Из птиц гусей и уток они промышляют редко, потому что сей промысел сопряжен с трудами и издержками пороха и свинца[20], но ловят руками топорков, старичков и еще род птиц, на их языке называемых мавридори, в их гнездах, так что один человек в день наберет их 40–50 штук, с коих кожу с перьями сдирают и, сшивая, делают парки для жителей обоего пола. Из жиру топят сало, а мясо, выкоптив над дымом, берегут в зимний запас своей пищи, которое вместе с черемшою, сараною, разными дикими кореньями, ракушками, морскими яйцами и разными родами морского растения составляет главный и, можно сказать, единственный их запас, к которому иногда прибавляется купленное у японцев пшено.
Вдобавок к сему описанию присовокупляю еще следующие подробности касательно курильцев. Наши курильцы вообще бреют бороды, хотя найденные на Итурупе были с бородами, но это делают они из подражания мохнатым, которые носят длинные бороды, а потому наш Алексей, находясь между русскими, изъявил желание выбриться, в чем его и удовлетворили, а сверх того я велел дать ему пару казенного платья, оставшегося после умерших. Жители Сумшу и Парамушира ездят на собаках подобно камчадалам, а на Расшуа и Ушисире не ездят по неумению, но некоторые держат сих животных для лисьей травли. Я выше не говорил о сем способе промышлять лисиц, потому что он не общий и употребляется только некоторыми на острове Расшуа, где есть свои лисицы, а ушисирские жители, не имея их у себя, ездят на другие острова, и потому с собаками таскаться им невозможно. Впрочем, на обоих островах собачьи кожи употребляют для зимних парок.
Алексей нас уведомил, что на южной стороне острова Кунашира (двадцатого Курильской гряды) есть безопасная гавань и укрепленное при оной селение, где могли мы запастись дровами, водою, пшеном и зеленью, почему я и вознамерился в Урбитч уже не ходить, а идти прямо к Кунаширу. Главной же причиной сему намерению было желание мое описать подробнее гавань и пролив, отделяющий Кунашир от Матсмая, который прежде сего европейским мореплавателям не был известен, и на многих картах означен вместо него сплошной берег, да и на карте Бротона оставлен он под сомнением. Сверх того, и другая причина еще понуждала меня поскорее прийти к селению в безопасную гавань: мы нашли, что в трюме у нас крысы съели более четырех пудов сухарей и около шести четвериков солоду, а так как мы не могли знать, в каком состоянии находится провизия, лежащая внизу, то и нужно было поспешать к месту, где бы в случае нужды можно было получить какой-нибудь запас.
Ветры, туманы и пасмурность не позволяли нам войти в пролив между Матсмаем и Кунаширом прежде 4 июля. Во все сие время мы бились у островов Итурупа, Кунашира и Чикотана, часто их видали, но по большей части они были скрыты в тумане. Вечером подошли мы близко к длинной низкой косе, составляющей восточную сторону Кунаширской гавани, а чтоб не причинить беспокойства и страху японцам входом нашим в гавань к ночи, я рассудил стать в проливе на якорь. Во всю сию ночь на двух мысах гавани горели большие огни, вероятно, для сигнала о нашем приходе.
На другой день (5 июля) поутру мы пошли в гавань; при входе нашем с крепости сделаны были два пушечные выстрела ядрами, которые упали в воду, далеко не долетев до нас. Мы заключили, что японцы здесь не получили еще известия с острова Итурупа о миролюбивом нашем расположении. Между тем густой туман покрыл крепость и залив, почему мы бросили якорь; а когда погода прочистилась, то опять пошли ближе к крепости, с которой уже более не палили, хотя промеривавшая глубину впереди шлюпка была от нее не далее пушечного выстрела.
Крепость вся кругом была обвешана полосатой материей, состоящей из белых и черных или темно-синих широких полос, так что ни стены, ни палисад нельзя было видеть; местами между материи поставлены были щиты с нарисованными на них круглыми амбразурами, но так грубо, что даже издали нельзя было принять их за настоящие батареи. Мы могли только видеть некоторые строения внутри крепости, кои, будучи расположены по косогору, видны были через вал. В числе их дом начальника отличался от прочих множеством флагов и флюгеров, над ним выставленных; на прочих частях города также много сих знаков развевалось, но гораздо менее, нежели у начальника. Алексей не знал причины, для чего это делается, но сказывал, что всегда город таким образом украшается, когда приходит в порт чужое судно или приезжает чиновная особа.
Остановясь на якоре в расстоянии верст двух от крепости, поехал я на берег, взяв с собой штурманского помощника среднего, четырех гребцов и курильца. Японцы, подпустив нас сажен на пятьдесят к берегу, вдруг начали с разных мест крепости в шлюпку стрелять из пушек ядрами. Мы тотчас поворотили назад и стали грести, как то всякий и сам легко догадаться может, из всей силы. Первые выстрелы были очень опасны, и ядра пролетели, так сказать, мимо ушей наших, но после они пушки свои заряжали медленно и нехорошо наводили[21].
С нашего шлюпа при первых выстрелах старший по мне офицер, капитан-лейтенант Рикорд, отправил к нам на помощь все наши вооруженные гребные суда, в коих однако ж, к счастью, мы не имели нужды: ни одно ядро в нашу шлюпку не попало. Когда я уже выехал из дистанции пушечных выстрелов, японцы не перестали палить и даже продолжали по приезде моем на шлюп. Бесчестный их поступок крайне меня огорчил. Я думал, что дикие одни только в состоянии сделать то, что они: видя небольшую шлюпку с семью человеками, едущую прямо к ним, и подпустив оную вплоть к батареям, стали в нее палить, так что от одного ядра все бывшие на ней могли бы погибнуть.
Сначала я считал себя вправе отомстить им за это и велел было уже сделать один выстрел к крепости, чтоб, судя по оному, лучше можно было видеть, как поставить шлюп, но, рассудив, что время произвести мщение не уйдет, а без воли правительства начинать военные действия не годится, я тотчас переменил свое намерение и отошел от крепости, а потом вздумал объясниться с японцами посредством знаков.
На сей конец поутру следующего дня (6 июля) поставили мы перед городом на воду кадку, пополам разделенную: в одну половину положили стакан с пресной водой, несколько поленьев дров и горсть сарацинского пшена в знак, что имели нужду в сих вещах, а на другую сторону кадки положено было несколько пиастров, кусок алого сукна, некоторые хрустальные вещи и бисер в знак, что мы готовы за нужные вещи заплатить им деньгами или также отдарить вещами. Сверху положили мы картинку, весьма искусно нарисованную мичманом Муром, на которой была изображена гавань с крепостью и нашим шлюпом, на коем пушки были означены очень явственно и в бездействии, а с крепости оные палят с летающими ядрами чрез нашу шлюпку. Сим способом я хотел некоторым образом упрекнуть их за их вероломство. Лишь только мы оставили кадку и удалились, как японцы тотчас, взяв оную на лодку, отвезли в крепость.
