– Что?
– Нас залило. Квартира Дотти вся залита.
– Я включил насос.
– Ага, включил! А когда это было? Утром?
– Утром пошел настоящий ливень, и насос не справился. Лить начало после того, как я его включил.
– Насос не справился ночью, потому что был выключен. И не надо рассказывать мне про ливень.
– Ливень пошел утром. Ты просто спала и не слышала.
– Ты что, не понимаешь, что наделал? И даже не задержался, чтобы посмотреть на потоп! Это я вынуждена на все любоваться. И слушать жалобы несчастной Дотти тоже должна я!
– Заткни уши.
– Сам заткнись, урод бесчувственный!
– Прости, пожалуйста. Я пошутил. Мне очень жаль.
– Жаль? Ах, ему, видите ли, жаль! Разве я тебе не говорила, чем все кончится? Жаль ему!
– Мне надо было ехать на семинар. Я прошу прощения. Извини, не могу больше говорить. С тобой сейчас нельзя разговаривать. Я просто не понимаю, что ты от меня хочешь.
– Я хочу, чтобы ты
– Хорошо-хорошо, я понял. Но только я все равно думаю, что это случилось уже утром.
– Ты ничего не понял. И никогда не поймешь.
– Не драматизируй.
– Это я драматизирую?
И снова нам повезло. Разумеется, мать Дотти, в отличие от дочери, не оставила бы без объяснений происшествие, в результате которого пострадали ее пол и стены. Однако она заболела: холодная сырая погода подкосила и ее. В то же утро, ни раньше ни позже, мать забрали в больницу с воспалением легких, и Дотти перебралась к ней, чтобы заботиться о постояльцах. В нижнем этаже нашего дома появился отвратительный запах плесени, и вскоре мы тоже оттуда съехали. Как раз перед тем, как родилась Клеа, мы сняли дом в Северном Ванкувере, принадлежавший нашим друзьям, уехавшим в Англию. Наша с Хьюго ссора немного забылась в суматохе переезда, но примирения так и не произошло. Мы остались на тех же позициях, что и во время памятного телефонного разговора. Я все говорила: ты не понимаешь и никогда не поймешь, а он спрашивал: что ты от меня хочешь? Из-за чего поднимать такую бучу? – удивлялся он. Наверное, другие тоже бы удивлялись. Спустя годы после расставания с ним я и сама уже удивляюсь.
Я ведь могла пойти и включить насос. Могла бы взять на себя ответственность за нас обоих, как полагается терпеливой и практичной женщине. Так поступила бы настоящая жена. Наверняка так не раз поступала Мэри Фрэнсис в те десять лет, когда была его женой. Я могла бы сказать Дотти правду, хотя она была не лучшим адресатом для таких признаний. Могла рассказать кому-нибудь еще, если мне это было так важно, и тем самым доставить Хьюго некоторые неприятности. Но я ничего этого не сделала. Я оказалась неспособна ни защитить, ни разоблачить его, а только ругала и стыдила его, сама доходя порой до исступления. Мне хотелось выцарапать ему глаза и вставить туда свои собственные, чтобы заставить его наконец понимать жизнь, как я ее понимаю. Какая самонадеянность, какая трусость, какое скудоумие!.. Дальнейшее было неизбежно.
– Вы не сошлись характерами, – заключил брачный консультант, к которому мы обратились немного погодя.
Выйдя от него в скучный холл муниципального здания в Северном Ванкувере, мы не могли удержаться от смеха. Хохотали до слез. Да, действительно, как хорошо, что для нашей проблемы наконец найдены слова – несходство характеров.
В тот вечер я не стала читать рассказ Хьюго. Отдала книгу дочери, а та, как оказалось, к ней даже не притронулась. Я прочла его на следующий день, когда приехала домой около двух часов дня из частной школы для девочек, где веду уроки истории. Заварила себе чай и села на кухне отдохнуть, побыть немного в покое, пока мальчики, сыновья Габриеля, не вернутся из школы. Я увидела книгу – она по-прежнему лежала на холодильнике, – взяла ее и прочла рассказ Хьюго.
