Наконец перед закатом солнца пришли мы к небольшой речке, где ожидали нас две лодки. Речка сия, нам сказали, впадает в залив, при котором стоит Аткис[29], и объявили, что мы через короткое время будем там. Господина Мура, меня и двух матросов посадили в одну лодку, а господина Хлебникова с прочими в другую. Лодки наши кругом были завешены рогожками так, что кроме неба и того, что было в лодке, мы ничего не могли видеть.
Людей, поверженных в великое несчастие, малейшее приключение может тревожить и утешать. Случай сей мы тотчас истолковали счастливым предзнаменованием: мы думали, что подозрительность японцев заставила их закрыть нас, чтоб мы не могли видеть залива и окрестностей приморского города, а если так, то, конечно, конвойные наши имеют причину полагать, что заключение наше будет не вечно и что рано или поздно нас освободят, иначе к чему бы им было таить от нас то, чего мы никогда не будем в состоянии употребить ко вреду их. Мысль сия, подкрепляемая надеждою, так нас успокоила, что мы, позабыв свое состояние, начали разговаривать между собою с таким духом, как будто бы уже половина дела к нашему освобождению была сделана.
Между тем лодки наши выплыли из речки в залив, и когда мы были на верху надежды увидеть еще свое любезное отечество, как один из бывших с нами солдат, отдернув рогожи, сделал нам знак, не хотим ли мы встать и посмотреть залив и город. Боже мой! Какой для нас удар: с верху надежды мы вмиг погрузились в пропасть отчаяния! Теперь видно, очень ясно видно, говорили мы друг другу, что японцы никогда не намерены нас освободить, по сей-то причине ничего они от нас и не скрывают. Но как ни сильно приключение сие над нами подействовало, надежда не совсем еще нас оставила: мы вспомнили, что за двадцать лет пред сим в здешний залив заходил русский транспорт, следовательно, японцам не было причины от нас скрывать то, что русские давно уже видели и знают. Мысль сия несколько нас успокоила, но все мы лучше желали бы, чтобы солдат не отдергивал рогожек, которых настоящая цель была скрыть нас от комаров, а не предметы от нас.
Мы приехали в Аткис уже ночью и встречены были отрядом воинской команды с фонарями. Нас ввели в крепостцу, обвешанную полосатой бумажной материей, и поместили в хороший очень дом, чисто внутри прибранный и украшенный живописью на японский вкус. Для нас всех была отведена одна большая комната, в которой прикреплены были к стенам доски с вколоченными в них железными скобами, за кои привязывали концы наших веревок. Впрочем, дали нам постели и одеяла, накормили ужином, связали ноги по-прежнему и оставили в таком положении до утра.
17-е число мы дневали в Аткисе. Поутру развязали нам руки на несколько минут, а потом опять завязали, обвертев их в больных местах тряпицами. Когда веревки были сняты, то мы не в силах были сами руки свои привести в натуральное положение, а когда японцы начали их разгибать, то боль была нестерпимая, но еще сделалась сильнее, когда опять стали они их завязывать. Кормили нас здесь три раза в день и дали по бумажному халату на вате, чтобы надевать сверху во время дождя или от холода.
18-го числа поутру перевезли нас через залив на другую сторону оного к небольшому селению, где накормили завтраком и повели далее таким же порядком, как я выше описывал. Носилки были с нами, и кто из нас хотел, тот мог ехать, но конвойные наши всегда шли пешком, изредка только садились они на короткое время по очереди на вьючных лошадей.
Во все время путешествия нашего японцы наблюдали один порядок: в дорогу сбираться начинали они до рассвета, завтракали, нас кормили завтраком и отправлялись в путь, часто останавливались по селениям отдыхать, пить чай и курить табак, а в половине дня обедать, через час после обеда опять шли далее и часа за два до захождения солнца останавливались ночевать, и всегда почти в таком селении, где была военная команда; такие места обыкновенно были на случай нашего прихода завешиваемы полосатой бумажной материей. Отводили для нас всегда очень хороший дом[30] и помещали в одну комнату, но к скобам привязывать не упускали.
Приходя на ночлег, всякий раз приводили нас к дому начальника и сажали на скамейку, покрытую рогожами. Начальник выходил и нас смотрел, тогда отводили нас в назначенный нам дом и на крыльце разували и мыли нам ноги теплой водой с солью, потом вводили уже в нашу комнату. Кормили по три раза в день: поутру перед выступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге. В кушанье – как при завтраке, так обеде и ужине – не было большой разности, обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарацинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе, раза два или три давали по яйцу круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел сколько хотел. Обыкновенное питье наше был очень дурной чай без сахару, изредка давали саги. Конвойные наши точно то же ели, что и мы, и, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.
19-го числа просили мы своих стражей, чтобы они на несколько минут развязали нам руки поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели в круг и составили совет. Конвойные наши солдаты были княжества Намбу[31]. Они все были в одном звании, и хотя в некоторых случаях принимали приказы от старшего из них, но вообще в таких обстоятельствах, которые выходили из обыкновенного порядка, все делали с общего совета. Решено было удовлетворить нас, с тем, однако же, условием, чтобы прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи, хотя мы еще в крепости были обысканы, но они желали повторить эту осторожность. На требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши, но ключей, бывших у меня в кармане исподнего платья, ощупать не могли, а я показал оные, когда мне развязали руки. Это привело их в великое изумление, и они снова начали меня обыскивать, не осталось ли еще чего-нибудь. Осторожность или, лучше сказать, трусость их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.
Сего дня догнал нас посланный из Кунашира чиновник (мы тогда его считали чиновником по отличному платью и по почтению, какое оказывали ему наши конвойные, но после узнали, что он был солдат императорской[32] службы, а не княжеской, следовательно, против княжеских воинов имел старшинство и большие преимущества, почему они и уважали его как своего начальника; он даже занимал особенную комнату и ел не вместе с ними) и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково и на другой день (20-го числа) велел развязать кисти рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками. После сего мы уже шли свободнее, местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках. Тогда опять на это время нам руки связывали, но такие переезды были невелики и нечасто случались.
Японцы так были осторожны, что никогда почти не подпускали нас близко воды, а когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они с великим трудом на это соглашались и всегда шли между нами и морем, хотя бы для сего нужно было им идти и по воде. Они не токмо сберегали нас от самоубийства, но и от болезней: никогда не позволяли нам мочить ног и через самые мелкие речки и ручьи приказывали работникам как нас, офицеров, так и матросов переносить на себе. Даже сначала не позволяли нам по дороге сбирать и есть самую спелую малину и землянику, говоря, что эти ягоды вредны здоровью, пока мы не уверили их, что над русскими они имеют противное действие.