На другой день мы подошли ближе пушечного выстрела к крепости за ответом, будучи на всякий случай готовы к сражению; но японцы, казалось, не обращали никакого на нас внимания: ни один человек не выходил из крепости, которая вся кругом была обвешана по-прежнему. Рассматривая положение наше со всех сторон, мне казалось, что я имел основательные причины потребовать у японцев ответа каким бы то ни было образом. Первое наше с ними свидание случилось нечаянно: начальник их сам собою вызвался дать нам письмо в город, уверяя, что по оному мы можем получить не только воду и дрова, но и съестные припасы. В надежде на его обещание мы пришли сюда, потеряв полмесяца, в которое время могли бы прийти в Охотск, и издержав немало провизии, которую надеялись получить у японцев за плату по их желанию. А они, приняв нас неприятельски, не хотят дать никакого ответа на миролюбивые наши предложения.
В таком затруднительном положении я потребовал письменным приказом, чтобы каждый офицер подал мне на бумаге свое мнение, как поступить в таком случае. Они все были согласны, что неприятельских действий без крайней нужды начинать не должно, пока не воспоследует на сие воля правительства. Вследствие сего мнения господ офицеров отошли мы от крепости. Я принял другое намерение и послал вооруженные шлюпки под командою капитан-лейтенанта Рикорда в рыбацкое селение, на берегу гавани находящееся, с повелением взять там нужное нам количество дров, воды и пшена, оставив за оные плату испанскими пиастрами или вещами, а сам со шлюпом держался подле берега под парусами в намерении употребить силу для получения нужных нам вещей, буде бы японцы стали противиться выходу нашего отряда на берег.
Однако же в селении не только солдат, но и жителя ни одного не было; воды там, кроме гнилой, дождевой, господин Рикорд не нашел, а взял дрова, небольшое количество пшена и сушеной рыбы, оставив за оные в уплату разные европейские вещи, которые, по словам курильца Алексея, далеко превосходили ценою то, что мы взяли. После полудня я сам ездил на берег из любопытства посмотреть японские заведения и, к удовольствию моему, увидел, что оставленные нами вещи были взяты. Это показывало, что после господина Рикорда тут были японцы, и теперь в крепости знают, что мы не грабить их пришли. На сей стороне гавани были два рыбацких селения со всеми заведениями, нужными для ловли рыбы, для соления и сушения оной и для вытопки жиру. Невода их чрезвычайной величины, и все, принадлежащее к сему промыслу, как то: лодки, котлы, прессы, лари и бочки для жиру и прочее, находилось в удивительном порядке.
8 июля поутру увидели мы выставленную на воде перед городом кадку, тотчас снялись с якоря и, подойдя к ней, взяли оную на шлюп. В кадке нашли мы ящик, во многих кусках клеенки обвернутый, а в ящике три бумаги. На одной было японское письмо, которого мы прочитать не умели, следовательно, все равно как бы его и совсем не было, и две картинки. На обеих были изображены гавань, крепость, наш шлюп, кадка, едущая к ней шлюпка и восходящее солнце; с тою только разностью, что на первой крепостные пушки представлены стреляющими, а на другой обращены они дулами назад. Рассматривая сии иероглифы, всякий из нас толковал их на свой лад, да и немудрено: подобное сему нередко и в академиях случается. Мы только в одном были согласны, что японцы не хотят с нами иметь никакого сношения. Я понимал сии знаки таким образом, что в первый раз они не палили в шлюпку, которая ставила кадку перед городом, и позволили оную поставить, а если в другой раз станем делать то же, то стрелять будут. Посему и пошли мы к небольшой речке на западном берегу гавани, где, остановясь на якоре, послали вооруженные шлюпки наливать пресную воду. Почти весь день мы работали на берегу, и японцы нас нимало не беспокоили, они только выслали из крепости несколько человек курильцев, которые, будучи от нашего отряда в полуверсте, примечали за нашими движениями.
На другой день, 9 июля, поутру опять поехали наши шлюпки на берег за водою, тогда подошел к нашему отряду высланный из крепости курилец. Он приближался потихоньку, с величайшею робостью, держал в одной руке деревянный крест, а другою беспрестанно крестился. Он жил несколько лет между нашими курильцами на острове Расшуа, где известен был под именем Кузьмы. Там, вероятно, научился он креститься и, узнав, что русские почитают крест, оградил им себя и отважился идти к нам парламентером. Первый встретил его лейтенант Рудаков. Он его обласкал, сделал ему некоторые подарки, но, несмотря на все это, Кузьма от страху дрожал, как в лихорадке. Я пришел после, но хорошенько объясниться с ним не мог: Алексея на берегу с нами не было, а посланный не хотел его ждать и на шлюп ехать боялся, силою же задержать его мне казалось неловко, а по-русски он и десяти слов не знал.
Однако ж, кое-как знаками толкуя, я мог понять, что начальник города желает встретить меня на лодке с таким же числом людей, какое у меня будет, и со мною переговорить, для чего и просит подъехать к городу с четырьмя или пятью человеками, на что я охотно изъявил мое согласие и отпустил его, дав ему в подарок нитку бисеру. Он от того сделался смелее и сам уже попросил курительного табаку, которого, однако ж, со мною тогда не случилось, и я обещал привезти его после.
Между тем японцы выставили другую кадку перед крепостью, но так близко батарей, что подъезжать к ним я считал неблагоразумным. Из крепости никто ко мне навстречу не выезжал, но махали только белыми веерами, чтобы я ехал на берег, почему и заключил я, что мы с курильцем худо объяснились, и я не так его понял. Но когда я стал возвращаться, то с берегу тотчас отвалила лодка, на которой подъехал ко мне какой-то чиновник с переводчиком курильского языка. Людей у них было гораздо более, нежели на моей шлюпке, но как мы все были хорошо вооружены, то я не имел причины их бояться. Разговор они начали извинением, что в меня палили, когда я ехал на берег, поставляя сему причиною недоверчивость их к нам, происшедшую от поступков двух русских судов, за несколько лет пред сим на них нападавших, с которых люди сначала также съезжали на берег под предлогом надобности в воде и дровах; но теперь, увидев на самом деле, сколь поступки наши отличны от деяний тех, которые приезжали на прежних судах, они более не имеют в нас никакого сомнения и готовы оказать нам всякое зависящее от них пособие.
Я велел нашему переводчику Алексею объявить им, что прежние суда были торговые, нападали на них без воли правительства, за что начальники оных наказаны, а справедливость сего удостоверения доказывал им тем же способом, как и на острове Итурупе. Они отвечали, что всему этому верят и очень рады слышать о добром к себе расположении русских. На вопрос мой, довольны ли они оставленной нами платой за вещи, взятые у них в рыбацком селении, они сказали, что взятое нами почитают безделицей и думают, что мы оставили за то более, нежели надобно, притом уверяли, что начальник их готов снабдить нас всем, что у них есть.
При сем случае они спросили у меня, что нам еще нужно. Я попросил у них десять мешков пшена, несколько свежей рыбы и зелени и предлагал в уплату пиастры, сколько им самим угодно будет назначить. Они просили меня ехать на берег, чтоб переговорить с самим начальником города, но я на сей случай отказался, обещаясь приехать на другой день, когда шлюп будет ближе к крепости. По обещанию, данному парламентеру Кузьме, я привез с собою табаку, но курильцы не смели принять оного без позволения японского чиновника, а он на это не соглашался. Я желал было поговорить поболее с японцами, но Алексей мой, найдя на лодке гребцами своих приятелей, беспрестанно почти с ними разговаривал: я велю ему говорить японцам, а он заведет с курильцами свой разговор.
