Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде - Мария Эммануиловна Маликова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Смена курса и первая «реорганизация»

Политическая обстановка в стране резко меняется в 1928 году. Смена эта маркируется XV съездом ВКП(б), проходившим со 2 по 19 декабря 1927 года. Здесь был провозглашен курс на коллективизацию, утверждены директивы по первому пятилетнему плану и осужден троцкистско-зиновьевский блок. Доклад Сталина о «ликвидации капиталистических элементов в народном хозяйстве» (в промышленности — борьба с кустарями, а в деревне — с кулаками) означал свертывание НЭПа и ставил на повестку дня вопрос об усилении классовой борьбы. Это предвещало новое наступление на интеллигенцию, новый виток борьбы с инакомыслием и однозначность оценки всех явлений с «классово-пролетарских позиций».

Собственно в таком ключе директивы съезда толковал нарком Луначарский. В резолюции по его докладу «Об очередных задачах Наркомпроса», опубликованной в «Еженедельнике Наркомпроса»[180], содержится положение об искоренении «остатков старого уклада и новой буржуазии на почве НЭПа», которая «продолжает свои попытки вредительства, измены и контрреволюции». От научных деятелей требовалось «развивать и укреплять марксистское миросозерцание» и «бороться с чуждыми нам течениями». Таким образом был дан старт на унификацию научных подходов, школ, направлений и ликвидацию творческих союзов и научных объединений.

Призывы к «оживлению идеологической борьбы» появились в резолюциях, напрямую касающихся организации научной работы[181] (термин «классовая» прочно вошел в лексикон партийных документов сразу после съезда). Сменой курса, вероятно, можно объяснить неожиданно последовавшую резко негативную оценку работы Института в резолюции Научно-художественной секции ГУСа, прозвучавшую на заседании Коллегии 26 января 1928 года. Она была зачитана на заседании Правления Института 17 февраля 1928 года. Больше всего претензий оказалось к ЛИТО: чиновники Наркомпроса энергично включились в борьбу с «чуждыми нам течениями». Словесному отделению вменялось в вину «доминирование формального метода», причем в качестве примера такого формального исследования, «в корне противоречащего марксистскому литературоведению», называлась книга Б. М. Энгельгардта «Формальный метод в истории литературы»[182]. Нарекание вызывает и Комитет современной литературы, поскольку тот понимает современность «хронологически, а не в отношении созвучности того или другого писателя эпохе». Иначе говоря, вышестоящие инстанции ставили на вид, что «из поля зрения Комитета совершенно вышли <так!> писатели пролетарские и крестьянские». В том же духе дается оценка работе КИХРа (не ведется «в классовом и профессиональном разрезе»).

Впрочем в этом документе критике подверглись и другие отделы. Например, Соцкому ставится на вид, что «его методы не проникают во все части организма Института». Ошибки отмечены и в работе наиболее лояльного к новым веяньям ТЕО, который обвинялся в отсутствии исследований о «воздействии на театр революционных эпох» (что было несправедливым) и о «связи театра с развитием хозяйственных форм», указывалось на его отстранение от «живых театральных организмов» (что тоже было неправдой), отмечалось, что «не уделено внимания современной драматургии и фабричному театру»[183]. Что же касается Института в целом, то «самое серьезное внимание» вышестоящие инстанции обращают на отсутствие «достаточного количества искусствоведов-марксистов»[184].

Шмит, несмотря на «исключительную гибкость» (по определению Зубова[185]), на этот раз не смог оценить серьезность положения и предусмотреть начавшейся смены политического курса по отношению к науке. В сохранившихся обширных тезисах к его отчетному докладу, сделанному в Коллегии Наркомпроса 15 февраля 1928 года[186], которые были написаны через несколько дней после указанного выше циркуляра, он в прежнем широковещательном ключе рапортует о «живой связи» научных разработок всех отделов Института «с текущею художественной жизнью города», говорит о «привлечении новых материалов» в сферу научных исследований (крестьянского и самодеятельного искусства), отмечает коллективный характер работ в кабинетах и лабораториях и т. д., иначе говоря, акцентирует те самые «задачи», которые ставились перед Институтом в предыдущие годы. Что же касается марксистского искусствоведения, то, заявляя о разработке Институтом «такой искусствоведческой системы, которая соответствовала бы нуждам Советского государства» и могла «лечь в основание советской художественной политики», он продолжает настаивать: «задача эта может быть разрешена удовлетворительно не путем механического приложения к искусствоведческому материалу общих марксистских принципов», а «лишь путем методической проработки своего специфического фактического материала в духе диалектического материализма», и подчеркивает, что на такую разработку требуется время[187]. На жесткое требование незамедлительного внедрения марксизма Шмит еще пытается возражать; впрочем, это возражение было последним.

События развиваются стремительно. Набирает оборот так называемая кампания «спецедства»[188], которая развернулась после Апрельского (1928) объединенного пленума ЦК и ЦКК ВКП(б), явившегося рецидивом «Шахтинского дела». Постановления пленума об устранении «буржуазных спецов», чуждых идеалам социализма, и призыв к срочной замене их «красным пролетарским кадром» привели к массовому увольнению профессионалов из самых разных областей и институций. Новый «кадр» должен был отвечать двум требованиям: 1) иметь пролетарское происхождение, 2) соблюдать верность идеям марксизма-ленинизма.

Эта кадровая политика вылилась в лавину реорганизаций, а затем «чисток», причем все началось «сверху», с партийного аппарата и руководящих ведомств. С середины 1928 года приступили к реорганизации Наркомпроса. Уже 4 мая 1928 года на заседании Правления Института было заслушано сообщение Шмита о появлении в недрах Наркомпроса новой структуры — Главискусства, но «вопрос об оставлении ГИИИ в ведении Главнауки или же переводе его в ведение Главискусства еще не был разрешен»[189]. 8 июня 1928 года на заседании Правления «слушали информационное сообщение Новицкого о предполагаемой структуре Главискусства и о положении ГИИИ в связи с учреждением сего ведомства»[190]. 15 августа Институт был переведен под управление этой новой структуры[191].

Структура под полным названием Главное управление по делам художественной литературы и искусства специально создана для идеологического руководства и должна была заниматься исключительно «вопросами методологического и идеологического характера в области художественной деятельности», функция «организации исследовательской работы в области искусства» была факультативной[192].

Заметим, что методология Института как раз в это время начинает подвергаться нападкам прессы. Мы имеем в виду заметку театрального критика И. С. Туркельтауба в декабрьском номере журнала «Современный театр», исполненную инсинуаций, где в частности говорится, что «марксистская мысль» в ГИИИ встречает «организованный отпор со стороны реакционной части ученых искусствоведов», а также подчеркивается, что применение «в отдельных случаях» социологического метода, «едва-едва» затронувшее работы Института, не есть марксистское искусствознание, так как «социологический и марксистский методы, как известно, понятия далеко не тождественные»[193]. Так начинает складываться впоследствии многократно повторяющаяся ситуация, в которой пресса играет провокационную роль, подталкивая партийную «политику» в сторону репрессий относительно той или иной неугодной институции.

Итак, «ГИИИ был объявлен научно-исследовательской лабораторией Главискусства как производственно-организационного органа»[194]. Перекинутый из наркомата земледелия в главное управление по делам искусства старый большевик А. И. Свидерский в отношении Института действовал четко в соответствии с партийными директивами[195]. Институт обязан был выполнять «работы по удовлетворению текущих нужд социалистического строительства в городе и деревне» и «работы по требованию широких низовых масс трудящихся»[196]. Иначе говоря, научное учреждение призвано было обслуживать бюрократическую структуру (Главискусство) и одновременно широкие массы трудящихся. Никого отношения ни к изучению истории искусств (а именно так еще назывался Институт), ни к исследовательской деятельности вообще поставленные задачи не имели.

Еще до получения инструкций о новых заданиях, 28 сентября 1928 года Свидерский потребовал от Института «представить операционный план»[197]. 30 ноября 1928 года на заседании Правления слушали «отношение Секретаря Главискусства» с извещением, что 7 декабря 1928 года новое начальство «предполагает заслушать от-четно-перспективные доклады ГИИИ и ГАХН»[198]. Акцентировка «планирования и регулирования» в качестве обязательной составляющей включала в себя борьбу с параллелизмом, а упоминание этих двух научных центров означало возвращение к вопросу о дублировании работ, что угрожало слиянием, расформированием или ликвидацией одного из них. И действительно, в отчетном докладе Шмита (на Правлении Института 14 декабря 1928 г.) об этом заседании указывается, что «особое внимание товарищей привлекли вопросы о структуре Института», в связи с «параллелизмом работы ГАХН и ГИИИ». Также здесь был поставлен вопрос «об усилении работы по созданию последовательно-марксистского искусствоведения» и «об изучении современного искусства»[199]. В опубликованном в прессе кратком отчете об этом заседании все названо своими именами: «А. И. Свидерский в заключении на доклады <П.С. Когана — от ГАХН и Ф. И. Шмита — от ГИИИ. — К. К.> ставит вопрос, нужны или не нужны ГАХН и Институт, поскольку существуют Академия Наук и Коммунистическая Академия». Было принято следующее распределение сфер: ГАХН основное внимание «надлежало уделять собиранию, описанию и исследованию материала по всем видам искусств», а ГИИИ передавалась «разработка общеметодологических и теоретических проблем искусствознания», т. е. по-прежнему вменялось заниматься проблемами марксистской методологии в применении к искусствознанию. В заключение вновь указывалось на необходимость «ввести новые марксистские силы для работы в ГАХН и Институт»[200].

Разгромная резолюция о «принципах реорганизации» ГИИИ была принята Главискусством несколько позже, 29 января 1929 года. В Институте заговорили о ней на Ученом совете 8 февраля 1929 года[201]. Принципы были утверждены Правлением Института 15 февраля 1929 года[202]. По плану реорганизация должна была закончиться через три месяца, т. е. к середине мая.

