Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Карамзин - Владимир Брониславович Муравьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Отъезд подтвердил мнение Карамзина о холодности англичан. В отличие от Парижа здесь его провожал всего один человек — русский парикмахер Федор Ушаков; в России он был экономическим крестьянином, в Англии жил уже семь или восемь лет, женился на англичанке и считал долгом служить всем приезжим русским. Карамзин отдал ему одну из двух своих гиней.

За несколько дней до отъезда Карамзин написал в записной книжке: «Я и в другой раз приехал бы с удовольствием в Англию, но выеду из нее без сожаления». Однако на корабле, когда английский берег пропал вдали, его охватила грусть: «Я не сдержал слова, любезнейшие друзья мои! оставляю Англию — и жалею! Таково мое сердце: ему трудно расставаться со всем, что его хотя несколько занимало».

Корабль капитана Вильямса шел в Россию. Путь до Кронштадта, куда он направлялся, занимал восемь дней. Попутный ветер сменялся штилем, несколько дней бушевала буря. И вот, наконец, Кронштадт.

«Берег! отечество! благословляю вас! — записал Карамзин вечером первого дня на родине. — Я в России и через несколько дней буду с вами, друзья мои!.. Всех останавливаю, спрашиваю единственно для того, чтобы говорить по-русски и слышать русских людей. Вы знаете, что трудно найти город хуже Кронштадта; но мне он мил! Здешний трактир можно назвать гостиницею нищих; но мне в нем весело!» В кронштадтском трактире Карамзин подводил итоги путешествия:

«С каким удовольствием перебираю свои сокровища: записки, счеты, книги, камешки, сухие травки и ветки, напоминающие мне или сокрытие Роны, la Perte du Rhone (узкое ущелье, протекая по которому река становится не видна. — В. М.), или могилу отца Лоренза, или густую иву, под которою англичанин Поп сочинял лучшие стихи свои! Согласитесь, что все на свете Крезы бедны передо мною.

Перечитываю теперь некоторые из своих писем: вот зеркало души моей в течение осьмнадцати месяцев! Оно через двадцать лет (если только проживу на свете) будет для меня еще приятно — пусть для меня одного! Загляну и увижу, каков я был, как думал и мечтал; а что человеку (между нами будь сказано) занимательнее самого себя?.. Почему знать? может быть, и другие найдут нечто приятное в моих эскизах; может быть, и другие… но это их, а не мое дело».

Два года спустя Карамзин скажет об итогах своего путешествия: «Я возвратился тот же, каков поехал; только с некоторыми новыми опытами, с некоторыми новыми знаниями, с живейшею способностию чувствовать красоты физического и нравственного мира». Он вернулся, укрепившись в уже давно зародившемся желании посвятить себя литературе. Позднее Н. И. Тургенев, человек, близкий Карамзину, написал: «Карамзин был литератором в полном и лучшем смысле этого слова и никогда не желал быть ничем иным». Поэтому-то частные письма русского путешественника, адресованные друзьям, закономерно становятся литературным произведением для публики.

Путешествие прояснило многое. Среди главнейших «опытов» и «знаний» Карамзина было более глубокое осмысление и понимание природы патриотизма и исторического развития России.

В статье «О любви к отечеству и народной гордости», написанной в 1802 году, Карамзин рассказывает о голландском патриоте, «который из ненависти к штатгальтеру и оранистам» эмигрировал в Швейцарию. «У него был прекрасный домик, физический кабинет, библиотека; сидя под окном, он видел перед собою великолепнейшую картину природы. Ходя мимо домика, я завидовал ему…» Познакомившись с ним, Карамзин высказал ему это и в ответ услышал: «Никто не может быть счастлив вне своего отечества, где сердце… выучилось разуметь людей и образовало свои любимые привычки. Никаким народом нельзя заменить сограждан».

В швейцарской части «Писем русского путешественника» Карамзин описывает небольшой эпизод: он слушает песню, которая доносится из окон соседнего дома, и она «потрясает нервы». Вот что пел швейцарский юноша: «Отечество мое! любовию к тебе горит вся кровь моя; для пользы твоей готов ее пролить; умру твоим нежнейшим сыном. Отечество мое! ты все в себе вмещаешь, чем смертный может наслаждаться в невинности своей. В тебе прекрасен вид Природы; в тебе целителен и ясен воздух…»

Важным для Карамзина было и то, что он узнал представления Европы о России и о русских. Увы, оно не очень разнилось с представлением самых невежественных соотечественников о европейских народах, россиян, создавших свой образ француза, немца, итальянца, англичанина, весьма мало схожий с действительностью.

Читатель, наверное, вспомнит, что в первый же день пребывания своего за границей Карамзин услышал случайный разговор немцев о России, которые, как он пишет, «от скуки начали бранить русский народ», причем позже оказалось, что они в России не бывали, русских не видели. Впоследствии Карамзин заносил в записную книжку некоторые разговоры иностранцев о России и русских.

В Лионском театре его соседи по ложе, узнав, что он русский, завели разговор на русскую тему. «У вас в России живут весело. Не правда ли?» — сказал один. «Очень весело», — ответил Карамзин. Затем его собеседник выложил все свои сведения о России: «Русские все богаты, как Крезы: они без денег в Париж не ездят… Жаль только, что у вас холодно. Кучера отмораживают там бороды с усами».

А вот разговор в Парижской опере:

«Кавалер. У вас в России говорят немецким языком?

Я. Русским.

Кавалер. Да, русским; все одно».

В парижском великосветском салоне, известном ученостью своих бесед, Карамзин отвечал на вопросы: «Как сильны бывают морозы в Петербурге? Сколько месяцев катаются у вас в санях? Ездите ли вы на оленях зимою?» Там же он получил такую записку: «Сестра моя, графиня Д., которую вы у меня видели, желает иметь подробные сведения о вашем отечестве. Нынешние обстоятельства Франции таковы, что всякий из нас должен готовить себе убежище где-нибудь в другой земле. Прошу отвечать на прилагаемые вопросы, чем меня обяжете». Карамзин приводит некоторые: «Можно ли человеку с нежным здоровьем сносить жестокость вашего климата? Какое время в году бывает у вас приятно? Какие приятности имеет ваша общественная жизнь? Любят ли иностранцев в России, хорошо ли их принимают? Уважаете ли вы женщин?»

Единственное имя из русской истории, которое более или менее знали за границей, это Петр Великий. В Париже в Итальянском театре (в котором, как пишет Карамзин, «одни французские мелодрамы») Карамзин несколько раз смотрел полюбившуюся ему мелодраму Жана Буйи «Петр Великий» с музыкой. А. Э. М. Гретри. Содержание ее вполне фантастическое, но трогательное. Действие происходит в маленькой деревеньке на берегу моря (за пределами России), где живут Петр и друг его Лефорт. Они учатся корабельному искусству. Местные поселяне любят работящего Петра, он же влюбляется в прелестную крестьянку, вдову Катерину, и предлагает ей руку и сердце.