21-е и 22-е число мы провели в одном небольшом селении, где были, однако же, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки, для сего он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу.
Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли. Японцы стали обходиться с нами гораздо ласковее. На некоторых постоях начальники селений приходили к нам, сидели у нас по нескольку часов и расспрашивали о Лаксмане и бывших с ним русских, которых некоторые из японцев помнят очень хорошо. Также и о Резанове иногда говорили. Хвалили их и обнадеживали нас, что японское правительство держать нас не станет и со временем отпустит. Странно нам казалось, что во всю дорогу ни один человек из японцев никогда ни слова не спросил нас о тех судах, которые на них сделали нападение, ни о командирах сих судов.
Даже стороною не намекал никто о том, хотя, впрочем, весьма часто говорили они с нами о других известных им русских и о бывших в России японцах, которые, сказывали они, весьма хорошо относятся о приеме и обхождении с ними в нашем отечестве. Мы не могли согласиться, которой из двух причин приписать такую их скромность: тому ли, что они не хотят приводить нас в отчаяние и тем заставить покуситься на жизнь свою напоминанием о таких против их поступках наших соотечественников, за которые мы не имеем права ожидать большой благодарности, или тому, что такими вопросами не хотели заставить нас краснеть за зло, сделанное не нами.
Впрочем, как начальники в селениях, где мы проходили, так граждане и народ вообще хорошо с нами обходились. При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства нас видеть, но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особливо женщины. Когда мы спрашивали пить, то они наперерыв друг против друга старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили сагу, конфеты, плоды или другое что-нибудь, начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахара. Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо; мы отвечали, что таких имен в Европе нет и не знают. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем.
Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев – орандо[33], а мыс Доброй Надежды – Кабо[34]. Причиною того, что мы их не понимали, статься может, было невежество нашего переводчика Алексея, только мы весьма жалели, что подали им повод сомневаться и подозревать нас, будто мы притворяемся и не хотим сказывать того, что сами знаем, ибо о японцах мы начали мыслить лучше и думали, что, быв раздражены дурными поступками некоторых из наших соотечественников, они с нами поступили сначала весьма жестоко. Но не получив еще никакого удовлетворительного объяснения от нас на сие дело, начинают уже переменять свое обхождение с нами к лучшему, следовательно, если мы уверим их, что поступки прежних русских судов были противны воле нашего правительства, каковы они и действительно были, то японцы, кажется, нас отпустят. Нам казалось легко это сделать, и мы уже начинали ласкать себя надеждою, что непременно успеем в том и возвратимся в свое отечество.
Японцы час от часу становились к нам ласковее. Узнав от Алексея, что положенную в кадку картинку рисовал господин Мур, они просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился сделать им очень хорошую картинку и через это выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но за то беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и господин Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им на веерах что-нибудь. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас неотступно не только для себя, но и для знакомых своих. Другие из них приносили вееров по десяти и более, чтобы мы написали им русскую азбуку или японскую азбуку русскими слогами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно. Они скоро приметили, что господа Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня только тогда просили, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать им на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.
Японцы употребляют два способа писания. Один – китайский, в котором почти всякое слово означается особенным знаком. Знаки сии, по словам японцев, они заимствовали около тысячи лет тому назад из Китая, так что название какой-либо вещи хотя совершенно различно выговаривается на китайском и японском языках, но пишется одним знаком. Сей способ употребляется в лучших сочинениях, в официальных бумагах и вообще в переписи между людьми хорошего состояния. Второй способ – алфавитом, в котором у японцев 48 букв и посредством коего пишет простой народ. В Японии нет человека, впрочем, какого бы низкого состояния он ни был, который не умел бы писать сим способом, и потому-то они удивлялись, каким образом из четырех человек наших матросов ни один не умеет писать[35].
Японцы почитают русское писание такою же редкостью, как и мы восточные рукописи. Они показали нам веер, на котором написано было четыре строки песни «Ах, скучно мне на чужой стороне» и подписано каким-то Бабиковым, бывшим здесь с Лаксманом. Тому 20 лет, как они здесь были, но веер чист и нов совершенно, хозяин оного хранит его в нескольких листах бумаги и едва позволяет до него дотронуться.
Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако же, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.
Когда у нас развязали руки, то японцы стали давать нам табак курить из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя. Но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать самим нам трубки, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики около куриного яйца величиною. Но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью сего шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтобы находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.
Любопытство японцев было столь велико, что они на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и все наши ответы записывали. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они делают сие не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были соблюдать осторожность.
29 и 30 июля мы пробыли на одном месте. Сначала японцы сказали нам, что по причине болезни, приключившейся с некоторыми из наших конвойных, нам нельзя идти далее, но минуты через две начальник селения объявил, что недостаток в людях для нашего подъема препятствует продолжать путь, но коль скоро соберут людей, то здесь жить не будем. Из сего разногласия заключили мы, что японцы нас обманывают и что другая какая-нибудь причина заставляет их медлить. Сие действительно вскоре подтвердилось: Алексей узнал от некоторых из курильцев, что в городе Хакодаде, куда нас ведут, не готов еще дом для нашего помещения, и потому из оного города присланы с повелением остановить нас навстречу нам чиновники, императорские солдаты, которые, числом трое, к нам и явились, объявив о себе, что присланы от хакодадейского начальника нас встретить для препровождения в город и надзирать, чтобы на дороге мы не имели ни в чем нужды.
Старший из них, по имени Ямандо Гоонзо, обошелся с нами весьма ласково и во всю дорогу почти был при нас неотлучно. С прибытия их к нам содержать нас столом стали гораздо лучше. Гоонзо уверял, что по прибытии в Хакодаде мы будем помещены в хороший дом, нарочно для нас приготовленный и убранный, веревки с нас снимут, будут содержать нас очень хорошо, и многие из господ станут с нами знакомиться и приглашать к себе в гости. Такие рассказы нам казались одними пустыми утешениями, когда мы помышляли, что нас ведут связанных веревками, как преступников, но, с другой стороны, слышав, что японцы и своих чиновников, когда берут под арест (правы ли они или виновны после окажутся), всегда их вяжут[36]. Следовательно, рассуждали мы, нам не должно сравнивать их обычаи с европейскими и из сего заключать, что хорошего состояния люди не могут с нами быть в обществе. Притом Гоонзо умел так хорошо с нами обходиться, что мы ему более верили, нежели собственным своим умствованиям, основанным только на том, что видели кругом себя.
Кроме сих чиновников еще один в то же время к нам присоединился, он был настоящий офицер службы князя Намбуского. В знак отличия за ним носили копье с лошадиным хвостом, и хотя все прочие оказывали ему особенное почтение и получали от него приказания, но должность его, как мы заметили, более состояла в содержании караула за нами, продовольствие же наше зависело от присланных из Хакодаде.