Что она собой являла и как происходила, можно представить, дешифруя «Отчет о деятельности Института за 1928/29 год», составленный 24 мая 1929 года[203], и сопоставляя его с «принципами реорганизации», занесенными в протокол заседания Ученого совета от 8 февраля 1929 года. Реорганизация по сути дела являла собой первую ломку структуры ГИИИ и смену руководства, что проходило мучительно и с большим сопротивлением ведущих научных сотрудников Института[204].

Поскольку во главу всей работы следовало поставить марксистско-классовое изучение современного рабоче-крестьянского искусства («широких масс»), то в первую очередь были созданы новые комитеты современного искусства. Руководителями их стали марксисты, а к работе привлечены общественники-коммунисты «независимо от специальной научной квалификации»[205]. Таким образом, в Комитет современного искусства при ИЗО, возглавляемый с момента его создания Н. Н. Пуниным, пришли бесцветный музейный работник партиец С. К. Исаков (на пост председателя), а также не имеющие никакого отношения к науке скульптор ВХУТЕМАС В. В. Эллонен (на пост секретаря) и ныне почти забытые руководитель мастерских рабочей самодеятельности М. С. Бродский и баварский коммунист и художник Герман Пессати (последние два — в качестве привлеченных к работе марксистов-общественников[206]). А на смену Ю. Н. Тынянову, возглавлявшему Комитет современной литературы, пришли рапповец и ревностный борец с формализмом Г. Е. Горбачев (председатель) и марксистский критик Л. В. Цырлин (секретарь)[207].

Под словом «реорганизация» подразумевалась также кардинальная смена руководства большинства отделений Института, смена Правления и перестройка структуры Института. Это было связано не только с «укреплением» Института марксистскими силами. «Проблема перевода научных работников Института на рельсы марксистского искусствоведения требовала в первую очередь ликвидации чисто формалистических тенденций <…>, прочно водворившихся на Отделах ИЗО и ЛИТО», — писал в указанном отчете Шмит. И здесь же констатировал замену руководителей этих отделов: Вальдгауера (специалиста по античному искусству, теперь не востребованному, под горячую руку затесавшегося в формалисты) сменил тот же Исаков, а бессменного руководителя словесного отделения Жирмунского — все тот же Назаренко. В ЛИТО был также смещен многолетний ученый секретарь Б. В. Казанский и на его место посажен Камегулов, остававшийся при этом также секретарем Соцкома. Совмещение коммунистами руководящих должностей явно указывало на дефицит «кадров».

16 апреля 1929 года в ГИИИ приходит циркуляр из РАНИОН, адресованный председателям ИЗО (Исакову) и ЛИТО (Назаренко), со следующими директивами: 1) темы этих отделов должны быть «науч-но-актуальными и связанными с соц. строительством»[208], 2) «основные кадры» — «сосредоточиться на коллективной работе»[209], 3) в издательском плане «значительно увеличить количество марксистских работ», 4) произвести «пересмотр кадров и укрепление марксистов в работах»[210]. 19 апреля появляется постановление нового Правлении ГИИИ, где, следуя циркулярам свыше, от сотрудников требуется «повышение трудовой дисциплины», т. е. для штатных сотрудников в зависимости от категории нормируется количество рабочих часов в день и количество печатных листов в год[211]. Практикуемое до наших дней в научных учреждениях нелепое планирование научной работы в печатных листах, таким образом, является рудиментом этой эпохи.

Меняется и состав Правления. 8 марта 1929 года Жирмунский и Вальдгауер были исключены из него[212]. В Правление вошли новые председатели отделов: С. К. Исаков и Б. П. Обнорский. Таким образом, кроме Шмита, здесь теперь состояли два законопослушных руководителя из старой «гвардии» — Гвоздев и Асафьев и три партийца — Назаренко, Обнорский и Исаков. Был также заменен Ученый секретарь Института: место А. В. Финагина занял более сервильный С. С. Мокульский, а Финагин переведен на должность секретаря библиографического отдела. Кроме того, Главискусство ввело в штат Института должность замдиректора, которая не была предусмотрена Уставом Института. 3 апреля 1929 года новое послушное Правление назначает на эту должность Назаренко, который наконец-то официально становится вторым лицом в Институте. Существенно отметить распределение функций между директором и замдиректора, закрепленное на этом же заседании: «Директору принадлежит общее руководство, направление и ответственность за деятельностью ГИИИ», а на замдиректора «возлагается руководство административно-организационной и хозяйственной частью Института, а также ведение секретной переписки ГИИИ»[213]. Иначе говоря, Шмит оказался фактически не у дел, он нес «ответственность» за деятельность замдиректора, у которого были все организационно-административные рычаги управления.

Надо заметить, что, за исключением Назаренко, новые сотрудники-коммунисты задерживались на постах в академическом Институте недолго: для них это была бесперспективная и мало оплачиваемая работа. О том, что партийцы не слишком охотно шли в Институт, неоднократно писал Шмит, в частности в том же самом отчетном докладе от 24 мая 1929 года[214]. В сентябре 1929 года Цырлин отказался от должности секретаря Комитета современной литературы и был заменен Ц. С. Вольпе. 18 декабря 1929 года на заседании Правления Камегулов попросил освободить его от секретарства в ЛИТО и Соц-коме; вместо него секретарем ЛИТО был назначен С. А. Малахов[215], тот самый, за которым в памяти мемуаристов закрепилась репутация главного погромщика Института. В 1930 году Горбачев перешел на работу в Пушкинский Дом[216], и через некоторое время сектор Современной литературы возглавил М. К. Добрынин[217].

Вторая часть реорганизации сводилась к некоторой структурной перестройке. Первой отпавшей частью ГИИИ стало издательство «Academia», которое в конце 1928 года по распоряжению того же Главискусства ушло из-под юрисдикции Института[218]. Этим объясняется, что издательский план на 1928/1929 год не был выполнен, а вышедшие в 1929 году книги, набранные по старому плану, не отражали существенных идеологических перемен[219]. Насильственный отрыв издательства от Института был первой серьезной его потерей.

Безусловной потерей для Института была и ликвидация ряда подразделений, существование которых оказалось несовместимым с новыми «заданиями» Главискусства. Была «свернута работа» трех секций ИЗО: русско-византийского искусства, искусства Древнего мира и искусства народов Азии, а также ликвидированы Музейный комитет при ИЗО и Баховский при МУЗО.

Произошло, наконец, и «расформирование» Соцкомитета — «в целях устранения параллелизма». Эта была акция Шмита против Назаренко, но никаких существенных изменений в работе Института она не принесла. Секции Соцкома были переданы в соответствующие отделы, а семинарий по марксизму выделен в отдельную структурную единицу, которую на первых порах возглавил триумвират: Шмит, Назаренко и Горбачев.

Некоторые пертурбации в Институте носили хаотический характер. Например, был «раскассирован» по отделам за год перед тем выделенный в общее подразделение Института Фонархив. В то же время оказались слиты в едином комплексе все библиографические комиссии (в Термино-библиографическом комитете). Некоторые комитеты переименовываются в лаборатории (например, Комитет современной художественной промышленности А. С. Никольского[220]). Уничтожаются подразделения внутри отделов, коллективная работа которых теперь должна идти по группам, вокруг общей темы.

24 мая 1929 года на заседании Ученого совета Шмит отчитался о проведенной реорганизации: одобрена «выработанная Правлением структура ГИИИ и приняты к сведению изменения в личном составе, произведенные Правлением»[221]. Однако после «реорганизации» работа в Институте никак не могла наладиться. Судя по отчету, в особенно сложном положении оказались реформированные комитеты современного искусства[222]. Так, новые руководители Комитета по ТЕО (Б. П. Обнорский — председатель, B. C. Бухштейн — секретарь) вообще не приступили к работе[223], то ли не понимая, что от них требуется, то ли будучи загружены партийной работой; 5 марта 1930 года этот комитет был упразднен[224]. Явно в растерянности пребывали руководители Комитета современной музыки; они просили «привлечь к работе» опытных музыковедов; вскоре председатель Н. Е. Серебряков покинул свой пост и на его место пришел тогда профсоюзный деятель и член партии, в будущем директор филармонии музыковед В. М. Городинский, который, впрочем, также бездействует[225]. Что касается работы Комитета современной литературы, то Горбачев смог провести только один-единственный диспут — «Социальный заказ и современная литература»[226], который состоялся 8 апреля 1929 года в Зеленом зале Института со вступительным словом Горбачева и «докладами представителей различных группировок»[227]. Однако в целом, как сказано в отчете, Комитет современной литературы план «почти не выполнил».

Подступы к ликвидации

Проведенная реорганизация Института являла собой прелюдию к его ликвидации. Обследования и реорганизация учреждений предшествовали чисткам, они обеспечивали им избирательность: выявлялся социальный состав служащих и таким образом намечались отдельные жертвы.

Собственно же ликвидация Института, длившаяся около двух лет, началась с разгрома его важнейшей и старейшей структуры — Курсов. Их уничтожение действительно произошло быстро и достаточно неожиданно, но не в конце ноября, а в середине сентября 1929 года. Никаких свидетельств участия С. А. Малахова (тогда аспиранта при РАНИОН) в уничтожении ВГКИ не обнаружено[228]. Напомню, что эти мифологические сведения содержатся в единственном исследовании по истории Института[229].

Интересно, что в отчете Шмита, цитированном выше, о ликвидации ВГКИ вообще не упомянуто, скорее всего потому, что Курсы формально не относились к Институту: с лета 1923 года они были включены в «сеть художественно-профессиональных учебных заведений» Наркомпроса и подчинены Петропрофобру[230], тогда как Институт (как научно-исследовательское учреждение) оставался в ведении Главнауки (а теперь Главискусства). Однако de facto Курсы были неотъемлемой частью Института. Сотрудники ГИИИ читали здесь лекции и вели семинарии, а наиболее способные студенты старших курсов активно принимали участие в научной работе Института. На протяжении всех двадцатых годов это было лучшее и единственное в своем роде гуманитарное учебное заведение не только в Ленинграде, но и вообще в России. Сохранившиеся мемуары об Институте на самом деле были воспоминаниями о Курсах, так как писались бывшими студентами ВГКИ. Они передают живой и свободный дух, царивший в этом научно-учебном заведении, особые «неакадемические» отношения между студентами и преподавателями, которые провоцировали серьезную самостоятельную научную работу, с одной стороны, а с другой, сопричастность и соучастие их в жизни современного искусства. Этот дух «высокого горения» сохранился у многих студентов и научных сотрудников 2-го разряда, т. е. бывших студентов, преподававших на Курсах, вплоть до разгрома ВГКИ[231].