Стрелецкий мятеж заставляет Петра уехать в Россию. Катерина в тоске восклицает: «Петр оставил, обманул меня!» Но он возвращается и уже в пышной царской одежде встает перед ней на колени. Все кричат: «Да здравствуют Петр и Екатерина!»

Зрители также ликуют. «Я отираю слезы свои, — заключает Карамзин рассказ о посещении спектакля „Петр Великий“, — и радуюсь, что я русский».

Представление Карамзина о деятельности Петра было традиционно официальным, считавшим его царствование целиком и, безусловно, благодетельным. Среди всех благодеяний главным представлялось «окно в Европу», просвещение России Европою. Эту мысль Карамзин проводит в «Письмах русского путешественника». Из Лиона после обозрения статуи Людовика XIV, которая «такой же величины, как монумент нашего Российского Петра», он пишет: «Первого уважаю как сильного Царя; второго почитаю как великого мужа, как Героя, как благодетеля человечества, как моего собственного благодетеля. — При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне есть для меня прекрасная, несравненная мысль, — ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором была она до времени своего преобразователя».

Во время заграничного путешествия Петр Великий был для Карамзина Героем и Идеалом государя. Он не упускает малейшей возможности упомянуть его имя, даже и не очень кстати: так, осматривая парижский Инвалидный дом — прибежище раненых и престарелых солдат, он замечает, что Петр, будучи здесь, «в то время, как почтенные воины сидели за обедом, налил себе рюмку вина и, сказав „ваше здоровье, товарищи!“, выпил до капли». В Виндзорской галерее Карамзин долго стоял перед портретом Петра работы Кнеллера (писан с натуры во время пребывания русского царя в Англии). «Император был тогда еще молод, — передает свое впечатление от портрета Карамзин, — это Марс в Преображенском мундире» (кстати, Карамзин также, хотя и недолгое время, носил мундир этого славного в русских военных летописях полка).

В «Письмах русского путешественника» почти на каждой странице ощущаешь, что автор думает о России (может быть, в какой-то степени это происходит оттого, что он пишет для россиян). Иногда это бывает сказано прямо: «Я вспомнил Россию, любезное отечество», «я вслушивался в мелодии и находил в них нечто сходное с нашими народными песнями, столь для меня трогательными», иногда имя России не называется, но ясно, что речь идет о ней. Так, в имении известного путешественника Тавернье Карамзин размышляет о путешествиях и путешественниках вообще:

«В человеческой натуре есть две противные склонности: одна влечет сердце наше всегда к новым предметам, а другая привязывает нас к старым; одну называют непостоянством, любовию к новостям, а другую — привычкою. Мы скучаем единообразием и желаем перемен; однако ж, расставаясь с тем, к чему душа наша привыкла, чувствуем горесть и сожаление. Счастлив тот, в ком сии две склонности равносильны! но в ком одна другую перевесит, тот будет или вечным бродягою, ветреным, беспокойным, мелким в духе, или холодным, ленивым, нечувствительным. Один, перебегая беспрестанно от предмета к предмету, не может ни во что углубиться, делается рассеянным и слабеет сердцем; другой, видя и слыша всегда то же да то же, грубеет в чувствах и, наконец, засыпает душою. Таким образом, сии две крайности сближаются, потому что и та и другая ослабляет в нас душевные действия. Читайте Тавернье, Павла Люкаса, Шарденя и прочих славных путешественников, которые почти всю жизнь свою провели в странствиях: найдете ли в них нежное, чувствительное сердце? Тронут ли они душу вашу? — Ах, друзья мои! человек, который десять, двадцать лет может пробыть в чужих землях, между чужими людьми, не тоскуя о тех, с которыми он родился под одним небом, питался одним воздухом, учился произносить первые звуки, играл в младенчестве на одном поле, вместе плакал и улыбался, — сей человек никогда не будет мне другом!»

Глядя на европейские гражданские учреждения, на государственное устройство Англии, анализируя, сравнивая их с российскими, отдавая должное их положительным качествам, Карамзин тем не менее не делает вывода о том, что России надо скорее перенять все это. Всего через какие-нибудь три четверти года после вдохновенной речи в защиту быстрых преобразований Петра Великого, но также — и это очень важно — после не книжных, а собственных наблюдений над жизнью в Германии, Швейцарии, Франции и Англии он приходит к выводу, которому останется верен всю жизнь: «Всякие гражданские учреждения должны быть соображены с характером народа; что хорошо в Англии, то будет дурно в иной земле. Недаром сказал Солон: мое учреждение есть самое лучшее, но только для Афин».

В те годы, когда Карамзин в благословенном жилище на Чистых прудах мечтал о новой славе русской литературы и когда путешествовал по Европе, Гёте писал роман «Годы учения Вильгельма Майстера». Роман этот принадлежал к жанру так называемых воспитательных романов и рассказывал о становлении молодого человека, о самовоспитании. «Достичь полного развития самого себя, такого, каков я есть, — вот что с юных лет было моей смутной мечтой, моей целью», — говорит герой этого романа. То же мог сказать о себе и Карамзин.

Век Просвещения выдвинул на передний план проблемы учения и воспитания. «Эмиль, или О воспитании» Руссо, «Путешествие молодого Анахарсиса по Греции» Бартелеми, «Агатон» Виланда, «Антон Рейзер» Морица и другие известнейшие произведения европейской литературы XVIII века посвящены именно этой проблеме. В сознании деятелей Просвещения годы учения стоят очень высоко, и значение этих лет в жизни и судьбе человека представляется определяющим.

Карамзин, по его собственному выражению, шел «путем своего века». В полном соответствии с духом века Просвещения он в упорной учебе, в анализе каждого факта и события своей жизни накапливал знания и жизненный опыт — проходил свои годы учения, которые тогда (в том числе и у Гёте) понимались не как усвоение какой-то суммы школьных познаний, а именно как сочетание образования и жизненного — духовного и гражданского — опыта.

Такие годы учения, наверное, точнее нужно бы назвать: познание мира. «Человек знает самого себя, — пишет Гёте, — лишь поскольку он знает мир, каковой он осознает только в соприкосновении с собою, себя же — только в соприкосновении с миром».

Годы учения творческого человека — это растворение себя в мире, впитывание всех впечатлений, которые формируют его, но которые затем он подчиняет себе и сам становится личностью.

