В последний раз я видела ее через несколько дней после ее падения на спуске для новичков в окрестностях Квебека: она лежала в одной из палат нью-йоркской больницы «Ленокс-Хилл» и казалось, вот-вот очнется.
Она не очнулась.
Ее доставили на самолете из Монреаля в Нью-Йорк, куда съехалась вся родня.
Когда, посидев у ее постели, я вышла из больницы, там стояла толпа фотографов, поджидавшая ее знаменитых родственников.
Обогнув толпу, я свернула на Парк-авеню и пошла домой пешком.
Свадьбу со своим первым мужем, продюсером Робертом Фоксом, Таша устраивала в нашей квартире. Накануне церемонии комнаты украсили цветущими ветвями айвы. Цветы вскоре облетели, а ветви еще долго стояли, хрупкие, покрытые толстым слоем пыли, местами обломанные, но даже и в таком виде вполне сходили за элемент декора гостиной. Когда в тот вечер я вернулась домой из больницы «Ленокс-Хилл», мне показалось, что квартира наполнена фотографиями Таши и ее родителей. Ее отец на натурных съемках «Границы»[6] заглядывает в объектив камеры
На этой свадьбе на ферме она всем руководила сама, так же как до и после свадьбы каждое лето руководила всем хозяйством в Лё-Ни-дю-Дюк.
Она руководила даже священником во время свадебной мессы, обращаясь к нему по-свойски: «Отец Дэн». И только когда он встал, чтобы приступить непосредственно к таинству венчания, я поняла, что «отцом Дэном» был Дэниел Берриган, один из двух братьев Берриган — активистов христианского движения за мир. Если не ошибаюсь, Дэниел Берриган был консультантом на фильме Роланда Жоффе «Миссия». Если не ошибаюсь, Лиам Нисон играл в «Миссии» одну из ролей. Иными словами, Таша задумала свою свадьбу как некое театральное действо — в память об отце, который был мастером превращать жизнь в театр. Жаль, что Тони не видел, как, забыв принести облатки для мессы, Таша вышла из положения, разломав на куски французский багет. Ему бы это особенно понравилось.
Таша умерла в марте 2009-го.
В день ее двадцатиоднолетия Тони снял любительский фильм об обеде, который устроил в ее честь в доме на Кингз-роуд, некогда принадлежавшем Линде Лавлейс. На пленке Джон поздравляет Ташу с днем рождения. На пленке Кинтана, Фиона Льюис[7] и Тамара Ассеев[8] исполняют песню
Таша, и ее отец, и Джон, и Кинтана, и гончие, и попугаи, и белые воздушные шары по-прежнему там, на пленке.
У меня есть эта пленка.
Второй знак, не такой неожиданный, я получила в апреле 2009-го.
Поскольку у меня обнаружились симптомы неврита, или нейропатии, или неврологического воспаления (врачи, похоже, так и не договорились, как называть это заболевание), пришлось сделать дополнительные обследования — сначала МРТ[10], затем МРА[11]. Ни то ни другое не выявило четких причин вышеозначенных симптомов, но на ангиограмме головного мозга, у самого основания, в центре Виллизиева круга, состоящего из передней мозговой, передней соединительной, внутренней сонной, задней мозговой и задней соединительной артерий, ясно просматривалась аневризма размером 4,2 на 3,4 мм. Консилиум неврологов, ознакомившихся с результатами обследований, пришел к заключению, что эта находка — «чистейшей воды случайность», «не имеет никакого отношения к моему нынешнему заболеванию» и скорее всего не представляет опасности. Один из членов консилиума заверил меня, что вероятность разрыва данной аневризмы «крайне мала»; другой — что «в случае ее разрыва смерть будет мгновенной».
Последнее было сказано, чтобы меня подбодрить, и так я это и восприняла. В тот миг в апреле 2009 года я окончательно осознала, что даже если когда-нибудь и боялась умереть, теперь — не боюсь: отныне я боялась
Был ли в жизни Таши миг, когда она боялась не умереть?
Был ли такой миг в жизни Кинтаны?