Когда мы с ними расстались, то Алексей рассказал, что ему говорили курильцы. По их словам, японцы были в чрезвычайном страхе и смятении при появлении нашего судна. Они думали, что мы тотчас сделаем нападение, и потому немедленно отправили в лес все свои лучшие пожитки, да и сами мы видели, как они вели из крепости в горы вьючных лошадей. Палили они в нашу шлюпку, как уверяли курильцы, действительно от страху, и когда наши гребные суда поехали в рыбацкое селение, то они уверены были, что мы непременно будем там все грабить и жечь. Но коль скоро мы оставили берег, и они, осмотрев свои дома, увидели, что в них все находилось в целости, а за взятое пшено, рыбу и дрова положены были разные недешевые между ними европейские вещи, тогда японцы обрадовались до чрезвычайности и совершенно успокоились.
Я тем более поверил курильцам, что действительно японцы палили в нас от трусости, считая, может быть, что у нас внизу шлюпки лежало много людей. Впрочем, хотя она и мала для сего была, но, как говорится, у страха глаза велики, иначе зачем бы палить им было в горсть людей, прямо к ним ехавших? Они могли нас выпустить на берег и потом поступить, как им угодно. Курилец Алексей также сказывал мне, что японцы чрезвычайно боятся русских и неоднократно ему изъявляли свое удивление, каким образом русские могут так скоро и метко стрелять, как они заметили при нападении на них Хвостова.
10-го числа поутру мы наливали последние наши бочки водой и не успели подойти ближе к крепости, а после ветер не позволил. Между тем японцы выслали лодку, с которой делали знаки, что желают с нами переговорить. Я тотчас поехал к ним, но, подъезжая, увидел, что лодка, оставив на воде кадку, погребла назад. В кадке нашли мы все оставленные нами на берегу вещи и даже те, которые прежде они взяли в поставленной нами кадке. Прибавив к оным 18 пиастров и несколько шелковых ост-индских платков, хотел я ехать на шлюп, но японцы вдруг на берегу начали махать белыми веерами и делать знаки, чтобы я пристал к берегу.
Я приказал гребцам, коих со мною было только четыре человека, положить свое оружие под парусинную покрышку неприметно, но так, чтоб вмиг можно было оное выхватить. Мы пристали к берегу в расстоянии сажень шестидесяти или восьмидесяти от ворот крепости. Я, курилец Алексей и один матрос вышли на берег, а прочим приказано от меня было держать шлюпку на воде, не позволять японцам до нее дотрагиваться и, не спуская глаз с меня, слушать, что я буду приказывать. На берегу встретил меня японский чиновник, называемый оягода[22], и с ним два еще офицера. При них было двое простых японцев и более десяти человек курильцев.
Все японцы, как чиновники, так и рядовые, были в богатом шелковом платье и в латах с ног до головы и имели при себе по сабле и по кинжалу за поясом, а курильцы были без всякого оружия. У меня же была наружу одна сабля, а шести пистолетов, разложенных за пазухою и по карманам, они видеть не могли.
Оягода принял меня очень учтиво и ласково и просил подождать на берегу начальника крепости, который скоро выйдет. Я его тотчас спросил, что бы значило то, что они положили все оставленные нами вещи в кадку и выставили на воду. «С тем чтобы возвратить вам, – сказал он, – ибо мы думали, что вы не хотите более вступать с нами ни в какие переговоры, а до окончания оных мы ничего принять не можем».
Я тотчас вспомнил описание посольства Лаксманова, где упоминается, что японцы до окончания веденных им переговоров никаких подарков принимать не хотели, а после все брали, что он им давал; почему с сей стороны я совершенно успокоился.
Вскоре и начальник появился в полном вооружении в сопровождении двух человек, также вооруженных, из коих один нес предлинное копье, а другой шапку или шлем, похожий на наш венец, при бракосочетаниях употребляемый, с изображением на оном луны. Ничего не может быть смешнее его шествия: потупив глаза в землю и подбоченясь фертом, едва переступал он ногами, держа их одну от другой так далеко, как бы небольшая канавка была между ними. Я ему сделал европейский поклон, на который он мне отвечал поднятием левой руки ко лбу и наклонением головы и всего тела вперед, а потом начался у нас разговор. Я извинялся, что крайняя нужда заставила нас причинить им столь много беспокойства, а он жалел, что по незнанию настоящей цели нашего прихода принуждены они были в нас палить, и спрашивал, зачем при входе нашем в гавань не послали мы от себя шлюпки навстречу к выехавшей из крепости лодке; если бы мы это сделали, то не произошло бы никакого недоумения. Я уверял его, что мы никакой лодки не видали, чему, вероятно, туман был причиною.
Впрочем, приметно было, что он искал предлог извинить свой поступок и говорил неправду, ибо при входе нашем в гавань мы смотрели по обыкновению весьма зорко вокруг себя, так что и птица не скрылась бы от нас, не только лодка. Потом спросил он, я ли начальник корабля или там есть другой старше меня, и повторил свой вопрос несколько раз. Напоследок спрашивал, откуда мы едем, зачем пришли к их берегам и куда от них намерены идти.
Чтоб не возбудить в них страху и подозрения объявлением настоящей причины плавания нашего вокруг их островов, сказал я, что мы возвращаемся из восточных пределов нашей империи в Петербург, встретили много противных ветров и, быв долго в море, имеем недостаток в воде и дровах, для запасения коих искали удобной гавани, но, найдя случайно на острове Итурупе японский военный отряд, получили письмо от их начальника в город Урбитч, которое я теперь позабыл на шлюпе, но после пришлю с уверением, что нам окажут всякую помощь, почему мы и пришли сюда, а получив все нужное, пойдем ближним путем в Кантон для вторичного запаса помянутых вещей. Тогда он сделал замечание, что на Итурупе говорили мы, будто пришли к ним торговать, а здесь говорим другое. На это я уверял его, что если было им так сказано, то ошибка сия должна произойти от курильцев, не понимающих по-русски, впрочем, мы на Итурупе сказали точно то же, что и здесь. Ошибка же такая и действительно могла случиться, ибо на курильском языке нет слов, означающих «деньги» и «покупать», а выражают они это словами «менять», «торговать».
Далее спрашивал он имя нашего государя, как меня зовут, знаю ли Резанова, бывшего у них послом, и есть ли в Петербурге люди, умеющие говорить по-японски. На все сии вопросы дал я ему удовлетворительные ответы, уведомил о смерти Резанова и о том, что мы имеем в России переводчиков их языка. Надобно заметить, что он рачительно записывал на бумагу все мои ответы. Напоследок стал он меня потчевать чаем, табаком курительным, напитком их, сагою и икрою.
Всякая вещь была принесена на особливом блюде и особливыми людьми, кои все были вооружены саблями и кинжалами. Принеся что-нибудь, каждый у нас оставался, так что кругом нас составился добрый круг вооруженных людей.
В числе прочих вещей, привезенных мною для подарков, была французская водка, и потому я предложил начальнику, не угодно ли ему попробовать нашего напитку, и приказал принести бутылку, а в то же время под видом приказа о водке повторил своим матросам, чтобы они готовы были на всякую крайность. Сказать же японцам, что я их боюсь и чтобы лишние из них удалились, честолюбие мне не позволяло, а притом и не хотел показать, что им не доверяю, однако же я видел, что они ни на какое насилие не покушались, хотя легко могли бы все с нами сделать, что хотели, с некоторой только потерей.