Годы учения — это годы влияний. Такими они были и у Карамзина. Проявление воли в эти годы у него направлено на получение определенных знаний, на выбор учителей, на преодоление мешающих (к счастью, их было не так уж много) обстоятельств и соблазнов. В эти годы окружающий мир — люди, события, обстоятельства, культура прошлая и настоящая, впечатления, природа, собственные чувства и ощущения, душевные переживания составляют биографию, и прежде всего биографию души. В будущем, когда кончится учение, взаимоотношения с миром изменятся и биография обретет иные качество и ритм. Годы учения сменятся годами зрелой деятельности, творчества и труда.

Подводя итоги путешествия, Карамзин писал, что он возвратился в Россию «тот же, каков поехал, только с некоторыми новыми опытами, с некоторыми новыми знаниями, с живейшею способностию чувствовать красоты физического и нравственного мира». За два года с двумя месяцами путешествия его решение посвятить жизнь литературе также осталось неизменным.

Для молодого русского дворянина конца XVIII века решение стать профессиональным литератором и пренебречь государственной службой было неординарным. Хотя многие и очень уважаемые люди занимались писательством, оно в глазах общества и власти считалось делом несерьезным, забавой, любительством. Развлечением и отдыхом отдел были литературные занятия императрицы Екатерины II, ее сочинения — любительство чистой воды. Но даже действительно одаренный огромным литературным талантом и понимающий, что в истории его имя останется именно благодаря ему, «первый российский поэт» Г. Р. Державин посвящал поэзии лишь досуг, остававшийся от государственной службы. Совсем по-другому смотрел на литературу Карамзин, он называл авторство «святым делом».

Отказавшись от службы, Карамзин мог надеяться только на литературный заработок, иного источника дохода он не имел. Однако издатели тогда не платили авторам, считая, что те должны удовлетворяться той славой, которую доставляет им публикация их произведений, и очень мало платили за переводы. Но перед Карамзиным был издательский пример Новикова, и он пришел к единственно верной в его обстоятельствах мысли: ему следует выступать одновременно и писателем, и издателем.

Наверное, идея о своем журнале, издание которого благодаря подписчикам могло бы обеспечить верный и постоянный доход, возникла у Карамзина еще в Москве, до отъезда, а во время путешествия он укрепился в ней, обдумал необходимые практические действия по изданию журнала и даже начал над ним работу.

Глава V

АВТОР «БЕДНОЙ ЛИЗЫ». 1790–1796

Карамзин приехал в Петербург 15 июля 1790 года. Отплыв из Лондона десять или одиннадцать дней назад, он прибыл в Россию в то же число, в какое выехал из английской столицы, таким образом, благодаря принятому в России юлианскому календарю вернул себе те 11 дней, которые были утрачены им при выезде за границу.

В Петербург, вспоминает историк и архивист Д. Н. Бантыш-Каменский, Карамзин явился франтом: «в модном фраке, с шиньоном и гребнем на голове, с лентами на башмаках».

Как раз в день приезда Карамзина палата Петербургского уголовного суда приняла по указу императрицы к судебному производству законченное следствием дело Радищева о сочинении им «возмутительной книги». 17 июля состоялся последний допрос Радищева Шешковским. Следователь спрашивал, с каким намерением посылал Радищев свою книгу в чужие края Кутузову и не намеревался ли ее там печатать. Радищев отвечал, что посылал лишь по дружбе, для прочтения, а печатать ее в чужих краях намерения не имел. Конечно, с возвращением Карамзина этот допрос никак не связан, но можно предположить (и Карамзину, наверное, приходила такая мысль), что следователи могли бы обратить внимание и на него. Опасение не лишено было оснований, что и показали дальнейшие события.

Сведения о Радищеве проникали в общество из нескольких источников. Время от времени сама императрица в разговоре роняла то одно, то другое замечание по поводу книги Радищева, и ее слова повторялись в гостиных. Кое-что проникало и из застенков Тайной канцелярии. Безусловно, Карамзин должен был по требованию правил этикета нанести визит А. Р. Воронцову, и, конечно, их разговор не мог не коснуться Радищева, а Воронцов по своему положению и связям был осведомлен о происходящем в Тайной канцелярии более чем кто-либо в Петербурге.

Дело Радищева, как все понимали, призвано было показать обществу новый поворот политики и новое направление, которое угодно было императрице указать умам и мыслям подданных. А кое-кого и припугнуть.

Екатерине шел шестьдесят второй год, и она, по ее собственному заявлению, «возвратилась к жизни, как муха после зимней спячки», снова была «весела и здорова», поскольку у нее появился новый фаворит — молоденький гвардейский поручик Платон Зубов, красивый, но неумный и тщеславный. Ростопчин писал С. Р. Воронцову: «Граф Зубов здесь все. Нет другой воли, кроме его воли. Его власть обширнее, чем та, которой пользовался князь Потемкин. Он столь же небрежен и неспособен, как прежде, хотя императрица повторяет всем и каждому, что он величайший гений, когда-либо существовавший в России».

В Петербурге говорили, что Зубов внушает императрице, что Радищева следует наказать как можно более жестоко. Впоследствии он также принимал самое деятельное участие в преследовании Н. И. Новикова.

Хотя императрица и бодрилась, но годы брали свое: она часто чувствовала слабость, испытывала постоянное чувство тревоги и страха. Прежде, бывало, она даже любила, когда над нею вдруг нависала опасность; вера в свой ум, в свою счастливую звезду и удачу, никогда не изменявшую ей, прежде всегда давала уверенность, что она победит; сейчас же такой уверенности уже не было. Читая известия из Франции, она боялась, что ей уготована судьба французского короля; во время придворных приемов, глядя на вельмож, она пыталась угадать, кто из них состоит в заговоре против нее в пользу цесаревича…

Со страхом читала императрица и книгу Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Неизвестно, как она попала к Екатерине, откуда узнала она имя автора анонимно изданного сочинения, но 20 июня 1780 года коротенькой запиской императрицы: «По городу слух, будто Радищев и Челищев писали и печатали в домовой типографии ту книгу; исследовав, лучше узнаем» начался полицейский сыск о крамольном сочинителе.

26 июня Храповицкий записал в дневнике: «Говорено о книге „Путешествие от Петербурга до Москвы“: тут рассеивание французской заразы: отвращение от начальства; автор — мартинист; я прочла 30 стр.».

