Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде - Мария Эммануиловна Маликова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сборник статей

Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде

(По архивным материалам)

От составителя


Статьи, составляющие том «Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде», объединены стремлением их авторов к предельно подробному, понятному, насыщенному описанию «историй жизни» нескольких культурных институций, существовавших в Ленинграде в годы нэпа и ликвидированных в конце двадцатых — первой половине тридцатых годов. Выбор объектов для описания — Институт истории искусств (Зубовский), кооперативное издательство «Время», секция переводчиков при Ленинградском отделе Всероссийского союза писателей — мотивирован прежде всего степенью сохранности их архивов. Статья о журнале «Литературная учеба» также основана на архивном материале и рассматривает переходный период, часто ускользающий от внимания исследователей, между «великим переломом» и окончательной государственной централизацией всей литературной деятельности в 1934 году.

Конечно, выбранные для описания объекты далеко не исчерпывают ряд значимых ленинградских институций культуры, закрытых или радикально реформированных с концом нэпа, архивы которых сохранились в большом объеме (это Университет, Академия наук, Институт сравнительного исследования литератур Запада и Востока имени А. Н. Веселовского и другие). Уникальный материал для интересующего нас типа историко-культурного описания дает, в частности, дневник директора издательства «Academia» Александра Александровича Кроленко, который тот вел практически подневно с 1918 по 1970 год, хранящийся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки. Он представляет собой не только ценный источник сведений о событиях эпохи, но и памятник своеобразного ощущения его автором своей личной жизни во времени. Выбранные места из дневника за 1928 год, касающиеся реорганизации издательства «Academia» и его перевода в Москву, представлены в публикации И. В. Дацюк в электронном препринте материалов исследовательского проекта, послужившем основой для настоящего сборника, который размещен на сайте Пушкинского Дома (www.pushkinskijdom.ru, раздел «Препринт»). В составе этой предварительной электронной публикации имеется также исключительно важная для нашего проекта подневная хроника культурной жизни Ленинграда 1928 года, составленная Н. А. Гуськовым, которая в силу своего жанра, предполагающего постоянное пополнение текста, пока существует только в электронном виде.

Статьи, отобранные из материалов проекта для публикации в настоящем сборнике, не только даны в уточненном и дополненном виде, но и объединены общностью метода, сформировавшегося у разных исследователей из прикладной, практической работы. В архиве учреждения культуры официальные документы обычно значительно преобладают над личными; однако, пытаясь понять, что такое институция культуры, каковы мотивы и основания ее деятельности, мы неизменно переходим на социо-антропологический уровень и рассматриваем этос составлявших ее отдельных лиц, нестрого формализованных сообществ, групп, культурных поколений. Иными словами, институция становится понятной только как сообщество людей. Складываясь в те или иные сюжеты, эти истории, открывающиеся ретроспективному взгляду исследователя, составляют деятельность институции. С этой точки зрения и ликвидация властью в конце двадцатых — середине тридцатых годов институций культуры предстает не как одномоментная разрушительная внешняя акция, которая может быть относительно точно описана таким определением, как «великий перелом», — но как процесс взаимных риторических ходов, внутренних и внешних компромиссов, переговоров, надежд, индивидуальных метаморфоз и заблуждений, часто противоречивый и хаотичный. Чтобы понять смысл этих процессов, необходимо не только видеть механизмы крупных политических и культурных переходов, но и перестроить исследовательскую оптику на микромасштаб. «Архивный» и «антропологический» поворот в исследовании истории институций культуры естественно сопровождается поворотом «лингвистическим» — вниманием к речи сотрудников институций, в том числе в официальных документах, анализом ее риторики, ключевых понятий и противоречий. В частности, процессуальный «конец» институций особенно наглядно явлен в том, как «люди двадцатых годов» с их речью и способами самоорганизации в сообщества сменяются новыми людьми с их новоязом и новыми монопольно государственными, идеологически гомогенными институциями.

Стремление сделать насыщенным и понятным историко-культурное описание приводит к отказу от иерархического, связанного с идеологией канона понимания культуры и, в частности, от вытекающего из такого подхода способа работы с документами прошлого (особенно с документами литературных архивов), из которых исследователи чаще всего извлекают отдельные материалы, связанные с крупными фигурами, направлениями, изданиями. Составляющие настоящий сборник статьи написаны на основании сплошь просмотренных архивов соответствующих институций. Логика событий, которая таким образом выявляется из подробной, часто вплоть до подневной, реконструкции их (через описание действий и речи далеко не всегда крупных персон, через сопоставление хронологически близких гетерогенных фактов, высказываний, обстоятельств, принадлежащих не только к сфере истории литературы в узком смысле, но к культуре, включающей политические, бытовые, юридические и прочие факты жизни), часто позволяет уточнить или исправить общее мнение и составить более дифференцированное и свободное от идеологической и культурной доксы представление о советской культурной истории. Опыт такого освоения документального фактографического материала, в том числе архивного, позволяет увидеть, как пишет автор «Хроники» Н. А. Гуськов, как из собранного обилия мельчайших фактов «воссоздается, конечно, не полностью, но довольно ощутимо, живая ткань эпохи, исторического времени, реального потока событий. Это и есть тот контекст, которого нам так не хватает для построения объективной истории советской литературы», мы видим, как «растет на глазах, по мере накопления материала, связь событий в пределах небольшого временного промежутка. Факты знакомые и привычные неожиданно предстают в новом свете. Дополненные фактами прежде неизвестными, они образуют цепи закономерностей, из которых и складывается исторический и литературный процесс».

Маликова М. Э.

К. А. Кумпан

Институт истории искусств на рубеже 1920–1930-х гг

Цель настоящей работы — реконструировать по сохранившимся документам последний малоизвестный период «трудов и дней» Института Истории Искусств[1] и процесс его «ликвидации».

Сведения об этом Институте, особая роль которого в культурной жизни Петербурга 1920-х годов широко известна, основывались в первую очередь на мемуарных источниках, появлявшихся в эмигрантской (с 1960-х гг.) и советской (с 1970-х гг.) печати. Следует заметить, что о последних годах существования Института и о его ликвидации в указанных воспоминаниях не говорится, что вполне объяснимо. Мемуары о нем стали публиковаться в 1970-е годы, когда писать о разгроме одного из лучших научно-учебных заведений считалось цензурно «неудобным»[2]. В дипломатичной форме об этом упоминается только в воспоминаниях А. В. Федорова[3], где уничтожение Государственного института истории искусств названо официальным термином «реорганизация». И лишь в опубликованных в 1990 году мемуарах Л. Я. Гинзбург, специально посвященных Институту, впервые прямо говорится о целенаправленной ликвидации: «В конце 20-х годов начались гонения на ГИИИ, а к 30-му году Институт был окончательно разгромлен и уничтожен в качестве „гнезда формализма“»[4].

Первой и единственной попыткой воссоздать историю ГИИИ и сообщить какие-то сведения о его ликвидации была статья Любови Шаповаловой[5]. Правда, в ней излагается не столько история Института, сколько история формальной школы на Словесном отделении Института. Статья построена с привлечением работ формалистов, прессы того времени и ранних исследований (В. Эрлих и Г. Струве), а также мемуаров В. П. Зубова, касающихся первых лет существования Института[6]. Сведения же о ликвидации ГИИИ базируются на погромной статье в «Литературной энциклопедии» (т. 4. М., 1930), с присущими тому времени огульными обвинениями, и на некоторых сведениях, устно сообщенных не названным в исследовании информантом (возможно, В. А. Кавериным). С его слов, Институт был распущен за формализм в один из последних дней ноября 1929 года по распоряжению некой комиссии, возглавляемой С. А. Малаховым[7]. Но и эта причина, и названная дата, и указанное распоряжение являются результатом исторической коллективной аберрации памяти.

Чтобы восстановить реальную историю ГИИИ и уточнить настоящие причины его «разгрома», необходимо обратиться к архивным документам.

Прежде всего это документы, которые отложились в канцелярии Института — протоколы заседаний Президиума и Ученого совета, заседаний разных отделов и комитетов, стенограммы и протоколы научных заседаний и собраний, отчеты и производственные планы и т. д. Они предназначались для отправки «по начальству» и фиксировали (с той или иной степенью достоверности) внутреннюю жизнь Института. Этот огромный корпус документов, сохранившийся в ЦГАЛИ СПб. в виде архива ГИИИ (ф. 82) и архива ВГКИ (Высших государственных курсов искусствоведения при ГИИИ — ф. 59)[8], в настоящей статье использован выборочно: привлекались лишь те материалы, где речь идет о последних годах Института. Сюда же относятся, так сказать, «внешние» официальные документы — циркуляры советских чиновников различных рангов и ведомств: рескрипты, разнарядки и прочие распоряжения, поступавшие в Институт. Часть этих документов хранится в указанных фондах Института и Курсов, а часть, в том числе общие циркуляры по различным подразделениям Наркомпроса и специальные документы комиссий по проверке и по ликвидации ГИИИ, были выявлены в ГА РФ (Москва) — в фондах: Главнауки (ф. 2307), Главпрофобра (ф. 1565), Наркомпроса (ф. 2306, 2307), ГУСа (ф. 298), Российской ассоциации научно-исследовательских институтов (РАНИОН, ф. 4655), Комиссии НК РКИ (ф. 406) и СНК РСФСР (ф. 259). Следует отметить, что довоенные государственные и партийные архивы, в частности архивы наркоматов, серьезно пострадали, подвергаясь целенаправленному уничтожению перед наступлением немцев на Москву.

К третьей группе материалов относятся в какой-то части опубликованные документы, описывающие жизнь Института «изнутри» (дневники, письма и т. д.), которые особенно ценны тем, что помогают дешифровать официальные документы[9]. Следует заметить, что многие из сотрудников и студентов Института, также, впрочем, как и большинство лиц, участвовавших в его разгроме и ликвидации, прошли через проработки, аресты и сталинские лагеря, и их архивы в большинстве своем пропали. В сохранившихся же личных архивах людей, причастных к Институту, материалы по ГИИИ, особенно касающиеся его чистки, реорганизации и ликвидации, как правило, отсутствуют. Кроме того, некоторые архивы не поступили в государственные учреждения, другие еще не обработаны, а ряд фондов, в частности известных институтских деятелей, оказались в настоящее время закрыты. Дальнейшие поиски и выявление архивных материалов по Институту еще требуют серьезных усилий. Таким образом, настоящая работа далеко не исчерпывает заявленную тему. По мере дальнейших разысканий гипотетически высказанные в ней соображения будут корректироваться, а факты пополняться.