Из товарищей Гоонзо один был молодой, скромный, приятный в обращении человек, он обходился с нами очень учтиво и с большой ласковость, а другой – старик, который никогда с нами не говорил, но всегда, глядя на нас, улыбался и с величайшим вниманием слушал, когда мы разговаривали между собой, почему мы и стали подозревать, что он из числа японцев, бывших в России, умеет говорить по-русски и определен к нам нарочно подслушивать, что мы говорим. Подозрение сие казалось нам тем более вероятным, что конвойные наши никогда не сказывали нам, что у них в Матсмае есть люди, знающие русский язык, но в одном селении на постое писарь начальника потихоньку нам сказал об них.
С того времени, как мы встретили Гоонзо, японцы стали делать между нами различие: всегда, когда мы останавливались, нас сажали на одну скамейку, а матросов на другую; и маты нам подстилали лучше, а им похуже, и где позволял дом, нам отводили особливую от них комнату, но в пище никакой разности не было.
7 августа попался нам навстречу один из главных матсмайских чиновников, ехавший на остров Кунашир для исследования на месте всех обстоятельств, по нашему делу случившихся. Сперва мы встретили его свиту и тотчас получили повеление возвратиться. Это весьма много нас обрадовало: мы думали, что матсмайский губернатор отправил сего чиновника узнать точнее все подробности происшествий, случившихся между нами и японцами на острове Кунашире, и, вероятно, удостоверившись в дружеском нашем к ним расположении, они отпустят нас нынешним же летом на лодке к своим островам; но надежда наша была неосновательна и непродолжительна. Скоро мы узнали, что нас велено воротить только в ближнее селение, где помянутый чиновник хотел посмотреть нас, но после переменил свое намерение и велел остановиться на дороге. Он сидел в беседке (везде по дорогам в японских владениях на каждых четырех или пяти верстах сделаны для удобности путешественников беседки и шалаши) с двумя другими чиновниками, подле беседки стояло несколько человек его свиты.
Нас посадили против него на доску, положенную на два куска дерева и покрытую рогожками. Он спросил наши имена, сколько нам от роду лет и здоровы ли мы. Вопросы его и наши ответы записал бывший с ним чиновник, который при сем случае, кажется, исправлял должность секретаря. Потом, пожелав нам счастливого пути, он велел нас вести далее.
Скоро после сего поднялись мы на гору и увидели обширную долину, а вдали город Хакодаде. Потом, спустившись с горы, пришли мы на последний ночлег в селение, называемое Онно. Сие селение есть величайшее из всех, чрез которые мы проходили, и по местному своему положению самое лучшее. Оно находится в обширной долине, имеющей в окружности верст двадцать пять или тридцать, с трех сторон окружена она высокими горами, защищающими ее от всех холодных ветров, а с южной стороны находится Хакодадейская гавань и Сангарский пролив. Долина орошается множеством небольших быстротекущих речек и ручьев. Селение Онно стоит, так сказать, в саду: каждый дом имеет при себе обширный огород и сад. Кроме всякого рода обыкновенной в Европе огородной зелени мы видели и деревья с плодами: яблони, груши, персиковое дерево, а сверх того местами коноплю, табак и сарацинское пшено. Онно находится верстах в семи от Хакодаде.
Здесь не излишним будет заметить насчет многолюдства и трудолюбия японцев, что по всему берегу, по коему мы шли, протягивающемуся почти 1100 верст (японцы считают от Кунашира до Хакодаде берегом 255 ри, из коих каждая имеет с небольшим 2000 сажен нашей меры), нет ни одного залива, ни одной заводи или даже изгиба берега, где бы не было многолюдных селений[37]; даже между селениями на летнее время становятся шалаши, в которых живут люди. Все они вообще занимаются рыбной ловлей, добываемую рыбу солят и сушат, также достают морские раковины и сушат их. Равным образом сбирают приносимое к берегу в великом количестве морское растение, называемое русскими в том краю морской капустой, которую, расстилая на песке, сушат, потом складывают в кучи, похожие на сенные копны, и покрывают рогожами, пока не придет время грузить оную в суда для отправления в порты главного их острова Нифона. Море ничего не производит такого, чего бы японцы не ели: всякого рода рыба, морские животные, раковины, растения морские, трава, растущая на каменьях, – все это употребляется ими в пищу, и потому-то великое множество людей занимается беспрестанно прибрежными промыслами для прокормления невероятного народонаселения Японии.
Верстах в ста пятидесяти или двухстах от Хакодаде кончаются курильские селения[38] и начинаются японские; их разделяет небольшая, но весьма быстрая река, чрез которую мы по причине недавно бывших дождей с немалым трудом могли переехать. Курильские селения большей частью невелики и состоят из хижин, нет при них ни огородов, ни садов, и вообще имеют они вид бедности. Одни только японские домики между ими, в которых живут начальники или приставы японские и приказчики, надзирающие над промыслами, порядочно построены, содержатся очень опрятно и окружены огородами и садами.
Японские селения, напротив того, имеют совсем другой вид: они очень обширны, расположены правильно улицами, строение все деревянное, но весьма чисто отделанное; при всяком доме есть огород, а при некоторых и садик. Во всей Японии нет другого строения, кроме деревянного. Японцы несколько раз нам говорили, что они могли бы и каменные дома строить, не хуже других народов, но землетрясения, часто у них бывающие, того не позволяют. В улицах и в домах опрятность удивительная; народ гораздо живее, и на всех лицах заметно удовольствие. Впрочем, и о курильцах нельзя сказать, чтоб они казались печальными; вообще матсмайские курильцы довольно высоки, статны, проворны и гораздо виднее и мужественнее, нежели наши курильцы или те, которые обитают на островах Итурупе и Кунашире.
8 августа поутру конвойные наши стали приготовляться к церемониальному входу в город, надели они новое платье, латы и военные свои шляпы. Завтрак нам дали гораздо лучше обыкновенного, а именно курицу в соусе с зеленью, очень хорошо приготовленную, что у них почитается одним из самых лакомых кусков, а это не добро предвещало. Мы еще прежде несколько раз заметили в дороге, что если японцы должны были сделать для нас что-нибудь неприятное, то всегда прежде потчевали лучше против обыкновенного, и в сем случае точно так было. Лишь только кончили мы свой завтрак, как намбуские солдаты, отправленные с нами из Кунашира, посредством своего курильского переводчика и нашего Алексея по обыкновению своему торжественным образом (когда японцы хотели о чем-либо нас известить, то всегда делали это с некоторой важностью и торжественно: сами становились в ряд против нас, переводчик их и наш Алексей становились на колени между ними и нами; потом провозглашаемо было, чтобы все предстоящие молчали, и тогда уже старший из них начинал объяснять дело тихим голосом и медленно своему переводчику, тот Алексею, а он нам) объявили нам, что, к великому их сожалению, они не могут нас ввести в город иначе, как завязав нам руки по-прежнему, так точно, как мы были отправлены из Кунашира, и тотчас приступили к делу без дальних обиняков.