27 июня утром канцлер А. А. Безбородко по поручению Екатерины посылает непосредственному начальнику Радищева А. Р. Воронцову письмо: «Ее Императорское Величество, сведав о вышедшей недавно книге под заглавием „Путешествие из Петербурга в Москву“, оную читать изволила и, нашел ее наполненною разными дерзостными изражениями, влекущими за собой разврат, неповиновение власти и многие в обществе расстройства, указала исследовать о сочинителе сей книги. Между тем достиг к Ее Величеству слух, что оная сочинена г. коллежским советником Радищевым; почему прежде формального о том следствия, повелела мне сообщить вашему сиятельству, чтоб вы призвали пред себя помянутого г. Радищева, и, сказав ему о дошедшем к Ее Величеству слухе насчет его, вопросили его: он ли сочинитель…»

Уже когда письмо Воронцову было отослано, Безбородко получил дополнительное указание от Екатерины: «Напиши еще к нему, что кроме раскола и разврату ничего не усматриваю из сего сочинения».

В тот же день авторство Радищева было установлено полицией. Безбородко отправляет Воронцову записку: «Ее Величеству угодно, чтоб вы уже господина Радищева ни о чем не спрашивали для того, что дело уже пошло формальным следствием».

30 июня Радищев арестован и водворен в Петропавловскую крепость. «Что ж касается собственно до него (то есть до Радищева), — говорится в ордере на арест, то изволите во всем поступать по наставлениям господина статского советника и кавалера Шешковского».

7 июля Храповицкий записал: «Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит Франклина, как начинщика, и себя таким же представляет. Говорено с жаром и чувствительностью».

Ясно, что исход следствия и будущего суда был уже предрешен «Примечаниями» императрицы. «Примечания» довольно обширны, вот некоторые из них:

«… Намерение сей книги на каждом листе видно; сочинитель оной наполнен и заражен французским заблуждением, ищет всячески и выищевает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народа в негодование противу начальников и начальства. Он же едва ли не мартинист; или чево подобное, знание имеет довольно, и многих книг читал. Сложения унылого и все видит в темно-черном цвете…

… Учинены вопросы те, по которым теперь Франция разоряется…

… Сочинитель совершенный деист и несходственный православному восточному учению…

… На 137 (странице) изливается яд французский и продолжается на 138 и 139…

… Все сие клонится к возмущению крестьян противу помещиков, войск против начальства…

… Сии страницы суть криминального намерения…

… Французская революция его решила себя определить в России первым подвизателем…»

В заключение «Примечаний» содержалась прямая угроза тем, кто посмеет иметь сходные мысли: «До прочих добраться нужно, изо Франции еще пришлют вскоре парочку».

В России конца XVIII века и позже частные письма часто играли роль газетных публикаций для всеобщего сведения; такой — неофициальной — формой оповещения пользовались как власти, так и оппозиция. Екатерина II не раз высказывалась в том смысле, что она посылает письма через почту для того, чтобы их прочли, иногда поручала кому-либо из своих доверенных лиц писать то, что считала нужным довести до сведения общества. Именно таково письмо канцлера Безбородко его приятелю генералу Попову, написанное 16 июля 1790 года, в котором указывается, как следует оценивать дело Радищева: «Здесь по Уголовной палате производится ныне примечания достойный суд. Радищев, советник таможенный, несмотря, что у него и так было дела много, которое он, правду сказать, и правил изрядно и бескорыстно, вздумал лишние часы посвятить на мудрования; заразившись, как видно, Франциею, выдал книгу „Путешествие из Петербурга в Москву“, наполненную защитой крестьян, зарезавших помещиков, проповедию равенства и почти бунта против начальников, неуважения к начальникам, внес много язвительного и, наконец, неистовым образом впутал оду, где озлился на царей и хвалил Кромвеля… Книга сия начала входить в моду у многой шали (от глагола шалить. — В. М.); но, по счастию, скоро ее узнали. Сочинитель взят под стражу, признался… Теперь его судят, и, конечно, выправиться ему нечем».

Приняв в рассуждение знакомства Карамзина, можно сказать, что он был достаточно информирован о деле Радищева. Кроме того, многое (и прежде всего некоторые почти текстуальные совпадения в произведениях Карамзина) позволяет предположить, что он читал и само «Путешествие из Петербурга в Москву»: в эти дни книгу в Петербурге еще можно было достать сравнительно легко.

Но Карамзин, кажется, еще недостаточно ясно представлял себе действительную ситуацию и опасность ее для себя лично. А. М. Кутузов уразумел положение дел, истинное лицо Тартюфа и деятельность российского правосудия более реалистично, так же как и их последующие практические действия. Своему постоянному московскому корреспонденту князю H. Н. Трубецкому — одному из руководителей московских масонов, он пишет необычное для себя резкое письмо.

«Позвольте мне попенять вам, — пишет Кутузов. — Я слышу совершенно от посторонних людей, что книга моего друга сделала и меня подозрительным, яко бы участвовавшего в сочинении оныя. Сие простирается даже так далеко, что в Москве справлялись от полиции, скоро ли я возвращусь и не возвратился ли уже? Но вы ничего мне о сем не пишете. Сие некоторым образом непростительно. Легко бы статься могло, что я, не зная сих обстоятельств, приехал прямо в руки ищущих меня. Хотя совесть моя чиста, хотя собственныя мои письмы к нещастному моему другу, ежели токмо суть они в руках правления, суть неложные мои оправдатели; но при всем том неблагоразумно со стороны моей подвергаться опасности, ежели я могу избежать оныя. Пожалуйте, уведомьте меня обстоятельно. Ежели со мною захотят исполнить пословицу: „без вины виноват“, — да будет святая Божия воля. Ежели и мне запретят въезжать в столицы, право, буду доволен. Но ежели прострут мщение далее сего, то лучше жить на хлебе и воде в свободе, нежели сидеть в заточении. Люблю мое отечество, люблю до бесконечности, но не желаю быть бесполезною жертвою неправосудия».

О своем решении издавать журнал Карамзин рассказал Дмитриеву и попросил помочь ему своим участием в нем. Дмитриев пишет в своих воспоминаниях: «Уступая его желанию, я вверил ему рукописное собрание всех моих безделок, еще не напечатанных, для подкрепления на первый случай журнального его запаса».

Кроме того, Дмитриев познакомил Карамзина с Гаврилой Романовичем Державиным, в дом которого был вхож. Державин жил в Петербурге в ожидании решения своей судьбы после того, как был снят с должности тамбовского губернатора, отдан под суд, затем в результате более чем годового расследования оправдан Сенатом, но оставлен не у дел. Сам Державин и все окружающие предполагали, что в возмещение напрасно свалившихся на Державина гонений со стороны императрицы должна последовать значительная милость. Ожидание длилось уже почти год.

Карамзин, сообщает Д. Н. Бантыш-Каменский, обратил на себя внимание Державина «умными, любопытными рассказами», и тот «одобрил его намерение издавать журнал и обещал сообщать ему свои сочинения».

