и так называемые «дикие» революционеры, то есть не принадлежащие ни к одной из партийных групп.
Парвуса ждет жестокое разочарование. Социалистическая революция в России действительно побеждает. Происходит немыслимое: большевики не только захватывают в стране власть, но и вопреки всем прогнозам удерживают ее. Более того, они под давлением Ленина подписывают с немцами Брестский мир, по которому Германия получает свободу действий в Польше, в Прибалтике, на Украине.
Казалось бы, «Меморандум» Парвуса полностью осуществлен. Автор этого гениального плана вправе рассчитывать, что получит с него богатые дивиденды. Парвус этого явно ждет. Он надеется стать по крайней мере министром финансов в новом советском правительстве. Однако в политике, как известно, благодарности нет. И такого мнения придерживается не только Сталин. Слишком долго и слишком явно Парвус нарушал общепринятые нормы революционной жизни. Слишком одиозной является его фигура для европейских социал-демократов. Слишком темные связи и обязательства опутывают его. Ленин, ставший к тому времени председателем СНК, категорически отказывается иметь дело с Парвусом, заявив, что тот «лижет сапоги Гинденбургу», а Троцкий, которого Парвус всего лет десять назад считал своим верным соратником и учеником, вообще не отвечает ни на какие его послания.
Не приносят успеха и попытки Парвуса договориться с немецкими социал-демократами. Клара Цеткин и Карл Либкнехт явно не доверяют ему, а Роза Люксембург сразу же указывает визитеру на дверь.
Парвус прожил еще несколько лет. Организовал Копенгагенский институт по исследованию Мировой войны (никто тогда еще не подозревал, что эта мировая война получит название «первой»), финансировал ряд социал-демократических изданий в Европе, вроде бы имел какие-то незначительные контакты с правительством Эберта, но все это, конечно, было уже не то. Великая революция, которую он предвидел и жаждал, свершилась, но – отвергла его. Единственный шанс в жизни был безнадежно упущен. В конце своих дней он скажет, что был царем Мидасом наоборот: «золото, к которому я прикасаюсь, делается навозом».
Его сыновья от первых двух жен стали советскими дипломатами. Один служил в посольстве СССР в Италии, потом, как и многие в те времена, безвестно пропал; второй работал сотрудником М. Литвинова, тоже был репрессирован, провел десять лет в сталинских лагерях.
Умер Парвус в 1924 году, по официальной версии – от инсульта. После смерти его не было обнаружено никаких личных бумаг, все его огромное состояние тоже бесследно исчезло. Он пришел из мрака и погрузился во мрак. Кто провел такую квалифицированную зачистку – немецкая контрразведка или советское ГПУ, до сих пор неизвестно…
Додумать этот тревожный фрагмент я, к сожалению, не успеваю. Поезд, плавно сбавляя ход, прибывает в Москву. Пассажиры, вероятно облегченно вздыхая, покидают вагон. На платформе я неожиданно замечаю, что у женщины, ехавшей рядом со мной, помимо элегантного ноутбука, с которым она проработала почти все четыре часа, наличествует еще и сумка, довольно большая – ей никак не удается поднять ее за ремень на плечо.
Прекрасный случай, чтобы установить контакт.
За всю дорогу мы не обменялись ни словом. Это неписаный закон мегаполиса – в транспорте никого рядом с собою не замечать. Нас слишком много. Мы и так все время друг друга тесним. Но тут, на платформе, в разброде, начинается совсем иная игра. Я отчетливо чувствую, что, если предложу свою помощь, офисная модель не станет ее отвергать. Я как бы случайно поглядываю на нее. Она как бы случайно поглядывает на меня. Однако в этот момент у меня звонит сотовый телефон, и, пока я, мысленно чертыхаясь, высвобождаю его из узкого внутреннего карманчика, женщина, кое-как взгромоздив груз на себя, движется к выходу.
Мне звонит человек, которого я по-прежнему буду обозначать как «учителя». Секунд сорок он мнется и запинается, извиняясь, что потревожил меня, пыхтит, мямлит, причмокивает, точно у него слипается рот, а потом сбивчиво сообщает, что на другое утро после нашего разговора все девять котов от него ушли.