Понятно, что в обстановке тотального уничтожения творческой и научной мысли Курсы должны были первыми подвергнуться ликвидации.

Схема ликвидации Курсов, собственно говоря, была той же, что и ликвидации Института. Сначала встал вопрос об их реорганизации, точнее о сокращении количества преподавателей из-за «многопредметности и обилия преподавателей по однородным дисциплинам», который был поставлен на заседании Правления ВГКИ 28 января 1929 года[232]. Затем был поставлен вопрос о слиянии ВГКИ с ЛГУ, и 18 февраля создана «Комиссия по слиянию»[233]; на ее первом заседании учреждена «Комиссия по разработке учебных планов», которая должна была кроме того основать новые кафедры в ЛГУ для переводимых студентов и уточнить их количество[234]. Наконец, 15 марта была создана «Комиссия по реорганизации»[235]. Но все обсуждения, предложения и постановления, все составленные планы, учрежденные кафедры и списки переводимых студентов — все это оказалось фикцией. 29 апреля состоялось последнее заседание Правления Курсов, на котором было объявлено об их ликвидации[236].

Формально Курсы были упразднены под предлогом организации при Ямфаке Ленинградского университета искусствоведческого отделения. Этот вопрос был решен на заседании Президиума Коллегии Наркомпроса 14 мая 1929 года, проходившем под председательством «т. Яковлева[237] и т. Луначарского». Пункт 10 протокола этого заседания был посвящен ликвидации ВГКИ. Графа «постановлено» гласит: «Считать необходимым приступить к ликвидации Высших Государственных Курсов искусствоведения в Ленинграде». И далее, после распоряжения «в настоящем году приема на первый курс ВГКИ не производить», Главпрофобру поручалось «немедленно провести в жизнь» следующее постановление: «Студентов, перешедших на 2-й курс, после строгого классового и академического отбора перевести в Ленинградский Гос. Университет на факультет языка и материальной культуры в пределах не свыше 150 человек, организовав при этом факультете отделение материальной культуры и искусствоведения с циклами: а) материальной культуры и изобразительных искусств, б) театральный (с уклоном кино). Студентам ВГКИ, переходящим на 3-й и 4-й курсы, предоставить возможность окончить курсы, причем поручить Главпрофобру пересмотреть установку Курсов и изменить учебные планы с целью наибольшего приближения задач Курсов к потребностям жизни и максимально возможного сокращения оставшегося срока обучения». Отдельным параграфом указывалось: «утвердить переход 15 студентов» Музыкального отделения ВГКИ «в Ленинградскую Гос. Консерваторию»[238]. Интересно, что для студентов ЛИТО по этому плану перехода как бы вообще не было предусмотрено: два запланированных при Ямфаке отделения предназначались соответственно для ИЗО и ТЕО.

Надо отдать должное Правлению Курсов, оно сразу же обратилось к Президиуму Наркомпроса с «просьбой о пересмотре постановления Президиума Коллегии НКП от 14 мая». В этом документе отмечалось, что, следуя постановлению Коллегии Наркомпроса от 14 мая, в середине года фактически окажутся выброшены на улицу 690 человек студентов, так как после этого постановления Курсы автоматически останутся «без средств и без урегулирования правового положения как студентов, так и самих Курсов»[239]. Однако просьба эта, заслушанная на следующем заседании Президиума Коллегии от 23 мая 1929 года (пунктом 2), удовлетворена не была: против этого пункта в протоколе записано: «Постановили: Подтвердить постановление Президиума Коллегии НКП от 14.V. с.г.»[240].

Главпрофобр приступил к ликвидации Курсов весной, а закончил осенью. Но осуществлен был не этот, а еще более варварский план расформирования. В ГА РФ’е сохранился протокол заседания той же Коллегии от 16 сентября 1929 года, из которого следует, что никаких структур («отделений культуры и искусствоведения») при Ленинградском университете создано не было. Поэтому ликвидация Курсов планировалась теперь следующим образом: дать доучиться только студентам последнего, четвертого курса (на всех отделениях), закончив занятия раньше времени — к 1 мая 1930 года. Из потоков 2-го и 3-го курсов ИЗО и ЛИТО «пролетарскую часть студенчества, не свыше 150 человек» перевести в Ленинградский университет. Исключение делалось для студентов 2-го и 3-го курсов Театрального и Кино-отделений, которым (благодаря настоянию авторитетного тогда еще Гвоздева) позволялось закончить образование при отделе ТЕО Института, что, впрочем, осуществить не удалось, так как вскоре сам Отдел ТЕО (как и прочие отделы Института) перестал существовать[241]. О курсах МУЗО в новом постановлении не говорилось вообще, как не говорилось и об «академическом» критерии отбора: теперь важен был «классовый принцип», ибо только «пролетарская часть студенчества» могла претендовать на дальнейшее образование[242]. Если учесть, что к этому времени на Курсах училось 891 человек (из которых в ЛИТО — 502 студента), и если учесть, что из них меньше четверти (только 218 человек) имело рабоче-крестьянское происхождение, то становится понятным, что большая и лучшая часть студентов, как и указывалось в прошении ВГКИ, «осталась за бортом»[243]. На протяжении всего осеннего семестра (до конца декабря 1929 г.) на Курсах продолжались заседания Комиссии по слиянию Курсов и ЛГУ и велась переписка с бывшими студентами и различными инстанциями об устройстве студентов, не попавших в ЛГУ, в Педагогический институт им. Герцена, на Геофак ЛГУ и в провинциальные вузы, причем из этой переписки становится очевидным, что большая часть так и не устроенных в вузы студентов — дети служащих.

Постановление Коллегии от 16 сентября 1929 года о «расформировании курсов» было зачитано на заседании нового Правления Института (первого в этом академическом году) 2 октября 1929 года и, судя по протоколу, не вызвало никаких возражений[244]. Обсуждался лишь вопрос о подготовке помещений для занятий последнего оставленного до весны курса[245].

Следует заметить, что никакой идеологической оценки Курсов в документах о ликвидации нет. О ВГКИ чиновники Наркомпроса вспомнили позже, когда основным критерием опалы стал социальный состав учреждения. Мы имеем в виду второй пункт постановления Комиссии по чистке Института, происходившей летом 1930 года. Здесь Курсам дается оценка с «принципиальных позиций» и откровенно говорится о причине их разгрома:

«Организованные при Институте курсы искусствоведения, ныне закрытые — последний выпуск проведен в 1930 г. — являлись собранием дворянско-буржуазной молодежи, которая или не могла попасть в ВУЗы, вследствие классового отбора, или не желала „смешиваться“ с пролетарским студенчеством. После 1924–25 гг., когда в Университете проведена была чистка преподавательского состава и реакционные элементы из профессоров и доцентов уволены — все они сосредоточились на этих курсах. Если принять во внимание, что курсы существовали на хозрасчете, со слушателей взималась довольно значительная плата, за исключением тех, кого Правление освобождало, а это были студенты совсем не пролетарского происхождения, то совершенно ясно, каков состав студентов на существовавших при Институте курсах. А это имеет то значение, что аспирантура пополнялась из состава курсов»[246].

Пейоративная оценка ВГКИ, данная партийными чиновниками, лишний раз свидетельствует о необычном для тех страшных лет составе студенчества на Курсах — интеллигенции «последнего призыва». Она свидетельствует также и о высоком научном уровне профессоров и доцентов, уволенных из других вузов при многочисленных чистках, профессоров-изгоев, которых Зубов на свой страх и риск пригласил в неказенное учебное заведение. Эти замечательные специалисты успели за десятилетие передать свои знания любимым ученикам, создав плеяду будущих ученых в различных искусствоведческих сферах; судьба многих из них оказалась очень нелегкой и часто трагической.

Пятилетний план и соцсоревнование

В отличие от Курсов медленное уничтожение Института провоцировало его постепенный моральный, научный и физический распад.

Научный распад фиксирует деградация научных планов. В цитированном выше отчете указывалось, что по требованию Главискусства «пересмотрены производственные планы с целью большей увязки их с основными вопросами соц. строительства». Эти планы составлялись новыми руководителями, и Шмит в своем отчете от 24 мая 1929 года заверял, что они «должны быть выполнены на все 100 %».

Планы на следующий академический год действительно оказались откорректированными. Для сравнения можно привести план Института на предыдущий 1928/29 год, написанный еще до «реорганизации», вероятно, сразу после запроса Главискусства, т. е. в начале октября 1928 года. Остановимся для примера на планах Словесного отделения.

«Дореформенный» план ЛИТО начинается, как всегда, с указания на преемственность работы: «В центре работ Отдела со дня его основания стоит всестороннее изучение русской литературы 18–20 вв. (вопросы развития отдельных жанров, смены литературных направлений, борьба школ и систем, история критики и журналистики, литературный быт и пр.) и русского языка…». И далее идет перечисление научных работ по всем секциям, кабинетам и комитетам отдела. Единственная уступка требованиям начальства — указание, что в Комитете современной литературы (еще старом), кроме дальнейшего «изучения возникновения и развития символизма и футуризма», «будет организовано изучение языковых и сюжетных корней современной пролетарской литературы»[247].

В отличие от этого документа, в «Производственном плане» ЛИТО на 1929/30 год уже добрую половину занимают работы нового Комитета современной литературы[248]. Общая часть начинается с заверений и формулировок, которые в плане ЛИТО встречаются впервые: указывается, что работа «будет проводиться на основе марксистского подхода к изучению историко-литературных явлений», и для изучения выбираются те эпохи, «которые имеют значение для уяснения диалектики современной литературы».