Во время одного из обедов у Державина произошел случай, очень запомнившийся Карамзину и Дмитриеву. Речь зашла о французской революции. О том, каковы были взгляды на нее Карамзина, известно. Во время разговора жена Державина Катерина Яковлевна, возле которой сидел Карамзин, несколько раз толкала его ногою. Он не мог понять, в чем дело. После обеда она подошла к Карамзину и сказала, что хотела предостеречь его, так как среди гостей был петербургский вице-губернатор П. И. Новосильцев, женатый на племяннице известной наперсницы Екатерины Марьи Перекусихиной: таким образом, неосторожные речи могут в тот же день стать известны императрице. Бантыш-Каменский отмечает и то, что среди обычных гостей Державина ни у кого, кроме самого хозяина, Карамзин поддержки и сочувствия не встретил: «Посторонние лица, посещавшие Державина, гордясь витиеватым, напыщенным слогом своим, показывали молчанием и язвительною улыбкою пренебрежение к молодому франту, не ожидая от него ничего доброго».

Карамзин пробыл в Петербурге три недели и затем выехал в Москву. Он ехал по Петербургскому тракту, и при названии очередной станции невольно возникали в памяти главы книги Радищева.

Путешественнику, возвращающемуся издалека, обычно представляется, что он вернется к тому же, что покинул: в воспоминаниях все остается неизменным, память и воображение подчинены не столько разуму, сколько сердцу. Вряд ли Карамзин предполагал, что отношение Плещеевых к нему в чем-либо переменилось, так же как и дружба Петрова. Насчет Петрова он был прав, но Настасья Ивановна переживала глубокую обиду на него и была готова чуть ли не порвать с ним.

Об этом Карамзин мог бы узнать из ее письма, которого не получил, так как оно было написано и отправлено в Берлин Кутузову с просьбой переслать адресату, поскольку в Москве не знают, где он находится. Само письмо не сохранилось, однако в Московском почтамте следили за перепиской московских масонов и с их писем снимали копии; по перлюстрационной копии оно стало известно историкам. Датировано письмо 7 июля 1790 года.

«Хотя ты, любезный друг, — писала Настасья Ивановна, — и запретил нам писать к тебе, однако я никак не могу сама себя лишить сего удовольствия. Согласно ли одно с другим? Сам же пишешь, что письма наши делают тебе удовольствие, и потом говоришь: „Не пишите ко мне!“ Я знаю сей резон, — ты пишешь, чтобы мы не писали, точно для того, чтоб мы не послали твои деньги к тебе. La delicatessen très mal placée[4], или лучше сказать, что ты никогда не бывал другом нашим. Ежели чьи одолжения нам в тягость, то уж верно тех людей мы не любим. Да теперь мы уже Вам и Вы нам деньгами не должны никак; а ежели за что-нибудь считаешь дружбу нашу, то за оную только дружбой плати. Но я уверена, и уверена совершенно, что проклятые чужие краи сделали с тебя совсем другого: не только дружба наша тебе в тягость, но и письмы кидаешь, не читав! Я в том столько уверена, как в том, que j’existe[5], потому что с тех пор, как ты в чужих краях, я не имела удовольствия получить ни единого ответа ни на какое мое письмо; то я самого тебя делаю судьею, что я должна из оного заключить: или ты писем не читаешь, или так уже презираешь их, что не видишь в них ничего, достойного для ответа. Бог с тобою, будешь раскаиваться, да поздно! Я только скажу, что письмо твое от 11 мая из Парижа столько для меня огорчительно, что я в жизни моей никаким так не огорчалась. Ежели это письмо прочтешь, то увидишь, что мне чрезмерно грустно. Прости, подписывать не хочу для того, что ты совершенно не стоишь того, чтоб я была другом твоим за все твои письма, а особливо за последнее от 11 мая; а иначе подписать не могу, потому что любовь моя все еще чрезвычайная к неблагодарному, как ни стараюсь истребить оную из сердца. Не я одна, но всяк то ж тебе скажет, каково последнее письмо. Прочти да рассмотри хорошенько себя не для нас, а для самого себя. Ежели ты с мыслями писал это письмо, то очень много надобно тебе назад оглянуться и подумать, что ты был в Москве, какое имел сердце и как мыслил; не то из тебя проклятые чужие краи сделали. Ежели ж писал ты без мыслей, то видно, что ты очень мало нас любишь. Дай Бог, чтобы мои предвещания были пустые. Прости. Христос с тобою».

В этом письме есть приписка А. А. Плещеева, которой он постарался хоть сколько-нибудь сгладить резкий тон письма Настасьи Ивановны: «А я любезному и милому моему другу скажу, что его очень люблю. Пишу для того к тебе мало, что, думаю, уже сие письмо тебя в Лондоне не застанет; второе, что я тебя месяца чрез полтора дожидаюсь в Знаменское; следовательно, словами тебе изъясню мою любовь и обниму любезного моего друга Николая Михайловича, которого дружба мне бесценна».

Письмо Карамзина Плещеевым из Парижа от 11 мая неизвестно, как и другие его письма им. Но о том, что ее особенно обеспокоило в этом злополучном письме Карамзина, Настасья Ивановна рассказала Кутузову: «Получили мы письмо от Николая Михайловича, совсем на него не похожее; а как я люблю душу его, то меня чрезвычайно сие беспокоит… Его словами скажу, меня беспокоит одно только это слово: „Я вас вечно буду любить, ежели душа моя бессмертна“. Вообразите, каково, ежели он в том сомневается! Это ежели меня с ума сводит!»

Впоследствии мотив, что «проклятые чужие краи» сделали Карамзина «не таким», «совсем другим», станет главным в обсуждениях братьями-масонами его литературной деятельности, в которых примут участие и Кутузов, и многие другие.

В Москве Карамзин встретился с Петровым. Встреча была грустная, у Петрова начиналась болезнь, которая три года спустя свела его в могилу. «Сердце мое замерло, когда я увидел Агатона. Долговременная болезнь напечатлела знаки изнеможения на бледном лице его; в тусклых взорах изображалось телесное и душевное расслабление; огонь жизни простыл в его сердце, томном и мрачном. Едва мог он обрадоваться моему приезду, едва мог пожать руку мою, едва слабая, невольная улыбка блеснула на лице его, подобно лучу осеннего солнца…»

Кроме Петрова Карамзин ни с кем в Москве больше не встречался: Новиков находился в деревне, с другими же членами новиковского масонского кружка он, видимо, просто не захотел увидеться и сразу же уехал к Плещеевым в Знаменское.