Я не сразу соображаю:
– Какие коты?.. Ах, да…
– Их нет уже второй день. Видимо, они не вернутся. Я почему-то решил, что вам следовало бы об этом знать…
Чувствуется, что учитель растерян. Еще бы, прожить тридцать лет в окружении неких инфернальных существ, и вдруг ни с того ни с сего очутиться в пугающей пустоте.
Однако причем здесь я?
После этого – не значит вследствие этого.
Я объясняю, что в данный момент нахожусь в Москве, разговаривать не слишком удобно, кругом транспорт, народ, но, когда вернусь, обязательно ему позвоню.
– Как будто жизнь кончилась… – растерянно говорит учитель.
– Ну что вы – такое…
– Нет-нет, кончилась жизнь…
Я запихиваю телефон обратно в карман. Сладкого офисного видéния уже нет, оно растворилось в сутолоке, которая второго шанса никогда не дает. Осталась лишь асфальтовая пустошь перрона, светлый полдень Москвы, овеянный прозрачной жарой, лоскуты синего неба, рельсы, уходящие в никуда, сожаление о виртуальной возможности, так и не воплотившейся ни во что.
Может быть, это и к лучшему.
Когда идешь по зыбкому следу, нельзя оглядываться по сторонам.
А до Осовца я добираюсь на электричке. Еще ранее, в Петербурге, я выясняю ее расписание через интернет и теперь, проверяя свои расчеты на практике, удивляюсь, совсем как ребенок, что именно так все и есть. Цифровые знаки и знаки реальности совпадают. Сорока минут мне оказывается достаточно, чтобы покинуть вокзал, проехать три станции на метро, взять на другом вокзале билет и без спешки, имея еще временной запас, усесться в вагон.
Правда, ощущения у меня теперь совершенно иные. Если на «Сапсане» я как бы переносился из прошлого в будущее, в ту, не слишком, на мой взгляд, привлекательную «мегаэпоху», которую с неумолимым упорством олицетворяет Москва, то тут я через какие-то двадцать-тридцать минут начинаю погружаться то ли в прошлый век, то ли сразу же – в позапрошлый.
Нет, сами станции, где ненадолго задерживается электричка, выглядят вполне ничего: некоторые явно отремонтированы, другие хотя бы аккуратно покрашены, правда, большей частью в крикливые, ярмарочные цвета – Москва есть Москва: купчиха всегда выбирает самый пестрый платок – но вот унылые пространства, открывающиеся между ними, наводят на меня диахроническую тоску. Борозды с вяло проклевывающейся капустой, чахлые перелески в пятнах пластиковых пакетов, в обрывках газет, уродливые, из щелистых досок, бараки (неужели в таких живут до сих пор?), а в каждом поселке, выныривающем из знойных испарений земли, на два-три нагловатых кирпичных особняка – скопище деревянных строений, как бы придавленных унылой судьбой. И воображение дорисовывает таких же унылых людей, которым уже давно все равно: гниет, проседает, заваливается, зарастает, покрывается плесенью – ничего, еще постоит.