Гоонзо с своими товарищами и намбуский офицер, узнав о сем, не хотели, чтоб руки у нас были завязаны назад, но солдаты не соглашались на это и делали свои представления с учтивостью. Тут у них начался спор, который продолжался более четверти часа. Солдаты часто упоминали кунаширского начальника (надобно думать, что они ссылались на его приказание непременно доставить нас в Хакодаде связанных) и настояли на своем, но Гоонзо отправил с донесением о сем деле в Хакодаде нарочного, который нас встретил верстах в двух или трех от Онно с повелением развязать нам опять руки, что в ту же минуту и было исполнено.
Не доходя верст трех до города, мы остановились в одном домике ожидать, пока пришлют повеление вести нас; между тем из Хакодаде вышло великое множество обоего пола и всякого возраста людей. Из мужчин некоторые были верхами в шелковом платье, одежда их и убор на лошадях показывали, что они люди хорошего состояния. Наконец нас повели скоро после полудня с большим парадом между многочисленного стечения народа, которым обе стороны дороги были усеяны. Зрители были весьма скромны: я нарочно примечал, с каким видом они на нас смотрят, но не заметил ни у кого из них на лице какого-либо сурового вида или показывающего презрение или ненависть к нам, а чтобы делать какие обиды или насмешки, то и похожего на это не было.
Наконец ввели нас в город, где народу было еще более, так что конвойные наши с трудом могли очищать дорогу. Пройдя городом с полверсты по одной длинной, весьма узкой улице, поворотили мы налево в переулок, который вел в чистое поле. Тут на возвышенном месте увидели мы определенное для нас здание, вид оного поразил меня ужасом. Мы могли видеть только длинную его крышу, судя по коей, можно было заключить о пространстве оного. Самое же строение было закрыто от взора нашего деревянной стеной, которую украшали большие железные рогатки, а кругом стены обведен был немного пониже ее земляной вал, обвешанный на сей случай полосатой материей. Подле ворот был караульный дом, в коем сидели чиновники, а от караульного дома по дороге, где мы шли, стояли солдаты в полном воинском уборе в расстоянии сажен двух один от другого и с разным оружием, как то: один с ружьем, другой со стрелами, третий с копьем и т. д. Офицеры были перед фрунтом.
В воротах принимал нас от конвойных наших по списку какой-то чиновник и велел вести далее на двор. Вот тут-то открылся глазам нашим весь ужас предназначенного нам жилища. Мы увидели большой, почти совсем темный сарай, в котором стояли из толстых брусьев сделанные клетки, совершенно подобные клеткам птичьим, кроме величины; притом темнота не позволила нам вдруг их обозреть.
Японцы поставили нас всех рядом к стене, а сами стали рассуждать о нашем размещении. С полчаса мы стояли в ужаснейшем унынии, воображая, что, может быть, нам суждено вечно не выходить из сего страшного жилища. Наконец японцы спросили меня и господина Мура, которого из матросов мы иметь хотели с собой. Мы очень обрадовались, полагая, что они не хотят заключать нас порознь, и просили, нельзя ли еще присоединить к нам господина Хлебникова, но японцы на это не согласились. Причина отказа их была весьма основательна: они сказали, что с матросами должен быть один из офицеров для того, чтобы он мог своим примером и советами ободрять и утешать их в несчастии, без чего они совсем потеряют дух и предадутся отчаянию. Сделав нам такой ответ, японцы повели меня, а за мною господина Мура и матроса Шкаева вдоль строения в одну сторону, а прочих в другую.
Мы со слезами простились со своими товарищами, считая, что, может быть, уже никогда не увидимся. Меня ввели в коридор, сняли сапоги и вовсе развязали веревки, потом велели войти в маленькую каморку, отделенную от коридора деревянной решеткой. Я оглянулся, думая найти за собой Мура и Шкаева, но в какое изумление пришел, увидев, что их тут не было, и не слыша их голоса. Японцы же, не сказав мне ни слова, заперли дверь замком, а выйдя из коридора, и его замкнули также. Тогда я остался один. Вообразив, что мы заключены все порознь и, вероятно, никогда уже друг с другом не увидимся, я бросился на пол в отчаянии.
Заключение наше в тюрьме в городе Хакодаде. – Дурное содержание и строгость караула. – Свидание с градоначальником; вопросы его, открытие некоторых бумаг и обстоятельств, для нас пагубных. – Отправление из Хакодаде. – Происшествия на пути. – Прибытие в Матсмай и заключение в ужасную тюрьму.
Долго я лежал, можно сказать, почти в беспамятстве, пока не обратил на себя моего внимания стоявший у окна человек, который делал мне знаки, чтобы я к нему подошел. Когда я исполнил его желание, тогда он подал мне сквозь решетку два небольших сладких пирожка и показывал знаками, чтобы я поскорее их съел, изъясняя, что если другие это увидят, то ему дурно будет. Мне тогда всякая пища была противна, но чтобы не огорчить его, я с некоторым усилием проглотил пирожки. Тогда он меня оставил очень с веселым видом, обещая, что и вперед будет приносить. Я благодарил его, как мог, удивляясь, что человек, по наружности долженствовавший быть из последнего класса в обществе, имел столько доброты сердца, что решился чем-нибудь утешить несчастного иностранца, подвергая себя опасности быть наказанным.
Вскоре после сего принесли мне обедать, но я не хотел есть и отослал все назад, потом и ужинать приносили, но мне и тогда было не до еды. Я то ложился на пол или на скамейку, то ходил по комнате, размышляя, нельзя ли как-нибудь уйти. На сей конец рассматривал я внимательно строение моей тюрьмы: она была в длину и в ширину по шести шагов, вышиною футов восьми, от коридора отделялась деревянной решеткой из довольно толстых брусьев, в которой и двери были с замком; в стенах находились два окна с крепкими деревянными решетками снаружи и с бумажными ширмами внутри, которые я мог отодвигать и задвигать по воле. Одно окно было обращено к стене какого-то строения, отстоящей от моей стены шагах в двух, а другое к полуденной стороне ограды нашей темницы; из сего окна я мог видеть горы, поля, часть Сангарского пролива и противоположный нам берег Японии. Подле дверей, в сторону, был небольшой чуланчик с отверстием на полу в глубокий ящик за замком для естественных надобностей. Посреди каморки стояла деревянная скамейка такой величины, что я едва мог лежать на ней, а на полу в одной стороне постланы были три или четыре рогожки – вот и все мои мебели.