Еще до его приезда Настасья Ивановна получила ответ от Кутузова, где он писал и о Карамзине. Письмо Кутузова, видимо, шло не через Московский почтамт, потому что его нет среди перлюстрационных копий. Наверное, Кутузов в этом письме рассказывал, что Карамзин восхищался какими-то сторонами заграничного быта и делал сравнения не в пользу России. Настасья Ивановна, вообще склонная к преувеличениям («Я никогда щастья себе не воображаю, мучусь заранее и не знаю, что мучительнее: то ли воображение, или настоящие несчастия; так живо я себе все дурное представляю», — признавалась она), во всем искала и находила подтверждение своим собственным мыслям, сомнениям и опасениям. Именно так прочла она письмо Кутузова и отвечала ему: «А что Вы пишете про нашего общего друга — милорда Рамзея, то, к несчастию, я почти всего того же ожидаю. Вы так написали, как бы Вы читали в моем сердце… Вы пишете, что он будет навсегда презирать свое отечество, — и сама сего смертельно боюсь. А как я составляю часть того ж, то и меня, стало, будет ненавидеть. Горько мне сие думать. Вы говорите, чтобы я ему простила сию слабость. Это уже не слабость, а более; чувствую, к стыду моему, что я на него буду сердиться и мучить себя стану… Полно мне о сем писать; а скажу Вам только то, что я, увидев Рамзея, не стану с ним говорить о его вояжах. Вот моя сатисфакция за его редкие письма; а ежели он начнет, то я слушать не стану. Ежели будет писать — читать не стану, и первое мое требование, дабы он не отдавал в печать своих описаний».

По-иному прочитал это же письмо Плещеев; отвечая на него, он говорит: «Наш Николай Михайлович уже, надеюсь, возвращается от англичан к русским. Нетерпение мое велико видеть этого любезного мне человека. Ты меня в письме твоем обрадовал, что надеешься на пользу его путешествия. Дай Боже, чтобы он, приехав сюда, сказал нам, что люди везде люди, а ученые его мужи ни на одну минуту не сделали его счастливее прежнего».

В Знаменском, куда он сразу поехал, не задерживаясь в Москве, Карамзину пришлось разбираться и оправдываться, но радость свидания сгладила на время обиду и подозрительность Настасьи Ивановны. Через несколько месяцев все начнется сначала, поскольку от созданного ее воображением образа Карамзина она избавиться не могла. Но это будет потом…

Карамзин привез с собой кипу иностранных журналов, читал, сравнивал, но в конце концов пришел к мысли, что ни один из них нельзя полностью принять за образец. Иностранные журналы, как, впрочем, и русские, все имели четкую специализацию, они были или ученые, или политические, или сатирические, или проводили какую-либо одну идею (как, например, масонские). Карамзин же хотел издавать журнал литературный — равно любопытный для ученых и политиков, военных и гражданских, для дворян и купцов, для мужчин и, — об этом особая речь, — для дам и девиц, ибо они-то наиболее восприимчивы к произведениям изящной словесности. Журнал должен быть интересным, увлекательным, давать пищу и уму и сердцу, поэтому в нем должны быть серьезные сочинения, но такие, которые заставляли бы задуматься, а не отталкивали читателей сухой, бесплодной ученостью.

Имея опыт издания «Детского чтения», Карамзин понимал, что особенно рассчитывать на сотрудников нельзя, что почти вся работа по журналу ляжет на него: придется быть и автором, и переводчиком, и редактором.

Ему удалось увлечь своим замыслом Плещеевых и убедить в правильности своего взгляда на журнал, они не только разделяли, но одобряли, поддерживали его и, что самое главное, поверили в успех журнала. Их маленькая дочка Саша, как пишет Кутузову Настасья Ивановна в ноябре 1790 года, «пришла ко мне просить 5 рублей. Как я спросила „на что?“, то она мне отвечала, скажу вам точно ее слова: „Маменька, сказывают, журнал Николая Михайловича очень хорош, то я его возьму… и пошлю в Берлин к Алексею Михайловичу“. Поверите ль, что сие меня чувствительно тронуло, и я не лишу ее этого удовольствия; и ежели эта не чрез меня дорога, то вы чрез нее будете иметь этот журнал».

Подготовка материалов для журнала и была главным делом, которым занимался Карамзин в Знаменском.

Он приводил в порядок и обрабатывал свои путевые заметки. Принятая форма писем была очень удобной для объединения разнообразных впечатлений, сведений, размышлений, она сохраняла форму живого рассказа, в котором мысль легко переходит от одной темы к другой, отвлекается в сторону и в то же время повествование сохраняет общую нить.

Ряд рассуждений — и очень важных, — записанных во время путешествия, не вошел в «Письма русского путешественника». Думается, они нарочно были выделены Карамзиным для того, чтобы читатель обратил на них особое внимание. Объединенные общим названием «Разные отрывки (Из записок одного молодого россиянина)», они были напечатаны в журнале год спустя и представляют собой вернейший духовный автопортрет Карамзина того времени: таким он вернулся из путешествия. В «Отрывках» Карамзин рассуждает о счастии, о вечной душе, о Руссо, о непознаваемой тайне смерти, о ложных мнениях поверхностных наблюдателей, об удовольствии и заключает их утопической картиной в духе столь дорогих его сердцу заветных идей Просвещения.

«Разные отрывки…» не включались автором в собрание сочинений и никогда после журнальной публикации не перепечатывались. Приводим несколько «Отрывков».

«Перестаньте, друзья мои, жаловаться на редкость и непостоянство счастия! Сколько людей живет на земном шаре! А оно у каждого должно побывать в гостях — Монтескьйо говорит, один раз, а я говорю, несколько: — как же вы хотите, чтобы оно от вас никогда не отходило? — Что принадлежит до меня, то я благодарю счастие за визиты его; стараюсь ими пользоваться и ожидаю их без нетерпения. Иногда оно посещает меня в уединении, в тихих кабинетах натуры; или в сообществе друга, или в беседе с лучшими из смертных, давно и недавно живших; или в то время, когда я, бедный, нахожу средство облегчить бедность моего ближнего.

Как может существовать душа по разрушении тела, не знаем; следственно, не знаем и того, как она может мучиться и блаженствовать. Говорят — и сам Руссо говорит, — что блаженство или мучение души будет состоять в воспоминании прошедшей жизни, добродетельной или порочной; но то, что составляет добродетель и порок в здешнем мире, едва ли покажется важною добродетелью и важным пороком тому, кто выдет из связи с оным. Описывать нас светлыми, легкими, летающими из мира в мир (зачем sʼil vous plait? /скажите, пожалуйста?/), одаренным шестью чувствами (для чего не миллионами чувств?), есть — говорить, не зная что.