Мы курили табак, пили чай, шутили, они спрашивали у меня, как некоторые вещи по-русски называются, а я любопытствовал знать японские слова. Напоследок я встал и спросил его, когда могу получить обещанные их чиновником съестные припасы и что должен я за все вместе заплатить, показав при том пиастр, чтобы он назначил число оных. Но, к удивлению моему, услышал от него, что он не главный начальник крепости и договариваться об этом не может, а просит, чтобы я пошел в крепость для свидания с самым главным начальником. На сие, однако же, я не согласился, сказав, что я и так уже долго у них гощу, и если еще поеду в крепость, то это на шлюпе причинит беспокойство, и, может быть, произойдут неприятные следствия, но если их чиновники поедут на моей шлюпке на корабль, то оставшиеся там офицеры будут в рассуждении моего положения покойны, и тогда я пойду в крепость. На сие предложение один из них тотчас пожелал ехать. Когда же послали к начальнику спросить на это позволения, то он его не дал, а обещался скоро сам выйти ко мне. Но чрез несколько минут прислал сказать, что он обедает и скоро выйти не может. Ждать его я не хотел и сказал, что, подойдя со шлюпом ближе к крепости, приеду и пойду в крепость.
Второй начальник нимало меня не удерживал и при расставании подарил мне кувшин саги и несколько свежей рыбы, извиняясь, что теперь более нет. Показав на большой завезенный невод, сказал, что он для нас закинут, и просил прислать перед вечером шлюпку, говоря, что тогда доставят всю рыбу, которую поймают. Равным образом и от меня принял зажигательное стекло и несколько бутылок водки, но табаку курильцам брать от нас не позволял. Сверх того дал он мне белый веер в знак дружбы, сказав, чтобы мы, подъезжая к берегу, им махали и что сие будет служить сигналом мирного нашего к ним расположения. При сем случае Алексей, переводя речи японца, толковал мне что-то о кресте, но так несвязно и беспонятно, что я ничего уразуметь не мог. А уже на шлюпке, собравшись с духом, и на свободе, прибрав приличные выражения, вздумал он объяснить мне, что они значили: японский начальник, зная, сколь много русские почитают крест, просил меня, чтобы я в знак благонамеренного нашего к ним расположения перекрестился. Случай этот для меня очень был неприятен, и я крайне сожалел, что не мог понять Алексея на берегу.
К вечеру подошли мы к крепости на пушечный выстрел и стали на якорь. Самому мне на берег ехать для переговоров было поздно, почему послал я для доставления к японцам письма с острова Итурупа и за рыбою мичмана Якушкина на вооруженной шлюпке, приказав ему пристать в том месте, где я приставал, и на берег отнюдь не выходить. Он исполнил мое приказание в точности, возвратился на шлюп по наступлении уже темноты, привез от японцев более ста больших рыб и уведомил меня, что японцы обошлись с ним очень ласково, и когда он им сказал, что сегодня мне быть к ним поздно и что я намерен приехать на другой день поутру, то они просили, чтобы в туман мы не ездили, и притом сказали, что они желали бы видеть со мною на берегу несколько наших офицеров.
Надобно признаться, что сие последнее приглашение от такого народа должно бы было возбудить во мне некоторое подозрение, но я сделал ошибку, что не поверил господину Якушкину: он был чрезвычайно любопытный и усердный к службе офицер, ему хотелось везде быть, все знать и все видеть самому. Я думал, что он, заметив, что я ездил всегда один на берег, выдумал это приглашение от себя, чтобы я его взял с собою на другой день, а более в том уверило меня то, что он в ту же минуту стал просить позволения со мною ехать, но я, пригласив прежде мичмана Мура и штурмана Хлебникова, принужден был ему отказать.
11 июля поутру, в девятом часу, поехал я с упомянутыми господами Муром и Хлебниковым на берег, взяв с собой четырех гребцов[23] и курильца Алексея.
В благомыслии об нас японцев я был уверен до такой степени, что не приказал брать с собою никакого оружия: у нас троих были только шпаги, да господин Хлебников взял с собою ничего не значащий карманный пистолет, более для сигналов на случай тумана, нежели для обороны. Проезжая мимо стоявшей на воде кадки, мы заглянули в нее, чтоб узнать, взяты ли наши вещи, но, увидев, что они все тут были, я опять вспомнил Лаксмана и сей случай приписал также обыкновению японцев не принимать никаких подарков до совершенного окончания дела.
Наконец пристали мы к берегу подле самой крепости. Нас встретил оягода и два других чиновника, те же самые, которые накануне меня встречали. Они просили нас подождать немного на берегу, пока в крепости все приготовлено будет для нашего приема. Желая доверенностью своей к японцам отдалить от них всякое против нас подозрение, велел я шлюпку нашу до половины вытащить на берег и, оставив при оной одного матроса, приказал прочим трем нести за нами стулья и вещи, назначенные в подарки японцам. Минут десять или пятнадцать мы ждали на берегу. В это время я разговаривал с оягодою и его товарищами, расспрашивая их о положении бывших тогда в виду у нас матсмайских берегов и о торговле здешних островов с главным их островом Нифоном[24]. На вопросы они отвечали не очень охотно, по крайней мере так мне показалось. Потом повели нас в крепость.
Войдя в ворота, я удивился множеству представившегося мне народа: одних солдат, вооруженных ружьями, стрелами, копьями, было от 300 до 400 человек. Они сидели вокруг довольно пространной площади на правой стороне ворот, а великое множество курильцев с луками и стрелами окружали палатку, из бумажной полосатой материи сделанную, которая стояла против площади на левой стороне ворот, в расстоянии от оных в шагах тридцати. Мне в голову никогда не приходила мысль, что в такой маленькой крепостце могло быть столько вооруженных людей. Надобно думать, что, пока мы были в сей гавани, они собирали их из всех ближних мест.
Лишь только мы вступили в крепость, то нас ввели в помянутую палатку, где против входа на стуле сидел их главный начальник в богатом шелковом платье и в полной воинской одежде, имея за поясом две сабли, через плечо у него лежал длинный шелковый шнур, на одном конце коего была такая же кисть, а на другом стальной жезл, который он держал в руках и который, конечно, служил знаком его власти. За ним сидели на полу его оруженосцы: один держал копье, другой ружье, а третий шлем, такой же, какой я видел прежде на втором начальнике, только на этом изображено было солнце. Второй начальник со своими оруженосцами сидел по левую сторону главного начальника, и также на стуле, только его стул был пониже; а по сторонам у них вдоль палатки сидели на полу, как наши портные, по четыре чиновника на каждой стороне, на них были черные латы и по две сабли за поясом.
При входе нашем оба начальника встали; мы им поклонились по своему обычаю, и они нам тоже, потом просили нас сесть на приготовленные для нас скамейки, но мы сели на свои стулья, а матросов наших они посадили на скамейки позади нас. После первых приветствий и учтивостей они нас стали потчевать чаем без сахара, наливая, по своему обычаю, до половины обыкновенных чайных чашек, которые подносили на деревянных лакированных подносах без блюдечек, но прежде потчевания спросили нас, чего нам угодно, чаю или чего другого. Потом принесли трубки и табак и начали говорить о деле: они спрашивали о наших чинах, именах, об имени шлюпа, откуда и куда идем, зачем пришли к ним, какие причины заставили русские суда напасть на их селения, знаем ли мы Резанова и где он ныне.