Серьезным подспорьем для нашей работы явилась фундаментальная двухтомная монография П. А. Дружинина «Идеология и филология: Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование» (Т. 1–2. М.: Новое литературное обозрение, 2012), вышедшая после появления электронного препринта нашей статьи (http://www.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=10460). Она представляет собой впечатляющий свод эмпирического материала, воссоздающего с максимальной полнотой механизм превращения в послевоенные годы филологических и — шире — гуманитарных наук в «отрасль политсхоластики». Мы ставим перед собой более скромную задачу — на локальном материале (разгром одного института) и менее полном (в силу меньшей сохранности документов) проследить, каким образом происходило удушение гуманитарной науки в предыдущий период советской истории.

* * *

В силу объективных причин тотальное наступление на науку началось несколько позже, чем на остальные сферы материальной и духовной жизни Советского государства. Механизм ломки существующей системы академических и научных учреждений был запущен на полную мощь лишь на рубеже 1920–1930-х годов. Из дореволюционных научных центров в первую очередь реорганизации подверглись вузы, поскольку идея ослабить влияние «буржуазных» профессоров на студентов зародилась сразу по окончании Гражданской войны. Сюда относится реформа управления вузами (новый устав 1921 года), с запретом свободных выборов профессоров, введением в учебные программы «общественных» предметов[10], внедрением в преподавательский состав коммунистов и марксистов и регулированием классового состава учащихся.

Что касается академической науки, то, хотя Наркомпрос уже в 1919 году выдвигал в качестве первоочередных задач «учет, систематический подсчет, организацию и координацию ученых учреждений», работу которых следовало централизовать и подчинить единому партийному органу, для «устранения замкнутости и кастового духа»[11], но механизмов для чаемого централизованного руководства и политического контроля еще не было. Кадровая политика, столь эффективная впоследствии, до тридцатых годов не могла осуществиться, поскольку среди ученых-гуманитариев (за исключением «специалистов в области общественных наук») на всем протяжении 1920-х годов было ничтожно мало коммунистов. Как свидетельствует статистическое обследование, в конце этого периода в области литературоведения и искусствоведения в научных институциях СССР работало 54 «партийных товарища», а в области языковедения — всего 16 членов ВКП(б). Большинство из них составляли молодые кадры, которые могли вступить в партию или были привлечены к научной работе из номенклатурных сфер не ранее второй половины 1920-х годов, тогда как среди имевших «высокую квалификацию» ученых, т. е. людей иной возрастной категории и иной формации, к 1930 году работало в этой сфере всего два коммуниста[12]. Идея же «вовлечения на научную работу пролетарской части нашей партии», так называемых «выдвиженцев», оформилась также только к концу 1920-х годов[13]. Таким образом, на раннем этапе, несмотря на зловещие декларации, был выдвинут безусловно вынужденный и противоречащий политическим установкам лозунг привлечения в науку «старых опытных специалистов». Следует иметь в виду, что вера в научное знание и техническую революцию была в те годы столь велика, что перевешивала идеологию: именно «научное знание» было провозглашено «основным, могучим и всепреодолевающим рычагом и обосновывающей опорой социалистического государственного строительства»[14].

О наступательном движении партийно-государственного аппарата на науку косвенно свидетельствует смена руководителей Главнауки, т. е. того подразделения Наркомпроса, которому подчинялись научные учреждения. До середины 1923 года заведующим этим подразделением был И. И. Гливенко, филолог, профессор дореволюционной формации, не имевший до работы в Наркомпросе опыта партийного руководства и более известный как член и один из организаторов в 1922 году Русского психоаналитического общества. За ним Главнауку возглавлял (1923–1927) старый большевик Ф. Н. Петров, медик по образованию, закончивший университет до революции (в 1902 году) и начавший карьеру партийного чиновника как министр здравоохранения Дальневосточной республики (в 1920 г.). Судя по сохранившимся документам, он был осторожен, но по мере возможностей пытался удовлетворять материальные нужды Института; и именно он при поддержке первого наркома просвещения предотвратил поползновение ликвидировать Институт еще в середине 1920-х годов. Возглавлявший Главнауку в 1929–1930-е годы И. К. Луппол был из числа ответственных работников иной формации. По окончании юридического факультета Московского университета (в 1919 г.) он закончил Институт красной профессуры, возглавил кафедру марксистско-ленинской философии в нем, а также стал директором Института К. Маркса и Ф. Энгельса. Одним словом, он был представителем образованных «красных профессоров» и «красных директоров». Кстати, как будет видно из дальнейшего изложения, Луппол тоже пытался препятствовать разгрому Института, но в конце концов оказался бессилен противостоять «великому перелому». Напомним, что в сентябре 1929 года был смещен с поста нарком просвещения Луначарский, придерживавшийся (особенно вначале) толерантной тактики руководства научными институциями, и на смену ему пришел управленец и функционер, член РВК, начальник Политуправления РККА и член ВЦИК и ЦИК СССР А. С. Бубнов.

По переписке с вышестоящими инстанциями, сохранившейся в фонде Института, можно проследить, как в период правления Зубова, благодаря его связям и многочисленным уловкам, с помощью затягивания, откладывания и формальных отписок, а в крайних случаях — апелляций к вышестоящим инстанциям, ему удавалось спасать Институт от нелепых постановлений ретивых партийных чиновников и до конца своего директорства сохранить прежний состав администрации, руководителей отделов, научных и технических сотрудников и прежнюю систему управления.

Институт являл собой достаточно сложный конгломерат, состоявший из четырех самостоятельных научно-учебных учреждений. Каждое отделение имело свои подразделения (секции, комитеты, кабинеты, комиссии, общества, лаборатории), занималось своими разработками, базировалось на своем материале, объединяя специалистов различной ориентации. Наибольшую известность приобрело Словесное отделение, ядро которого составляли замечательные филологи, представители так называемой «формальной школы». Но близкий «спецификаторский» подход к произведениям искусства и новаторский пафос исследований был присущ Институту в целом. Использование новых научных методов искусствознания (в том числе и экспериментаторских), выработка своего научного языка для описания конкретных художественных произведений, вовлечение в сферу изучения новых, до сих пор не исследовавшихся явлений искусства — все это было характерно и для работы других его отделов и подразделений.

Административное и хозяйственное руководство было в руках Зубова. Но организацию научной работы осуществляли Президиум и Ученый совет, в состав которых входили руководители факультетов[15] и наиболее опытные и авторитетные научные сотрудники. По-прежнему выдвижение на научные и руководящие должности осуществлялось силами самого Института (того или иного подразделения), а избрание утверждалось Президиумом. До поры до времени коллегии Главнауки и ГУСа при Наркомпросе не вмешивались в этот процесс и лишь формально подтверждали все институтские выдвижения, назначения и начинания. Благодаря удачно сложившимся обстоятельствам, Институту почти до самого конца удалось сохранить и внутреннее единство учебного и научно-исследовательского процессов, которое было характерно для дореволюционных университетов, а также избежать классового отбора студентов и аспирантов на протяжении почти всех лет существования Курсов[16].

«Социологический метод»

К середине 1920-х годов сепаратизм научных учреждений явно стал для властей раздражающим фактором. На примере ГИИИ можно проследить, как осуществлялось давление на научные институции и каким образом до поры до времени удавалось избежать прямого государственно-партийного руководства ими.

Первое ожесточенное и целенаправленное наступление на Институт было предпринято в последний год зубовского правления, когда РИИИ подвергся многократным обследованиям, инспекциям и ревизиям, с помощью которых осуществлялся контроль за наукой[17]. Отметим, что выводы о научной работе, сделанные комиссией от Петроградского управления научными учреждениями под предводительством академика Н. Я. Марра (конец 1923 года)[18], касались пока исключительно организационных моментов. Высоко оценивая потенциал научных исследований Института, Комиссия все же ставила на вид: а) несогласованность работы всех отделов, б) дублирование некоторыми подразделениями работы смежных институтов, а также в) излишнюю «музеефикацию», т. е. игнорирование изучения современного искусства[19].

Бумажные отписки с рапортом об устранении отмеченных недостатков (обычная тактика Зубова для сохранения status quo) оказались недостаточными, и директору пришлось предпринять кое-какие шаги по реорганизации структуры Института, что нашло отражение в отчетах и планах 1924 года. Здесь, акцентируя внимание на выполнении поставленных комиссией задач, Зубов предлагал «пересмотр внутриразрядной конструкции» и «образование Междуразрядного Комитета по вопросам общего искусствознания и эстетики» в целях «спайки» отделений и выработки единой теории «в четырех его областях: изобразительных искусств, музыки, театра и словесных искусств». Для изучения современного искусства Зубов планировал создать особые подразделения в каждом отделе Института[20]. Заметим, кстати, что, названное в отчете «коренным», это «реформирование» кардинально не изменило жизнедеятельности Института, а главное, не потребовало пересмотра кадров и принципов управления.

Однако зубовские реформы явно не удовлетворили руководство, и в сентябре 1924 года в Институте работала уже куда менее доброжелательная комиссия от ЛОГа (Ленинградского отделения Главнауки). Ее требования отражали не только субъективную неприязнь к директору (как полагал Зубов и позже писал об этом в мемуарах), но и некую общую идеологическую тенденцию. Вероятно, с деятельностью этой Комиссии академик Федор Иванович Шмит (сменивший вскоре Зубова на посту директора Института) связывал первую попытку ликвидации Института, когда в письме в Комиссию по чистке от 10 июля 1930 года таким образом излагал историю Института: «С Зубовским Институтом надо было покончить. Такое именно решение и было принято в начале зимы 1924/25 г. на съезде директоров учреждений Главнауки. Вопрос был только в том, как это сделать. Можно было <…> разогнать весь институт или раскассировать. Кажется таково и было предложение особой Комиссии <…> Тем не менее Главнаука (Ф. Н. Петров) рассудила иначе»[21].