Я вспоминаю, как лет пятнадцать назад мы с Нинель, еще веселые, молодые, сняли на лето дачу в поселке Марица. Это минут пятьдесят езды с Витебского вокзала. Так вот, на станцию там можно было пройти либо так, либо так: либо по грунтовой, довольно длинной дороге в обход, либо по тропинке, наискосок, вдвое короче. Однако тропинка, размолотая тысячами сапог, давно уже превратилась в топкую грязевую лужу. Тянулась она вперед метров на сто, и ведь не обойти: справа – овраг, слева – глуховатый забор. В жидкой черной земле – цепочка досочек и кирпичей. И вот каждый рабочий день половина поселка, та, что ездила в город, месила эту невозможную грязь: утром – туда, вечером – в обратную сторону. Чертыхались, так что слышно было за километр. Я все удивлялся тогда – а почему ее не засыпать, вон рядом река, набрать гальки, песка, дела-то всего ничего; хозяйка дачи, крепкая женщина, лет пятьдесят, от моих рассуждений отмахивалась: «А… пускай…» Какая-то непреодолимая временность, безнадежность, словно не живут здесь уже бог знает с когда – с семьями, с родителями, с детьми, – а завернули на пару дней: нет смысла устраиваться, налаживать быт… Прав, наверное, был Чаадаев, сумасшедший не сумасшедший, цитируют его уже двести лет: мы, русские, составляем как бы исключение среди народов – не входим составной частью человеческий в род, а существуем лишь для того, чтобы преподать миру трагический и жестокий урок. И вот урок этот, судя по всему, завершен, выводы сделаны, занесены в небесную картотеку, всё, русские теперь никому не нужны – ни богу, ни миру, ни даже самим себе…
Борис Гароницкий как-то рассказывал, что пообщался на одном из симпозиумов с индонезийскими специалистами. От микрофона они говорили все как положено, политкорректность была, что называется, на высоте, а вот в компании после этого, за рюмкой чая, начали вдруг удивляться: какая-такая держава? У нас, говорили они, население в полтора раза больше, у нас экономика развивается в пять раз быстрее российской, мы включены в рынки Тихоокеанского региона, мы все время осваиваем новые области производств. А что Россия? Ну, мы знаем, конечно, что есть такая страна, которая добывает газ для Европы. Держава-то здесь при чем?.. И ведь особо не возразишь. Как бы ни надували щеки наши президент и премьер-министр. Это нам только кажется, что мы – центр вселенной, на нас все смотрят, учитывают, чего-то такого со страхом или уважением ждут, а никто уже ничего такого от нас не ждет, мы не центр, мы захудалая окраина современности, что-то вроде одинокого пенсионера, занимающего в силу предшествующих обстоятельств шестикомнатную квартиру в центре Москвы. Ясно, что ему эту площадь не удержать.
Не следует полагать, однако, что я всю дорогу предавался унынию. Если я и вспоминаю об этом, то исключительно для того, чтобы как можно точнее охарактеризовать свое тогдашнее состояние. Я ведь в то время действительно еще ни о чем не догадывался, ничем не тревожился, ничего особенного не подозревал, не видел скрытого смысла в деталях, буквально бросающихся в глаза. Напротив, настроение у меня было самое бодрое, я был полон энергии, замыслов, всевозможных планов, надежд. Давно я не испытывал такого рабочего вдохновения, и потому, глядя на проплывающий мимо окон пейзаж, думал о самых разных вещах.
Я думал, например, о том, как мне повезло. Если бы я, подобно учителю, родился лет двадцать-тридцать назад, то ни о каких разысканиях, связанных с товарищем Троцким, речи бы быть не могло. Растерзали бы в шесть секунд, растоптали бы, превратили бы в жалкую пыль. Я думал также, что Брестский мир, который, кстати, уже прочно забыт, – это, скорее всего, поворотный пункт нашей революционной истории. Лев Давидович, несомненно, был прав: у немцев не имелось достаточных сил, чтобы захватить, тем более удержать Петроград. Людендорф об этом в своих воспоминаниях говорил, да и Гофман, командующий немецким Восточным фронтом, придерживался, по-моему, такого же мнения. Это, правда, еще следует проверить по мемуарам, но шевелится у меня смутное ощущение, что – да, да, и говорил, и писал. Ленину просто не хватило политической выдержки: впал в истерику, стал требовать безоговорочной капитуляции. Между прочим, этот показательный факт можно было бы истолковать как косвенное свидетельство, что у него все-таки было заключено с немцами некое «секретное соглашение»… Ну и к чему это привело? От большевиков отшатнулись даже самые близкие их союзники. Многопартийное правительство, куда входили лидеры левых эсеров, имевших, кстати, свою независимую печать, как, впрочем, тогда имели ее и правые эсеры, и меньшевики, схлопнулось до правительства однопартийного – превратив в открытых врагов всех остальных. Был утрачен важный электоральный противовес. С этого момента стала невозможной легальная критика действий большевиков. Социалистическая демократия, пусть ограниченная, выродилась в диктатуру. А отсюда до тирании Сталина, до всевластия ЧК – ГПУ – НКВД всего один шаг…
И еще я думал, что подтверждение пребывания товарища Троцкого в Осовце, пожалуй, самый важный итог нашей беседы. Учитель, разумеется, кое в чем заблуждается. Христиан Раковский, например, отнюдь не еврей. Настоящее его имя – Кристя Станчев. Он болгарин, хотя родился в Румынии. Хотя, бесспорно, Еврейский, точнее инородческий, компонент в Октябрьской революции очень велик, и отсюда делаются иногда чрезвычайно экстравагантные выводы. Ну, это ладно. Нам главное – Осовец! Кстати, Дойчер, хитроумный еврей, об этой его эскападе почему-то не упоминает. А ведь собрал для трехтомника своего совершенно невероятный материал, отработал с разрешения Натальи Седовой (жены) даже «закрытую секцию» – ту часть архивов, которую сам Троцкий публиковать запретил. Кажется, мы действительно раскопали что-то существенное. Я это ощущаю сердцем, печенкой, легкими, всеми фибрами, которые у меня есть. Здесь что-то вроде дильтеевской герменевтики: историю можно постичь лишь путем «вчувствования» в нее. И мне кажется, что я уже достаточно «вчувствовался», чтобы глаза мои, как у ныряльщика в придонной темной воде, начали различать смутные, но истинные очертания.