Справедливости ради следует отметить, что в «старых» научных секциях ЛИТО (истории литературы, теории литературы и художественного фольклора) планировалась обычная исследовательская работа по слегка перестроенным (требовался коллективный труд), но жизнеспособным научным группам: в Пушкинском комитете под председательством Ю. Г. Оксмана шла работа по изучению критического наследия Пушкина и готовились очередные тома издания «Рукописи Пушкина», в Группе по литературному быту XIX века Б. М. Эйхенбаума семинаристы собирались продолжить разработку многочисленных тем (около 25) для готовящегося сборника под общим названием «Литературный быт», в Группе по литературной пародии Ю. Н. Тынянова намечалось продолжение работы над книгой «История русской литературы в пародиях». По прежнему распорядку планировалась разработка теоретических тем в группах по стиховедению Б. В. Томашевского[249], по художественному переводу Л. В. Щербы и С. И. Бернштейна, и по русскому литературному языку В. В. Виноградова; в группе звучащей художественной речи Бернштейн планировал дальнейшее изучение ораторской речи; в фольклорном секторе под руководством В. М. Жирмунского и В. П. Адриановой-Перетц активно велась исследовательская и собирательская работа по русскому устному народному творчеству и фольклору немецких колонистов[250].

Однако работа Комитета современной литературы действительно подверглась кардинальной перестройке. Теперь она планировалась с ориентацией именно на «обслуживание текущей художественной жизни» «широких масс». В плане указывалась организация рецензентского кружка, семинара для рабкоров (по вопросам стенгазеты и заводской газеты), консультаций для начинающих писателей; здесь же группа Андрузского по изучению марксистской теории и методологии наметила разработку материалов к предстоящей конференции литературоведов-марксистов. Можно заметить, как меняются темы докладов: это доклады о творчестве официозных советских авторов[251], а также общие темы с «пролетарским» уклоном, такие как: «Вопросы пролетарской поэзии» (Н. Л. Степанов), «Асеев» (Л. Я. Гинзбург)[252], «Фадеев» (Ц. С. Вольпе), «Либединский» (Л. В. Цырлин), «Молодая пролетарская поэзия» (В. П. Друзин[253]), «Современная лирика и эпос» (Н. А. Коварский), «Современная советская драматургия» (Н. Я. Берковский), «Фурманов» (А. И. Камегулов), «Леф» (А. Е. Горелов). Кроме того, запланировано было установить связь с пролетарскими группировками писателей, такими как ЛАПП, «Стройка», «Резец», «Смена», «Кузница», Содружество[254], а также (по согласованию с издательством ЗИФ) издавать сборники современных пролетарских прозаиков и поэтов. Иначе говоря, в Комитете происходит резкая переориентация на пролетарскую литературу, а творчество замечательных прозаиков и поэтов, принимавших активное участие в работе Комитета на начальном этапе, почти полностью игнорируется[255].

Обращает на себя внимание преамбула к плану Комитета современной литературы. Она начинается фразой: «Вопросы социалистического наступления пятилетки, социалистического соревнования — поскольку они выражаются в современной литературной жизни и формируют самое лицо сегодняшней литературы — имеют найти свое выражение в организации деятельности Комитета». Соцсоревнование упоминается также и в плане Литературного архива при Комитете, который еще по-прежнему возглавляет К. А. Шимкевич, но где теперь, вместо произведений замечательных авторов, указанных в предыдущем плане, предполагается сбор заводских малотиражных газет и стенгазет «с целью изучения жанров и сюжетов в массовом производстве». В конце плана приписано: «В связи с социалистическим соревнованием, Литературный архив ставит себе следующие задачи: 1) увеличение количества и качества <так!> материалов, 2) открытие отдела рецензий, отдела писательских адресов <так!>» и т. д.

Упоминания «пятилетнего плана» и «соцсоревнования», перекочевавшие в производственные планы из директив съездов, превратились в своего рода обязательные слова-сигналы, знаменующие лояльность учреждений. Об этих двух «всеобъемлющих начинаниях» позволим себе сказать несколько слов.

Идея включения пятилетнего плана развития науки в общий план «грандиозного социалистического строительства» была идеей фикс высокой партийной номенклатуры. Указания на то, что планы научно-исследовательских учреждений должны разрабатываться «на основе развития соответствующих отраслей промышленности», появились в постановлениях Совнаркома РСФСР еще в 1927 году, и уже тогда Наркомпросу вменялось вместе с Государственной плановой комиссией РСФСР «выработать для предоставления в Совет народных комиссаров РСФСР соответствующий проект порядка планирования», для чего предварительно предполагалась «выработка инструкций» по созыву совещаний, советов, конференций, организация ассоциаций для рассмотрения этих самых планов[256]. О той же «увязке» планов говорилось в Постановлении Совнаркома СССР «Об организации научно-исследовательской работы для нужд промышленности» от 7 августа 1928 года: «Ускорить и улучшить Высшим советом народного хозяйства разработку пятилетнего плана научно-исследовательской работы с учетом пятилетнего плана развития промышленности»[257].

В Главнауке о пятилетнем плане впервые заговорили на конференции директоров учреждений Главнауки, проходившей с 16 по 19 мая 1928 года, на которой выступали и Ф. Н. Петров с докладом «О задачах научных учреждений в связи с пятилетним планом» и П. И. Новицкий с докладом «О роли искусства в соцстроительстве и конкретных мероприятиях в связи с пятилетним планом»[258].

Внедрять новые пятилетние планы в научных учреждениях начали, однако, не сразу после XIV Всероссийского Съезда Советов, а только после V Всесоюзного Съезда, где были утверждены директивы по его разработке. В июле 1929 года «всем директорам Научно-исследовательских Институтов г. Москвы и Ленинграда» из Наркомпроса был разослан следующий циркуляр:

XIV Всероссийский Съезд Советов и V Съезд Советов приняли решение об осуществлении более быстрого темпа индустриализации страны, выразив темп строительства в пятилетнем плане хозяйственного культурного строительства СССР. Основным условием осуществления пятилетнего плана в первую очередь безусловно является переустройство форм и методов работы нашей деятельности в том, чтобы наши планы, вся наша деятельность целиком была пронизана задачей выполнения пятилетнего плана, поэтому всем научно-исследовательским институтам необходимо все ранее составленные пятилетние планы переработать под углом увязки своей деятельности с государственным строительства <так!> с тем, чтобы наши планы являлись частью общего пятилетнего плана народного хозяйства[259].

Корявая бессмысленность этого текста свидетельствует о растерянности чиновников Наркомпроса, перед которыми встала далеко не простая задача приспособить научные и художественные институции к партийным директивам и постановлениям, в которых собственно ни о науке, ни об искусстве речь и не шла — это были пятилетние планы индустриализации и коллективизации.

Чувствуя, вероятно, полную беспомощность и создавая видимость деятельности, Наркомпрос разослал циркуляр всем научно-исследовательским институциям. Собственно разрабатывать пятилетние планы должна была Главнаука, но она, в свою очередь, поручила разработку плана РАНИОН, куда был послан циркуляр (от 24 сентября 1929 года), с пометкой «срочно». Здесь давались столь же невнятные и невыполнимые задания: исследовательские темы в научных учреждениях «следует связать» с: «а) изучением производственных сил, индустриализацией страны и развитием сельского хозяйства; б) с изучением экономики районов; в) с обслуживанием потребностей районов по заданиям местных органов, г) обслуживанием потребностей нацмен <так!>…»[260] и т. д.

Несмотря на помету «срочно», разработка плана не двигалась с места. 6 ноября 1929 года Президиумом РАНИОН, «в целях выработки в трехдневный срок» директивы «по составлению пятилетнего плана для научных институтов», была создана комиссия «в составе тт. Эстрина, Челяпова, Козьмина и Леонтьева»[261]. Однако и на этот раз «в трехдневный срок» директива разработана не была. Ее черновой вариант, сохранившийся в фонде РАНИОН, датирован 1 декабря[262]. Но окончательно она была отредактирована и утверждена лишь к концу декабря, о чем свидетельствует выписка из протокола заседания Правления РАНИОН от 26 декабря 1929 года, с указанием на ее рассылку по Институтам, которым, в свою очередь, вменялось «представить пятилетние планы» в трехдневный срок — «к 30 декабря 1929 г.»[263]. В Директиве указывалось, какие пункты в обязательном порядке должны быть отражены в пятилетних планах: 1) «районирование», т. е. как институты учли «потребности национальных республик и автономных областей»; 2) «укрепление и развитие марксистской методологии» и «развертывание борьбы с антимарксистскими направлениями»; 3) «новые методы и формы работы — развертывание социалистического соревнования и переход на непрерывное производство»; 4) «основной формой <…> должны являться коллективные работы»[264] и т. д. В окончательном варианте этого документа говорилось еще о трудовой дисциплине[265] и о двух существенных вещах: во-первых, что марксистские кадры, работающие в институтах, должны освобождаться от прочих нагрузок, во-вторых, что институты, вовремя приславшие пятилетние планы, могут рассчитывать и на расширение штата, и на повышение выделяемых средств, и на кредиты, и на увеличение фонда зарплаты на 300 %[266]. Требование «решительно выравнивать соц. — культурный фронт по фронту нашей индустриализации» подразумевало «рост бюджета», о чем говорилось еще в постановлении Наркомпроса от 19 мая 1928 года[267]. Новый эпитет к институтскому плану — «производственный» также оповещал о «выравнивании фронтов». Плановые директивы имели целью во что бы то ни стало интегрировать науку в сталинский тоталитарный план «грандиозного социалистического строительства». Декларировалось общее развернутое социалистическое наступление по всему фронту строительства, звучали призывы к ученым «отдать себя целиком делу социалистического строительства и революционной борьбе пролетариата»[268]. Но уже сам мучительный процесс разработки плана свидетельствует, что все эти директивы могли быть проведены в жизнь только ценой уничтожения научных институций вообще. Идея централизации, унификации и глобального планировании стояла во главе угла и в дальнейшем. В 1930 году функция планирования научной работы была передана в Госплан при Совете народных комиссаров, «в его недрах была создана специальная секция по планированию научно-исследовательской работы»[269]. Забегая вперед, заметим, что с задачей — сделать науку «участком идеологического фронта в соц-строительстве» — удалось справиться только к 1934 году, и во многом благодаря волевой казуистике инициативного сталинского идеолога А. А. Жданова.