Ну, скажем, миг перед самым концом, в то августовское утро, когда я вошла в реанимационное отделение больницы «Нью-Йорк — Корнелл», из окон которого открывался вид на реку, и один из пары десятков толпившихся там врачей снисходительно объяснил (словно забыв, что перед ним не студенты-медики на первом в их жизни обходе, а муж и мать умиравшей на кровати больной): «Видите, делаем компрессию грудной клетки. Это вызвано тем, что кислорода, которым больная снабжалась через аппарат искусственной вентиляции легких, перестало хватать». Только он не сказал «аппарат искусственной вентиляции легких», а сказал «ИВЛ». Я спросила (эдакая студентка-отличница, схватывающая все на лету), давно ли они начали делать компрессию грудной клетки. И врач ответил: около часа назад.
Я что-то напутала?
Упустила?
Могло ли быть, чтобы она целый час находилась в состоянии клинической смерти, а мне никто не сказал об этом?
Спрошу иначе: что, если бы студентка-отличница не задала свой вопрос?
Сказали бы ей об этом?
Или можно так: если бы я не задала свой вопрос, была бы Кинтана сейчас жива?
Пусть в какой-нибудь богадельне.
Пусть с отключенным мозгом. Но жива, а не мертва.
Был ли в жизни Кинтаны миг, когда ей вдруг открылось, что произойдет тем августовским утром в реанимационном отделении больницы «Нью-Йорк — Корнелл» с окнами, выходившими на реку?
И если был, то в то ли августовское утро, когда она действительно умирала?
Или намного раньше, когда ей это только пригрезилось?
«Когда Кинтана была совсем маленькой, мы переехали в Малибу, в дом с видом на Тихий океан». Так начинался тост, который Ж Джон произнес в зале приемов при соборе Св. Иоанна Богослова в день, когда она вплела в косу стефанотис и разрезала торт персикового цвета из кондитерской Пайара. О некоторых деталях жизни в том доме с видом на океан Джон предпочел не упоминать: он не упомянул, например, о том, как ветер, налетавший с каньонов, завывал под карнизом, и грозил сорвать крышу, и раздувал по стенам золу из камина; не упомянул о королевских змеях, падавших со стропил гаража в открытый «корвет», который я там оставляла; не упомянул, что местные жители считали королевских змей чуть ли не подарком судьбы, ибо, по их представлениям, наличие в «корвете» королевской змеи неопровержимо свидетельствовало (в чем меня так и не убедили) об отсутствии в «корвете» змеи гремучей. Зато Джон упомянул о другом. Я могу в точности воспроизвести то, о чем он упомянул, потому что вечером того дня Джон записал свой тост на бумагу. Он хотел, чтобы его воспоминания о годах ее детства сохранились у Кинтаны в точности так, как он их произнес:
Дом не отапливался (нагревательные панели вдоль плинтусов были такие старые, что мы вечно боялись, как бы из-за них не случилось пожара), и от холода нас спасал лишь огромный закрытый камин в гостиной. По утрам я первым делом шел за дровами (за неделю мы сжигали пару вязанок), потом будил Кью, готовил ей завтрак и собирал в школу. В тот год Джоан торопилась закончить книгу, работала до двух-трех ночи, после чего сидела на веранде с бокалом вина и томиком стихов и ложилась только под утро. Ланчи, которые Кью брала с собой, Джоан всегда готовила с вечера и клала в такую маленькую синюю коробку для школьных завтраков. Это были не ланчи, а настоящие произведения искусства. Вместо обычного бутерброда с арахисовым маслом и джемом — тонкие крошечные сэндвичи с обрезанной коркой, нарезанные аккуратными треугольниками и завернутые в полиэтиленовую пленку. Или кусочек жареной курицы домашнего приготовления, к которой прилагались миниатюрные солонка и перечница. А на десерт — очищенная от черенков клубника со сметаной и коричневым сахаром. Так вот, я провожал Кинтану в школу, и она спускалась с довольно крутого холма. Тогда еще дети носили школьную форму, и Кинтана была в сарафане из шотландки и белом свитере, а ее выгоревшие на калифорнийском солнце волосы были забраны в хвост. Я смотрел, как она пропадает из виду, спускаясь с холма на фоне бескрайнего синего океана, и думал, что ничего более прекрасного в жизни не видел. Поэтому однажды я сказал Джоан: «Детка, такое нельзя пропускать!» На следующее утро Джоан пошла с нами и, увидев, как Кью пропадает из виду, спускаясь с холма, не смогла сдержать слез. Сегодня Кинтана взбирается обратно на этот холм. Только уже не школьницей в сарафане из шотландки, с выгоревшими на солнце волосами, собранными в хвост, и синей коробочкой для школьных завтраков. Теперь она принцесса-невеста, и на вершине холма стоит ее принц. Я поднимаю этот бокал за Джерри и Кинтану и призываю всех последовать моему примеру.