Я очень хорошо помню эту свою поездку. Она отпечаталась у меня в сознании, как контрастная фотография. В любой момент можно восстановить все детали: и пространство полей, которое наполняет дымчатый зной, и взрыхленную пестроту листвы, вдруг чуть ли не вплотную приникающую к окну, и морщинистую поверхность реки, проваливающейся под мост, и разлив камышового озера, и заштрихованный березняк, и редких пассажиров в вагоне, и подрагивание железа на стыках рельсового пути… Еще ничего экстраординарного не произошло – ничего не рухнуло, не обвалилось, не просыпалось грудой камней. Еще горит под пеплом ясный огонь: Шлиман таки нашел свою легендарную Трою. Картер и Карнарвон раскопали таинственную гробницу Тутанхамона. А Мусин-Пушкин – вот ведь повезло чудаку – обнаружил в одном из ярославских монастырей рукопись «Слова о полку Игореве». История иногда приподнимает занавес. Тайное иногда становится явным, под какими бы жуткими напластованиями оно ни было погребено. И может быть, мне тоже, если, разумеется, повезет, удастся проникнуть туда, куда не ступал еще ни один человек.
Я полон страстным нетерпением исследователя. Мне представляется, что это, быть может, тот единственный шанс, которого я жду с затаенной надеждой уже долгие годы. Я лишь боюсь, чтобы это не оказался какой-нибудь очередной кенотаф, гробница без погребения, пустая яичная скорлупа.
Нет, нет, пусть мне по-настоящему повезет!
Мне кажется, что электричка почти не движется. Мне хочется выскочить из нее и побежать, пусть задыхаясь и падая, по железнодорожным путям. Мне даже в голову не приходит, что кенотаф в данном случае – это не самый плохой вариант, а вот что делать, если в гробнице действительно обнаружится мумифицированная историей уродливая черная плоть? Если эта мумия неожиданно откроет глаза, поднимется с ложа – в хрусте известковых хрящей – оскалится, щелкнет зубами, шагнет вперед, и вдруг протянет ко мне костяные, в кожистой чешуе, расставленные фаланги пальцев…
4. Нетсах
Днем подтвердились слухи, что на город движется отряд штабс-капитана Гукасова. Позавчера он взял Серый Холм, где были сразу же расстреляны местные большевики, а сегодня выступил на Осовец. Товарищи из Совета в панике. Чтобы сражаться с Гукасовым, который имеет два пулемета, у них сил нет. Говорят, что половина Совета на заседание не явилась. В городе объявлено чрезвычайное положение (за две последних недели это уже в пятый раз) и всем обывателям приказано сдать имеющееся у них оружие. Всякий, у кого оружие будет найдено, подлежит расстрелу на месте как враг и контрреволюционер.