Требования Комиссии являли собой попытку провести «кадровую политику» и вместе с тем осуществить контроль над идеологией. Результатами инспекции стало «заключение» о «необходимости внести оздоровление в работу Института», в связи с чем комиссия поставила перед Художественным отделом Главнауки задачи «детально ознакомиться» с «методами, применяемыми в работах Института», «озаботиться усилением Института работниками с материалистическим мировоззрением», а также «ввести в Правление Института ответственных, квалифицированных работников-коммунистов». Здесь же был поставлен вопрос о необходимости «воспитания молодняка — в марксистском направлении», чтобы новые кадры «могли бы в дальнейшем прийти на смену идеологически чуждым работникам музейных и художественных учреждений»[22].

Эта первая попытка смены кадров удалась не вполне. Правда, сразу после ухода Зубова с поста директора (т. е. в самом конце 1924 года) было назначено новое Правление РИИИ в составе трех функционеров (З. Л. Шадурской, Ф. К. Лехта и П. И. Новицкого), но оно оказалось нежизнеспособным: эти чиновники, возглавлявшие различные подразделения Наркомпроса и загруженные партийно-административной работой, присутствовали только на нескольких первых заседаниях Правления, а затем исчезли из Института[23]. И через год новый директор вынужден был вместо фиктивных членов назначить себе реальных помощников и ввести в Правление знающих институтскую работу опытных и авторитетных сотрудников, как это было и при зубовском Президиуме[24].

Давление на идеологическую сферу оказалось более действенным. Мы имеем в виду первый пункт заключения ЛОГа, с рекомендацией Художественному отделу Главнауки «детально ознакомиться» с «методами, применяемыми в работах Института». В декабре 1924 года в Институт была направлена Комиссия под руководством представителя московского отделения Главнауки товарища А. М. Карпова. Она уже не скрывала свою чисто идеологическую направленность, являясь проводником государственной политики по внедрению социологического метода в изучение произведений искусства. Под социологическим методом понимался анализ произведений искусства с марксистских, а точнее с классово-идеологических позиций. Результатом ее деятельности было создание внутри научных и учебных заведений социологических комитетов. Внедрение подобных структур получило широкое распространение к середине 1920-х годов. Соцком был создан и в ГИИИ, причем раньше, чем во многих других научных центрах[25].

В свое время нам приходилось писать о внутренних интригах в Институте во время смещения Зубова[26]. Главной пружиной их был единственный к тому времени в Институте член ВКП(б) — сотрудник Я. А. Назаренко, по слухам, связанный с ГПУ[27]. Пока был у власти старый директор, Назаренко не удавалось развернуться, но с приходом нового директора Ф. И. Шмита он стал быстро делать карьеру: вошел в Правление Института[28] и стал возглавлять Соцком. Заметим, что Комитет был официально учрежден 6 февраля 1925 года на заседании Правления; его председателем был избран А. А. Гвоздев, а ученым секретарем А. И. Пиотровский[29]. Но уже через полгода, на заседании Правления 9 октября 1925 года, была удовлетворена просьба Гвоздева освободить его от обязанностей председателя Соцкома[30]. Через несколько месяцев этот пост занимает Назаренко.

Ф. И. Шмиту приходилось все время лавировать и демонстрировать лояльность к новым наркомпросовским постановлениям и кампаниям. Конечно, положение директора требовало диалогических отношений с господствующей властью. Этого требовало и положение Института, постоянно находящегося под дамокловым мечом. Но в какой-то мере сервильность риторики в докладных бумагах Шмита можно объяснить биографическими причинами[31]. При этом, будучи воспитан в традициях старой интеллигенции, Шмит искренне хотел постичь, в какой мере спущенная сверху социологическая методология применима к произведениям искусства. Он считал себя теоретиком и методистом и, будучи систематизатором и классификатором, серьезно подошел к изучению вопроса, о чем свидетельствуют и его статья «Проблемы методологии искусства»[32], и брошюра «Предмет и границы социологического искусствоведения»[33].

Социологический метод в вышестоящих инстанциях как раз к этому времени ставится во главу угла. Институт явно вызывал раздражение и на него было обращено пристальное внимание чиновников Наркомпроса. В апреле 1925 года на заседании ответственных работников Художественного отдела Главнауки ГИИИ было «поставлено на вид» и предписано искоренить «резко выраженный уклон к формально-теоретическому изучению», сосредоточив все внимание «на социологическом искусствознании»[34]. В свою очередь Шмит в официальных справках, отчетах и планах всячески рекламирует и педалирует «важнейшую роль» Соцкома в жизни Института. Так, уже в первом «Кратком очерке научной деятельности РИИИ», датированном 28 февраля 1925 года, он пишет: «Основанием исторических и теоретических исследований Института все чаще становится метод социологического изучения искусств; это вызвало, помимо образования социологических секций при каждом Разряде, выделение из среды Института особого межразрядного Комитета по Социологии Искусства; его задачей является углубленная разработка социологического метода в применении его к системам различных искусств»[35]. В следующем «Кратком историческом очерке Института», датированном 1 марта 1925 года, он с официозным пафосом сообщает: «Современность, с ее жгучими социологическими и политическими вопросами, могуче воздействовала на самую постановку научной работы, и в сердцевине Института в 1924 г. выкристаллизовался Социологический Комитет, который с начала 1925 г. начал уже систематически работать в качестве органа, объединяющего и направляющего деятельность всех Разрядов»[36]. В последующих документах в ответ на соответствующие требования появляется марксистский акцент и имя Маркса становится обязательным[37]. Осенью 1925 года в «Производственном плане на 1925/1926 год» Шмит, возглавлявший Общую секцию теории и методологии искусства при Соцкоме, ставит перед ней (т. е. берет на себя) задачу «разработки теории и метода исторического материализма в искусствознании». При этом он подчеркивает, что сама эта секция «фактически является тем органом Института, где сталкиваются, обостряются и нивелируются теоретические позиции отдельных разделов Института, с целью выработать единство теоретических взглядов на искусство среди работников Института»[38].

В широковещательном докладе для Главнауки, датированном 29 января 1926 года, используя стилистику и фразеологию партийных документов, Шмит так освещал деятельность Института: «Новое Правление прежде всего поставило вопрос о Государственном назначении Института, ибо для нас было ясно, что сейчас, конечно, и речи не может быть об отвлеченной „науке для науки“. <…> Институт как государственное учреждение может быть признан нужным только при одном условии: он должен в самой своей структуре приспособиться к разрешению вопроса о научно обоснованной и в деталях разработанной, приложимой на практике советско-художественной политики, системы марксистского искусствоведения. В этих видах Правление реорганизовало Институт: в центр был выдвинут, как общеинститутская коллегия, Социологический Комитет. Отделы были радиально расположены вокруг него». При этом Шмит подчеркивает, что со стороны личного состава Института организация Соцкома «нашла активные симпатии и содействие» и «была не грубо насильственным актом, нарушившим работу учреждения, а мерою органически необходимою и вполне назревшею»[39].

По этому докладу Главнаука вынесла резолюцию: «Признать заданием <Института> разработку марксистской теории искусства, которая могла бы лечь в основание современной художественной политики, причем признать его ударным и соответствующим образом обеспечить материальные возможности ГИИИ для его выполнения»[40]. Иначе говоря, материальная поддержка, столь необходимая Институту, была платой за разработку марксистской методологии[41]. Возможно, велеречивость Шмита во многом и объяснялась насущной необходимостью увеличить финансирование Института. Напомним, что штат Института еще при Зубове был сокращен таким образом, что почти вся научная работа держалась на внештатных сотрудниках[42].

Шмиту ничего не оставалось, как начать активно действовать: он издает инструкцию, где каждому сотруднику вменяется разработка социологического задания. Известно, что это директивное требование в штыки было воспринято в Словесном отделе. Об этом В. В. Виноградов сообщал невесте в письме от 22 февраля 1926 года: «Директор Института от имени Главнауки издал инструкцию об обязательном выполнении каждым членом социологического задания <…>. Как слухи о деньгах, так всем подкидывают на воспитание заморышей (или лучше дефективных младенцев) марксизма. Но мы все (кроме Жирмунского и молчаливых): Б. М. Энгельгардт, Юр. Н. Тынянов и Эйхенбаум (отчасти) держались дружно и добились отмены постановления»[43].

Оказавшись в непростом положении (поскольку об «активных симпатиях и содействии» речь явно не шла), Шмит начинает действовать сам. Сохранилось его официальное письмо секретарю МУЗО и ученому секретарю Института А. В. Финагину от 11 февраля 1926 года, с приглашением «пожаловать на заседание Секции теории и методологии Соцкома, для обсуждения плана работ по разработке марксистской теории искусств — вмененной Институту Главнаукой в заседании от 6.II.1926»[44].

Однако чаемого марксистского искусствознания создать не удавалось. В преамбуле к первому сборнику Соцкома, оправдываясь тем, что в Институте отсутствуют «человеческие и материальные ресурсы», что социологическими разработками занимаются «добровольцы» и что сотрудников «нельзя силою заставить тратить остатки своего времени и своей энергии на работу, для них не привлекательную», директор куда менее категорично и бодро, чем в официальных реляциях, определяет задачу руководимой им Секции: «разработка вопросов общей методологии искусствоведения, которая бы, по возможности, соответствовала основным положениям марксистской теории»[45]. А в написанной через год брошюре он констатирует, что «марксистского искусствоведения» у нас нет и что задача эта «явно трудная: все попытки подойти к ней с налету <…> не имели успеха»[46].