Что же касается развертывания соцсоревнований, то оно тоже началось еще в 1928 году, но достигло своего апогея к середине 1929-го. Рубриками об этом великом почине заполнились передовицы газет. «Весь мир следит за высоким опытом социалистического соревнования, охватившим Страну Советов. Социалистическое соревнование, родившееся в творческом порыве широких масс, превращается в систему социалистического труда» — писала «Литературная газета»[270]. На ее страницах, под рубрикой «Советские писатели на фронте социалистического соревнования», из номера в номер «в порядке литературного соревнования» стали публиковаться очерки писателей, «описывающие ход работ по соцсоревнованию того или иного завода, фабрики, совхоза»[271]. По прессе можно отследить, как разрасталась и ширилась истерия и как с этим «небывалым движением»[272] увязывались пятилетка и разворачивающаяся к этому времени кампания по самокритике. Так, в заметке «К пролетарским писателям» РАПП призывала не только участвовать в соцсоревновании на страницах газет и журналов, но и «организовать соревнование и внутри» ассоциации, «связав итоги нашей самокритики с задачами соревнования»[273]. А Мариэтта Шагинян, своевременно указав на «заштампованность» некоторых появившихся в газете очерков (в порядке той самой «самокритики»), указывала на необходимость связать соцсоревнование с пятилеткой, являющейся «детищем огромного интеллектуального напряжения»[274].

Идея «вызовов» на соцсоревнования научных учреждений и вузов получила директивное оформление к середине 1929 года. 26 июня 1929 года было опубликовано Постановление Президиума Цекпроса «О соцсоревнованиях в культучреждениях», где предлагалось для стимулирования этого процесса опять же создать при ЦК особую комиссию. В постановлении объяснялся «высокий» смысл подобной инициативы: она должна была препятствовать «академической замкнутости»[275]. Следом за ним появилось обращение наркома просвещения (тогда еще Луначарского) от 5 июля 1929 года к работникам просвещения, в котором говорилось: «Самое большое значение в деле соцсоревнования будут иметь вызовы отдельными учреждениями других соседних учреждений», а также отмечалось, что соцсоревнования помогут «мощно внедрить» в действие пятилетний план[276]. И тут же наступила «эпидемия» вызовов на соцсоревнования научных и учебных заведений, а также прочих учреждений культуры и искусства, например, театров всех уровней, столичных, провинциальных и самодеятельных. «К сегодняшнему дню почти все зрелищные предприятия включились в соцсоревнования», — оповещала статья «Дела и дни социалистического соревнования» в журнале «Рабочий и театр»[277].

Еще до появления июльского постановления и партийных директив и обращений Институт откликнулся на это разраставшееся движение. На заседании Ученого Совета ГИИИ 24 мая 1929 года А. А. Гвоздев выступил с инициативой вызвать ГАХН на социалистическое соревнование, что с энтузиазмом было подхвачено новым Правлением Института. Условия соцсоревнования разрабатывались почти три недели и были приняты и записаны в протоколе заседания Правления от 12 июня 1929 года. Это были все те же внедряемые Главискусством требования: «…2) положить в основу научной работы Института марксистский метод, <…> 3) построить всю научно-исследовательскую работу на коллективных началах, избрав общую для всех работ Института тему „Советское искусство за 10 лет (1917–1929)“ <…> 4) увязать всю научную работу с вопросами пролетарской общественности», 6) вырастить из аспирантов «подлинно марксистскую искусствоведческую смену», 7) «укрепить трудовую дисциплину», 8) «поднять профессиональную и общественную активность всех работников Института <…>, широко развертывая самокритику», 9) публиковать достижения соцсоревнования в журналах «Жизнь искусства», «РАБИС» и газетах «Известия ВЦИК» и «Комсомольская правда»[278]. 2 октября 1929 года на заседании Правления опять был поднят вопрос о социалистическом соревновании, в связи с чем предложено «принять меры к продвижению в печать марксистских трудов по искусству»[279]. В дальнейшем тема соцсоревнований продолжает муссироваться в Институте[280].

Не покажется странным, что ГАХН, который именно в мае 1929 года был подвергнут первой «реорганизации» (она началась позже, чем в Институте), не откликнулся на этот «вызов»[281]. Но зато неожиданно откликнулся рапповский журнал «На литературном посту», где в августовском номере за 1929 год под инициалами «К.М.» появилась статья под заглавием «ГИИИ приспособляется». В ней «вызов» ГИИИ на соревнование ГАХН (опубликованный в «Комсомольской правде») назван «извращением и опошлением лозунга о соцсоревновании». Цитируя положения «вызова» о разработке «марксистского метода», положенного в основу «изысканий» ГИИИ, критик (как выяснилось впоследствии — А. И. Михайлов) набрасывается на труды директора Института Шмита, подписавшего этот документ. Он называет Шмита «автором эклектических ревизионистских теорий» и усматривает в его методологических работах «антимарксистский» подход, поскольку предложенная им схема развития искусства отвергает «классовое истолкование искусства». Свою статью автор заключает призывом «коренным образом реорганизовать» ГАХН и ГИИИ и отмечает, что «пока идеалисты и оппортунисты мирно, не встречая почти отпора внутри самих этих учреждений, работают во вред марксистскому искусству», здесь не может быть создана «реальная основа для марксизма»[282].

Этой критикой методологии директора Института и призывом «дать отпор антимарксистским элементам» решил ловко воспользоваться Назаренко для окончательного смещения Шмита с директорского поста. В сентябре, когда директор и часть сотрудников были еще в отпуске[283], он созывает общее собрание Института и предлагает «отмежеваться» от антимарксиста Шмита и послать оповещение об этом в журнал «На литературном посту». Видимо, большинство собравшихся согласилось с этим предложением[284]. О решении коллег «отречься» от директора Шмит узнал по возвращении из отпуска, и ему ничего не оставалось, как подать заявление об отставке. 9 октября 1929 года созывается Правление, на котором Шмит оповещает, что «возбуждает ходатайство перед Главискусством об увольнении с должности директора Института». И Правление послушно постановило: «Передать заявление Шмита в Главискусство, поручив ведение переговоров по этому делу зам. директору Назаренко, и до разрешения этого дела Шмиту исполнять обязанности директора»[285].

Интересно, что только в декабрьском номере «На литературном посту» (т. е. через три месяца) появился институтский ответ на статью Михайлова, под заглавием «Письмо группы работников ГИИИ», подписанный семью именами[286]. Он предваряется письмом за подписью Шмита, датированным 21 октября 1929 года. Эти документы сохранились среди бумаг Шмита в папке под заглавием «Письма (2) Ф. И. Шмита в редакцию журнала „На литературном посту“»[287]. Оба они написаны на машинке, лежат в том же порядке и пронумерованы как письмо № 1 (письмо Шмита) и № 2 (письмо сотрудников), последнее без подписей. Текст второго письма, совпадающий с публикацией, имеет мелкие недоработки (например, не вписан номер газеты «Жизнь искусства»). Все это свидетельствует о том, что письмо № 2, опубликованное как «Письмо группы работников ГИИИ», написано было если не самим директором, то с его ведома.

Публикация имеет целью оповестить общественность о «показательном» разрешении конфликта между директором (буржуазным спецом) и принципиальными сотрудниками-марксистами. В первом письме, которое хоть и выдержано в жанре публичного покаяния, однако не лишено доли сарказма, директор сообщает о своем уходе с занимаемой должности:

Статья тов. К.М. «ГИИИ приспособился» была напечатана в августовском (№ 16) журнала «На литературном посту», в самое, значит, отпускное время, а потому произвела свой эффект с запозданием. Но как только сотрудники Института съехались, они прочитали статью в эконом совещании[288], с полной определенностью почувствовали потребность дать мне, как оппортунисту, идеалисту и формалисту, решительный отпор и довели о своем марксистском самоопределении письменно до сведения Редакции «На литературном посту» (только теперь, потому что редактирование документа отняло много времени). Как только я, в свою очередь, вернулся из отпуска (1 октября) и узнал обо всем свершившемся в мое отсутствие, я тотчас попросил Правление ГИИИ ходатайствовать перед Главискусством об увольнении меня от должности Директора ГИИИ. Я, конечно, не думаю, чтобы это событие имело общеисторическое значение, но за последнее время Редакция «На литературном посту» уделяла моей продукции столько внимания[289], что я хочу первым порадовать журнал уведомлением о конкретных результатах ее кампании. Ф. И. Шмит[290].

Во втором письме, редактура которого «отняла много времени», автору («К.М.») указывалось на две его ошибки. Во-первых, ему «осталось неизвестным, что коренная реорганизации ГИИИ уже проведена в жизнь» (и далее подробно описывались институтские новации, теми же словами, что и в процитированном выше Отчете о реорганизации Института[291]). Во-вторых, автор статьи неправомерно отождествляет «работы директора Ф. И. Шмита с работой всего Института в целом», поскольку «среди работников Института теория директора находит лишь единичных приверженцев. Все печатные и устные выступления Ф. И. Шмита встречали решительные возражения. Борьба с его теорией ведется, доказательством чего служат две напечатанные работы Андрузского и выходящий на днях сборник „За марксистское литературоведение“»[292]. Кроме того, письмо содержит благодарность за критику и заверение, что Институт не собирается «замазывать свои недостатки»[293].

Эта мистификация, где самобичевание граничит с сарказмом, а самокритика с критикой в адрес оппонента, явно была задумана ради благородной цели: спасения Института. Однако она не возымела должного действия. А. И. Михайлов, раскрывая свой псевдоним «К.М.», предваряет публикацию этих писем заметкой под заглавием «Против казенного благополучия, против замазывания классовой борьбы». Здесь он выражает «известную удовлетворенность» описанной в письмах ситуацией, но наставительно указывает, что авторам письма «не достает самокритики», поскольку в работе ГИИИ «очень сильны формализм и эклектизм». В качестве примера приводятся темы работ по ИЗО «антимарксиста» Лунина[294], который, вместо изучения пролетарского искусства, предлагает работы по «Миру искусства», импрессионизму и авангардизму. И далее рапповский критик продолжает клеймить до сих пор выходящие под маркой ГИИИ «преимущественно формалистские и ревизионистские работы», тем намекая, что «реформирование» не закончено, и под конец обвиняет авторов письма «в замазывании отрицательных моментов» в работе Института[295].