Рассказ был о Дотти. Разумеется, второстепенные детали Хьюго изменил, да и сам сюжет был выдуман или взят из другой жизни и привит к этой истории. Но лампа присутствовала, как и синелевый халат. И еще там мелькали подробности, которые я сама совсем забыла. Когда кто-нибудь говорил с Дотти, она слушала, чуть приоткрыв рот, а в конце предложения повторяла за вами последнее слово. Привычка одновременно трогательная и раздражающая. Она так спешила согласиться, так надеялась понять. И Хьюго это запомнил. Удивительно – он же ни разу толком не поговорил с Дотти.
Впрочем, неважно. Важно то, что рассказ был очень хорош, насколько я могу судить, – а думаю, что могу. Честный и милый – приходилось то и дело признавать это, пока я читала. Да, надо отдать Хьюго должное. Его рассказ меня обрадовал и тронул. А фокусы меня обычно не трогают. Ну разве что очень милые и честные фокусы. В рассказе Дотти была как живая, взятая прямо из жизни и поданная в том волшебном прозрачном желе, которое Хьюго учился готовить много лет. Это было чудо, несомненно. Чудо настоящей, щедрой, лишенной всякой сентиментальности любви. Ясной, открытой человечности. Люди, которые поймут и оценят это чудо, могут даже позавидовать Дотти (хотя, конечно, поймут и оценят далеко не все). Ей посчастливилось в течение нескольких месяцев прожить в этом доме, способствуя совершению чуда. Правда, она об этом не знает, а если бы и узнала, то ее это скорее всего не тронуло бы. Она перешла из жизни в Искусство, а это случается не с каждым.
Я думала, что напишу письмо Хьюго. Думала, пока готовила ужин, пока сидела за столом, беседуя с Габриелем и ребятами. Думала – напишу, как странно было узнать, что мы с ним до сих пор храним общие воспоминания. И то, что мне представлялось отрывками и обрывками, ненужным балластом, для него оказалось ценным вложением капитала. И еще я хотела извиниться, хотя бы и непрямо, за то, что не верила в него как в писателя. Точнее, так: не извиниться, а признать свою неправоту. Отдать ему должное. Несколько изящных и сердечных фраз.
За ужином я смотрела на своего мужа, Габриеля, и думала, что они с Хьюго вовсе не так различны, как мне казалось. Оба справились с жизнью. Оба нашли для себя нечто главное, и это научило их, как жить, как использовать или не замечать то, что встречается на пути. Пусть в чем-то ограниченным и сомнительным способом, но каждый добился своего. Они не зависели от чьей-то милости, они знали, чего хотят. По крайней мере, думали, что знают. И не мне осуждать их за то, что они поступали так, как поступали.
После того как мальчишки отправились спать, а Габриель и Клеа уселись смотреть телевизор, я взяла карандаш и бумагу и села за письмо. Руки дрожали. Я начала писать короткими, неловкими, словно толкающимися предложениями – как вовсе не собиралась:
Н-да, такое письмо не отправишь.
Нет, я все-таки осуждаю их. Завидую и презираю.
Габриель заглянул на кухню, прежде чем лечь спать, и увидел, что я сижу над экзаменационными листами, тут же лежат карандаши, которыми я их обычно исправляю. Он, наверное, хотел со мной поболтать, предложить выпить по чашечке кофе или чего-нибудь покрепче, но увидел мое расстроенное лицо и не стал мешать. Поверил в обман – в то, что я не в духе и занята проверкой экзаменационных работ. Он отправился спать, оставив меня одну справляться со своими проблемами.
Как я познакомилась со своим будущим мужем
Самолет прилетел в полдень, ревом заглушил радионовости, и нам показалось, что еще миг – и он врежется в дом, поэтому все выбежали во двор. Мы увидели, как он идет на посадку, чуть не задевая верхушки деревьев, весь серебристо-красный, первый в моей жизни самолет крупным планом. Миссис Пиблс даже вскрикнула.
– Это называется «жесткая посадка»! – сказал ее сынишка. Джои, так его звали.