Вечером пришел Ефраим Гершель из синагоги. После обмена новостями спросил, нельзя ли их детям и женщинам укрыться на церковном подворье. Если город возьмет Гукасов, будет погром. Я ответил, что здесь все-таки не Украина (откуда вести о погромах действительно доходили). На это Гершель сказал, что отряд Гукасова состоит наполовину из казаков, а как казаки относятся к еврейскому населению, всем известно. Договорились, что дети и женщины могут прийти на подворье в любой момент. А как же ваши мужчины? Гершель сказал: наш Бог – Израиль, мы не оставим его…
Около полудня прибежала Агаша и сообщила поразительное известие. Якобы в город прибыл Лев Троцкий, один из главных московских большевиков, и с ним отряд матросов в сто человек. Сейчас Троцкий заседает с местным Советом, а скоро начнется митинг, где он скажет речь о текущем моменте. Какая-то ерунда. С чего это Троцкий вдруг завернул в нашу глушь? Или бегут товарищи большевики? Может быть, немцы возобновили наступление на Москву?
– Вы священник такой-то?
– Что вам угодно?
– Надо снять с церкви колокола.
– Простите, не понимаю…
– Говорю: надо снять с церкви колокола. Приказ товарища Троцкого.
Отстранили меня и полезли на колокольню. Через какое-то время спустились, таща срезанные бронзовые языки. Самих колоколов, конечно, снять не смогли. Затем матросы заколотили досками двери в храм, а комиссар вытащил из внутреннего кармана аптечный пузырек с краской и, обмакивая в него палец, нарисовал на дверях странный знак – будто переплетаются несколько змей. Предупредил, что заходить в церковь и отправлять службы запрещено. За нарушение приказа – расстрел. Боже мой, зачем это все? Колокола с церквей снимал только царь Петр, за что и нарицали его Антихристом.
В общем, очнулся я, когда уже рассвело. Солнце сияло в небе, как будто не было ему дела до судеб людских. Куренок, мной окрещенный, куда исчез? Сбег, вероятно, от ужаса, пока я в беспамятстве лежал на полу. Молю: спаси, Господи, душу его!.. И ведь было же от чего ужаснуться: лопухи и крапива вымахали за эту ночь в человеческий рост, листья их, как дьявольские знамена, перевешиваются через забор… А на кладбище, где похоронены были прежние настоятели, все четыре могильных плиты треснули поперек. Точно под ними, как тесто, вспучивалась земля… А надгробие у отца Якова, который пастырствовал до меня, было и вовсе сворочено и отодвинуто в сторону на аршин, кругом – комья, песок, как бы выброшенные изнутри, сама яма пуста, в ней – разломанный гроб… И содрогнулся я: какие ж были грехи у отца Якова, если не удержала его земля… И еще содрогнулся я, когда, содрав доски, приколоченные матросами, открыл двери во храм… Господи, Боже ты мой!.. От купола до самого пола свешивается паутина – толстая, пыльная, будто войлок, в дряблых комках. Лики на образах почернели, будто не одна ночь протекла, а тысяча лет. А когда пошел ток воздуха от дверей, вдруг – зашуршало так, зашуршало, страшновато затрепетало вокруг, туча летучих мышей поднялась изнутри и заметалась, забилась под куполом на диких своих крылах… Писк сумасшедший… столпотворение… летит сверху помет… Не стал я туда заходить: прикрыл двери, осенил храм прощальным крестом.
Осовец производит на меня вполне благоприятное впечатление. Лет двадцать назад, разрабатывая одну из тем, которая, должен со скорбью признаться, так и осталась незавершенной, я странствовал по многим провинциальным архивам и почти каждый раз, сойдя с поезда, электрички, автобуса, попутной машины, с тоской думал – ну как они могут здесь жить? Как могут ходить по этим шатким мосткам, в которых чавкает грязь? Как могут обитать в этих страшноватых домах, где краска на серых от дряблости досках заворачивается чешуей? Как вообще могут пребывать в мире, который так мал, сир и убог? Но ведь как-то ходят себе, как-то себе обитают, пребывают, как-то живут. Течет никуда ниоткуда тусклый поток, образующий провинциальное бытие.
Осовец в этом смысле радует глаз. Нет, на окраинах его, по-видимому как и в Марице, о которой я говорил, еще доживает свое мучительный советский застой, социальная летаргия, где нет ни сегодня, ни завтра, одно сплошное вчера, но здесь, в центре города, это уже не так. Особнячок мэрии, например, просто сияет – и стеклопакетами окон, и бледно-оцинкованной крышей, и белизной несколько аляповатых колонн. Это уже не прошлый век, это уже – «сейчас». А перед ним в окружении клумб возносит серебряное соцветье фонтан. Везде – чистенькие асфальтовые дорожки, за чугунной оградой парка – волнение пышной листвы.