Действительно, в Секции теории и методологии Соцкома «разработки марксистской теории искусств» не было. Сделанные на ней доклады самого Назаренко и его alter ego М. А. Яковлева[47], приглашенного из университета, «научными разработками» назвать было трудно. Собственно установка Назаренко, отразившаяся, например, в тезисах его институтских докладов, сводилась к следующим примитивным постулатам: художественное произведение есть «выражение образными словами классовой идеологии», поэтому цель исследовательской работы — «раскрытие классовой идеологии в художественном произведении»[48]. Этот «дефективный» марксизм (по счастливому выражению В. В. Виноградова) лег в основу написанного Назаренко учебника по истории русской литературы, который был предметом постоянных шуток студентов и профессоров Словесного отделения. Иначе говоря, председатель Социологического комитета в Институте не пользовался авторитетом и без сильных административных рычагов не мог выполнить возложенную на Соцком задачу. Да и докладов собственно по вопросам социологии искусства здесь было немного. Большинство же работ (особенно в первые два года существования Комитета) вообще не имели прямого отношения ни к марксизму, ни к социологии. Среди последних можно отметить, например, дискуссии по проблеме классификации искусств (19, 26 мая и 2 июня 1926 года), с выступлениями Н. Э. Радлова, Б. В. Казанского и А. В. Финагина[49], доклад Казанского «Кино и система искусств» (9 февраля 1927 года)[50] и коллективный доклад «Теории А. Н. Веселовского и Карла Бюхера», сделанный сотрудниками 2 разряда Словесного отдела Л. Ю. Виндт, С. Г. Вышеславцевой, Н. А. Коварским, Н. П. Колпаковой, Т. А. Роболи и P. P. Томашевской (20 апреля 1927 года)[51]. Более того, судя по юбилейному очерку Шмита, именно эта Секция стала на первых порах ареной для диспутов марксистов с формалистами[52].

Как явную полемику с навязываемой установкой можно расценить доклад Эйхенбаума «Формальный метод в литературоведении», сделанный на одном из первых заседаний (25 апреля 1925 года) в той самой Секции теории и методологии искусства, которой вменено было разрабатывать марксистскую методологию[53]. Столкновения между марксистами и формалистами не нашли отражения в бумагах Института, но, по всей видимости, во второй половине 1920-х годов происходили не однажды. В воспоминаниях дочери Ф. И. Шмита рассказывается об одном из них, на котором председательствовал ее отец, пытавшийся утихомиривать слишком разошедшихся ораторов[54]. Подвергавшийся уже на протяжение нескольких лет (после знаменитой статьи Троцкого[55]) критике в советской прессе, формальный метод, как известно, приобрел к середине 1920-х годов необычайную популярность у студентов и аспирантов, «семинаристов» Эйхенбаума, Тынянова и Виноградова как в Институте, так и в Университете[56]. Полемика формализма и марксизма, которая до тех пор происходила на страницах периодики, переносится в Институт. Именно в этом ракурсе следует, вероятно, рассматривать не только указанный доклад Эйхенбаума, но и сделанный в Кинокомитете 13 февраля 1926 года полемический доклад Тынянова, в котором исследователь «коснулся вопроса о методе изучения <кино> и предложил выдвинуть на первый план не социологический, а эстетический», «спецификаторский» подход, «отграничивая кино от смежных искусств и устанавливая его дифференциальные признаки»[57].

Скандалы в Соцкоме

Если задачу по внедрению марксизма Социологическому Комитету в этот период выполнить не удалось, то удалось в той или иной мере расшатать устои Института и внести свою лепту в сгущающуюся к концу 1920-х годов атмосферу морального разложения. Об этом свидетельствуют отразившиеся в документах Института скандалы и склоки.

Прежде всего скандал разгорелся вокруг самого Соцкома. Создавая видимость активной деятельности, Назаренко начал приписывать себе чужую работу, отчитываясь материалами фольклорных экспедиций, результатами работ по обследованию города, работами музейной секции, изучением массовых праздников[58]. Более того, поскольку Соцком находился в привилегированном положении и особо финансировался Главнаукой[59], то под своей эгидой Назаренко начал издавать сборники Института, причем не только указанный выше сборник социологических трудов, но и сборники сотрудников ТЕО по революционным празднествам[60], сборники материалов фольклорных экспедиций, в которых участвовали сотрудники всех отделов Института[61], и т. д.

Впервые вопрос о присваивании Соцкомом разработок других секторов возник на расширенном заседании Правления 5 апреля 1926 года, где было постановлено: «Признать принципиально нежелательным, чтобы Социологический комитет вел те работы, которые ведутся или должны вестись отделениями по специальности»[62]. Однако постановление было проигнорировано, и экспансия Соцкома в чужие сферы продолжалась. О следующем скандале Шмит сообщает в январском письме 1927 года заведующему Художественным отделом Главнауки П. И. Новицкому. Не совсем понятно, что послужило для него поводом. Ясно только, что «произошел взрыв в самом Президиуме Социологического комитета: секретари всех четырех секций[63] заявили, что они работать больше в этой атмосфере не могут». Было решено «произвести перевыборы председателей и секретарей секций». Но результатов также никаких не было, поскольку «желающих добровольно работать с Назаренко» не нашлось[64].

В новом академическом году, когда отношения директора и Назаренко резко обострились, Шмит начинает действовать. 28 сентября 1927 года директор посылает ему официальное письмо (с копиями в Правление ГИИИ и в Президиум Соцкома), где отмечает, что с началом изучения агитационного и массового искусства, а также фольклорных экспедиций «между С<оциологическим> К<омитетом> и Отделами начались <…> бурные столкновения»: Соцком начал «отбирать у Отделов живые силы и дублировать их работу». Утверждая, что «все отделы Института более или менее решительно и полно усвоили социологический метод», Шмит настаивает на необходимости реорганизации Комитета[65].

11 января 1928 года для обсуждения этого вопроса было созвано расширенное заседание Правления Комитета. Однако Назаренко пригласил на заседание ответственных работников из коммунистов (Г. Е. Горбачева и Б. П. Обнорского), которым посулил штатные места в Соцкоме. За полное расформирование всех секций Соцкома, кроме Секции марксистского искусствоведения[66], выступил А. А. Гвоздев, к которому присоединился приглашенный на заседание куратор ИЗО искусствовед А. А. Федоров-Давыдов. Гвоздев говорил, что «создается институт в институте», что Соцком не должен браться за разработку тех вопросов, которые могут и должны разрабатывать другие отделы. Кроме того, председатель ТЕО выразил недовольство, что аспиранты много времени уделяют работе в Соцкоме и запускают свои научные занятия в отделах. Однако Шмит и Новицкий пасуют перед таким радикальным решением (Новицкий назвал выступление Гвоздева «своеобразным бунтом»), предлагая лишь уменьшение и урегулирование секций. Назаренко ревностно поддержали приглашенные партийные товарищи[67], в результате чего вопрос о Соцкоме был перенесен на Правление Института, состоявшееся через два дня, 13 января. Судя по протоколу этого заседания, прежняя структура Соцкома не только сохраняется, но к ней присоединяются две новые секции и ряд комитетов[68]. Трудно сказать, кто этому споспешествовал, поскольку об этом заседании сохранилась лишь краткая запись в дневнике присутствовавшего на Правлении А. А. Кроленко: «…Очень долго тянется спор насчет Социологического комитета, который доходит до склоки и драк»[69].

Итак, Соцком продолжал функционировать, «укрепляясь» и разрастаясь, хотя после кампании по борьбе с «вульгарной социологией» и «переверзевщиной» эти структуры постепенно теряют политическую актуальность, а само словосочетание «социологический метод» стыдливо уходит из лексикона партийных чиновников, заменяясь «марксистским методом», а потом «марксистско-ленинской методологией». Соцком меж тем «укрепляется» критиками-марксистами: Г. Е. Горбачев в начале 1928 года избирается действительным членом по Соцкому[70] и заведует новой секцией марксистской критики; Б. П. Обнорский (сотрудник Коммунистического университета) становится заведующим Секции художественной политики[71], тогда же в Правление Комитета вводится Новицкий[72]. Расформированию подверглась лишь ставшая к этому времени неугодной научная секция Общей философии и эстетики (возглавляемая Н. Э. Радловым и Б. М. Энгельгардтом). Зато в Крестьянскую секцию Соцкома постепенно переходят фольклорные ячейки из других отделов Института, кроме Секции художественного фольклора, ранее перешедшей из Соцкома в состав Словесного отделения. На базе их материалов в Соцкоме создается Фольклорный архив[73]; здесь же начинает работать Секция изучения художественной культуры народов СССР, которую возглавил Жирмунский[74]. И только 8 февраля 1929 года, во время кардинальной «реорганизации» Института, Соцком удалось ликвидировать[75] (см. об этом ниже).

На всем протяжении существования Соцкома скандалы в нем не утихают. Постепенно к Комитету, в котором по уставу должны были работать внештатные добровольцы, начинают переходить дефицитные институтские ставки, что также вызывает недовольство сотрудников[76]. 6 мая 1927 года на расширенном заседании Правления рассматривается жалоба старейшего сотрудника Института В. Н. Всеволодского-Гернгросса в связи с травлей и шельмованием его в Соцкоме[77]. Постепенно прежние руководители секций покидают Комитет: 27 октября 1927 года на заседании Правления А. И. Пиотровский подает прошение об уходе с должности Ученого секретаря[78], на том же заседании А. С. Гущин просит освободить его от должности секретаря ХАПа (Секция художественной агитации и пропаганды искусства)[79], а 18 апреля 1828 года выходит из Соцкома возглавлявший в течение двух лет музейный сектор О. Ф. Вальдгауер, возмущенный тем, что Назаренко «не дает ход устроителям выставок» и два года «тормозит» издание подготовленного музейным сектором сборника[80].

Социологический сдвиг и его последствия

Следует заметить, что с 1926 года в отделах Института с разной степенью интенсивности, но все рельефнее проступает социологический вектор исследований. Мы имеем в виду и первые социологические «вылазки» молодых сотрудников Института (Р. И. Грубера[81], М. С. Друскина[82], А. С. Гущина[83]), и начало собственно социологических разработок в некоторых подразделениях, а также определенную переакцентировку работы во всех отделах.

Передовым в социологическом отношении оказался Театральный отдел, что отчасти было связано с самим материалом, легче поддающимся изучению в социологическом ракурсе, а также с тем, что в Театральном отделе оказались два талантливых экспериментатора, в прошлом организатора праздничных зрелищ и революционных агит-театров, с энтузиазмом занимавшихся изучением массового искусства Октября — А. И. Пиотровский и Н. П. Извеков. Им удалось заинтересовать и привлечь к изучению новых «низовых» форм театрального искусства студентов и аспирантов. В созданной при ТЕО Театральной лаборатории Извеков организовал Группу по изучению зрителя, где разрабатывались анкеты и опросные листы для планомерного обследования разных социальных слоев зрителей в ленинградских театрах, а также методы наблюдения над восприятием зрителя и способы фиксации его реакции. Материалы собирались в лаборатории и в виде докладов апробировались на заседаниях ТЕО[84]. Интерес А. И. Пиотровского к социологическим аспектам искусства известен: уже в середине 1925 года он предложил издавать под грифом Института «периодический социологический бюллетень, объемом в полтора листа»[85].