– Спокойно, – сказал доктор Пиблс, – пилот знает, что делает. – Доктор Пиблс был вообще-то лошадиный доктор, но он всегда умел успокоить – настоящие доктора это умеют.
Я первый раз нанялась на работу – к доктору и миссис Пиблс: они купили старый дом на Пятой линии, милях в пяти от города. Тогда у городских только-только пошла мода на старые фермы – их покупали не для того, чтоб заводить хозяйство, а просто чтоб жить.
Самолет приземлился через дорогу от нас, на бывшем ярмарочном поле. Место открытое, ровное, там раньше был ипподром, а разные сараи и балаганы давно растащили на дрова, так что самолет мог сесть без помех. Даже дощатые трибуны и те пошли в топку.
– Ну, хватит, – сказала миссис Пиблс ворчливо, у нее обычно был такой голос, когда она вдруг из-за чего-то разволнуется, а потом снова возьмет себя в руки. – Быстро в дом! Нечего стоять раскрыв рот, будто неучи деревенские. Что вы, самолета не видели?
Насчет деревенских – это она не нарочно. Ей и в голову не пришло бы, что я могу обидеться.
Я уже готовилась подавать десерт, как вдруг явилась запыхавшаяся Лоретта Берд и стала в дверях.
– Я перепугалась – думала, врежется в дом, всех вас тут поубивает!
Она жила по соседству, и Пиблсы держали ее за деревенскую. Не понимали, что Лоретта с мужем сельским трудом отродясь не занимались. Он был дорожный рабочий, и поговаривали – горький пьяница, а у них семеро детей. Местная лавка не отпускала им в кредит. Пиблсы сказали ей: «Заходите!» – не понимали они, с кем имеют дело, я же говорю, – и пригласили за стол как раз к десерту.
«Десерт» – громко сказано, настоящего десерта у них в доме не водилось. Выложат на блюдо покупное желе, или бананы кружкáми, или консервированные фрукты из банки, и все.
«Не умеешь спечь пирог – гость не ступит на порог», – говаривала моя матушка, но миссис Пиблс жила по другим правилам.
Лоретта Берд увидала, что я выкладываю из жестянки персики.
– Ой, нет, спасибо, – стала отнекиваться она, – у меня живот такой чувствительный, я фабричное не ем, вот если домашние заготовки – тогда другое дело.
Так бы и дала ей затрещину. Можно подумать, она когда-нибудь сама делала заготовки на зиму.
– А я знаю, чего он к нам сюда прилетел, – сообщила она. – У него есть разрешение садиться на ярмарочном поле и катать людей по воздуху. Платишь доллар – и летишь. Летчик тот же самый, что на прошлой неделе был в Палмерстоне, а еще раньше – вверх по берегу Гурона. Но лично мне хоть приплати – не полечу!
– А вот я бы с превеликим удовольствием, – сказал доктор Пиблс. – Интересно было бы увидеть с высоты все окрестности.
Миссис Пиблс высказалась в том духе, что согласна прокатиться по окрестностям в машине, не обязательно летать. Джои заявил, что хочет полететь, и Хизер тоже захотела. Старшему, Джои, было девять, а Хизер семь.
– А ты, Эди? – спросила Хизер.
Я ответила, что сама не знаю. Мне было страшно, но я не подавала виду, особенно перед детьми, за которыми смотрела.
– Сейчас как все понаедут в своих машинах, пылищу тут поднимут, всю траву у вас вытопчут, я бы на вашем месте сразу пожаловалась куда следует, – продолжала Лоретта Берд.
Она уселась поудобнее, зацепилась ногами за ножки стула, и я поняла, что это надолго. Мистер Пиблс уйдет к себе в лечебницу или уедет на вызов, миссис Пиблс приляжет соснуть на часок, а Лоретта будет тут отсвечивать и мешать мне прибираться. Начнет судачить о Пиблсах в их собственном доме.
– Некогда ей было бы днем разлеживаться, будь у нее семеро по лавкам, как у меня.