Думают, что историю ужасных злодеяний надобно скрывать от людей; и потому в некоторых землях процессы злодеев сожигают при их казни; но кто так думает, тот не знает сердца человеческого. Злодей не сделался бы злодеем, если бы он знал начало и конец злого пути, все приметы сердечного развращения, все постепенности оного, разрождение пороков и ужасную пропасть, в которую они влекут преступника. Содрогается душа наша при виде злодейств или картины оных; тогда мы чувствуем живейшее отвращение от зла и бываем от него далее, нежели в другое время.

Если бы железные стены, отделяющие засмертие от предсмертия, хотя на минуту превратились для меня в прозрачный флер, и глаза мои могли бы увидеть, что с нами делается там, то я охотно бы согласился расстаться с Кантами, Гердерами, Боннетами. Все, что о будущей жизни сказали нам философы, есть чаяние; потому что они писали до смерти своей, следственно, еще не зная того, что ожидает нас за гробом. Все же известия, которые выдаются за газеты того света (например, шведенбурговы мнимые откровения), суть, к сожалению, газеты (то есть басни)!

Человеческая натура такова, что истинную приятность может вам доставить одно полезное, или то, что улучшает физическое или духовное бытие человека — что способствует к нашему сохранению. Все в нашей машине служит к чему-нибудь: таким образом, и все наслаждения наши должны служить к чему-нибудь. Верх удовольствия есть предел пользы; далее нет уже цели — начинается не для чего, вред, порок.

На систему наших мыслей весьма сильно действует обед. Тотчас после стола человек мыслит не так, как перед обедом. Пусть поэт писанное им в восемь часов утра прочтет в три часа пополудни, если он NB в два часа утоляет свой голод! Я уверен, что многое, казавшееся ему прекрасным в утреннем восторге сочинения, покажется ему тогда — галиматьею. Вообще с наполненным желудком не жалуем мы высокого парения мыслей или не находим в оном вкуса, а философствуем по большей части как Скептики. Тогда не надобно говорить нам о смелых предприятиях, мы верно откажемся. — Каждое время года и всякая погода дает особливый оборот нашим мыслям».

В Знаменском написан и этнографический очерк «Сельский праздник и свадьба». Карамзин и ему придал форму письма, снабдив подзаголовком «Письмо к…». Обозначены место и дата: «Село …ское, 3 октября 1790».

«Я давно уже знал, что приятель мой, — начинает Карамзин очерк, — который обыкновенно проводит лето и начало осени в …ской своей деревне, по уборке хлеба дает пир своим крестьянам и дворовым людям; а ныне удалось мне быть самому на сем празднике».

Далее Карамзин описывает благодарственный молебен в сельской церкви, на котором вместе с крестьянами присутствуют и господа. Пригласив крестьян в господский дом, хозяин беседует с ними, «увещевая их быть трудолюбивыми и жить между собою в братском мире».

А уж потом, собственно, и начинается праздник, называемый в народе спожинками, дожинками или осенинами.

День был ясный, по поводу чего один мужик заметил: «Бог любит наш праздник и дает нам всегда красный денек». Пировали на улице, ели, пили, после обеда началось веселье, игры, пляски. «Гудки загудели, дудки задудели, а молодые пошли трястись и вертеться, или плясать, не так приятно, как Вестрис, когда он будто бы пляшет по-русски, но зато оригинальнее его». Дворовым людям накрыли обед в комнатах, подавали им кушанья господа. «Я слыхал от своей няньки, — пишет Карамзин, — что на том свете слуги будут господами, а господа слугами; но мне случилось и на сем свете видеть такое чудо».

Карамзин описывает свадьбу, красочные обычаи, приговоры, шутки, курсивом выделяя меткие и острые словечки крестьян.

Заканчивается праздник, и всё возвращается в свою обычную колею: «Слуги стали опять слугами и должны были накрывать для нас стол».

В конце октября — начале ноября Плещеевы и Карамзин возвратились в Москву, а 6 ноября 1790 года в «Московских ведомостях» было опубликовано объявление Карамзина об открывающейся в университетской книжной лавке на Тверской улице подписке на его журнал.

В 1790 году в Москве выходило всего два журнала: «Политический журнал», составлявшийся из статей, переводимых из издаваемого в Гамбурге ежемесячника, и юмористические листы Н. И. Страхова, их автора и издателя, «Сатирический вестник, удобоспособствующий разглаживать наморщенное чело старичков, забавлять и купно научать молодых барынь, девушек, щеголей, вертопрахов, волокит, игроков и прочего состояния людей. Писанный небывалого года, неизвестного месяца, неведомого числа, незнаемым сочинителем». Поэтому объявление об издании нового журнала должно было привлечь внимание москвичей. К тому же имя Карамзина, в отличие от «незнаемого сочинителя» Страхова, читатели «Московских ведомостей» уже знали по «Детскому чтению».

Объявление Карамзина было, собственно, не просто объявлением, а литературным манифестом.

«С Января будущего 91 года намерен я издавать журнал, если почтенная публика одобрит мое намерение. Содержание сего журнала будут составлять:

1) Русские сочинения в стихах и прозе, такие, которые, по моему уверению, могут доставить удовольствие читателям. Первый наш поэт — нужно ли именовать его? — обещал украшать листы мои плодами вдохновенной своей музы. Кто не узнает певца мудрой Фелицы? Я получил от него некоторые новые песни. И другие поэты, известные почтенной публике, сообщили и будут сообщать мне свои сочинения. Один приятель мой, который из любопытства путешествовал по разным землям Европы, который внимание свое посвящал натуре и человеку, преимущественно пред всем прочим, и записывал то, что видел, слышал, чувствовал, думал и мечтал, — намерен записки свои предложить почтенной публике в моем журнале, надеясь, что в них найдется что-нибудь занимательное для читателей.

2) Разные небольшие иностранные сочинения, в чистых переводах, по большей части из Немецких, Английских и Французских журналов, с известиями о новых важных книгах, выходящих на сих языках. Сии известия могут быть приятны для тех, которые упражняются в чтении иностранных книг и в переводах.

3) Критические рассматривания Русских книг, вышедших и тех, которые вперед выходить будут, а особливо оригинальных; переводы, недостойные внимания публики, из сего исключаются. Хорошее и худое замечаемо будет беспристрастно. Кто не признается, что до сего времени весьма немногие книги были у нас надлежащим образом критикованы.

4) Известия о театральных пиесах, представляемых на здешнем театре, с замечаниями на игру актеров.

5) Описания разных происшествий, почему-нибудь достойных примечания, и разные анекдоты, а особливо из жизни славных новых писателей.

Вот мой план. Почтенной публике остается его одобрить или не одобрить; мне же в первом случае исполнить, а во втором молчать.