Общественная жизнь здесь, оказывается, тоже кипит. В гостинице, едва войдя в интернет, я обнаруживаю на местном сайте яростную дискуссию, в которой принимает участие аж пятьдесят человек. Местные власти, как выяснилось, недавно воздвигли памятник осовецкому колокольчику, бывшему в свое время не менее знаменитым, чем колокольчик валдайский; отличал его «радостный, переливчатый, как говорили тогда, «серафимический» звон, и заказы на «осовецкое чудо» приходили даже из европейских стран». А бурлят страсти из-за внешнего вида памятника. По официальному мнению, «он исполнен в лучших традициях древнерусского ремесленного мастерства, которое наш город пытается возрождать», однако согласно некоторым темпераментным диспутантам, представляет собою «уродство», «пошлую чушь», «тупое, свинское, откровенное мещанство властей». Блоггеры, как обычно, в выражениях не стесняются.
Сам памятник я обозреваю через двадцать минут, когда направляюсь из гостиницы в местный архив. На мой взгляд, ничего уродливого и мещанского в нем нет, ну – подкова из бронзы метра полтора высотой, внутри которой подвешен исторический артефакт. Табличка сбоку гласит, что «каждому, кто в сей колокольчик хотя бы раз позвонит, будет сопутствовать счастье в жизни и удача в делах».
Я, разумеется, не выдерживаю и звоню.
Нежное облако звука плывет в сторону парка.
И, как ни странно, удача мне действительно начинает сопутствовать. Уже в первый же день я обнаруживаю в подшивках старых газет некую «Осовецкую правду», которую 5 июля 1918 года выпустил местный Совет, где в передовой и, кстати, анонимной статье говорится, что в своей речи на грандиозном митинге в центре города товарищ Троцкий, в частности, провозгласил, что «революция будет беспощадно казнить врагов трудового народа», «гидра буржуазии напрасно ощеривает на нас свою звериную пасть», «вдохновленный советской властью российский пролетариат все равно победит, раздавит этих бешеных крыс, закрепит свою победу в международном масштабе».
Ну и язык был у той эпохи! Впрочем, нынешний чиновничий волапюк нисколько не лучше. Там хотя бы было ясно – о чем. А сегодня читаешь, вчитываешься, перечитываешь, пытаешься выловить смысл – ни хрена. Как будто это послания инопланетян, в человеческой речи им адеквата нет.
Главное, что я получаю независимое подтверждение. Если три источника, не связанные друг с другом, свидетельствуют об одном, значит, данный факт имел место быть. Товарищ Троцкий действительно приезжал в Осовец. Интересно, какого черта его сюда понесло? Ведь жарким летом 1918 года большевики терпят полный и окончательный крах. В стране нет мира: «озверелая буржуазия», несмотря на все социалистические призывы, продолжает мировую войну; парализован государственный механизм: нет людей, в министерствах продолжается саботаж царских чиновников; остановились фабрики и заводы: нет сырья, страшными пальцами торчат в небеса тысячи мертвых труб; элементарно нет денег: заработную плату служащим и рабочим выдают натуральным пайком. И что это за паек? Четыреста граммов хлеба в день, четыре ржавых селедки в месяц, в столовых выморочных учреждений – пшенная каша без соли, морковный чай. Где счастье трудового народа? Где всеобщее братство? Где царство свободы и справедливости, которое обещала новая власть? Все силы, какие только в России есть, восстают против большевиков. Удары становятся все прицельней и наносятся уже в самый центр. В конце июня в Петрограде убит Володарский, член Президиума ВЦИК, комиссар печати, пропаганды и агитации. Скоро там же будет убит Урицкий, начальник Петроградской ЧК. И в этот же день на заводе Михельсона в Москве эсеркой Фанни Каплан (если это только она) будет тяжело ранен Ленин. Растрескивается революционная почва, рвется изнутри смертельный огонь. С какой стати понадобился наркому Троцкому затерянный в глуши Осовец?