Что мы и сделали.
Мы последовали его примеру и подняли бокалы за Джерри и Кинтану.
Мы много раз поднимали бокалы за Джерри и Кинтану в соборе Св. Иоанна Богослова, а спустя несколько часов (уже без них) продолжили это занятие в китайском ресторане на Западной Сорок шестой улице, куда зашли после главного торжества с моим братом и его семьей. Мы желали им счастья, желали здоровья, желали любви, и удачи, и красивых детей. Набор банальностей. В тот свадебный день, 26 июля 2003 года, у нас не было никаких оснований предполагать, что наши пожелания не сбудутся.
Прошу заметить.
Тогда мы все еще думали, что счастье, здоровье, удача и красивые дети — это «набор банальностей».
Семь лет спустя.
26 июля 2010 года.
На столе передо мной стопка снимков, присланных мне совсем недавно, но сделанных в 1971 году, летом или осенью, в интерьере или на фоне того самого неотапливаемого дома в Малибу, что упомянут в свадебном тосте. Когда мы въезжали в него в январе 1971-го, день был ясный, ни облачка, но постепенно все затянуло туманом, да таким густым, что ближе к вечеру, возвращаясь из магазина «Транкас-маркет» на Тихоокеанском шоссе в трех с половиной милях от дома, я уже не смогла найти нужный поворот. Поскольку вскоре выяснилось, что предзакатные туманы в нашей местности в январе, феврале и марте так же неизбежны, как пожары в сентябре, октябре и ноябре, судорожные поиски нужного поворота повторялись впоследствии неоднократно. Тут важно было не потерять самообладания: сделать глубокий вдох, забыть о невидимом обрыве, поднимавшемся на двести с чем-то футов над поверхностью океана, набраться храбрости и крутануть руль влево.
Ни туманов, ни пожаров на снимках не зафиксировано.
В стопке восемнадцать фотографий.
На всех — Кинтана, пятилетняя, с волосами, выгоревшими под пляжным солнцем до белизны, — иллюстрация к свадебному тосту. На нескольких снимках на Кинтане форменный сарафан из шотландки, также упомянутый Джоном. На двух она в легком кашемировом свитере с высоким горлом — я привезла его из Лондона, куда ездила в мае для участия в рекламной кампании, предварявшей выход «Паники в Нидл-парке»[12] в европейский прокат. На двух других она в клетчатом льняном платье с оборками, слегка вылинявшем и чуть великоватом, как если бы она донашивала его за старшей сестрой. На остальных — в обрезанных джинсах и джинсовой куртке
Снимки сделал Тони Данн, ее двоюродный брат из Уэст-Хартфорда, в ту пору — студент Уильямс-колледжа, приехавший на несколько месяцев в Малибу в академический отпуск. В день его появления (или на следующий) Кинтана потеряла свой первый молочный зуб. Сначала ей показалось, что зуб шатается. Потеребила — он зашатался сильнее. Я попыталась вспомнить, что делали в подобных случаях взрослые, когда я была маленькой. Перед глазами всплыла картинка: мать берет кусок нитки, привязывает один конец к моему зубу, другой — к дверной ручке и резко захлопывает дверь. Я попробовала проделать нечто подобное с Кинтаной. Зуб ни с места. Кинтана в рев. Я схватила ключи от машины, позвала Тони: хватит экспериментов, необходима срочная квалифицированная медицинская помощь. Надо как можно скорее доставить Кью в медицинский центр Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе в тридцати с чем-то милях от дома. Тони, выросший в окружении трех родных и целой оравы двоюродных братьев и сестер, долго, но безуспешно уговаривал меня, что ехать в больницу из-за такой ерунды вряд ли стоит. «Дайте-ка я попробую», — сказал он наконец. Полез пальцами Кинтане в рот и вытащил зуб.
Когда пришло время второго зуба, она вытащила его сама. Мне не доверила.
Неужели дело было во мне? Неужели дело всегда было во мне?