Однако в других структурах Института социологический метод внедрялся с большим трудом. Так, Отдел изобразительного искусства (где основной костяк составляли сотрудники Эрмитажа и Русского музея) включил в свои планы музееведение и образовал в своей структуре Музейную секцию, поскольку «музейное строительство»[86] хоть как-то можно было «связать с общественными запросами современности»[87]. Но все-таки прямого отношения к собственно социологическому изучению искусства работа по созданию и сохранению музеев не имела, что было поставлено на вид вышестоящими инстанциями. Сначала Научно-художественная секция ГУСа в резолюции от 11 февраля 1926 года постановила «усилить социологические исследования ИЗО»[88], полгода спустя Художественный отдел Главнауки на заседании от 4 декабря 1926 года указал на «отставание ИЗО от других отделов ГИИИ в деле дальнейшего усвоения и углубления социологического метода в искусствоведении»[89] и, наконец, 9 декабря 1926 года Президиум Научно-художественной секции ГУСа снова указал на «преимущественно археологический уклон работы» ИЗО[90]. О том, что искусствоведам Института никак не удавалось наладить социологические исследования, свидетельствует письмо Шмита к руководителю ИЗО О. Ф. Вальдгауеру от 10 октября 1927 года с просьбой в срочном порядке, в связи с готовящейся конференцией по социологии искусств, «создать в Отделе ИЗО специальную Комиссию по социологии изобразительных искусств для внесения ее в план работы отдела»[91].

Наиболее болезненным образом сказалось внедрение социологического метода на работе МУЗО. Уже в «Кратком отчете Отдела теории и истории музыки ГИИИ с 19 февраля 1925 по 19 февраля 1926 года» делается особый акцент на затребованной Главнаукой «увязке работы отдела с вопросами современности и общественности», что выражалось в «появлении специальной комиссии по учету музыкально-художественной жизни Ленинграда, которая разработала специальную анкету с 1 октября 1925 г. и приступила к опросу не только профессиональных художественных учреждений, но и рабочих клубов, домов просвещения, трудовых школ» для «уяснения уровня современного музыкального быта широких масс (450 анкет разослано и находятся в разработке)»[92]. Однако, несмотря на декларации («историческое мировоззрение, с первых шагов деятельности характеризовавшее наш Отдел, позволило твердо и широко применить в работах Отдела социологический подход»), в этом отчете проскальзывает мысль о сложности применения собственно марксизма «в деле объяснения музыкально-художественных фактов» и отмечается, что «Отдел поставил себе целью всячески бороться с поспешной перелицовкой положений музыковедения на вульгарно-марксистский лад»[93].

В документах МУЗО следующего года демагогия нарастает, и хотя еще нет откровенной «перелицовки положений музыковедения на вульгарно-марксистский лад», но встречается тема «Анализ личности и творчества Бетховена на социально-экономическом фоне его эпохи» (что, как указано в плане, «открывает новые ценные возможности»), а также начинаются разглагольствования о «все растущем интересе к вопросам философии диалектического материализма», который «поставил на очередь проработку основных проблем философии музыки под углом зрения диалектики и принципов материалистического мировоззрения»[94].

Между тем внутри МУЗО разразился громкий и затяжной скандал. Насколько можно судить по сохранившимся документам, он был спровоцирован руководителем отдела Б. В. Асафьевым[95], который использовал для своих целей политическую конъюнктуру. Заметим, что в самом начале социологического нажима, в 1926 году, Финагин и группа музыковедов подают в Правление ГИИИ «заключение» о недостаточности для изучения музыки только социологического метода. Указывая, что «это метод историко-культурный, а не метод точного знания», они настаивали на использовании в музыковедении «методов рефлексологии, физиологии, физики, математики»[96]. Ставился вопрос о «формальном методе» в музыковедении, в частности в докладе того же Р. И. Грубера, сделанном 17 января 1927 года на теоретическом секторе ОТИМ (Отдела теории и истории музыки)[97].

Воспользовавшись подвернувшимся поводом и представив себя поборником «социологизма», руководитель отдела начал изгонять из МУЗО неугодных ему сотрудников[98]. Такое самоуправство, бывшее прямым нарушением сложившихся институтских традиций, вызвало возмущение многих «старых» сотрудников МУЗО[99]. Чтобы избавиться от несогласных, Асафьев производит реорганизацию отдела, заручившись поддержкой Луначарского[100]. Он разгоняет ряд секций и закрывает экспериментальные комиссии и лаборатории[101]. Все это делается под лозунгом борьбы с формализмом и академизмом, с провозглашением поворота к социологическому изучению музыки и декларациями о необходимости «участвовать в боях современности» и стать не отделом истории музыки, а «художественно-производственным учреждением»[102].

Судя по внутренним материалам МУЗО, сотрудники уже с начала 1928 года не знали, где и как им работать, поскольку комиссии и экспериментальные лаборатории в связи с реорганизацией МУЗО были уничтожены[103], и совершенно не понимали, как подступиться к разработке востребованных начальством тем. Эти темы, записанные в плане МУЗО на 1928/29 год, впечатляют. Например, план вокально-методической секции, возглавляемой Асафьевым, начинается фразой: «Работа должна четко строиться под лозунгом превращения музыкально-вокальной культуры в средство классовой борьбы на фронте культурной революции и социалистического строительства». Не ограничиваясь подобной «заставкой», в плане перечисляются доклады, которые предлагает провести «Бригада по созданию марксистской вокальной методологии» (одна из новых ячеек секции), а именно: «Буржуазное вокальное искусство в освещении марксистско-ленинской теории», «Классовая борьба на музыкальном фронте и проблема воспитания пролетарского исполнителя», «Диалектический анализ акта голосового звукоподражания»[104]. Судя по документам МУЗО, эти темы так и остались фикцией. В конце концов и Асафьев увидел последствия своей «реорганизации»: в заседании Правления от 13 февраля 1930 года было зачитано его письмо на имя Шмита, где руководитель МУЗО просит для себя ставки технического сотрудника и признается, что не может заведовать отделом и вести всю работу без материала и теоретических разработок, того, «что называется формализмом и что в музыке вовсе не формализм»[105].

Пример с МУЗО достаточно поучителен. Правда, подобной демонстрации «верности» директивному марксизму не было в отчетах и планах других отделов до последнего года существования Института. Но трения и напряжение между сотрудниками внутри отделов нарастали.

Навязываемая социологическая конъюнктура обострила конфликт в Словесном отделе между бывшими опоязовцами и Жирмунским: стремление руководителя отдела к компромиссу с официальными установками и его интерес к социологическим разработкам западных коллег — все это расценивалось радикальным крылом формалистов как проявление карьеризма и приспособленчества[106]. Интересно, что в конфиденциальном письме к Новицкому от 21 ноября 1927 года Шмит, рассказывая о скандале сотрудников с руководителем в МУЗО, пишет об аналогичных «принципиальных» разногласиях в других секторах, в частности «в ЛИТО между В. М. Жирмунским и рядом членов отдела»[107].

Разногласие между «мэтрами» и учениками[108] в Словесном отделении и связанный с этим скандал, в результате которого семинар Эйхенбаума по литературному быту в Институте прекратил свое существование[109], — в определенной мере результат воздействия социологического прессинга. На рубеже 1920–1930-х годов, когда марксистско-классовый подход к изучению литературы стал единственно возможным, бывшие формалисты попытались подключить к бытовому ряду и экономический («словесность и коммерция») и даже подойти к труду писателя, как к разновидности «индустрии», что можно соотнести с отчаянными усилиями вышестоящих инстанций включить науку в пятилетний план социалистического строительства (см. об этом ниже). По этому поводу Н. Трубецкой писал Р. Якобсону в письме от 3 октября 1930 г.: «От формализма мало что осталось. „Литературный быт“ переключается в стремление изобразить литературу как основной вид производства, с применением к нему всей методологии учения о промышленности. Словом, стремление сохранить свое лицо все-таки есть, но в то же время марксизм затягивает»[110].

Нельзя не согласиться с общепринятой точкой зрения, что «кризис формализма», пришедшийся как раз на эти годы, был обусловлен прежде всего внутренней эволюцией исследователей, а для Эйхенбаума — и проблемой личной биографии[111]. Однако отход от морфологического метода и интерес к изучению воздействия иных не собственно литературных «рядов» на художественный материал был воспринят молодыми и наиболее амбициозными сотрудниками Словесного отдела как измена формальному методу. Представляет интерес зафиксированное в письме Г. Е. Горбачева Г. Лелевичу высказывание В. А. Каверина на семинаре по марксистской критике в ИЛЯЗВе (1928): «Формальной школы нет, то, что делает Эйхенбаум с лит<ературным> бытом и Шк<ловский> с „В<ойной> и М<иром>“ <…> никак не вяжется с теорией, усвоенной мной от этих моих учителей». И далее Горбачев не без мстительного удовлетворения замечает: «Ученики Эйхенбаума, кроме некоторых, обвиняют его в измене и массой с демонстрациями бегут к Энгельгардту, объявившему чистый и мистический идеализм своим принципом в противовес Эйхенбауму. Тот говорит о „победе черной реакции“ в ИМИ»[112].

Важна была именно эта общая тенденция. Темы по музыкальному, театральному быту, быту художников и художественных объединений были признаны актуальными и стали энергично разрабатываться в соответствующих отделениях Института. Как поворот к социологическому изучению расценивали их в середине 1920-х годов и чиновники Наркомпроса. В постановлении Президиума Научно-художественной секции ГУСа от 9 декабря 1926 года, присланном в Правление ГИИИ, имелась следующая похвальная резолюция о работе Отдела словесных искусств: «Следует приветствовать те новые задания производственного плана на 1926/27 г., которые большею частью клонятся также к расширению социологических исследований (изучение лит. среды, быта, влияний и т. п.)»[113].