Она все допытывалась, часто ли они ссорятся и держат ли в комоде в спальне такие штучки, чтобы не было детей. Если так, то это, мол, большой грех. Я притворялась, что не понимаю, о чем она толкует.
Мне было пятнадцать, я в первый раз жила не дома. За год до того родители поднатужились и отправили меня на два последних года в хорошую школу, чтобы подготовить к колледжу, но мне там не понравилось. Я никого не знала и очень стеснялась, учеба давалась мне тяжело, а в то время учителя с тобой не нянчились, не объясняли все по десять раз, как принято теперь. В конце года в местной газете напечатали показатели успеваемости, и я оказалась в самом конце – набрала всего тридцать семь процентов. Отец сказал: все, хватит, и я на него не в обиде. Так и так я не хотела дальше надрываться, чтобы в итоге выучиться на учительницу. Получилось так, что когда вышла газета с моими позорными результатами, доктор Пиблс у нас обедал – он в тот день помогал нашей корове отелиться, она двоих принесла. Доктор сказал, что я вроде девочка смышленая, его жена как раз ищет такую – помогать ей по дому. А то она связана по рукам и ногам, все-таки двое детей, нелегко одной в сельской глуши. Ну да, ну да, закивала мама из вежливости, но я по ее лицу видела, что она не понимает, отчего жене доктора нужно сочувствовать: ребятишек всего двое, огород не копают, скотины не держат, на что жаловаться?
Когда я наведывалась домой и перечисляла свои обязанности, все покатывались со смеху. У миссис Пиблс была машина-автомат, стирально-сушильная, – я первый раз такую увидела. Теперь-то этим никого не удивишь, я сама столько лет машиной пользуюсь у себя дома, что с трудом вспоминаю, каким чудом она мне казалась в то далекое время, – подумать только, не надо выжимать вручную или возиться с валками, вешать тяжелое мокрое белье на веревки, а потом все снимать. Не говоря уж о том, что воду греть не надо! И еще – мне почти не приходилось печь. Миссис Пиблс призналась, что не умеет делать тесто для пирогов, – больше я такого ни от одной хозяйки не слышала. Сама-то я, конечно, печь умела – и слойки, и бисквит, хоть белый, хоть черный, только им ничего этого было не нужно: якобы они фигуру берегли. Оно бы и ладно, плохо только, что я там частенько ходила полуголодная. Приходилось запасаться чем-то из дома, мама давала мне с собой пончики, и я держала их в коробке под кроватью. Хозяйские дети прознали, и я была не против поделиться, но на всякий случай взяла с них слово не выдавать наш секрет.
На следующий день после того, как приземлился самолет, миссис Пиблс посадила детей в машину и повезла в Чесли подстригаться. Там, в Чесли, была в то время одна хорошая парикмахерша. Она и сама, миссис Пиблс то есть, у нее завивалась и делала укладку, и по всему выходило, что домой они вернутся не скоро. Она всегда выбирала такой день, когда доктор Пиблс не ездил на дальние вызовы: собственной машины у нее не было. В первые годы после войны с машинами было туго.
Я любила оставаться одна в доме и хозяйничать в свое удовольствие. В кухне все было белое и ярко-желтое, а под потолком лампы дневного света. Это потом стали все белое менять на цветное, шкафчики отделывать под дерево и придумали боковую подсветку. Я любила, чтобы света было много. А в двойную раковину, для готовки и мойки, я просто влюбилась. Да и как не влюбиться, если ты всю жизнь мыла посуду в тазу, заткнув дырку-слив куском тряпки, и расставляла сушиться чашки-плошки на стол, на клеенку – и все это при керосиновой лампе! А при такой-то благодати грех не стараться! Ну я и старалась, у меня все сверкало.