Рассмотрев весь состав места моего заключения, я увидел, что с помощью одного обыкновенного ножа легко можно было перерезать в окне решетку часа в три и вылезть на двор, а пользуясь темнотою ночи, мог я также перелезть через деревянную стену и через вал. Но дело состояло в том: первое – где взять нож, когда нам и иголки в руки не давали, а второе – если бы я и вышел на свободу, то куда идти одному и что после сделают японцы с несчастными моими товарищами? Мысль об их участи меня ужасала так, что если бы я действительно имел у себя нож и мог бы на берегу спустить лодку, чтоб при восточном ветре пуститься на ней к Татарскому берегу, то и тогда ни под каким видом не покусился бы на это единственно для того, чтобы горькую участь моих товарищей не сделать еще несноснее; следовательно, все такие размышления были одни воздушные замки.
К ночи принесли мне бумажное одеяло на вате, совсем новое, и большой спальный халат, также на вате, но столь изношенный и перемаранный, что происходил от него несносный запах гнилью и мерзкой нечистотой, почему я бросил его в угол без употребления. Во всю ночь каждый час кругом стены ходили обходы и стучали в трещотки[39], а солдаты внутреннего караула также и в коридор ко мне заходили с огнем смотреть, что я делал.
Рано поутру, когда еще вокруг была глубокая тишина, вдруг поразили мой слух русские слова. В ту же секунду, вскочив со скамейки и подошед к окну, обращенному к стене ближайшего строения, услышал я, что в оном разговаривал господин Мур со Шкаевым. Нечаянное сие открытие чрезвычайно меня обрадовало. Я благодарил Бога, что по крайней мере товарищи мои не по одному заключены, следовательно, имеют способ утешать друг друга и проводить время не в такой ужасной горести и отчаянии, как человек особо заключенный; притом утешала меня еще надежда, не будем ли мы когда-либо в состоянии сообщить свои намерения друг другу и уйти вместе. Вслушиваясь в их разговоры, мог я разобрать, что господин Мур рассказывал Шкаеву виденный им сон об Архангельске. Я нетерпеливо желал открыть им о моем с ними соседстве, но не смел на сие отважиться, опасаясь, чтобы разговоры мои не причинили для всех нас вредных последствий.
Между тем караульные и работники, встав, начали приниматься за свои дела. Тогда наступивший шум заглушал их разговоры. Тут принесли мне теплой и холодной воды умываться, отперли дверь, а когда я умылся, то опять заперли; потом приносили завтракать, но я все еще не мог ничего есть.
Около половины дня пришел ко мне в коридор один из чиновников здешнего города. С ним был вновь определенный к нам переводчик курильского языка по имени Вехара Кумаджеро, человек лет под пятьдесят, лекарь, которого звали Того, и наш Алексей. Они стояли в коридоре и говорили со мной сквозь решетку. Чиновник спрашивал, здоров ли я, и, указывая на лекаря, велел мне объявить, что он прислан из Матсмая тамошним губернатором нарочно с тем, чтобы иметь попечение о нашем здоровье. Пока японцы при сем случае разговаривали между собою, я успел сделать несколько вопросов Алексею и узнал от него, что господин Хлебников заключен вместе с Симоновым, Макаров с Васильевым, а он отдельно, как я. Алексей прибавил еще, что у них каморки очень дурны, темны, совсем без окон и крайне нечисты.
В полдень принесли мне обед, но я отказался от еды, однако же караульный отпер дверь и, проворчав что-то с сердцем, велел кушанье у меня оставить и запер дверь. Под вечер опять пришел ко мне тот же чиновник с переводчиком Вехарою и с Алексеем для объявления мне, что начальник города, полагая, что мне скучно быть одному, велел спросить меня, кого из матросов я желаю иметь при себе. На ответ мой, что они для меня все равны, он сказал, чтобы я непременно сам выбрал кого мне угодно, ибо таково есть желание их градоначальника; почему я сказал, что они могут со мною быть по очереди, и начал с Макарова, которого в ту же минуту перевели ко мне. Я уговаривал Алексея, чтобы он попросил японцев поместить его с Васильевым на место Макарова, но он на это не согласился, и сие заставило меня очень сомневаться в его к нам расположении.
При сем случае я узнал, что чиновник сей есть первый в городе по главном начальнике. Я спросил его, всегда ли японцы думают нас так содержать, как теперь. «Нет, – отвечал он, – после вы все будете жить вместе, а потом отпустят вас в свое отечество». – «Скоро ли сведут нас в одно место?» – «Не скоро еще», – отвечал он. Люди в подобном нашему положении всякое слово берут на замечание и толкуют; если бы он сказал, что скоро, то я почел бы речи его одними пустыми утешениями, но в сем случае я поверил ему и несколько успокоился.
Когда японцы нас оставили, то я обратился к Макарову. Он чрезвычайно удивлялся приятности моего жилища, с большим удовольствием смотрел на предметы, которые можно было видеть из моего окна; клетка моя ему казалась раем против тех, в которых были заключены господа Хлебников, Симонов, Васильев и Алексей и откуда его перевели ко мне. Описание их жилища навело на меня ужас: они были заперты в небольших клетках, сделанных одна подле другой, посреди огромного сарая, так, что клетки сии были окружены со всех сторон коридорами; вход же в оные составляли не двери, а отверстия столь низкие, что должно было вползать в них. Солнце никогда к ним не заглядывало, и у них господствовала почти беспрестанная темнота.
Обнадеживание японского чиновника и разговоры с Макаровым несколько смягчили грусть мою, и я стал за ужином в первый раз еще в Хакодаде есть и поел исправно, несмотря на то что здесь стол наш был весьма дурен и совсем не такой, как в дороге. В Хакодаде кормили нас отменно дурно, а особливо сначала, обыкновенную нашу пищу составляли: каша из сарацинского пшена, похлебка из простой горячей воды с тертой редькой без всякой приправы, горсточка зеленого луку, мелко накрошенного, или вареных бобов, а иногда вместо луку или бобов кусочка по два соленых огурцов или соленой редьки; изредка варили нам лапшу из бобовой муки, подавали гнилую треску или китовый жир вместо редечного супу и раза два в 50 дней дали по половине камбалы с соей на человека. Есть давали три раза в день: поутру в 8 часов, в полдень и в 4 часа вечера; пить же давали теплую воду, а иногда очень дурной чай без сахару.
Вечером принесли нам по одной круглой подушке, похожей на те, какие у нас бывают на софах, наволочки были бумажные, а внутри шелуха конопляного семени.