Речь идет не о конформизме, а о некотором сдвиге в работе, связанном с внешними веяниями. Так, например, определенный социологический «акцент» имела работа аспирантского семинария Б. А. Ларина по собиранию и изучению диалектов города, т. е. языка отдельных социальных групп[114]. Значимым представляется вообще перенос центра тяжести из области теоретического изучения материала в область его собирания. В этой связи характерно постепенное разрастание и увеличение объема работ Сектора фольклора и фольклористики, который безболезненно и активно работал в стенах Института даже в тот период, когда остальные отделы были уже «раскассированы»[115]. Вышестоящими инстанциями приветствовались и этнографические экспедиции. 1 сентября 1925 года на заседании Правления Института шестым пунктом слушали доклад Ф. И. Шмита о необходимости реализовать постановление Главнауки об изучении русского Севера[116].

Экспедиционная и собирательская работа стала практиковаться и в других отделах: в ТЕО шел учет и собирание материалов современного провинциального театра, а также афиш, плакатов, стенгазет и материалов массовых празднеств, в МУЗО собирали и издавали материалы по национальной народной музыке и песне, в ИЗО началось изучение народных промыслов. Этот уклон проецируется на общую партийную установку — поддерживать и развивать народное искусство, и особенно крестьянства и нацменьшинств[117].

В этом ключе трактовалось наркомпросовскими чиновниками Постановление ЦК РКП(б) от 18 июня 1925 года «О политике партии в области художественной литературы», с которой связывается краткий спад партийного прессинга на гуманитарную сферу[118]. Поставленный в нем «вопрос о том, как ужиться с крестьянством, <…> не вытравляя из их творчества крестьянских литературно-художественных образов», и требование бережного отношения к «попутчикам» («обнаруживать величайший такт, осторожность, терпимость по отношению ко всем тем литературным прослойкам, которые могут пойти с пролетариатом и пойдут с ним»[119]), а также призыв «бороться против легкомысленного и пренебрежительного отношения к старому культурному наследству, а равно и к специалистам художественного слова» — все это было направлено против развязанной РАПП оголтелой кампании за пролетарское искусство («партия должна высказываться за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области», не предоставляя монополию только одной из них, «даже самой пролетарской»[120]). Прозвучавшая в этом документе «проработка» «левоуклонистов» (за «комчванство»), а также закрытие их журнала «На посту» привели, как известно, к временной дезориентации и растерянности наиболее рьяных идеологов «классовой борьбы» в искусстве.

Подобные партийные «одергивания» в середине 1920-х годов были еще возможны. Так же можно расценить и выступление Бухарина на совещании «О политике партии в художественной литературе» годом раньше (май 1924 года), с идеей «затухания классовой борьбы». Колебание политического маятника отчасти объясняет существование люфта между спущенными сверху директивами и реальным положением дел на местах. В течение первых трех лет директорства Шмита, несмотря на указанные издержки и благодаря некоторым изменениям внутренних заданий отделов, Институт в целом мог продолжать научную и преподавательскую работу. В планах и отчетах Словесного отдела и Отдела изобразительных искусств до последних дней существования Института не встречается ни фиктивных тем, ни демагогических рассуждений[121]. Эта независимость научной мысли от насаждавшегося классового подхода к произведениям искусства безусловно раздражала партийных функционеров и была одной из причин того, что в дальнейшем, при начавшемся «закручивании гаек», ЛИТО и ИЗО стали главной мишенью нападок и больше остальных отделов пострадали от чисток.

Пока не поступили новые сигналы сверху, нижестоящие органы не усердствовали, довольствуясь реляциями Шмита и теми социологическими разработками, о которых говорилось выше. В марте 1926 года Главнаука вынесла постановление, что научно-исследовательская деятельность Института «становится на правильные марксистские рельсы»[122], хоть и отметила у Словесного отделения «резко выраженный уклон к формально-теоретическому изучению»[123]. Однако уже в конце года в докладе П. И. Новицкого на заседании Художественного отдела Главнауки, состоявшемся 4 ноября, работа всех отделов Института была оценена в целом положительно[124]: «научно-исследовательская работа <Института> идет по линии дальнейшего усвоения и углубления социологического метода в искусствознании и пристального внимания к вопросам современного искусства и современного художественного быта», «Институт нашел формы коллективного сотрудничества, <…> сосредоточил исследовательское внимание Отделов на <…> вопросах, имеющих крупнейшее идеологическое значение для пролетарского государства, <…> широко развил свою издательскую деятельность»[125].

Столь же благосклонно в конце 1926 года оценила работу всех отделов Института Научно-художественная секция ГУСа. Напомним, что в начале 1926 года она постановила «усилить социологические исследования в области литературоведения»[126], однако 9 декабря дала Словесному отделу поощрительную характеристику: «Отдел в значительной мере осуществил свои плановые предположения; в частности ему удалось в большей степени, чем раньше, развернуть исследовательскую работу в социологическом направлении, на важность которой в свое время указывалось в резолюции Подсекции». Интересно, что здесь приветствовались не только социологические разработки ЛИТО, но и «экспериментальные работы по лингвистике и поэтике»[127].

Разрешенный плюрализм подходов можно заметить не только в области художественного творчества, но и в сфере науки. Высказывания на этот счет позволял себе даже курирующий Институт чиновник Главнауки П. И. Новицкий, о чем свидетельствует, например, сохранившееся в фонде Б. В. Казанского его письмо от 2 февраля 1927 года. Оно было написано в ответ на запрос ученого секретаря Словесного разряда о причинах отказа в субсидировании Общества изучения художественной словесности (одно из самых «формалистских» подразделений ЛИТО). Здесь заведующий Художественным отделом Главнауки писал: «На Ваше письмо я должен ответить, что мое личное отношение к Обществу изучения художественной словесности остается неизменно благожелательным, и я считаю своей обязанностью всячески помогать обществу. Меня нисколько не смущает то обстоятельство, что наиболее крупные работники общества принадлежат к так называемой формалистической школе в литературоведении. Я глубоко убежден, что никакого социологического литературоведения не может существовать без того тщательного исследования формальных вопросов литературного стиля и литературных жанров, которое было проделано русскими „формалистами“ и немецкими литературоведами. Я считаю, в отличие от многих марксистов, всю работу ленинградских литературоведов блестящей работой, значительно облегчившей построение социологии литературных стилей. Поэтому не может быть речи о каком-либо изменении моего отношения к обществу по принципиальным мотивам»[128]. Подобные мысли о значимости формалистских работ и сама допустимость сосуществования социологических и формальных методов в скором времени будут искореняться огнем и мечом, как абсолютная крамола.

Близкие «еретические» декларации содержатся и в научных статьях Шмита, и в его официальных отчетах, но они не прошли незамеченными мимо бдительных марксистских критиков, и довольно скоро о них вспомнят.

Так, в докладе «Единое искусствоведение», произнесенном на торжественном заседании ГИИИ 14 марта 1926 года, директор опровергает отождествление формализма и идеализма, ставшее общим местом в нападках критиков-марксистов. Докладчик справедливо указывает, что в формалистских исследованиях «все построено на фактах и материальной данности». И далее утверждает: «И когда про наш Институт говорят, что он — твердыня формализма <…> то лично я нахожу, что это неплохо: плохо было бы, если бы нас могли бы упрекнуть в приверженности к „философской эстетике“, т. е. к ненаучности, к отрыву от фактов, к заоблачным умствованиям»[129]. И позже, в статье «Государственный Институт Истории Искусств» (1927) директор, в духе свойственной ему казуистики, в качестве «переходного ко всеобщему внедрению социологического изучения искусств, а потому пока допустимого», оправдывает эклектический подход к изучению искусства, тот самый, в котором формалисты упрекали своих противников[130] и который стал жупелом для наиболее оголтелых марксистов[131]. Совпадет с рассуждениями Новицкого и следующий его вывод в статье конца 1927 года, что нужно «не противопоставлять, а сопоставлять формальный и социологический методы в едином искусствоведческом методе, направлять к социологическим целям формально-стилистический анализ»[132].

О том, что и в начале 1928 года методологическое инакомыслие еще допускалось, свидетельствует написанный Словесным отделом (датированный 25 февраля 1928) «Общий очерк деятельности Отдела словесных искусств 1924–1927 г.». В методологическом введении к нему все названо своими именами. Здесь объективно отмечается определившийся к концу 1927 года историко-литературный уклон разработок Отдела, но при этом подчеркивается не академический и не традиционный, а новаторский подход к эволюции литературного процесса, на основе «изучения „низов“ литературы, „младших линий“, „литературного фона“, из которых вырастали крупные писатели». Здесь же отмечается необходимость «выдвижения на первый план задач формального анализа художественных произведений» на первом этапе существования ЛИТО, говорится об интересе Отдела к поэтике, встречаются выражения: «спецификация», «эстетически-технологическое изучение литературы как художественного слова» и т. д.[133] Сами эти понятия и определения уже совсем скоро станут табуированными[134].

Марксистский семинарий

Судя по протоколам заседаний и другим документам, к 1927 году главным действующим лицом в Институте становится Я. А. Назаренко. С первых дней директорства Шмита он был введен в Правление как помощник директора по административно-хозяйственной части. Назаренко тут же сам себя начал назначать в ревизионные комиссии, а также заменять старый зубовский персонал: завхоза и технических сотрудников, назначая на их место членов ВКП(б) и бывших комиссаров с сомнительным прошлым[135]. В Институте начались скандалы, доносы и воровство, но зато образовалась партячейка. Через два года, с помощью интриг и кляуз, Назаренко влезает в Правление издательства «Academia»[136], на следующий год — в Правление ВГКИ (Высших государственных курсов искусствоведения при ГИИИ)[137] и, наконец, в 1929 году получает должность замдиректора с огромными полномочиями.