И еще, конечно, ванная комната. Я раз в неделю мылась в ванне. Хозяева были бы не против, если бы я мылась чаще, но мне казалось, что это слишком жирно, а может, я боялась превратить праздник в будни. Раковина, ванна, унитаз – все было розовое, и ванна закрывалась стеклянными дверцами с нарисованными фламинго. Даже освещение было розоватое. Под ногами коврик – пушистый и мягкий-премягкий, как снег, только теплый. Зеркало большое, трехстворчатое, во время мытья оно запотевало, и тогда воздух превращался в душистый пар (мне разрешали пользоваться вкусно пахнущими баночками и бутылочками). Я влезала на край ванны и сквозь туман любовалась собой в голом виде, с трех сторон сразу. Иногда я сравнивала жизнь у нас дома и здешнюю жизнь и думала: трудно представить себе, как живут другие, если сам привык жить иначе. Только мне казалось, что если живешь, как у нас дома, намного легче нарисовать себе что-нибудь шикарное – розовых фламинго, теплую ванную комнату и пушистый коврик, – чем наоборот: вообразить себя на месте бедняков. Почему так?
Я быстро управилась с делами, а напоследок почистила овощи к ужину и залила их холодной водой. Времени было еще полно, и я решила наведаться в хозяйкину спальню. Я сто раз там бывала, когда прибиралась, и всегда открывала ее стенной шкаф и рассматривала, что там у нее висит. В комод я бы нос совать не стала, нет, но шкаф не заперт, смотри сколько хочешь. Вообще-то вру. Я бы и в комод заглянула, только мне было стыдно и я боялась, что миссис Пиблс заметит.
Некоторые вещи, из тех, что висели спереди, она носила часто, и мне они были хорошо знакомы. А другие никогда не надевала, и они висели во втором ряду, сзади. Я огорчилась, что там нет свадебного платья. Но одно нарядное было – выглядывал только край длинной юбки, и мне не терпелось увидеть, какое оно целиком. Я запомнила, где оно висит, чтобы потом вернуть на место, и вытащила его наружу. Атласное, голубовато-зеленоватое, такое светлое, прямо серебристое. Я чувствовала в руках его приятную тяжесть. Фасон был самый модный: приталенное, с пышной юбкой, маленькие рукавчики и широкий воротник вдоль выреза-лодочки.
Дальше просто. Я сбросила с себя одежки и натянула платье. В пятнадцать лет фигурка у меня была хоть куда – кто знает меня сейчас, наверно, не поверит! – и платье село на меня как влитое. К такому платью полагается лифчик без бретелек, но на мне был простой, обычный, – пришлось спустить лямочки с плеч, под платьем их было не видно. Потом я попробовала заколоть волосы повыше – для полноты картины. Лиха беда начало! Из хозяйкиного туалетного столика я достала румяна, помаду, карандаш для бровей и накрасилась. День был жаркий, платье тяжелое, да еще и волнение – в общем, мне страшно захотелось пить, и я вышла на кухню, вся расфуфыренная, налить себе газировки со льдом из холодильника. В доме у Пиблсов все пили имбирный или фруктовый лимонад как простую воду, ну и я тоже понемногу втянулась. Лед в морозилке не переводился, а мне эти прозрачные кубики так нравились, что я даже в стакан с молоком их кидала.
Я поставила ванночку со льдом обратно в морозилку, повернулась – и тут увидела, что на меня сквозь сетчатую дверь смотрит какой-то мужчина.
Я так вздрогнула, что чуть не расплескала лимонад и не залила им сплошь все платье. И он это заметил и сказал:
– Я не хотел вас пугать. Я постучал, но вы доставали лед и не слышали.
Я не могла разглядеть его как следует, видела одну темную фигуру в проеме: так всегда бывает, если человек стоит вплотную к сетке, а сзади на него светит солнце. Я только поняла, что он нездешний.
– Я летчик, мой самолет стоит на поле недалеко от вашего дома. Меня зовут Крис Уоттерс, я хотел спросить, нельзя ли воспользоваться вашей колонкой.
У нас во дворе была колонка. В те времена все так набирали воду. Тут я заметила у него в руке ведро.
– Пожалуйста! – ответила я. – А если хотите, налью из крана, чтобы вам не качать. – Наверное, мне хотелось похвастаться, что у нас в доме водопровод и нам нет нужды самим качать воду.
– Я не прочь немного размяться. – Но он не двинулся с места, помолчал и сказал: – Вы собирались на танцы?