На все сии вопросы мы дали им ответы, сходные с прежним нашим объявлением, а второй начальник записывал. Потом сказали они, что для определения количества нужных нам съестных припасов им должно знать, сколько у нас всех людей. Вопрос сей был довольно смешон, однако же не без намерения сделан. Мы сочли за нужное увеличить свою силу вдвое против настоящего: 102 человека. Алексей не понимал сего числа, и потому я принужден был поставить на бумаге карандашом такое число палочек и дать японцам перечесть.
Далее спросили они, есть ли у нас в здешних морях еще такой величины суда, как «Диана». «Много, – сказали мы, – в Охотске, Камчатке и Америке очень много таких судов». Между прочим предлагали они несколько ничего не значащих вопросов касательно нашего платья, обычаев и прочего и рассматривали привезенную мною карту всего света, ножи со слоновыми череньями и зажигательные стекла, назначенные в подарки начальнику, а также пиастры, которыми я хотел расплатиться с японцами и показал им для того, чтоб они назначили, сколько им надобно.
Пока мы разговаривали, мичман Мур заметил, что солдатам, сидевшим на площади за нами, раздают обнаженные сабли, и сообщил об этом мне. Но я думал, что господин Мур увидел одну саблю, обнаженную как-нибудь случайно, и сказал ему с усмешкою, не ошибся ли он, ибо японцы, я думаю, давно уже имеют при себе сабли, которых обнажать теперь, кажется, им не нужно; тем дело и кончилось.
Но скоро после того открылись основательные причины к подозрению их в злых умыслах. Второй начальник на несколько времени выходил и, сделав какие-то распоряжения, опять вошел и шепнул что-то главному начальнику, который, встав с места, хотел выйти вон. Мы в то же самое время встали и хотели с ним прощаться, спрашивая его о цене съестных припасов и намерен ли он их нам дать. Тогда он опять сел, просил нас сесть и велел подавать обед, хотя и рано еще было. На приглашение его мы согласились, решась посмотреть, что будет далее, видя, что пособить делу уже поздно, но вдруг ласковое обхождение японцев и увещания их, чтоб мы ничего с их стороны худого не опасались, опять нас успокоили, так что мы никакого вероломства не ожидали. Они потчевали нас сарацинским пшеном[25], рыбой в соусе с зеленью и другими какими-то вкусными блюдами, нам неизвестно из чего приготовленными, а напоследок напитком их сагою.
После сего главный начальник опять покушался выйти под пустым предлогом. Мы сказали, что нам нет времени дожидаться и пора ехать. Тогда он, сев на свое место, велел нам сказать, что ничем снабдить нас не может без повеления матсмайского губернатора, у которого он состоит в полной команде, а пока на донесение его не последует решения, он хочет, чтобы один из нас оставался в крепости аманатом [заложником]. Вот уж японцы начали снимать маску! На вопрос мой, сколько дней нужно будет на то, чтобы отослать в Матсмай донесение и получить ответ, отвечал он: «Пятнадцать».
Оставить таким образом офицера аманатом мне показалось бесчестно, а притом я думал, что с таким народом, как японцы, сему делу конца не будет. Губернатор, верно, без правительства ни на что не согласится, и решительного ответа я и до зимы не получу, почему я отвечал японцам, что без совета оставшихся на шлюпе офицеров так долго ждать решиться не могу, а также и офицера оставить не хочу. Засим мы встали, чтобы идти, тогда начальник, говоривший дотоле тихо и приятно, вдруг переменил тон, стал говорить громко и с жаром, упоминая часто Резаното (Резанов), Николай Сандрееча (Николай Александрович Хвостов), и брался несколько раз за саблю. Таким образом сказал он предлинную речь. Из всей же оной побледневший Алексей пересказал нам только следующее: «Начальник говорит, что если хотя одного из нас он выпустит из крепости, то ему самому брюхо разрежут». Ответ был короток и ясен.
Мы в ту же секунду бросились бежать из крепости, а японцы с чрезвычайным криком вскочили со своих мест, но напасть на нас не смели, а бросали нам под ноги весла и поленья, чтобы мы упали. Когда же мы вбежали в ворота, они выпалили по нас из нескольких ружей, но никого не убили и не ранили, хотя пули просвистали подле самой головы господина Хлебникова. Между тем японцы успели схватить господина Мура, матроса Макарова и Алексея в самой крепости, а мы, выскочив из ворот, побежали к шлюпке. Тут с ужасом увидел я, что во время наших разговоров в крепости, продолжавшихся почти три часа, морской отлив оставил шлюпку совсем на суше, саженях в пяти от воды, а японцы, приметив, что мы стащить ее на воду не в силах, и высмотрев прежде, что в ней нет никакого оружия, сделались смелее и, выскочив с большими обнаженными саблями, которыми они действуют, держа в обеих руках, с ружьями и с копьями, окружили нас у шлюпки. Тут, смотря на шлюпку, сказал я сам себе: «Так! Рок привел меня к предназначенному мне концу, последнего средства избавиться мы лишились, погибель наша неизбежна!» – и отдался японцам, которые, взяв меня под руки, повели в крепость, куда повлекли также и несчастных моих товарищей. На пути один из солдат ударил меня несколько раз по плечу небольшой железной палкой, но один из чиновников сказал ему что-то с весьма суровым видом, и он тотчас перестал.
Происшествия на пути от Кунашира до города Хакодаде. – Жестокость японцев против нас, с одной стороны, а с другой – непонятное их об нас попечение. – Странные предосторожности конвойных. – Обхождение их с нами. – Поступки с нами японских чиновников и гостинцы их. – Содержание наше. – Ласки к нам жителей и соболезнование их о нашей участи. – Прибытие в Хакодаде и заключение наше в тюрьму.
В крепости ввели нас в ту же палатку, но ни первого, ни второго начальника в ней уже не было. Тут завязали нам слегка руки назад и отвели в большое, низкое, на казарму похожее строение, находившееся от моря на противной стороне крепости, где всех нас (кроме Макарова, его мы не видали) поставили на колени и начали вязать веревками в палец толщины самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками гораздо мучительнее. Японцы в сем деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом постановлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и прочее.
Кругом груди и около шеи вздеты были петли, локти почти сходились, и кисти у рук связаны были вместе, от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если бы он дернул веревку, то руки в локтях стали бы ломаться с ужасною болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула. Сверх сего, связали они у нас и ноги в двух местах – выше колен и под икрами, потом продели веревки от шеи через матицы и вытянули их так, что мы не могли пошевелиться, а после сего, обыскав наши карманы и вынув все, что в них только могли найти, начали они покойно курить табак. Пока нас вязали, приходил раза два второй начальник и показывал на свой рот, разевая оный, как кажется, в знак того, что нас будут кормить, а не убьют.
В таком ужасном и мучительном положении мы пробыли около часа, не понимая, что с нами будут делать. Когда они продевали веревки за матицы, то мы думали, что нас хотят тут же повесить. Я во всю мою жизнь не презирал столько смерть, как в сем случае, и желал от чистого сердца, чтобы они поскорее свершили над нами убийство. Иногда входила нам в голову мысль, что они хотят повесить нас на морском берегу в виду наших соотечественников.