Материалов будет у меня довольно; но если кто благоволит присылать мне свои сочинения или переводы, то я буду принимать с благодарностию все хорошее и согласное с моим планом, в который не входят только теологические, мистические, слишком ученые, педантические, сухие пиесы. Впрочем, все, что в благоустроенном государстве может быть напечатано с указанного дозволения — все, что может нравиться людям, имеющим вкус, тем, для которых назначен сей журнал, — все то будет издателю благоприятно.

Журналу надобно дать имя; он будет издаваем в Москве, и так имя готово: „Московский журнал“.

В начале каждого месяца будет выходить книжка в осьмушку, страниц до 100 и более, в синеньком бумажном переплете, напечатанная четкими литерами на белой бумаге, со всею типографическою точностию и правильностию, которая ныне в редких книгах наблюдается. Двенадцать таких книжек, или весь год, будет стоить в Москве 5 руб., а в других городах с пересылкою 7 руб. Подписка принимается в Университетской книжной лавке на Тверской улице г. Окорокова, у которого журнал печатается, и раздаваться будет и где по принятии денег даются билеты; а в других городах в почтамтах, через которые и будет с точностию доставляема всякий месяц книжка. Кому же угодно будет из других городов послать деньги прямо в лавку, того прошу сообщить при том свой адрес, надписав: В Университетскую книжную лавку в Москве, и в таком случае ручаюсь за верное доставление журнала. Имена подписавшихся будут напечатаны.

Николай Карамзин».

Кутузов, получив объявление, писал Настасье Ивановне: «Удивляюсь перемене нашего друга и признаюсь, что скоропостижное его авторство, равно как план, так и его „Объявление“ поразили меня горестно, ибо я люблю его сердечно. Вы знаете, я давно уже ожидал сего явления, — я говорю о авторстве, но я ожидал сего в совершенно ином виде. Я наслушался от мужей, искусившихся в науках, да и нагляделся во время обращения моего в мире, что истинные знания бывают всегда сопровождаемы скромностью и недоверчивостью самому себе. Чем более человек знает, тем совершеннее видит свои недостатки, тем яснее видит малость своего знания и самым тем бывает воздержнее в словах своих и писаниях, ибо умеет отличить истинную пользу от блестящего и красноречивого пустословия.

Ежели в нашем отечестве будут издаваться тысячи журналов, подобных Берлинскому и Виландову, то ни один россиянин не сделается от них лучшим, напротив того — боюсь, чтоб тысяча таковых журналов не положила миллионов новых препятствий к достижению добродетели и к познанию самих себя и Бога. Между нами сказано, страшусь, во-первых, чтобы наш друг не сделал себя предметом смеха и ругательства, или, что и того опаснее, чтобы успех его трудов не напоил его самолюбием и тщеславием — клиппа[6], о которую разбивались довольно великие мужи. Чем более сии страсти получат пищи, тем более ослепят его и сделают своим рабом. Дай Боже, чтобы не сбылась моя догадка; искренне, однако ж, скажу, что он стоит теперь на склизком пути».

Об этом же он пишет в очередном письме Трубецкому: «Я слышу, что любезный мой Карамзин произвел себя в авторы и издает журнал для просвещения нашего отечества. Признаюсь, что его „Объявление“ поразило мое сердце, но немало также удивился и тому, что М. Матв. (Херасков. — В. М.) будет участвовать в том. Пожалуйте, скажите мне, что все сие значит, что молодой человек, сняв узду, намерен рыскать на поле пустой славы? Сие больно мне, но не удивляет меня; но ежели муж важный и степенный одобряет такого юношу, сие приводит меня в изумление».

В то же время Кутузову очень хочется вернуть Карамзина к проповеди масонской мистики. Он уверен, что это возвращение будет и для Карамзина, ступившего на «склизкий путь», благом, и принесет более пользы людям. Исчерпав все убедительные логические доводы, на которые Карамзин приводил такие же убедительные возражения, Кутузов решил изменить тактику. От логических рассуждений он обращается к эмоциональному воздействию художественного образа и задумывает создать сатирический портрет Карамзина, чтобы тот мог увидеть себя со стороны. Кутузов придумал оригинальный ход: некий автор, прочитав объявление о «Московском журнале», пишет издателю письмо, предлагая свое сотрудничество.

Этот автор представляет собой зеркальное отражение издателя. Описывая факты его биографии, Кутузов следует фактам биографии Карамзина. Начинается письмо с того, что автор пишет: «Мне минет скоро двадцать пять лет», что точно соответствует возрасту Карамзина. Затем автор рассуждает об устарелости взгляда стариков, полагающих, что в этом возрасте надо учиться и повиноваться. «В нашем XVIII просвещенном столетии такие пустые бредни потеряли свою силу; мы пользуемся драгоценною свободою, нужно только уметь читать и писать — бумаги у нас довольно; нужно только, кажется, быть писателем, и будем, конечно, не из последних». Далее автор рассказывает о полученном им образовании: учителя-иностранцы научили болтать по-французски и по-немецки, затем — чтение романов, от учителей он узнал, что соотечественникам его «недостает просвещения», так как они «верят слепо всему, что сказано в Священном Писании», затем отправился в чужие края и, «окончив курьерскую поездку», решил записаться в «благородный цех сочинителей».

Заканчивается письмо радостной оценкой программы «Московского журнала»:

«Но вообразите ж несказанную мою радость при получении чрез одного приятеля того „Объявления“, чрез которое возвещаете вы скорое ваше разрешение от подобного моему бремени! Всего более порадовало меня то, что вы приглашаете нашу собратию присылать к вам плоды их невоздержанности, обещав стараться о них, как о собственных ваших детях. Теперь остается у меня одно сомнение: вы, наблюдая правила благоразумных благотворителей, предписываете пределы вашим благодеяниям, ограничивая оныя исключением некоторого рода присылаемых к вам младенцов, как то: „теологических, мистических, слишком ученых, педантических и сухих“. Я совершенно с вами согласен, и как не повиноваться вашим мнениям, ибо видна птица по полету — что таковыя сочинения не должны быть терпимы в благоучрежденном государстве; но, признаюсь откровенно, я не разумею истинного значения сих названий, и для того, чтоб не прогневать вас, моего государя, присылкою чего-либо противного вашим намерениям, прошу дать мне истое и ясное понятие о сих употребляемых вами заглавиях. Впрочем, получа от вас ответ, не умедлю отправлением моих произведений, которыми, без великого самолюбия сказать, я обилую. В ожидании же пребуду государя моего усердный сотрудник Попугай Обезьянин».

Это сочинение Кутузов отослал H. Н. Трубецкому с такой припиской: «Я написал, было письмо от неизвестного человека к журналисту, но боюсь, не едко ли оно, и для того сообщаю вам оное. Поступите с ним, как вам угодно».



Поделиться книгой:



Регистрация