В записке, которую Тони прислал в одном конверте со снимками несколько месяцев назад, говорится, что в каждом из этих фото он ясно видит ту или иную черту характера Кинтаны. На одних она грустная, взгляд больших глаз устремлен прямо в объектив. На других — дерзкая, словно бросающая фотографу вызов. Вот прикрывает рукой рот. А вот намеренно прячет глаза под низко надвинутой панамой в горошек. Вот шагает вдоль берега по кромке волны. А вот закусила губу, повиснув на ветке олеандра.
Несколько снимков мне знакомы.
Копия одного из них (где она в кашемировом свитере с высоким горлом, который я привезла из Лондона) стоит в рамке на моем рабочем столе в Нью-Йорке.
На том же рабочем столе в Нью-Йорке стоит и другая фотография — эту она сделала сама в рождественский вечер на Барбадосе: валуны перед арендованным нами домом, отмель, барашки прилива. Я хорошо помню это Рождество. Мы прилетели на Барбадос ночью. Она сразу юркнула в постель, а я еще посидела на открытой веранде, слушая радио и пытаясь найти цитату из Клода Леви-Стросса[13], которая вроде бы встречалась мне в
Она вчера еще знала, что мы ночью войдем в Панаму.
Кто сказал, что тропики — яркий мир экзотики? На самом деле они безнадежно устарели.
Попробуйте узнать наш райский уголок на берегу моря, если сможете.
Даже на тех фотографиях из Малибу, которые вижу впервые, мгновенно отыскиваю знакомые предметы: стул, выполнявший функцию журнального столика в гостиной; столовый нож «Крафтсман», доставшийся мне от матери; нож лежит на столе, который все домашние называли «стол тети Кейт»; деревянные, с прямыми спинками стулья фирмы «Хичкок»[15] — подарок свекрови (перед отправкой она их отреставрировала, выкрасив черным с позолотой).
Узнаю ветку олеандра, на которой раскачивается Кинтана; узнаю абрис берега, по кромке которого она идет, разбрызгивая волну.
Конечно, узнаю одежду.
Довольно долго я видела ее ежедневно, стирала, развешивала на веревке на улице перед окнами моего рабочего кабинета.
Написала две книги, глядя, как на веревке сохнет ее одежда.
Так начинался список «Маминых наставлений», который она однажды прикрепила на стене гаража, — все, что осталось от «понарошечного клуба», затеянного, впрочем, со всей серьезностью вместе с дочерью одного из наших соседей.
Что явилось открытием, проступило на снимках, но оставалось незамеченным в ту пору, когда они были сделаны, — поразительное сочетание сосредоточенности и беспечности, молниеносные смены настроений.
Как я могла просмотреть в ней то, что было так очевидно?
Или я не читала стихотворения, которое в тот год она принесла домой из школы, расположенной на склоне крутого холма? Школы, в которую она ходила в форменном сарафане из шотландки, неся в руках синюю коробочку с ланчем? Школы, в которую Джон провожал ее каждое утро, смотрел вслед и думал, что ничего прекраснее в жизни не видел?
«Мир» называется это стихотворение, написанное неровным детским почерком, и в каждой из тщательно выведенных печатных букв я вижу старательность, донкихотскую одержимость, без которых никогда бы не уместить этих строк на узкой полоске ватмана четырнадцать дюймов в длину и только два — в ширину. Неровный детский почерк теперь каждый день перед моими глазами — узкий лист ватмана висит в раме на стене за кухней нью-йоркской квартиры в компании других уцелевших реликвий того времени: страницы со стихотворением Карла Шапиро «Калифорнийская зима», вырванной из «Нью-Йоркера»; страницы со стихотворением Пабло Неруды «Определенное утомление», напечатанной мной на одной из бесчисленных машинок «Ройал», доставшихся отцу в придачу к купленным им на государственной распродаже нескольким помещениям солдатских столовых, пожарной каланче и армейскому джипу цвета хаки, на котором я училась водить; открытки из Боготы, которую мы с Джоном отправили Кинтане в Малибу; фотографией кофейного столика в гостиной нашего дома на берегу океана (судя по оплывшим свечам, ужин недавно закончился, и в серебряных кувшинчиках свежая сантолина); размноженным на мимеографе уведомлением пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс, разъясняющем жителям округа, что делать в случае, «когда надвигается пожар».