Наконец они, сняв у нас с ног веревки, бывшие под икрами, и ослабив те, которые были выше колен, для шагу, повели нас из крепости в поле и потом в лес. Мы связаны были таким образом, что десятилетний мальчик мог безопасно вести всех нас, однако японцы не так думали, каждого из нас за веревку держал работник, а подле боку шел вооруженный солдат, и вели нас одного за другим в некотором расстоянии. Поднявшись на высокое место, увидели мы наш шлюп под парусами. Вид сей пронзил мое сердце; но когда господин Хлебников, шедший за мною, сказал мне: «Василий Михайлович! Взгляните в последний раз на «Диану», – то яд разлился по всем моим жилам. «Боже мой! – думал я, – что слова сии значат? Взгляните в последний раз на Россию, взгляните в последний раз на Европу! Так! Мы теперь люди другого света. Не мы умерли, но для нас все умерло. Никогда ничего не услышим, никогда ничего не узнаем, что делается в нашем отечестве, что делается в Европе и во всем мире!» Мысли сии терзали дух мой ужасным образом.
Пройдя версты две от крепости, услышали мы пушечную пальбу. Наши выстрелы мы удобно отличали от крепостных по звуку. Судя по многолюдству японского гарнизона и по толстоте земляного вала, коим обведена крепость, нельзя было ожидать никакого успеха. Мы страшились, чтобы шлюп не загорелся или не стал на мель и чрез то со всем своим экипажем не попался в руки к японцам. В таком случае горестная наша участь никогда не была бы известна в России, а более всего я опасался, чтобы дружба ко мне господина Рикорда и других оставшихся на шлюпе господ офицеров не заставила их, пренебрегая правилами благоразумия, высадить людей на берег в намерении завладеть крепостью, на что они могли покуситься, не зная многолюдства японцев, собранных для обороны оной; у нас же оставалось всего офицеров, нижних чинов и со слугами 51 человек. Мысль эта до чрезвычайности меня мучила, тем более что мы никогда не могли надеяться узнать об участи «Дианы», полагая, что японцы нам не откроют, что бы с нею ни случилось.
Я был так туго связан, а особливо около шеи, что, пройдя шесть или семь верст, стал задыхаться. Товарищи мои мне сказали, что у меня лицо чрезвычайно опухло и почернело. Я едва мог плевать и с нуждою говорил, мы делали японцам разные знаки и посредством Алексея просили их ослабить немного веревку, но пушечная пальба их так настращала, что они ничему не внимали, а только понуждали нас идти скорее и беспрестанно оглядывались. Я желал уже скорее кончить дни свои и ожидал, не поведут ли нас через реку, чтобы броситься в воду, но скоро увидел, что этого мне никогда не удастся сделать, ибо японцы, переходя с нами через маленькие ручьи, поддерживали нас под руки. Наконец, потеряв все силы, я упал в обморок, а пришед в чувство, увидел японцев, льющих на меня воду. Изо рта и из носа у меня шла кровь, несчастные товарищи мои, Мур и Хлебников, со слезами упрашивали японцев ослабить на мне веревки хотя бы немного, на что они с большим трудом согласились. После сего мне сделалось гораздо легче, и я с некоторым усилием мог уже идти.
Пройдя верст с десять, вышли мы на морской берег пролива, отделяющего сей остров от Матсмая, к небольшому селению, где и ввели нас в комнату одного дома. Сперва предложили нам каши из сарацинского пшена, но нам тогда было не до еды. Потом положили нас кругом стен, так чтобы мы один до другого не могли дотрагиваться, дали каждому из нас по пустой кадке, чтобы облокотиться, веревки, за кои нас вели, привязали концами к железным скобам, нарочно на сей случай в стену вколоченными, сняли с нас сапоги и связали ноги в двух местах по-прежнему очень туго.
Сделав все это, японцы сели на средине комнаты кругом жаровни и начали пить чай и курить табак. Если бы львы таким образом были связаны, как мы, то можно было бы между ними сесть покойно без всякого опасения, но японцы не могли быть покойны: они каждые четверть часа осматривали всех нас, не ослабли ли веревки. Мы считали их тогда лютейшими варварами в целом мире, но следующий случай показал, что и между ними были добрые люди, и мы стали поспокойнее, если возможно только было успокоиться в нашем положении.
Здесь свели нас вместе с матросом Макаровым, от крепости до того места его вели особо. Он нам сказал, что японцы, захватив его в крепости, тотчас привели в какую-то казарму, где солдаты потчевали его сагою и кашей, и он довольно исправно поел, потом связали ему руки и повели из города, но лишь только вышли в поле, то развязали его тотчас и до самого здешнего селения вели развязанного, позволяя часто по дороге отдыхать. Один же из конвойных несколько раз давал ему пить из своей дорожной фляжки сагу, а подойдя уже к самому селению, опять его связали, но не туго.
В таком положении мы находились до самой ночи. Я и теперь не могу помыслить без ужаса о тогдашнем моем состоянии, я не беспокоился более уже о своей собственной участи и почел бы себя счастливым, если бы возможно было освободить злополучных товарищей моих, которых бедствию я был один виною. Великодушные поступки господ Мура и Хлебникова при сем случае еще более терзали дух мой: они не только что не упрекали меня в моей неосторожной доверенности к японцам, ввергнувшей их в погибель, но даже старались успокаивать меня и защищать, когда некоторые из матросов начинали роптать, приписывая гибель свою моей оплошности. Я признаюсь, что за упреки тех матросов ни теперь, ни тогда не имел я против их ни малейшего неудовольствия – они были совершенно правы; притом негодование свое против меня изъявляли они очень скромно, не употребив ни одного не только дерзкого, но даже неучтивого слова, а тем жалобы их были для меня чувствительнее. Положение наше делало нас равными, мы никогда не надеялись возвратиться в отечество, следовательно, простые люди, с другими чувствами и хуже ко мне расположенные, могли бы употребить свой язык и по крайней мере хотя дерзкою бранью отмстить или наказать меня за свое несчастие, но наши матросы были далеки от сего.
Несмотря на ужасную, можно сказать, нестерпимую боль, которую я чувствовал в руках и во всех костях, будучи так жестоко связан, душевные терзания заставляли меня по временам забываться и не чувствовать почти никакой боли, но при малейшем движении даже одной головой несносный лом разливался мгновенно по всему телу, и я тысячу раз просил у Бога смерти как величайшей милости.
Между тем к начальнику нашего конвоя беспрестанно приносили записки, которые, прочитав, он объявлял своим подчиненным. Разговоры их были так тихи и, как нам казалось, так осторожны, что мы думали, будто они от нас таятся, хотя мы не знали ни одного японского слова. Посему я и просил Алексея хорошенько вслушиваться в их разговор и, если что он поймет, нам пересказывать. Алексей нам сказал, что японцы получают записки сии из крепости и разговаривают о нашем судне и о русских; это все, что он мог понять, говоря, что, впрочем, ничего не разумеет в их разговоре. Известие сие жестоким образом нас тревожило. Мы думали, что участь наших товарищей, оставшихся на «Диане», никогда не будет нам известна.