Итак, кровожадная критика уже не довольствуется покаянием сотрудников, отставкой директора из «бывших» и «реформированием Института» по директивам партийных организаций, а требует следующих жертв, в число которых включается и революционное искусство авангарда. Заметим, кстати, что этот рапповский журнал уже во всю клеймит и «уклоны» марксистской критики, например, установки плехановца Андрузского, того самого, который в свое время начал травлю Шмита, и методологические позиции «тов. Горбачева», который обвиняется в том, что пользуется марксистской фразеологией для «прикрытия формализма»[296].

Период безначалия и развала

9 октября 1929 года Шмит подает заявление об уходе, но вышестоящие инстанции не торопятся принимать его отставку. Переданное в Главискусство заявление не имело хода, так как эта структура была расформирована, точнее «реформирована» в Совет по делам искусства и литературы[297]. Институт в новом академическом году оказался без руководства: только на заседании Правления 13 февраля 1930 года был зачитан циркуляр о возвращении ГИИИ в ведение Главнауки, которая вскоре была реорганизована в Сектор науки Наркомпроса[298].

Пока же судьбу Шмита решал уполномоченный Наркомпроса по Ленинграду Б. П. Позерн. Еще 1 ноября он письменно уведомлял директора, что тот «обязан руководить работой Института и отвечает за это полностью»[299]. Позерн посылает и резолюцию в Правление Института о необходимости отложить рассмотрение заявления Шмита до окончания работы Комиссии ГУСа (резолюция была зачитана на заседании 6 ноября 1929 года)[300]. Положение бесправного директора, снявшего с себя руководство «во спасение» Института и при этом насильственно вынужденного нести за Институт полную ответственность безо всяких полномочий, становится невыносимым. Шмит делает отчаянные попытки освободиться от своих институтских обязанностей: 23 октября 1929 года на заседании Правления слушали дело о его снятии с руководства семинария по марксистскому искусствознанию, «в виду его личного заявления о том, что он при создавшихся условиях не находит возможным принимать участие в руководстве указанным семинарием»[301]. А 20 ноября 1929 года на заседании Правления он объявляет об уходе со ставки штатного действительного члена ГИИИ[302]. Наконец, не выдерживая наглости Назаренко, он пускает в ход неблаговидные приемы: 30 октября пишет Позерну жалобу на превышение замдиректором своих полномочий[303], а 11 ноября 1929 года, в связи с «партчисткой» Назаренко в Университете, спешит сообщить в конфиденциальном письме о темном «харьковском прошлом» этого коммуниста (т. е. намекает на его сотрудничество в белогвардейской прессе), что уже является политическим доносом[304]. Заметим, что и это не помогло: Назаренко остается замдиректором ГИИИ. И далее в январе, феврале, марте и вплоть до прихода нового директора Шмит пишет отчаянные письма в Главнауку и Главискусство с просьбами уволить либо его, либо Назаренко, справедливо указывает на неопределенность и неработоспособность Института, поскольку до сих пор непонятно, в чьем ведении (Главнауки или Главискусства) он находится, сотрудники так и не утверждены, не приняты отчеты, устарели планы[305].

А между тем заместитель директора откровенно захватывает власть, подчеркнуто не считаясь с директором. Так, 30 октября 1929 года он демонстративно срывает заседание Правления, назначив на те же часы заседание институтской коммунистической фракции. При этом оказывается, что Шмит даже не может объявить ему выговор[306], поскольку «по уставу директор не имеет права вмешиваться в жизнь партийных и профсоюзных организаций»[307]. Выкручивается Назаренко и из другой ситуации. 16 октября 1929 года на повестку заседания Правления был вынесен вопрос «О появившейся в „Радиоцентре“ (название институтской стенгазеты. — К. К.) заметке о зажиме самокритики администрацией ГИИИ во главе с Я. А. Назаренко». Вопрос о самокритике стоял тогда очень остро. После статьи Сталина[308] она насаждалась во всех сферах советской жизни. Например, в директивном указе НКП «О построении планов работы <…> на 1929/30 оперативный год за № 10004/104 от 19.04.29» отмечалось, что «самокритика в области просвещения <…> должна стать нормальным методом работы и самопроверки»[309]. Обвинение в «зажиме самокритики» коммунистом и ответственным работником было вполне достаточным для серьезных «оргвыводов». Но и тут Назаренко добивается от послушного Правления постановления о предвзятости беспартийных сотрудников (журналистов стенгазеты) к нему, ревностному коммунисту, и отводит обвинения[310].

На фоне склок, доносов и полнейшей деморализации руководства начинает разваливаться и работа Института. Способствует этому и смена работников административно-хозяйственной части, которую осенью вновь предпринимает Назаренко. Так, завхозом он берет некоего О. И. Шира, который скоро был уличен в краже институтского имущества (участь всех коммунистов-завхозов ГИИИ)[311]. Самоуправством занимается и взятый Назаренко в качестве вахтера его кум Ю. И. Бобков[312], который с осени 1929 года регулярно срывает лекции на Курсах, так как не желает вечерами допоздна оставаться в Институте[313].

24 ноября 1929 года Назаренко увольняет старейшего и самоотверженного работника Института Ф. В. Отто, бессменного заведующего канцелярией Института, объясняя это тем, что он как беспартийный не может вести секретную переписку[314], которая, по последней инструкции, возложена была на зав. канцелярией[315]. На его место он сажает выдвиженца А. Н. Шулакова, который, так и не разобравшись в громоздкой и сложной канцелярской работе Института, через несколько месяцев подает прошение об увольнении. 13 февраля 1930 года на заседании Правления постановили освободить Шулакова от должности заведующего канцелярией и назначить на эту должность А. И. Перепеч[316]. Надо заметить, что с этого времени в архивных делах Института появляются лакуны, в определенной мере затрудняющие доскональное обследование последнего года его существования. Ясно лишь, что в этот период добровольно уходят ценные сотрудники и продолжает разваливаться прежняя структура Института. Так, уходит со штатной должности заместитель председателя ГЕО В. Н. Соловьев[317], начавший работу в Институте с момента образования Театрального факультета, потом подает прошение об уходе Б. А. Ларин[318], покидает Институт и А. В. Оссовский, один из старейших сотрудников МУЗО, в последние годы возглавлявший Секцию музыкальной литературы[319]. Закрывается Копировальная мастерская, которая еще в зубовские времена выполняла благородное дело по копированию фресок гибнущих церквей[320].

С нового 1930 года развал усиливается. 13 января 1930 года подает прошение об уходе Г. А. Гуковский[321], через месяц, 23 февраля, уходит с поста секретаря ИЗО Н. А. Кожин[322], на этом же заседании (23 февраля) снимают с должности Финагина (в связи с уничтожением Термино-библиографического кабинета, где он после реорганизации значился секретарем)[323], отстраняют от руководства Кинокомитетом Адриана Пиотровского (по доносу Э. М. Арнольди о нарушении трудовой дисциплины[324]), с 15 февраля 1930 года увольняют В. М. Ермолаеву и на половину оклада переводят М. В. Эндер, «ввиду свертывания части работы Экспериментальной лаборатории»[325], 15 марта отчисляется из Института В. В. Успенский[326]. Поскольку документы за эти месяцы плохо подшивались и собирались, то уход многих сотрудников оказался не зафиксирован.

Резко меняется состав молодых кадров — научных сотрудников 2-го разряда и аспирантов. На место Кожина, серьезного специалиста по древнерусской и западноевропейской средневековой архитектуре, приходит в ИЗО беспомощная в научном плане, но правоверная «марксистка» Э. Н. Ацаркина[327], которая явно нацеливалась взять в свои руки идеологическую подготовку аспирантов. 13 февраля 1930 года Правление командирует ее в Москву к И. Л. Маца[328] «на предмет выяснения вопроса об организации научной части»[329], вскоре она начинает заменять председателя ИЗО Исакова во время его отъездов. А 5 марта на заседании Правления слушали ее заявление о необходимости «дополнения аспирантских кадров ГИИИ молодыми пролетарскими и марксистскими силами» и предложение «в срочном порядке разработать отделами вопрос о привлечении выдвиженцев»[330]. Из Главискусства в ЛИТО направляется никому не ведомый тов. Крюков[331], по рекомендации Маца в штат Института берут молодого активного коммуниста, заведующего Гублитом И. А. Острецова (в группу по марксистской методологии)[332]. 5 марта 1930 года на заседании Правления было постановлено зачислить на ТЕО Г. А. Авлова, театрального деятеля, специалиста по клубной самодеятельности и агитпропбригадам[333].

До прихода нового директора продолжается ликвидация подразделений Института: 5 марта на заседании Правления Назаренко оповещает об упразднении Пушкинского комитета (Оксмана) и Комитета русского языка (Виноградова)[334], через две недели была ликвидирована Лаборатория цветоформы Малевича[335].

О состоянии научной работы в период безначалия, а точнее «господства» Назаренко дает представление новый «Производственный план ЛИТО» на второй квартал 1930 года, составленный как раз зимой 1930 года и подписанный руководителями Отдела: председателем Назаренко и секретарем Малаховым[336]. Даже на фоне предыдущего плана он выглядит устрашающе. Здесь ЛИТО, по сути дела, превращается в тот самый семинар по марксизму, который Назаренко организовал для аспирантов, только работа в нем носит еще более императивный характер. Никаких работ по группам во втором квартале не предусматривалось — видимо, их руководителей планировалось уволить. План гласил, что «вся исследовательская работа отдела сосредотачивается <…> на пленумах ЛИТО, посещение которых ОБЯЗАТЕЛЬНО для всех штатных работников отдела».