С самого начала Шмит часто вместо себя посылает Назаренко в Москву на заседания различных комиссий и коллегий Главнауки, вероятно, полагая, что члену партии легче договориться с партийным руководством. Таким образом, от Назаренко начинает зависеть очень многое. Дело в том, что Институт в финансовом отношении был изгоем. Он имел статус государственного, но со времен Зубова бюджетно не финансировался или почти не финансировался. А для выживания были необходимы субсидии не только на ремонтно-хозяйственные работы, но и на научные: на издательские нужды, на командировки и экспедиции, на книги для библиотеки и т. д. А главное — нужно было «выбивать» штатные места: большинство молодых сотрудников Института, как и при Зубове, продолжало работать бесплатно или почти бесплатно[138]. Особенно нужны были штатные единицы для сотрудников 2-го разряда и для аспирантов (которые появляются в ГИИИ во второй половине 1920-х годов), чтобы молодые специалисты, заканчивающие ВГКИ, продолжили заниматься исследовательской работой при Институте. Кроме того, Назаренко поручалось добиваться от Наркомпроса утверждения нового устава Института, без которого более реальной казалась угроза расформирования, слияния и ликвидации[139]. Он делегируется также на разные заседания по методологии и идеологии, в частности на конференции по социологии искусств[140]. Ошибкой Шмита с первых лет было также назначение Назаренко исполняющим обязанности директора во время своих многочисленных отлучек. Все это в совокупности, как и реляции о «великой» роли Соцкома, сыграло не последнюю роль в продвижении этого интригана.

На заседаниях Правления Назаренко не только отчитывался о поездках в Москву, но и выдвигал новые инициативы. Об одной из них следует сказать особо.

12 февраля 1926 года на заседании Правления Института Назаренко предложил организовать для молодых специалистов при Соцкоме «исследовательский семинарий по теории исторического материализма в применении к искусствоведению» (или короче — «Семинарий по марксизму»). Идея была поддержана Правлением, а работа в нем «признана обязательной для всех аспирантов ГИИИ»[141]. Семинарий начал функционировать в конце 1926 года, но на полную мощь работа в нем развернулась не сразу, а лишь к концу 1927 года, когда краткий период либерализации завершился. Самостоятельной единицей он стал после ликвидации Соцкома.

Назаренко хорошо чувствовал конъюнктуру. Именно в это время высшее начальство потребовало от молодых ученых подтверждения идеологической лояльности, что выражалось в обязательных экзаменах по марксизму и различным политнаукам[142]. Таким образом начинается отсев неугодных властям сотрудников. Контингент аспирантов и молодых специалистов меняется. И главный марксист Института подключился к этой кампании, понимая, что с молодежью ему будет справиться легче.

В фонде ГИИИ сохранилась папка протоколов заседаний с 19 октября 1927 по 21 июня 1930 года[143] этого так называемого «исследовательского семинария». Судя по этим документам, Назаренко наконец удалось создать структуру по борьбе с методологическим диссидентством.

Протоколы представляют определенный культурологический интерес. Все аспиранты и сотрудники 2-го разряда были обязаны принимать активное участие в занятиях семинария[144]. Основной формой работы в нем были реферативные обзоры книг по специальности и доклады. По окончании семинария Назаренко писал характеристики на «семинаристов», которые также сохранились в этой папке.

Книги для обзора, как правило, предлагал сам руководитель. Это была социологическая и марксистская методологическая литература последнего времени (В. М. Фриче, П. Н. Сакулин, И. И. Иоффе, И. Л. Маца). Однако разрешалось выбирать литературу и самим аспирантам. Выбранные монографии по специальности полагалось критиковать с марксистских позиций (имярек «не понял», «не внедрил», «не учел» и т. д.). Доклад на самостоятельную тему подвергался обсуждению и критике руководителем и всеми присутствующими. Когда дело касалось «неправоверных» аспирантов, то обсуждение представляло собой по сути дела «разнос», который строился на стандартных и огульных обвинениях: «ненаучность», «неверное понимание природы искусства», «механицизм», «идеализм», «неубедительность», «непринципиальность», «недостаточная заостренность в марксистском отношении», «отсутствие научной базы», «методологическая неясность», «неразвитость мысли», «рецидивы формализма» и т. д. Если же доклад делал «верноподданный» аспирант, то он столь же примитивно и однозначно расхваливался и всячески приветствовался.

Перед нами, по сути дела, «кузница» той самой оголтелой марксистско-ленинской критики, а точнее шельмования, которая в течение последующих лет заменит собой серьезную научную полемику и, в определенной степени, науку вообще.

Как пример можно привести обсуждение на семинарии доклада «чужака» Г. А. Гуковского «К вопросу о взаимоотношении литературы и культуры», заслушанном на заседании 14 декабря 1927 года. Говоря о необходимости «выяснения ряда новых понятий, долженствующих служить основанием социологии литературы», Гуковский высказывает актуальную для его научных установок мысль, что «при ориентировке на внелитературные ряды (влияющие на литературный процесс. — К. К.), достаточно иметь промежуточные, не восходящие к первоначальным — экономике и политике» понятия: в качестве таковых он называет «общие идеи, выработанные на материале исследования того или иного осмысления литературных фактов в данную эпоху (литературная мораль, тенденциозность, облик писателя, тип бытования произведения)». Доклад вызвал шквал критики. И. И. Соллертинский оценил его как «эволюцию формалистов в сторону германской идеалистической эстетики», А. Я. Андрузский заклеймил как «разделение формы и содержания», а Назаренко назвал Гуковского находящимся «в стадии метафизического миросозерцания»[145].

Усилившийся политический натиск на научные институции в начале 1928 года непосредственно отражается на работе семинария. Теперь даже «штатные» институтские социологи, если они были не «своими», т. е. недостаточно ортодоксальными марксистами, подвергались обструкции. Например, из тезисов по докладу И. И. Соллертинского (4 апреля 1928 года) «Гегельянство в современной западноевропейской эстетике» явствует, что докладчик, рассматривая некоторые идеи современных европейских философов, выявлял их объективно-идеалистический подход к искусству. Однако и эта критика не удовлетворила оппонентов: Горбачев указал, что «надо не выдвигать на первый план западноевропейскую научную мысль, а в первую очередь изучать Маркса», а Назаренко отметил, что «надо конкретизировать проблему диалектически, и с этой целью изучать диалектику Ленина»[146].

Симптоматично было выступление аспиранта Ц. С. Вольпе с докладом под названием «Проблемы литературного быта в современном литературоведении» (6 февраля 1929 года), который в переработанном виде Горбачев взял в подготовленный им сборник «За марксистское литературоведение» За марксистское литературоведение: Сб. статей / Под ред. Г. Е. Горбачева. Л.: Academia, 1930. С. 143–168. Стат[147]. Доклад был направлен против Эйхенбаума и работ его учеников, занимавшихся в семинарии по литературному быту. Нонсенс заключался в том, что как раз в это время (в 1928–1930 годах) сам Вольпе активно участвовал в семинарии по быту, о чем свидетельствуют сохранившие протоколы заседаний[148]. Таким образом, критика «формалистических» установок учителя в «правильном» духе («суживание влияния социальной среды», «формалистский категориальный схематизм», «искажение подлинной картины отношения литературы и социальной действительности»[149]) становится нормой[150].

В качестве примера похвальной оценки можно привести оценку доклада Т. К. Ухмыловой «Демьян Бедный и его сатира», который Назаренко определил как «веху большого общественно-научного значения», поскольку в Институте докладов «о творчестве пролетарского поэта» еще не было[151].

И наконец, Назаренко использовал семинар не только для борьбы с формализмом и идеализмом, но и с далеко идущими целями: сместить Шмита и занять его место. Чтобы дискредитировать методологию директора, он инспирирует доклады, сделанные на этом семинарии его учеником А. Я. Андрузским: «Критика биологической теории происхождения искусства Ф. И. Шмита» (26 января 1927 года)[152] и «Механистическая и диалектическая точки зрения в искусствознании» (9 ноября 1927 года)[153], а также сообщение об упомянутой выше книге Шмита «Предмет и границы социологического искусствоведения», где автор обвинялся в «чисто формальном подходе к искусству» (22 февраля 1928 года)[154].

Первый доклад был сделан вскоре после возвращения Шмита из Берлина, куда осенью 1926 года директор вывез институтскую выставку копий фресок, сделанных сотрудниками мастерской по древнерусской архитектуре при ИЗО. Выставка имела успех и, судя по письмам Шмита из Германии, он был с почестями встречен официальными кругами (вплоть до демонстрации симпатий полпредством), тепло и уважительно немецкими коллегами и прекраснодушно замышлял продолжить культурные обмены.

Однако, вернувшись в Институт, директор оказался в гуще склок и неурядиц. Без его ведома началась серьезная реорганизация отдела ИЗО: сюда были директивно переведены чуждые ему по духу сотрудники ГИНХУКа[155]. «Слияние» ИЗО и Института художественной культуры произошло 15 декабря 1926 года. При этом передача имущества и перестройка ИЗО (отделы ликвидируемого института первоначально вошли в него как экспериментальные лаборатории) происходили в спешке, лаборатории оказались материально не обеспечены: были урезаны обещанные штаты и смета, бюджет Института трещал по швам. Шмит счел это слияние «катастрофой»[156].

Кроме того, в отсутствие директора пришла резолюция Президиума Научно-художественной секции Главнауки от 9 декабря 1926 года, в которой подчеркивалось «отставание» ИЗО от других отделов ГИИИ в деле дальнейшего «усвоения и углубления социологического метода в искусствоведении» и указывалось на недостаточное «внимание к вопросам современного искусства и современного художественного быта». Но что было для Шмита особенно болезненным — это прозвучавшее в резолюции подозрительное отношение к устроенной им выставке древнерусских фресок в Берлине, которая, как отмечалось в резолюции, «заставляет поднять вопрос о самом идеологическом смысле» подобных мероприятий[157]. Шмит приписал появление этого циркуляра проискам Назаренко, что было вполне вероятно. Во всяком случае, последний использовал его для инсинуаций против ИЗО и Шмита. Чтобы «уяснить обстановку», Шмит едет в Москву. По всей видимости, опасения директора на этот раз не оправдались. Во всяком случае, на следующий день по возвращении он поспешил дезавуировать эту резолюцию: на заседании Правления Института 7 января 1927 года было принято «постановление» признать обвинения по адресу ИЗО необоснованными и поручить Н. Н. Лунину опротестовать их[158]. Сам Шмит тоже пишет ответ, где, в частности, пытается обосновать необходимость изучения Институтом древнерусского искусства[159].