По наступлении темноты конвойные наши засуетились и стали сбираться в дорогу, а около полуночи принесли в нашу комнату широкую доску, к углам коей были привязаны веревки, как бывает на весах, другими концами вверху вместе связанные с продетым при них шестом, которым несли доску люди на плечах. Японцы, положив меня на сию доску, понесли вон. Мы, опасаясь, что нас хотят навсегда разлучить и что это может быть последнее наше в сей жизни свидание, простились со слезами и с такою искренностью, как прощаются умирающие. Прощание со мною матросов меня чрезвычайно тронуло: они навзрыд плакали. Меня принесли к морскому берегу и положили в большую лодку на рогожу, через несколько минут таким же образом принесли господина Мура и положили со мной в одну лодку. Сим неожиданным случаем я был чрезвычайно обрадован и почувствовал на короткое время некоторое облегчение в душевной скорби. Потом принесли господина Хлебникова, матросов Симонова и Васильева, а прочих троих поместили в другую лодку. Наконец, между каждыми двумя из нас сели по вооруженному солдату и покрыли нас рогожами, а приготовившись совсем, отвалили от берега и повезли нас, куда – неизвестно.
Японцы сидели смирно, ни слова не говоря и не обращая ни малейшего внимания на наши стоны. Только один молодой человек лет двадцати, умевший говорить по-курильски и служивший нам переводчиком, сидя в весле, беспрестанно пел песни и передразнивал нас, подражая нашему голосу и стонам, когда мы от боли и от душевного мучения иногда взывали к Богу.
На рассвете 12 июля пристали мы подле небольшого селения к берегу острова Матсмая. Нас тотчас переложили в другие лодки и повели их бечевою вдоль берега к юго-востоку. Таким образом тащили нас беспрестанно целый день и всю следующую ночь, останавливаясь только в известных местах для перемены людей, тянувших бечеву, которых брали из селений, находящихся по берегу. Весь сей берег, так сказать, усеян строением: на каждых трех или четырех верстах встречаются многолюдные селения, из коих при всяком обильная рыбная ловля. Заведения японские по сей части промышленности беспримерны, мы часто проезжали тони[26] в то время, когда вытаскивали из воды на берег невода огромной величи ны с невероятным количеством рыбы[27]. Здешняя лучшая рыба вся из роду лососины, та же самая, какая ловится в Камчатке.
Японцы часто предлагали нам кашу из сарацинского пшена и поджаренную рыбу. Кто из нас хотел есть, тому они клали пищу в рот двумя тоненькими палочками, которыми и сами едят, употребляя их вместо вилок. Что принадлежит до меня, то я не мог употреблять никакой пищи.
Японцы внимание свое к нам простирали еще далее. Мы не умели изъяснить им словами, а быв связаны, и знаками не могли сообщить, когда требовалось исправление естественных надобностей, но они прежде еще сами показали нам весьма вразумительными телодвижениями, какие нужды нам могут повстречаться и как что на их языке называется. Два слова сии мы тотчас затвердили, и когда кто из нас, имея надобность, произносил их, того японцы тотчас поднимали с большой бережливостью, снимали платье, словом, ничем не гнушались. Попечение японцев об нас этим еще не кончилось: они приставляли к нам работников с ветками отгонять комаров и мух.
Две такие противоположности в их поступках с нами крайне нас удивляли: с одной стороны, прилагали они непонятное об нас попечение, а с другой – стоны наши, происходившие от чрезмерной боли, слушали спокойно и отнюдь не хотели для нашего облегчения ослабить веревок. Мы никак не могли согласить сии два противоречия, впрочем, как бы то ни было, а добра от японцев нам ожидать было нельзя. Мы думали, что самая большая милость, которую они нам окажут, будет состоять в том, что нас не убьют, но станут держать по смерть нашу в неволе, а мысль о вечном заключении меня в тысячу раз более ужасала, нежели самая смерть.
Но как человек и в дверях самой гибели не лишается надежды, то и мы утешали себя мечтою: не представится ли нам когда-нибудь случай уйти. Для ободрения своего в нашем несчастии мы иногда рассуждали: не вечно же японцы станут нас держать связанных, теперь они боятся, чтобы мы не ушли, ибо корабль наш недалеко, но после, конечно, нас развяжут, не понимая, на что могут отважиться люди отчаянные, следовательно, мы будем иметь средство уйти, завладеем лодкою, переправимся на Татарский берег, скажем, что претерпели кораблекрушение, и будем просить, чтобы нас отвезли в Пекин, а оттуда нетрудно будет с позволения китайского правительства приехать в Кяхту. Вот и в России, в своем отечестве! Но такие приятные утешительные мечтания мгновенно исчезали. «Так, японцы вас развяжут, – говорил нам здравый рассудок, – но это будет в четырех стенах, за железными запорами. Вот вам и Татарский берег, вот и Кяхта, и отечество ваше!» Мысль сия повергала нас в ужаснейшее отчаяние. Тогда уже и единой искры надежды не оставалось.
Я неоднократно говорил: если бы кораблекрушение, бедствие, случившееся на море, или другой необходимый случай вверг меня к японцам в руки, то я никогда не роптал бы на судьбу свою, и все несчастия самого ужасного плена переносил бы равнодушно, но я сам добровольно отдался им. От чистого сердца и от желания им добра поехал я к ним в крепость как друг их, а теперь что они с нами делают? Я менее мучился бы, если бы был причиною только моего собственного несчастия; но еще семь человек из моих подчиненных также от меня страдают. Товарищи мои старались меня успокоить. Господин Мур заметил, что меня мучит честолюбие, зачем я допустил японцев обмануть себя, и советовал мне вспомнить многие примеры в истории: что люди во всех отношениях несравненно выше меня сделались жертвою ошибок, подобных моей, как то: Кук, Делангль, князь Цицианов и прочие. Но я находил разность между их жребием и моим: они мгновенно были умерщвлены и ничего после не чувствовали, а я живу и терзаюсь, будучи виною и свидетелем страданий моих товарищей и своих собственных.
13 июля на рассвете остановились мы подле одного небольшого селения завтракать. Жители со всего селения собрались на берег смотреть нас. Из числа их один, видом почтенный старик, просил позволения у наших конвойных потчевать нас завтраком и сагою, на что они и согласились. Старик во все время стоял подле наших лодок и смотрел, чтобы нас хорошо кормили. Вид его лица показывал, что он жалел о нас непритворно. Такое добродушие и внимание к нашему несчастию в постороннем человеке весьма много нас утешило. Мы стали о японцах лучше мыслить и не считать их совершенными варварами, презирающими европейцев как каких-нибудь животных.
После завтрака опять потянули наши лодки вдоль берега далее. День был прекрасный, тихий, мрачность вся исчезла, и горизонт сделался совершенно чист. Все соседние горы и берега были весьма ясно видны, в том числе Кунашир и берега, образующие ужасную для нас гавань, мы очень хорошо могли отличить, но «Дианы» нашей не видали. Я, с моей стороны, и не желал ее увидеть: вид сей, если только можно, еще увеличил бы грусть нашу. Часа за два или за три до захождения солнца мы остановились при небольшом числе шалашей, обитаемых курильцами. Тут японцы вытащили обе наши лодки на берег, а потом, собрав великое множество курильцев, потащили их со всем, с нами и с караульными, на гору сквозь кусты и небольшой лес, очищая дорогу и уничтожая препятствия топорами. Мы не могли понять, что бы могло их понудить тащить на гору такой огромной величины лодки[28].