План представляет список докладов на пленарных заседаниях, причем каждому штатному работнику ЛИТО вменялось в обязанность «в остающийся срок» (т. е. с апреля по июнь) «либо выполнение одного из докладов плана, либо официальное оппонирование по одному из докладов». Темы даны здесь в виде тезисов, от которых нельзя было отступать. Сначала идут общие темы; некоторые из них корреспондируют с темами аспирантского семинара: «Выявить основные методологические течения в современной науке о литературе и дать им политическую оценку» или «Специфика художественной литературы и ее классовая роль», а некоторые кажутся полной абракадаброй, возможно благодаря еще и чудовищному синтаксису, например: «Проблема стиля в качестве специфической формы мировоззрения, как особой диалектической и подвижной структуры, являющейся системой эстетического отношения класса к действительности на определенной исторической стадии его существования». Часто тезисы предстают как набор лозунгов, — например, доклад под названием «Методология на службе у критики» имеет следующий план: «Метод диалектического материализма как критический метод пролетариата. Значение марксистской методологии в деле марксистской критики. Марксистская система как орудие политической борьбы пролетариата».

Под пунктом «II» записаны темы, освещающие «проблемы современной литературы», а именно: пролетарской, крестьянской, «попутнической» и «буржуазной», а также «касающиеся расстановки классовых сил в современной иностранной литературе». Набиравшая обороты классовая борьба в литературе находит в них отражение. Приведем тезисы одной из них: «Буржуазные тенденции в современной литературе. Формирование ново-буржуазной литературы и отпад некоторых бывших попутчиков вправо; мелкобуржуазные колебания некоторых отдельных пролетарских писателей и нарождение некоторых из них». Но особо «актуально» выглядят темы, запланированные по Методологическому сектору, такие например как: «Попутническая агентура в рядах пролетариата» или «Искусство в борьбе за промфинплан»[337].

Первая «ликвидация»

Между тем в Институте весь декабрь работает ревизионная комиссия по обследованию ГИИИ, вероятно, та самая, которую Позерн ожидал еще в начале ноября и из-за которой откладывалась не только отставка Шмита, но и переизбрание сотрудников, осенний прием аспирантов, утверждение отчетов за прошлый и планов на следующий год, поскольку более полугода не собирается Ученый совет Института, отвечающий за научную работу ГИИИ[338].

К середине декабря обследование заканчивается. 18 декабря 1929 года на заседании этой комиссии было вынесено разгромное постановление.

Сохранились две его идентичные машинописные копии в разных архивах: одна в фонде ГУСа[339], вторая в личном архиве Шмита[340]. Остановимся на этом документе. Комиссию возглавлял заместитель председателя Ленинградского отделения Коммунистической академии (ЛОК) и директор Ленинградского института марксизма С. Л. Гоникман. Под его именем эта Комиссия и упоминается в дальнейших документах Института («комиссия Гоникмана»). Но если посмотреть на ее состав, то справедливее было бы назвать ее «комиссией Назаренко», поскольку секретарем Комиссии была его аспирантка Т. К. Ухмылова[341], работу ТЕО и МУЗО обследовал неоднократно нами упоминаемый Б. П. Обнорский (верный соратник Назаренко), ИЗО — также упомянутый выше С. К. Исаков. ЛИТО же обследовал будущий директор ИМЛИ, небезызвестный В. Я. Кирпотин, тогда сотрудник ЛОК, член редакции журнала «Проблемы марксизма», до конца своих дней сохранивший классовую ненависть к «формалистам»[342]. Единственной случайной фигурой в этой комиссии оказался Б. В. Легран, ректор Академии художеств, видимо, включенный в комиссию как эксперт[343], но ничего реально не обследовавший.

Иначе говоря, выводы комиссии были предрешены, а само «обследование» было фикцией. Невооруженным глазом просматриваются в «Постановлении» наветы Назаренко. Чего стоит первый абзац, характеризующий работников Института как «формалистов и эмпириков, культивирующих научно-буржуазные направления в области искусствоведения», и упоминающий о «горсточке коммунистов», в силу малочисленности и «молодости» не могущей противостоять этим «идеологически чуждым элементам». Под горсточкой коммунистов подразумеваются сам Назаренко со своими клевретами. Таким образом уже первый абзац снимал с него всю ответственность за развал работы.

Приведем целиком выводы этой комиссии[344].

I. Характеристика состава работников Института. Состав работников Ин-та в соц. партийном и идеологическом отношении: в большинстве своем это люди или враждебные нам, как формалисты и эмпирики, культивирующие научно-буржуазные направления в области искусствоведения, или старающиеся облокироваться <так!> под марксистов. Меньшая часть их искренне желает быть марксистской, но не может переродиться, т. к. в идеологическом и научном отношении твердо сложилась еще задолго до революции. Горсточка же коммунистов, окруженная подавляющим большинством идеологически чуждых элементов, не в состоянии проводить идеологическое воздействие и ограничивалась административно-хозяйственными функциями.

II. Характеристика руководства Институтом. Констатировать отсутствие идеологического и организационного руководства Ин-<т>ом: директор Ин-та проф. Шмит не мог осуществить научно-теоретического руководства; зам директора — партиец, как молодой научный работник[345], не мог оказывать должное влияния <так!>. В организационном отношении все 4 отдела не связаны между собой органически, работают совершенно самостоятельно.

Нет увязки в работе Правления и Месткома, что расшатывает и без того слабую работу ГИИИ.

III. Характеристика продукции Института. Продукция Ин-та с незначительным исключениям идейно не наша, идеологически вредна.

IV. Подготовка кадров. Признать неудовлетворительным подготовку научных кадров: аспирантов и научных работников 2-го разряда. Соц. парт, состав их неудовлетворителен; в большинстве — это выходцы из среды буржуазной интеллигенции; воспитываются без воздействия пролетарской среды, без руководителей марксистов-искусствоведов. В результате подготовляется из научных работников 2-го разряда враждебная нам смена, из аспирантов — научные работники без марксистского метода в исследовании.

V. Общее состояние ГИИИ. Констатируя, что ГИИИ в том состоянии, в котором он находится сейчас, приносит не пользу, а вред, выпускает нездоровую ненужную продукцию и новые кадры — или пассивных в области искусствоведения или враждебных марксистской методологии.

VI. Положительные выводы. Удовлетворительно работающим и ценным отделом Института признать ТЕО-КИНО, где имеется кадр работников, желающих работать совместно с марксистами, который нащупывает правильную почву в основной работе, связывая ее с общественностью, с массами (такое же положение наблюдается отчасти и на МУЗО).

VII. Результаты выводов.

1) Ввиду малочисленного кадра литературоведов г. Ленинграда, считать необходимым создать единый Институт Литературы и Театра, слив ЛИТО и ТЕО ГИИИ с ЛИТО ИЛЯЗВа, которые после укрепления влить в будущую Ленингр. Ком Академию, как секции литературы и театра.

2) МУЗО, как не связанное с другими отделами Ин-та, базирующая <так!> на работах Консерватории, передать в Консерваторию, для того, чтобы иметь возможность сконцентрировать все научно-исследовательские силы, работающие в области музыковедения, в одном месте.

3) Основную часть ИЗО, теоретически работающую в области истории изобразительного искусства, сохранить, как отделение Московского Института Истории Искусств, возглавляемого т. Маца, прикрепив его к Академии Мат<ериальной> культуры. ХАП (худ. агит. и проп.) передать в Русский Музей.

4) Из остающегося отделения языка ИЛЯЗВа организовать Институт языкознания.

5) По мере укрепления научно-исследовательских институтов Ленинградской Ком. Академии, объединить последних под своим руководством.

Председатель Гоникман Секретарь Ухмылова

Квинтэссенция этого постановления в виде статьи была опубликована в «Правде», за подписью «Л.Б.», под выразительным заглавием «Государственная… цитадель идеалистов». Здесь иногда дословно, иногда еще более экспрессивно повторяются формулировки, в частности говорится, что «под флагом государственного научного учреждения антимарксисты имели надежное убежище», и дается подсчет сотрудников по классовому принципу (отсутствующий в «постановлении»): «По подбору сотрудников институт является своего рода паноптикумом. Из 69 штатных работников — 27 бывших дворян и 30 бывших почетных граждан, мещан и духовных сановников. <…> Официально числились в институте 11 коммунистов, но по их собственному признанию, они являлись лишь ширмой и работой руководить не могли». Статья кончается приписанной Комиссии жесткой формулировкой («Комиссия, обследовавшая институт, признала, что в своем современном состоянии его дальнейшее существование совершенно недопустимо») и дежурной фразой о том, что «Ленинградская партийная общественность присоединилась к этим выводам»[346]. Казалось, что судьба Института окончательно решена. Именно с этим постановлением в сознании современников и связывалась ликвидация Института[347], хотя, как будет ясно из последующего изложения, агония его еще продолжалась и продолжалась.

20 декабря Шмит пишет письмо начальнику Главнауки И. К. Луп-полу, из которого следует, что комиссия в «обоих своих пленарных заседаниях» так и не заслушала его доклада[348]. Он напоминает начальнику Главнауки, что еще до окончания работы комиссии получил от него заверения, что будет привлечен к обсуждению вопроса о судьбе ГИИИ. И далее Шмит указывает на свое несогласие с «печальными» выводами о раскассировании Института, опять же пускает в ход демагогию (ликвидация Института грозит «интересам именно того единого <…> искусствоведения, в котором я вижу единственное средство борьбы с формализмом») и объясняет неудачи слияния Института в единый организм «свойствами того человеческого материала», с которым ему «пришлось иметь дело», т. е. намекает на саботаж сотрудников[349]. По всей видимости, Луппол внял аргументам Шмита. Во всяком случае, события развивались следующим образом.

Постановление «комиссии Гоникмана» было зачитано на «экстренном» заседании Правлении Института 24 декабря 1929 года. Оно подверглось обсуждению, причем члены Правления (т. е. руководители отделов) предлагали различные решения, в которых, действительно, просматривались исключительно интересы отделов: С. Л. Гинзбург указывает, что МУЗО вообще не обследовалось, Назаренко предлагает реформировать Институт таким образом, чтобы создать равноправную с четырьмя имеющимися отделами «ячейку марксистского искусствоведения», А. А. Гвоздев предлагает сохранить в основе Института ТЕО, с подключением к нему других отделов, а С. К. Исаков мудро советует не предвосхищать событий. После этого хаотического обмена мнениями Правление постановило «откомандировать Шмита в Москву, чтобы он осветил деятельность ГИИИ и высказал все эти пожелания членов Правления»[350].