И тут-то как раз последовал удар с другой стороны — первый «разнос» научно-методологических работ Шмита на «марксистском семинарии», о котором мы упоминали выше. Шмит очень болезненно реагировал на критику своих теоретических трудов. Еще до кампании, предпринятой на семинарии Назаренко, он в письме к своему харьковскому другу профессору Б. С. Бутнику-Сиверскому жаловался на критику его работ в газетно-журнальных рецензиях[160]. Беспрецедентная травля руководителя методологической секции в его же секции за ошибочную и буржуазную методологию потрясла его и выбила из колеи. На следующий день после доклада Андрузского, 27 января 1927 года, Шмит пишет письмо Новицкому, где достаточно откровенно излагает события последнего времени. Он просит Новицкого «приехать, разобраться и помочь найти выход из создавшегося положения», которое Шмит называет «угрожающим для Института». Неизвестно, было ли письмо отправлено по адресу, или Шмит испугался излишней откровенности. Позволим себе процитировать несколько фрагментов из него, достаточно ярко рисующих картину жизни Института в начале 1927 года и содержащих нелицеприятную характеристику врага.

«И до моего отъезда за границу не всегда мне было легко ладить с Я. А. Назаренко. Но так как он член партии <…>, я терпеливо сносил его выходки и систематически утихомиривал проявления его эмоциональности и необузданного властолюбия». Далее, перечисляя все последние случаи самоуправства Назаренко и все причиненные ему неприятности (отстранение от издательского дела, слияние «наспех», без «делового плана» ИЗО с ГИНХУКом, натравливание на него сотрудников и т. д.), Шмит признается: «Когда я вернулся, я застал Институт в таком состоянии брожения, что испугался». Он жалуется на «диктаторский тон» Назаренко, на его хамское поведение на Правлении, когда тот при свидетелях в лицо директору говорит о его беспомощности и требует, чтобы его, Назаренко, а не директора посылали выяснять вопросы в Москву, так как Шмит все равно в Москве добиться ничего не может. Обструкцию в Соцкоме он описывает следующим образом: «В Секции теории и методологии, председателем которой считаюсь я, Я. А. Назаренко идет походом против меня и в качестве катапульты пользуется новым нашим аспирантом т. Андрузским <…>, который теперь специализируется на совершенно неприличных выступлениях против меня». И далее Шмит так характеризует самого председателя Соцкома: «Кто станет добровольно работать с Назаренко? Председатель, который научно никакого авторитета не имеет, который держится только страхом <…>, который всякую попытку протеста или критики забивает грозными словами о „склоке“, „контрреволюции“ и т. д., — это не организатор добровольной научной работы»[161].

Именно с этого момента положение Шмита стало двусмысленным. Противостоять участившимся интригам и скандалам Назаренко он был не в состоянии. Сохранилась запись в дневнике А. А. Кроленко от 1 октября 1927 года, где фиксируется приход Шмита на прием в издательство «по личному несколько странному поводу. Говорит, что не может справиться с институтской работой, хочет уходить и интересуется, может ли получить заработок в издательстве»[162].

Опережая события, следует сказать, что вражда между директором и Назаренко не утихала. Она то уходит вглубь, то прорывается наружу. Шмит все более и более оказывается не у дел и все более и более попадает в унизительное и зависимое положение. Так, отдавая себе отчет в научной несостоятельности Назаренко, директор собственноручно в ноябре 1928 года пишет ему рекомендацию для избрания на должность действительного члена ГИИИ, где говорит о его «достаточно заметном вкладе в марксистскую методологию в литературоведении»[163].

* * *

И тем не менее, несмотря на скандалы в Правлении и Соцкоме, вражду между директором и его заместителем, временные «неурядицы» в ИЗО и «реорганизацию» МУЗО, в Институте в течение 1927–1928 годов продолжается активная научная и учебная работа. На заседаниях отделов и подразделений читаются доклады институтскими сотрудниками и приглашенными профессорами, готовятся институтские сборники и временники. Даже шквал газетно-журнальной критики, который обрушился на ведущих сотрудников Словесного отдела после знаменитого «диспута формалистов с марксистами», состоявшегося 6 марта 1927 года[164], не отразился на продуктивности их исследований. Более того, «формалисты» какое-то время чувствовали себя победителями. На открытом заседании Отдела словесных искусств 29 марта 1927 года но поводу чествования пятнадцатилетнего юбилея Института при огромном стечении молодых ученых и приглашенных известных профессоров, а также институтской и университетской студенческой молодежи формалисты, как прежде, выступили вместе, расценив предоставленную им кафедру как трибуну для подведения итогов своей общей институтской научной деятельности. С докладами выступили Жирмунский, Эйхенбаум, Тынянов, Виноградов и Бернштейн. «Вчера было чествование нас, формалистов», — написал B. В. Виноградов Н. М. Малышевой на следующий день.

Вообще юбилей Института был отпразднован с большой помпой. Сохранилась целая папка поздравлений — телеграмм и адресов, в том числе от Луначарского, Главнауки, ГУСа, Н. Я. Марра и полусотни различных институтов и учреждений[165]. В эти же 1927–1928 годы Институт принимает и чествует приглашенных в Институт писателей Жоржа Дюамеля и Люка Дюртена, а также профессора Боннского университета Оскара Вальцеля[166]. Сотрудники Института, как прежде, ездят в научные заграничные командировки (Б. В. Асафьев, О. Ф. Вальдгауер, А. А. Гвоздев, В. М. Жирмунский, Э. Г. Иогансон, C. С. Мокульский, Р. И. Грубер, Н. Н. Пунин, Н. Э. Радлов, А. Л. Слонимский, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский, P. P. Томашевская, Л. В. Щерба и др.). В эти годы Правление добивается утверждения новых сверхштатных сотрудников, например, Словесное отделение пополняется такими замечательными молодыми исследователями, как В. Я. Пропп, Ю. Г. Оксман, В. Л. Комарович, Л. Я. Гинзбург, Б. Я. Бухштаб, Г. А. Гуковский. Еще в начале 1929 года в Институте успевают защитить диссертации аспиранты В. Я. Пропп, В. А. Каверин и А. С. Гущин. Подключается к исследовательской и преподавательской работе вновь созданный Кинокомитет, в заседаниях которого активно участвуют И. З. Трауберг и Г. М. Козинцев, выходит сборник «Поэтика кино». Начинают функционировать экспериментальные лаборатории ГИНХУКа (К. Малевича, М. Матюшина и А. Никольского) при ИЗО. В этом отделе также в начале 1928 года состоялось открытое заседание, посвященное юбилею Б. М. Кустодиева[167]. В Комитете современной литературы выступают с чтением своих произведений К. Вагинов, Е. Замятин, Б. Пильняк, А. Толстой, В. Каверин, И. Эренбург, в начале 1928 года устраивается «Дискуссия о поэтах реального искусства»[168], а в конце этого года — «Вечер современных поэтов», где выступают Н. Заболоцкий, Д. Хармс, К. Вагинов и др.[169] Кабинет этого Комитета пополняется рукописями Н. Клюева, М. Кузмина, Е. Гуро, Е. Замятина. В Комитете художественной речи (КИХРе) записываются валики с авторским чтением стихов: О. Мандельштама, Б. Лившица, В. Пяста, Андрея Белого, А. Ахматовой, Ф. Сологуба, А. Мариенгофа, А. Туфанова, Ю. Верховского и мн. др. 9 ноября 1928 года С. И. Бернштейн предлагает обмен с Парижским архивом (при Сорбонне) и с Берлинским архивом (при Психологическом институте) техникой, валиками, граммофонными пластинками[170]. Студенты устраивают праздничные заседания и литературные вечера в Белом зале Мятлевского дома и в Красной и Зеленой гостиных Зубовского особняка, сотрудники — праздничные вечеринки в связи с годовщинами отделов[171], МУЗО организует камерные концерты, КИХР — чтения-декламации и т. д.

Параллельно существовала другая реальность, но она, так же как в прежние годы, пока затрагивала Институт «по касательной». Мы имеем в виду празднование годовщины десятилетия советской власти («Великого Октября»), прокатившееся по стране с небывалым размахом и помпезностью. Уже 13 сентября 1926 года в Правление ГИИИ, как и во все научные учреждения, поступил циркуляр из Художественного отдела Главнауки «по вопросу о проведении празднования 10-летней годовщины Октябрьской революции». Здесь было подробно расписано, как следует устраивать торжественные заседания, выставки, как организовывать экскурсии «широких масс для их ознакомления с деятельностью учреждения», выставки «достижений» за 10 лет работы[172]. Надо сказать, что на эту директиву откликнулся только Соцком, который 4 декабря устроил открытое заседание, «посвященное X годовщине». Здесь Назаренко делает доклад «Разработка вопросов социологии искусства за 10 лет», а Шмит — «Произведения художественной агитации и пропаганды Октября как исторический материал»; после этого заседания в рамках Соцкома устроен общественный просмотр выставки «История массовых празднеств Республики Советов за 10 лет» под руководством А. С. Гущина[173]. Комиссия при Губкоме ВКП(б) выдает законопослушному Соцкому 300 рублей, чтобы произвести учет празднования годовщины Октябрьской Революции в провинции силами ГИИИ[174], учет этот был одобрен ЦК ВКП(б)[175].

Остальные отделы откликнулись на бумаге. Отдел теории и истории музыки в своем плане заверял, что «вся работа Отдела» в грядущем году будет «связана с празднованием 10-летней годовщины Октября»[176], ТЕО оповестил, что в связи с предстоящим юбилеем берется разрабатывать общую тему «Русский театр за революционные годы»[177]. В документах Института имеется также список из девяти книг, которые Назаренко на Правлении (19 ноября 1926 года) предложил издать к предстоящему юбилею, но ни одна из них не вышла[178]. В качестве совершенно не сервильного запроса можно привести инициативу С. И. Бернштейна, который, воспользовавшись юбилеем, официально обратился через Правление ГИИИ в Наркомпрос с просьбой выделить деньги на изготовление радиоприемника, приспособленного «для фонографной записи праздничных речей в Москве и Петербурге», необходимого его Комитету для изучения ораторской речи[179].



Поделиться книгой:



Регистрация