Мы думали, что они, увидев нашу «Диану», идущую к берегу, и опасаясь, чтобы русские на них не напали и нас не отбили, по свойственной им трусости хотят спрятаться. Но вскоре после того дело объяснилось. Подняв лодки на самую вершину довольно высокой горы, начали оные спускать на другую сторону и спустили в небольшую речку, весьма много похожую на искусственно сделанный канал. Всего расстояния тащили они нас от трех до четырех верст. В это время у матроса Васильева пошла из носу кровь, и с таким стремлением, как из открытой жилы. Мы просили японцев ослабить на нем веревки, а особливо около шеи, но они нимало не внимали нашим просьбам, а затыкали ему нос хлопчатой бумагой, но когда приметили, что средство сие не могло остановить течение крови, тогда уже ослабили веревки, и то очень мало. Такая их непреклонность хоть к малейшему нашему облегчению изглаживала из мыслей наших доброе о них мнение, которое мы начинали было иметь по поступкам некоторых частных людей, и мы опять считали их самыми жестокосердыми варварами.
Впрочем, когда нас спустили на речку, то конвойные наши стали обращаться с нами гораздо ласковее, вероятно, оттого, что теперь уже всякая опасность для них от нашего шлюпа миновала. Они старались нам изъяснить знаками, что через восемь или десять дней мы приедем в Матсмай, тогда нас развяжут и позволят написать наше дело, которое будут рассматривать главные их чиновники, и после привезут нас назад и отпустят в Россию. Мы хотя очень мало верили сим рассказам, но не отвергали вовсе истины оных, и надежда немного нас успокаивала.
Рекою вышли мы в большое озеро, которое, нам казалось, имело сообщение с другими обширными озерами. По озерам плыли мы всю ночь и следующий день, только очень медленно. Лодки наши часто должны были идти мелями, и не иначе как таким образом, что курильцы сходили в воду и тащили их. Ночью шел сильный дождь. Японцы покрыли нас рогожами; но как они часто с нас сваливались, то мы принуждены были почти беспрестанно просить приставленных к нам работников поправлять их: один из них был человек добрый – он был приставлен к господину Хлебникову, но готов всегда служить нам всем, а прочие отправляли днем должность свою хорошо, ночью же иногда ленились, отчего нас исправно дождем помочило, а один из них даже несколько раз ударил господина Мура за то, что он его часто беспокоил, между тем должно сказать, что конвойные наши за это его побранили.
В половине ночи пристали мы к одному небольшому селению или городку для перемены гребцов. На берегу разложены были большие огни, которые освещали несколько десятков японских солдат и курильцев, стоявших в строю: первые были в воинской одежде и в латах с ружьями, а последние со стрелами и луками. Начальник их стоял пред фронтом в богатом шелковом платье и держал в руке, наподобие весов, знак своей власти. Старший из наших конвойных подошел к нему с великим подобострастием и, присев почти на колена, с поникшей головой долго что-то ему рассказывал, надобно думать, о том, как нас взяли. После сего начальник всходил к нам на лодку с фонарями посмотреть нас. Мы просили его велеть нас несколько облегчить, стражи наши, понимая, чего мы просим, пересказали ему, но он вместо ответа засмеялся, проворчал что-то сквозь зубы и ушел.
Тогда мы отвалили от берега и поехали далее; а в ночь на 15-е число пристали к большому огню, разведенному на берегу. Тут развязали нам ноги и стали нас выводить одного после другого и ставить подле огня греться, а наконец повели всех на невысокую гору, в большой, на сарай похожий, пустой амбар, в котором, кроме одних дверей, никакого отверстия не было. Там дали нам одеяла постлать и одеться, положили нас, связали опять ноги по-прежнему, покормили кашей из сарацинского пшена и рыбой. Сделав все это, японцы расположились курить табак и пить чай и более уже об нас не заботились. 15-го числа во весь день шел проливной дождь, и мы остались на той же квартире и в том же положении. Кормили нас три раза в день по-прежнему кашей, рыбой и похлебкой из грибов.
16-го числа поутру было уже ясно, и мы стали сбираться в дорогу. Ноги нам развязали внизу, а выше колен ослабили, чтобы можно было шагать, надели на нас наши сапоги и вывели на двор. Тут спросили нас, хотим ли мы идти пешком или чтобы нас несли на носилках. Мы все пожелали пешком идти, кроме Алексея, у которого болели ноги.
Японский оягода здешнего места долго устраивал порядок марша; наконец шествие началось таким образом: впереди шли рядом два японца из ближнего селения, держа в руках по длинной палке красного дерева, весьма искусно выделанной, должность их была показывать дорогу; они сменялись вожатыми следующего селения, которые встречали нас, имея в руках такие же жезлы, на самом рубеже, разделяющем земли двух селений; за ними шли три солдата в ряд, потом я; подле меня шли по одну сторону солдат, а по другую – работник, который отгонял веткой мух и комаров; сзади же другой работник, державший концы веревок, коими я был связан; за мною одна смена курильцев несла мои носилки. Носилки сии составляла доска длиной фута в четыре или четыре с половиной, шириной в два с половиной фута. К углам были привязаны деревянные вязы, которые сходились вверху все вместе углом, в вышину от доски фута на четыре.
Под углом проходил шест, за который несли курильцы, положив оный на плечи, три человека впереди и три позади, носилки же были обвешаны кругом рогожками от дождя. Другая смена курильцев шла подле в готовности переменить людей первой смены, когда они устанут. Потом вели господина Мура, за ним господина Хлебникова, там матросов одного за другим, точно таким же образом, как и меня, а наконец несли Алексея; весь же конвой замыкали три солдата, шедшие рядом, и множество разных прислужников – японцев и курильцев, несших вещи, принадлежащие нашим конвойным, и съестные припасы. Всего при нас было от 150 до 200 человек, у каждого из них к поясу привешена была деревянная дощечка с надписью, к кому из нас он определен и что ему делать, а всем им список оягода имел при себе.
На дороге японцы часто останавливались отдыхать и всякий раз спрашивали, не хотим ли мы есть, предлагая нам сарацинскую кашу, соленую редьку, сушеные сельди и грибы, а вместо питья чай без сахару. В половине же дня остановились мы обедать в одном довольно большом опрятном сельском доме. Хозяин оного, молодой человек, сам нас потчевал обедом и сагою. Он приготовил было для нас постели и просил, чтоб нам позволили у него ночевать, так как мы устали. Караульные наши на это были согласны, но мы просили их продолжать путь: чрезмерная боль в руках заставляла нас не щадить ног и стараться как возможно скорее добраться к концу нашего мучения, полагая, по словам японцев, что в Матсмае нас развяжут. После обеда шли мы очень скоро; стражи наши спешили, чтобы к ночи прийти в город Аткис, и как они нам сказали, что там на несколько времени руки у нас развяжут, и лекарь приложит пластырь к тем местам, где веревками они перетерты, то мы и сами торопились идти скорее.
День был ясный и чрезвычайно жаркий. Мы устали до крайности и едва могли переступать; но в носилках сидеть не было способу: они были так малы, что мы должны были сгибаться, а завязанные руки не позволяли нам переменить положения без помощи других, отчего нестерпимая боль разливалась по всему телу. Притом мы шли по узкой тропинке сквозь лес, почему носилки наши часто ударялись о пни, и как курильцы шли очень скоро, то всякий такой удар, причиняя сотрясение телу, производил боль еще несноснее, и потому минут по десяти ехали мы в носилках, а потом по часу шли пешком.