10 августа поутру переводчик Кумаджеро известил меня, что сегодня начальник города желает всех нас видеть и что после обеда нас к нему поведут. В назначенное время нас вывели на двор одного после другого, обвязав каждого около пояса веревкою, за конец которой держал работник, но рук уже совсем не вязали. На дворе поставили всех нас рядом; около четверти часа присланный за нами чиновник делал свои распоряжения, как быть шествию, которое после и началось таким образом: впереди шли два старика в простых халатах с большими палками, у коих на концах были насажены небольшие, фигурою на ланцеты похожие топорики, за ними шли рядом три намбуские солдата с саблями за кушаком, потом я, подле меня императорский солдат, а за мною работник, державший веревку; после меня таким же образом вели господ Мура и Хлебникова, матросов и Алексея; сзади же всех шли еще три солдата намбуские.
Нас вели очень медленно, почти через весь город, по одной весьма длинной улице, в которой все дома были наполнены зрителями. Тогда в первый раз мы заметили, что у них почти во всех домах были лавки со множеством разных товаров. С улицы поворотили мы влево на гору к замку, обведенному земляным валом и палисадом; воротами вошли мы на большой двор, где стояла против самых ворот медная пушка на станке о двух колесах, весьма дурно сделанных. С сего двора прошли мы небольшим переулком на другой двор, где находились в ружье несколько человек императорских солдат. Они сидели на постланных на земле рогожках в расстоянии около сажени один от другого; оружие же их, состоящее из ружей и стрел, было приставлено к стене подле каждого из них. Нас привели в небольшой закоулок между двумя строениями и посадили нас, троих офицеров, на скамейку, а матросов и Алексея на рогожи, по земле разостланные.
Тут велено нам было дожидаться, а между тем принесли курительные трубки, очень хорошего табаку, лучшего зеленого чаю, сахарного песку и стали нас потчевать именем главного начальника города. Тем из нас, которые любили курить табак, это было великим угощением, ибо по приходе в Хакодаде нам уже более ни трубок, ни табаку не давали (впоследствии караульные наши, составлявшие внутреннюю при нас стражу, находившись всегда подле каморки господина Мура, где было сделано для них место, иногда потихоньку давали ему курить из своих трубок сквозь решетку, но к другим не смели носить).
В ожидании, что будет далее, мы имели время поговорить между собой. Господин Хлебников рассказал мне о месте своего заключения. Описание его совершенно сходствовало с тем, что я прежде слышал от Макарова, а господин Мур уведомил меня, что он содержится точно в такой же каморке, как моя, имея два окна, в которые можно видеть несколько наружных предметов. Мы дожидались более часа.
Наконец в окно ближнего к нам строения назвали меня по имени (капитан Головнин; но японцы фамилию мою произносили почти как Ховарин) и велели ввести. Тогда два караульные солдата, идучи у меня по обеим сторонам, подвели меня к большим воротам и, впустив чрез оные в обширную залу, опять их затворили, а там тотчас меня приняли другие. Здание, в которое я вошел, походило одной половиной своей не столько на залу, сколько на сарай, ибо не имело ни потолка, ни пола. В ближней половине оного к воротам вместо досок на земле насыпаны были мелкие каменья; в другой же половине пол от земли возвышался фута на три, на нем были постланы соломенные, весьма чисто сделанные маты.
Вся же сия зала величиною была сажен восьми или десяти в длину и в ширину, а вышиною футов в восемнадцать и от других комнат отделялась изрядно расписанными подвижными ширмами; окон было два или три с вставленными в них деревянными решетками, а вместо стекол задвигались они бумажными ширмами, сквозь которые проходил тусклый унылый свет. На правой стороне подле возвышенного места в вышину фута четыре от земли во всю стену развешаны были железа для кования преступников, веревки и разные инструменты наказания, других же никаких украшений не было. С первого взгляда на сие здание подумал я, что это должно быть место для пыток, да и всякий на моем месте сделал бы подобное заключение – так вид оного был страшен!
Главный начальник сидел на полу посреди возвышенного места; по сторонам у него немного назади сидели два секретаря, перед коими на полу же лежала бумага и стояли чернильницы; по левую сторону у главного начальника сидел первый по нем чиновник, а по правую – второй, потом на левой и на правой стороне еще по чиновнику. Они сидели в таком положении, как у нас садится президент с членами, только у японцев не было стола и находились они шагах в двух один от другого. Все они сидели на коленах с поджатыми взад ногами, так что ноги лежали плотно на матах, а задняя часть тела касалась до подошв. Одеты они были в обыкновенных своих черных халатах, имея за поясом кинжалы, а большие сабли лежали у каждого из них на левой стороне подле боку. По обеим сторонам возвышенного места на досках, положенных на земле, сидели по часовому без всякого оружия, а переводчик Кумаджеро сидел на том же возвышенном месте подле края оного на правой стороне.
Принявшие меня в зале солдаты подвели меня к возвышенному месту и хотели посадить на каменья, но начальник что-то им сказал, и они оставили меня на ногах против него. Потом таким же образом привели господина Мура и поставили его подле меня на правой стороне. После ввели господина Хлебникова, которого поместили подле Мура (у японцев левая сторона имеет преимущество, как у нас правая, мы везде это замечали у них, а после они и сами то же нам сказывали, но причины сего обычая объяснить не могли). Наконец ввели матросов одного за другим и поставили рядом за нами, а после всех привели Алексея, которого посадили в ряд с нами на правой стороне подле господина Хлебникова, ибо он должен был переводить.
Устроив все таким образом, переводчик сказал нам по приказанию начальника, указав на него, что это главный начальник города. Тогда мы ему поклонились по-своему, а он отвечал небольшим наклонением головы, опустив глаза. После сего, вынув из-за пазухи бумагу, стал он по ней нас спрашивать. Сначала спросил мои чин и фамилию, потом имя, а после отчество. Сей вопрос немало сделал нам затруднения: Алексей, не умея выразить по-русски, спрашивал нас: «Какой хвост у твоего имени?» Надобно знать, что на курильском языке хвост и конец одинаково называются. Мы не могли понять, что он хочет сказать, пока не вошла ему в голову счастливая мысль объяснить вопрос сей примером. Он сказал: «Вот меня зовут Алексей, а еще хвост у имени моего Максимыч, а у тебя какой «ич»?» Впрочем, и во всех других вопросах не без хлопот нам с ним было; частенько мы толковали друг с другом по целому часу и оставались так же, как и прежде, не понимая, что кто говорил.
Ответы мои оба секретаря записали, потом те же вопросы были предложены господам Муру, Хлебникову и всем прочим. Секретари также записывали их ответы. За сим вопросом последовали другие каждому из нас порознь и вопрос за вопросом, а именно: сколько от роду лет, живы ли отец и мать, как зовут отца, есть ли братья, сколько их, женат ли, есть ли дети, из каких мы городов, во сколько дней от наших городов можно доехать до Петербурга, какие наши должности на кораблях в море, что мы делаем, будучи на берегу, и велика ли тогда вверяется нам команда.