Прошу заметить: не «
А
В уведомлении пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс речь шла совсем не о тех пожарах, которые большинство людей представляют себе, когда слышат словосочетание «пожары кустарника» (немного дыма и мелкие язычки пламени); в уведомлении пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс речь шла о пожарах, наступающих двенадцатифутовыми сполохами двадцатимильным фронтом, набирающих силу по мере движения и уничтожающих все на своем пути.
Местность, в которой мы жили, не прощала ошибок. Вспомните отвесный обрыв и поиски нужного поворота в тумане.
А теперь подшейте к делу и стихотворение «Мир», узкую полоску ватмана, на которой оно сохранилось, тщательно выписанные строки, загородившие в раме часть мимеографического уведомления пожарного округа Топанга — Лас-Вирдженс. Поскольку теперь уже никогда не узнать, что в нем сделано осознанно, а что случайно, привожу здесь текст стихотворения в авторской разбивке на строфы, сохраняя и единственную орфографическую ошибку.
Действительно, на участке берега, где мы жили, на нашем собственном «вроде как острове», стояло «всего три дома», или (вношу уточнение!) всего три дома, обитаемых круглый год. Один из них принадлежал Дику Мору — кинооператору, который в промежутках между съемками жил там с двумя дочерьми, Мариной и Титой. Тита Мор — та самая девочка, с которой Кинтана открыла «понарошечный клуб», ознаменованный появлением «Маминых наставлений» на стене гаража. Тита и Кинтана также создали частное предприятие («мыловаренную фабрику», как они его называли), цель которого состояла в переплавке всего нашего запаса мыла «Ай. Магнин» с ароматом гардении (я выписывала его по почте большими партиями) и выпуске мыла собственного изготовления с последующей продажей оного прохожим на пляже. Поскольку часы торговли совпадали со временем прилива, а прилив отрезал пляж от остального берега, прохожие на пляже были явлением редким, что позволило мне со временем скупить все мое мыло обратно, правда, уже не в виде изящных эллипсов цвета слоновой кости, а в виде серых бесформенных комков. О числе обитателей остальных домов судить не берусь, но в нашем, если меня спросить, жили не «2, 1, 2 человека», а «3 человека».
Возможно, Кинтана воспринимала наш «вроде как остров» иначе.
Возможно, у нее были для этого основания.
Однажды, вернувшись из гостей, мы обнаружили, что она звонила в учреждение, известное местным жителям под именем «Камарильо». Камарильо — это вообще-то город в двадцати с чем-то милях к северу от нас в округе Вентуро, но в те годы так называлась располагавшаяся там государственная психиатрическая клиника, в которой однажды лечился от наркомании Чарли Паркер, впоследствии увековечивший ее в своей композиции
Кью позвонила в Камарильо узнать (так нам было объявлено), как быть, если она почувствует, что начинает сходить с ума.
Ей было пять.
В другой раз мы вернулись домой и выяснили, что она позвонила на киностудию «Двадцатый век Фокс».
Кью объяснила, что позвонила на киностудию с вопросом, как становятся звездами.
Тоже лет в пять. Может, в шесть.
Титы Мор больше нет, она умерла еще при жизни Кинтаны.
Дика Мора тоже нет, он умер в прошлом году.
С Мариной мы недавно общались по телефону.
Не помню, о чем мы с ней говорили, но знаю, что мы не говорили о «понарошечном клубе» с «Мамиными наставлениями» в гараже, не говорили о мыловаренной фабрике и не говорили о том, как наш некогда общий пляж оказывался отрезанным от остального берега во время прилива.
Я могу это утверждать, поскольку уверена, что ни Марина, ни я не выдержали бы такого разговора.
Так поется в песне
Сосредоточенность и беспечность, молниеносные смены настроений.
Она уже была личностью. Я упрямо отказывалась это признать.
Что-то я хотела добавить про столовый нож «Крафтсман», доставшийся мне от матери…
Про столовый нож «Крафтсман» на «столе тети Кейт» на одном из снимков… Не тот ли это нож, который потом слетел с деревянных перил террасы в заросли хрустальной травы? Слетел и затерялся на годы? Не его ли мы нашли ржавым и исцарапанным, когда по требованию Геологической службы занялись починкой дренажа перед продажей дома и переездом в Брентвуд-парк? Не его ли я припрятала, чтобы когда-нибудь передать Кинтане в память о нашем пляже, о бабушке, о детстве?
Так тот нож с тех пор и храню.
Весь в ржавчине и царапинах.