Текст доклада Шмита, сделанный им 26 декабря 1929 года на заседании Президиума ГУСа, сохранился в его архиве. Здесь, кроме обычных трескучих и фальшивых фраз («революционное искусствоведение должно быть только марксистским», задачей его «должно быть изучение пролетарского искусства», «ГИИИ должно объявить войну всем видам формализма и эклектизма» и т. д.), Шмит осторожно спорит с идеей Гоникмана о необходимости «разогнать» отделы Института по другим научным учреждениям. Он указывает, что в своих выводах Комиссия ГУСа опиралась на мнение трех членов Правления — Назаренко, Исакова и Гвоздева. Намекая на то, что как раз руководители отделов (т. е. структур еще зубовского времени) и способствовали «усилению отдельского сепаратизма», он предлагает оставить ГИИИ «как единое целое», но при этом разрушить деление по отделам, ибо «раздробленность искусствоведения, которая в Институте поддерживается делением на Отделы», как раз и «препятствует созданию научного марксистского искусствоведения»[351].

Эта идея, продиктованная, возможно, отчаянным желанием Шмита сохранить Институт, а возможно, и его жаждой отомстить ненавистным главам отделов (и в первую очередь — Назаренко и Гвоздеву[352]), как ни странно, была услышана Президиумом ГУСа. Ее, по всей видимости, поддержал Луппол, входивший в Президиум, поскольку она корреспондировала с лозунгом борьбы со «спецификаторством». Через три дня на заседании Правления Института Шмит, отчитываясь о результатах своего выступления в Президиуме ГУСа, указывает, что после прослушивания обоих докладов (Гоникмана и его) последовал обмен мнениями, «в котором приняли участие тов. Маца, Луппол, Ванаг[353] и Попов». Далее в Протоколе пересказывается новая резолюция[354] (см. ее текст ниже).

Заседание Президиума ГУСа (26 декабря 1929 года) проходило под председательством К. А. Попова[355]. Из Протокола следует, что в числе членов ГУСа здесь присутствовали И. К. Луппол и Н. Н. Ванаг, в числе приглашенных — И. Л. Маца[356] и Ф. И. Шмит. Но ни о докладе Шмита, ни об обсуждении докладов в протоколе ничего не сказано: вероятно, по советскому бюрократическому этикету дискуссии не фиксировались. Понятно только, что на заседании рассматривались два вопроса: первый «О реформе ВТУЗов (Доклад А. Я. Вышинского)», второй — «Результаты обследования Государственного Института Истории Искусств (Докл<ад> т. Гоникмана)». В графе «Постановлено» по второму вопросу значится: «Соглашаясь с характеристикой положения дела в ГИИИ, считать необходимым внести на совещание замов[357] два проекта». В качестве первого проекта записаны те самые пять пунктов о раскассировании ГИИИ, которые значатся в финальной части постановления «комиссии Гоникмана» (см. выше: «VII. Результаты выводов»). Другой проект за именем вовсе не Шмита, а «Президиума ГУСа и Главнауки», гласил:

1) Признать целесообразным сохранение ГИИИ как единого научного учреждения, систематически изучающего искусство с марксистской точки зрения.

2) Поручить Главнауке совместно с Главискусством в месячный срок представить на утверждение Коллегии НКПроса новый состав Президиума ГИИИ.

3) Поручить новому Президиуму в месячный срок со дня его утверждения пересмотреть состав действительных членов и научных сотрудников Института, а также руководителей его секций, в целях обеспечения марксистского направления его работы и в тех же целях разработать проект нового положения об Институте и его структуре, представив результаты этой работы в Главнауку и через нее в Президиум ГУСа, вместе с производственным планом на текущий год.

4) Признать целесообразным при создании Ассоциации исследовательских Институтов материальной и речевой культуры включить в нее также ГИИИ.

5) Вопрос реорганизации ИЛЯЗВ и присоединения ЛИТО ИЛЯЗВа к ГИИИ отложить до обследования ИЛЯЗВа, которое поручить Президиуму ГУСа произвести в месячный срок с привлечением к участию в нем работников Ленинградского отделения Комм. Академии.

6) Рассмотрение вопроса о возможности дальнейшего сохранения аспирантуры при ГИИИ поручить Комиссии по подготовке научных работников с условием использования материала, представленного Комиссией по обследованию ГИИИ и с представлением результатов на утверждение Коллегии НКП.

Председатель К. Попов Секретарь Н. Манцева[358]

Вернувшись из Москвы, на институтском заседании Правления 29 декабря 1929 года Шмит сделал информационный доклад о заседании Президиума ГУСа. Прослушав его, Правление постановило составить свою резолюцию и передать ее в Коллегию Наркомпроса и Комиссию ГУСа. В «Резолюции» Институт откликнулся только на второй и третий пункты проекта ГУСа и Главнауки, входившие в компетенцию Института. Причем во втором пункте члены Правления предложили вышестоящим инстанциям не в месячный, а «в двухнедельный срок назначить новый Президиум ГИИИ из 3-х человек». Что касается пункта 3, то он подвергся стилистической правке — пересмотр состава сотрудников и руководителей секций звучал в институтском варианте более кровожадно: «произвести тщательный пересмотр всего личного состава Института на предмет удаления из него всех классово-враждебных элементов»[359].

Между тем Главнаука не спешила с назначением нового Президиума. Ей, похоже, было не до Института: в самом Наркомпросе и его многочисленных подразделениях происходили лавинообразные реорганизации, раскассирования и чистки, заседания, перестановки, отставки. Об Институте вспомнили лишь к 1 февраля 1930 года. Именно этим числом датирована резолюция на приведенном выше втором проекте (о «целесообразности сохранения ГИИИ»). Судя по всему, на «заседании замов» именно этому проекту было отдано предпочтение. 20 января 1930 года заместитель наркома А. С. Бубнова М. С. Эпштейн подписал этот документ и дал распоряжение о его рассылке в различные инстанции: «Лупполу, в Секретариат Главнауки, Раскольникову[360], в Секретариат ГИСа, в Президиум ГУСа и в Комиссию по подготовке научных работников». В Президиуме ГУСа на ней появилась следующая резолюция: «По просьбе т. Луппола отсрочить до организации Ассоциации. Об отсрочке в Колл<егию> послано. 1/И»[361].

Итак, заведующий Главнаукой предложил отсрочить назначение Президиума и дальнейшее реформирование ГИИИ до образования новой ассоциации, о чем было послано уведомление в Коллегию Наркомпроса. Речь идет о названной в пункте № 4 РАНИМХИРК (Российской ассоциации научно-исследовательских институтов материальной, художественной и речевой культуры). Как раз в это время происходило упразднение прежней ассоциации РАНИОН, к ведомству которой относился Институт, и создание этой новой структуры.

Таким образом, реформа Института снова затягивалась.

Тем временем в стране начинает набирать обороты новая кампания, являющаяся частью кадровой политики партии, — по внедрению в сферы управления «выдвиженцев». Еще 9 сентября 1929 года в Институт приходит из СОРАБИСа (Союза работников искусств) бумага, в которой предлагается представить не позднее 15 сентября «список номенклатурных должностей» для выдвиженцев, поскольку «вопрос отбора и выдвижения лучших работников с производства на руководящие посты Советского хозяйства в данный момент, в связи с чисткой Соваппарата от бюрократического вредительского элемента приобретает особенно важное значение»[362].

В начале осени претворять в жизнь эту установку Институт не был готов, вероятно, еще и потому, что только что произошли перестановки, и никто из нового Правления не собирался уступать «выдвиженцу» свое кресло. Еще не случилась отставка директора — он пока был в отпуске. Во всяком случае, в ответ на следующую директиву месткома от 28 сентября 1929 года (о закреплении определенных должностей за выдвиженцами) заседание Правления (от 2 октября 1929 года) постановило: «Ввиду того, что все руководящие должности в ГИИИ, как научном учреждении, требуют специальной научно-художественной квалификации, считать, что по Институту выдвиженцами могут быть замещены только должность заведующего Канцелярией и заведующего хозяйством, как не требующих специальной научной квалификации»[363].

Однако в начале 1930 года внедрение выдвиженцев приобретает директивный характер, и Шмиту приходит в голову воспользоваться этой возможностью и принять выдвиженца на должность замдиректора: таким образом он рассчитывал избавиться от ненавистного Назаренко. 3 февраля 1930 года, после постановления Президиума Ленсовета (от 31 января 1930 года) «наметить не менее одной номенклатурной должности на замещение ее рабочими выдвиженцами», Шмит сообщает в Главнауку, что готов взять выдвиженца на место замдиректора[364]. И уже 20 февраля 1930 года замдиректором по административно-хозяйственной части Института назначен «слесарь 22 разряда тов. Цыпорин», что было утверждено на заседании Правления от 23 февраля 1930 года[365]. Назаренко, наконец, был снят, однако избавиться от него Шмиту так и не удалось: он был оставлен в должности председателя ЛИТО и продолжал заседать в Правлении, диктуя свою волю[366].

3 марта 1930 года была утверждена новая ассоциация РАНИМХИРК[367]. 5 марта 1930 года на заседании Правления слушали сообщение С. А. Малахова (который как правая рука Назаренко теперь командируется в Москву по делам Института) о его переговорах с Главнаукой и о скором назначении нового директора. Казалось бы, дело сдвинулось, и Правление снова постановило «просить Главнауку ускорить реорганизацию ГИИИ»[368]. Однако слухи оказались преждевременными. Руководящие органы, кажется, забыли об Институте, во всяком случае трудно иначе объяснить поступивший из Наркомпроса циркуляр с требованием сообщить сведения о новом штате ГИИИ. «Разъяснить в ответ, — записано в постановлении Правления от 15 марта 1930 года, — что это невозможно без нового Правления и разъяснения направления работы»[369].

Последняя «реорганизация»



Поделиться книгой:



Регистрация