На каждый из сих вопросов ответы наши записывали, как и прежде. На ответ наш, из каких мы городов, японцы сделали замечание: почему мы служили на одном корабле, будучи все родом из разных городов? На это ответ наш был, что мы не городам своим служим, а всему отечеству и государю, следовательно, все равно, на одном ли мы корабле ходили или на разных, лишь бы корабль был русский. И сей ответ они не упустили записать. Вопрос их, чем мы командуем или, как Алексей говорил, повелеваем на берегу, наделал нам впоследствии много хлопот и неприятностей. Японцы непременно хотели знать, сколько числом людей у нас бывает в команде, и когда мы объяснили им, что это бывает разное и зависит от обстоятельств, то они спрашивали, каким числом людей мы по чинам своим должны командовать; наконец, чтобы отвязаться от них, принуждены мы были сказать им по сравнению наших чинов с армейскими, что майор командует батальоном, а капитан ротою. Мы думали, что тем дело кончено, но ниже будет сказано, сколько досады они нам сделали по сему случаю.
Потом японцы спрашивали имя нашего судна и хотели знать величину его маховыми саженями и число пушек, в чем мы их удовлетворили, а напоследок начальник сказал нам, что в бытность у них Лаксмана он имел длинную косу и большие волоса на голове, в которые сыпал много муки (пудрился), а у нас волосы острижены, так не переменен ли в России закон? Когда мы сказали им, что уборы головные не входят в наши законы, то японцы засмеялись, немало удивясь, что на это нет общего устава, но и сей ответ наш они также записали.
В заключение они требовали, чтоб мы объяснили им и показали на карте, где мы шли и когда с самого отбытия из Петербурга; карта у них для сего была скопированная с русского академического глобуса, напечатанного при покойной императрице. Показывая им наше плавание, я спросил, где та карта, которую я в Кунашире предложил в подарок тамошнему начальнику, ибо она лучше этой, и путь наш там отчасти назначен, но японцы сказали, что никакой нашей карты к ним не доставлено; коль скоро они ее получат, то покажут нам, а до того и эта годится. Они не только расспрашивали, где мы шли, но хотели знать точное время, в какие месяцы мы какие места проходили и куда когда пришли. Все наши ответы и пояснения они записывали, спросив наперед у переводчиков, точно ли то они переводят, что мы говорим.
По причине слабого знания нашего переводчика в языке и необыкновенной точности, с каковою японцы отбирали от нас ответы, они занимали нас несколько часов. Наконец главный начальник велел нам идти домой, объявив, что когда нужно будет, то нас опять сюда приведут, а до того времени советовал нам отдыхать. Мы возвращались из замка в сумерках точно таким же порядком, как и пришли, с тою только разностью, что по причине прекращения всех дневных работ число зрителей было гораздо более прежнего.
По возвращении в темницу нас опять развели по прежним каморкам и дали на счет градоначальника каждому из нас по одному летнему японскому халату из бумажной материи, а также попотчевали нас вином сагою.
Во время нашего отсутствия японцы соединили мой коридор с коридором господина Мура и посредине оных сделали место для внутренней стражи, откуда они могли вдруг видеть сквозь решетки, что делается у меня в каморке и у него. Чрез сие способ к побегу совсем уничтожился, но в замену мы имели ту пользу, что могли лучше слышать разговоры наши, а потому я с господином Муром и переговаривался не прямо, а под видом, что говорю товарищу своему Макарову, и он то же делал, обращая разговор к Шкаеву. Но это продолжалось только несколько дней, а после при одном случае спросили мы второго чиновника по градоначальнике, можем ли мы между собою разговаривать, и получили в ответ: «Говорите что хотите, и так громко, как вам угодно». После сего объявления мы разговаривали уже свободно, но остерегались говорить что-либо предосудительное японцам, опасаясь, не определены ли к нам люди, знающие русский язык, чтоб подслушивать. По той же причине боялись мы говорить и на иностранных языках, чтобы приставленные к нам тайно переводчики не объявили о наших разговорах не на своем языке своим начальникам и не возбудили тем в подозрительном сем народе какого-нибудь сомнения.
После первого нашего свидания с градоначальником восемнадцать дней нас к нему не призывали и не объявляли, что с нами будут делать, а на вопросы наши о сем деле все японцы отзывались незнанием. Но во все сие время каждый день поутру и ввечеру приходили к нам дежурные городские чиновники по очереди с лекарем и переводчиком, наведывались о нашем здоровье и спрашивали, не имеем ли мы в чем нужды.
Однако же, невзирая на такое их внимание, кормили нас очень дурно и большей частью пустым редечным бульоном. Господин Мур сделался болен грудью, лекарь тотчас прописал ему пить декокт из разных кореньев и трав, но диеты не назначил, а советовал только более есть того, что дают. Японские лекари нимало не заботятся, чтобы больные их соблюдали диету, они всегда советуют им более есть: и чем более больные едят, тем они довольнее, ибо хороший аппетит, по их мнению, всегда есть верный признак скорого выздоровления. Когда же Мур жаловался на дурное содержание и объяснял японцам, что при такой худой пище лекарство не может иметь действия, второй в городе начальник по имени Отахи-Коеки спросил, что русские едят в болезни. «Что лекарь назначит», – сказал Мур. «Однако же, что обыкновеннее?» – спросил он. «Курицу, сваренную в супе». Тогда Отахи-Коеки расспросил подробно, как русские делают такой суп, чтоб японцы могли сварить для нас подобную пищу. Мур рассказал все очень подробно, а он записал; но это было только для любопытства или в насмешку, ибо после о супе с курицей более мы ни слова не слыхали, а ели то же, что и прежде.
Сей самый чиновник, один из всех японцев, нередко над нами шутил: он обещал нам мяса, масла и молока, говоря, что русские это любят, а чрез несколько дней в насмешку извинялся, что коровы еще ходят в поле. Однажды, дав нам саги, хотел он, чтобы я велел матросам петь песни и плясать, рассказывая, что он видел русскую пляску, когда Лаксман был здесь, и что она ему очень нравится. Но когда я ему сказал, что в нынешнем нашем состоянии никто в свете и ничем не может нас к сему принудить, то он, засмеявшись, сказал мне в ответ: «Правда, правда! И японцы также в подобном вашему состоянии не стали бы петь и плясать».
Кроме дежурных чиновников, в известные часы нас посещавших, переводчик Кумаджеро и лекарь Того были при нас всякий день часов по шести и более. Оба они отбирали у нас русские слова и составляли лексиконы (для сего они приносили к нам всякую всячину и спрашивали, как что называется). Надобно сказать, что каждый занимался сим делом порознь: когда один был на нашей половине, другой в то же время находился у господина Хлебникова.