Приход чужого человека так меня переполошил, что я совсем позабыла, как я одета.
– А может, у вас тут принято каждый день ходить в таких нарядах?
Я тогда еще не умела ответить шуткой на шутку и окончательно сконфузилась.
– Вы здесь живете? Вы хозяйка дома?
– Нет, я у них работаю.
Многие, если услышат такое, сразу меняют свое отношение, начинают совсем по-другому на тебя смотреть и с тобой говорить, но он и бровью не повел.
– Я только хотел сказать вам, что вы шикарно выглядите. Я глазам своим не поверил, когда заглянул в дверь и увидел вас. Вы прямо красавица.
Я была совсем девчонка и не понимала, насколько это необычно, чтобы мужчина говорил такие слова – пусть не женщине, девочке. Он обращался ко мне как ко взрослой. Я не могла этого понять, не знала, что ответить, что делать, и хотела только одного – чтобы он поскорее ушел. Не то чтобы он мне не понравился, просто я вконец растерялась – стоит тут и смотрит на меня, а я словно язык проглотила.
Думаю, он догадался. Сказал мне спасибо, до свиданья и пошел с ведром к колонке. Я спряталась за жалюзи в столовой и оттуда следила за ним. Когда он ушел, я вернулась в хозяйкину спальню, сняла платье и повесила его на место. Потом переоделась в свое, вытащила из волос шпильки, умылась и вытерла лицо бумажной салфеткой, а салфетку бросила в мусорное ведро.
Пиблсы стали выспрашивать, какой он, этот летчик. Молодой или средних лет? Высокий или не очень? Ответить толком я не могла.
– Симпатичный? – подтрунивал надо мной доктор Пиблс.
Я помалкивала и думала только о том, что рано или поздно он снова придет за водой, познакомится с доктором или с миссис Пиблс, разговорится с ними и между делом вспомнит, как увидел меня в тот первый день, разодетую точно на бал. Ему-то что? Для него просто повод посмеяться. Ему и в голову не придет, что мне эта забава выйдет боком.
После ужина Пиблсы отправились в город смотреть кино. Хозяйке хотелось покрасоваться, похвастаться новой прической. А я сидела в намытой до блеска кухне и не знала, чем себя занять, потому что уснуть все равно не получится. Миссис Пиблс, может, и не уволит меня, если узнает, но относиться ко мне по-прежнему уже не будет. Это было мое первое место, но я уже начала понемногу набираться опыта, стала соображать, чего от тебя ожидают хозяева. Любопытных никто не любит. Про нечестных я уж не говорю, но одной честности мало. Работаешь и работай, не в свое дело не лезь. Запоминай только, какая еда хозяевам по вкусу, как гладить белье, чтобы им угодить, и так дальше. Я не жалуюсь, ко мне там хорошо относились. Сажали за стол вместе со всеми (по правде говоря, я другого и не ждала, просто не знала тогда, что бывают семьи, где это не заведено) и несколько раз брали с собой на машине в город. Но все равно.
Я поднялась наверх, проверила, спят ли дети, и вышла из дому. Надо было его предупредить. Я перешла через дорогу и прошла в старые ярмарочные ворота. Чуднó было видеть на поле самолет, в лунном свете он весь блестел. У дальнего края, уже заросшего кустами, стояла брезентовая палатка.
Он сидел снаружи и курил. Заметил, что к нему кто-то идет.
– Здравствуйте, хотели полетать? Прогулочные полеты начнутся завтра утром, приходите. – Потом он пригляделся и сказал: – А, это ты. Не сразу узнал тебя без нарядного платья.
Сердце у меня колотилось как бешеное, во рту пересохло. Я пыталась что-то сказать, но язык не слушался. Горло перехватило, я стояла как глухонемая.
– Ты правда хотела полетать? Да ты садись. Закуришь?
У меня даже не было сил помотать головой, отказаться, и он вынул сигарету из пачки и подал мне.
– Теперь надо взять ее в рот, иначе не зажечь. Хорошо, что я знаю, как обращаться с застенчивыми барышнями.