Лекарь был человек очень сведущий в географии, имел у себя весьма чисто гравированный японский глобус, снятый с какого-нибудь европейского, и разные рукописные картины японских владений, которые он нам иногда показывал и объяснял все, о чем мы его спрашивали, делая свои собственные замечания на известные ему места, о которых будет упомянуто впоследствии.
Но более всего японцы нас беспокоили просьбами своими написать им что-нибудь на веерах или на особенных листах бумаги; как чиновники, так и караульные наши солдаты беспрестанно нас этим занимали, а особливо последние. Но как они всегда просили нас учтивым образом и после не упускали благодарить с комплиментами, то мы им никогда не отказывали в их просьбах, почему некоторые из них, пользуясь нашим снисхождением, были так бессовестны, что приносили вдруг по 10 и 20 вееров, чтобы их исписать. Но сия скучная работа лежала более на господах Муре и Хлебникове, потому что они писали очень чисто и красиво. Первый из них для одного из наших караульных исписал более семидесяти листов бумаги, почему мы имели причину думать, что они нашим письмом торгуют, рассылая оное на продажу как вещь, достойную кабинетов редкостей[40]. Но скучнее всего нам было писать для чиновников, потому что они всегда хотели знать, что мы им написали, а получив от нас перевод, тотчас ходили к господину Хлебникову, чтобы и он перевел то же. Они сличали переводы и усматривали, правду ли мы говорим; а когда он что для них писал, то они к нам после приносили для проверки перевода. Таким образом однажды я причинил большой страх и хлопоты господину Хлебникову.
Один из чиновников просил меня в третий уже раз написать ему что-нибудь по-русски. Я в досаде написал следующее: «Если здесь будут когда-либо русские и пленные, но вооруженные, то они должны знать, что семерых из их соотечественников японцы захватили обманом и коварством, посадили в настоящую тюрьму и содержали как преступников без всякой причины. Несчастные сии просят земляков своих отомстить вероломному сему народу достойным образом». И подписал свой чин и имя, а когда японец спросил, что это такое, то я сказал ему: «Русская песня, береги ее до того, как в другой раз здесь будут русские, и покажи им». Он понес ее для перевода к господину Хлебникову, который не знал, что ему делать, но после попал на ту же мысль, что это очень мудреная песня и перевести оную трудно, так и отделался.
25 августа пришел к нам второй начальник Отахи-Коеки. Он прихаживал редко и всегда с чем-нибудь необыкновенным, с ним была большая свита. Остановясь в коридоре перед моей каморкой, велел он подле решетки постлать рогожки. Смотрю, что будет. Наконец велел что-то нести, и вдруг вижу я, что четыре или пять человек несут на плечах мой сундук, стоявший у меня в каюте на шлюпе, чемоданы господ Мура и Хлебникова и еще несколько узлов. При сем виде я ужаснулся, вообразив, что японцы не иначе могли получить наши вещи, как завладев шлюпом, или его разбило на их берегах, а вещи выкинуло. С большим усилием отвечал я прерывающимся голосом на их вопросы, кому из нас оные вещи принадлежат. Наконец они нам объявили, что шлюп наш перед отходом своим из Кунашира свез все сии вещи на берег и оставил. Тогда я совершенно успокоился; радость моя была чрезвычайна, ибо я полагал почти наверное, что наши товарищи благополучно достигнут своих берегов и участь наша доведена будет до сведения государя императора. После сего японцы, записав, что из присланных вещей принадлежало мне, пошли о том же спрашивать других моих товарищей. Посылки наши состояли в некотором нашем платье, белье и обуви, которые преемник мой по команде господин Рикорд за нужное почел нам прислать. Это впоследствии послужило для нас к большой пользе, хотя в сем случае японцы нам не дали ничего из присланных вещей.
Сей день памятен для меня по двум обстоятельствам: во-первых, по беспокойству, причиненному мне присланными вещами, а во-вторых, что за неимением бумаги, чернил или другого, чем бы мог я записывать случавшиеся с нами примечательные происшествия, вздумал я вести свой журнал узелками на нитках. Для каждого дня с прибытия нашего в Хакодаде завязывал я по узелку: если в какой день случалось какое-либо приятное для нас приключение, то ввязывал я белую нитку из манжет; для горестного же происшествия – черную шелковинку из шейного платка. А если случалось что-нибудь достойное примечания, но такое, которое ни обрадовать, ни опечалить нас не могло, то ввязывал я зеленую шелковинку из подкладки моего мундира. Таким образом, по временам перебирая узелки и приводя себе на память означенные ими происшествия, я не мог позабыть, когда что случилось с нами.
Между тем господину Муру сказали за тайну караульные наши, что нам недолго жить в Хакодаде, но мы им не верили, ибо имели многие признаки, что мы помещены здесь на немалое время. Во-первых, дали нам новые тяжелые на вате халаты, которые японцы для спанья вместо одеяла употребляют и редко берут с собою в дорогу; а во-вторых, около стены нашей тюрьмы в двух разных местах построили чрез несколько дней по прибытии нашем караульные дома и во внутреннем расположении сделали вновь некоторые перемены.
Поутру 28 августа повели нас во второй раз к градоначальнику точно таким же порядком и тем же путем, как и прежде. В замке посадили на прежнее место и во всем по-прежнему ввели в судебную залу. Число бывших там чиновников было то же, что и прежде, и так же они сидели, с той только разницей, что при входе нашем главного начальника тут не было, а вышел он из-за ширм минут десять спустя. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи тетрадь, всю исписанную, и положил перед собой. Потом, назвав каждого из нас, смотря в тетрадь, по фамилии, велел переводчику сказать нам, что ответы наши на прежде сделанные вопросы были отправлены к матсмайскому губернатору[41], от которого теперь получено повеление исследовать наше дело самым подробным образом, и потому на вопросы, которые они нам станут делать, мы должны отвечать справедливо и обстоятельно, ничего не утаивая и не переменяя, что знаем. Ответ наш был, что мы не имеем никакой причины что-либо скрывать от японцев и потому, конечно, все, что они желают знать, объясним в истинном виде.
После сего начали они делать нам вопросы, в коих повторили большую часть прежних, и снова записывали ответы наши. Вопросы сии предлагали они так беспорядочно, что и на один час невозможно было припомнить, какой из них после какого следовал, а притом их так много было, что, не записывая на месте, не было возможности все их удержать в памяти. Следовательно, нельзя мне приложить здесь вопросы их таким порядком, как они были нам предлагаемы, но я помещу все те из них, которые мог упомнить до того времени, как получили мы свободу иметь у себя чернильницу и бумагу.