Иногда даже казалось, что они еще не нашли удовлетворения в процессе охоты, как если бы они сами должны были поставить на вершины ужаса еще свой козырь. Так иногда нас поражал ужасный юмор, который в стихах и рисунках поселился на каменных стенах опустошенных деревень.
Однажды, светлой сентябрьской ночью, мы двигались навстречу дальнему сиянию битвы. Тупо и молчаливо плыли массы по пыльной дороге, тянущейся в сторону раскаленного горизонта. Все чувства утихли, оглушенные гигантской силой гремящего все ближе огня. Но посреди потока один, привязавший себе к каске пару больших бычьих рогов, равнодушно скакал как отправляющийся на бой германский бог.
В другой раз, когда под самым мощным обстрелом обрушивался городок Комбль, залитый градом стали и камней, мы увидели двух человек, замаскировавшихся женской одеждой, с красными зонтиками от солнца, бегущих вокруг руин. Эти люди были той же самой природы, что и ударная группа, которая захватила траншею противника, закидав ее пустыми винными бутылками, как тот шотландский штурмовой отряд, который для атаки играл в футбол напротив вражеских позиций, или как немецкий лейтенант, о которым на фронте рассказывали, что он нашел способ разрывать гранату с длинной ручкой, держа ее как факел над своей головой, причем ни один ее осколок его не задевал.
Пусть кто-то захочет перекреститься при таких примерах божественной дерзости; но мне не хотелось бы обходиться без них. Как раз в те часы, когда чудовищная мощь вещей угрожала своими ударами сделать душу мягкой и податливой, находились мужчины, которые небрежно танцевали над этим прочь, как над пустотой. И та единственная идея, которая подобает для мужчин, что материя – это ничто, а дух все, та идея, на которой только основывается величие человека, преувеличивалась ими до парадоксов. Там чувствовалось, что это учащение поразительных эффектов, эти ревущие стальные грозы, как бы жадно они ни вздымались вверх, все же, были только механизмом, только театральными кулисами, приобретавшими свое значение только благодаря игре, которую на их фоне играл человек.
Очень глубокое значение есть в том, что как раз самая сильная жизнь жертвует собой наиболее послушно. Лучше погибнуть как рассыпавшийся на части метеор, чем угаснуть с дрожью. Кровь ландскнехтов всегда вспенивалась под лопастями винтов жизни, не только, когда железное опьянение боя несло их от волны к волне. Они должны были выражать жизнь и формировать, дико и сильно, как она беспрерывно пробивалось им из их глубины. Если мужской добродетелью для них были только опьянение и огонь, то борьба, вино и любовь раскаляли их до белого каления, до дикого желания смерти. Каждый час требовал содержания, пестро и горячо проносились дни между их рук как жемчужины раскаленных четок, которым они должны были молиться, чтобы воплотиться. Из одного источника вспыхивало им все бытие, это могло отражаться в полном стакане, в неистовых глазах противника или в мягкой улыбке девушки. В опьянении просыпалось желание победить, на вершинах битвы опьянение, в руках любви у них сплавлялось и то, и другое.
Как другие в искусстве или в правде, они в бою стремились к воплощению. Наши дороги различны, у каждого в груди есть свой компас. Для каждого жизнь – это что-то иное, для одних крик петуха ясным утром, для других поле, спящее полуденным сном, для третьих светлое мерцание в вечернем тумане.
Для ландскнехта это была грозовая туча над ночными далями, напряжение, которое лежит над пропастью.
9. Контраст
Я просыпаюсь. Где я? Ах, так! Действительно, я даже лежу в кровати, в превосходной постели. Они знают в этом толк, французы. Они вообще люди, умеющие жить. Собственно, они действительно приятные люди. Я вовсе не ненавижу их.
Однако мне лучше бы никому об этом не говорить. За такие страстные чувства они обижаются еще даже на Старого Фрица. Они даже не неправы со своей точки зрения. Если уже ведут войну, нужно делать это во всем. Все же также среди нас, фронтовиков, есть люди, которые врываются во французские окопы, со сталью и взрывчаткой в руке, и в захваченном блиндаже читают Рабле, Мольера и Бодлера.
Еще одно. Чем мы были бы без этого дерзкого и бесцеремонного соседа, который каждые пятьдесят лет счищает ржавчину с наших клинков? Европа как равнина, зеленая и заполненная пастбищами, и так много добродушных животных на ней, чем кто-нибудь мог бы пожрать: до тех пор пока германская и галльская кровь циркулирует по сердцам и мозгам, эта чаша нас минует. И тем более, идти на бой, с осознанием необходимости и ценности противника на заднем плане, это означает рыцарское наслаждение особенного рода. Однако высокая культура борьбы давно ушла в прошлое, также в игре на жизнь и смерть масса может участвовать, а она не оставила дома свои инстинкты. Как дошел английский старший лейтенант, которого мы недавно взяли в плен, до того, чтобы протянуть мне свои часы и портсигар? Он дрался как джентльмен и торговался как кондитер.
Ах, это становится все тяжелее, все жаднее война щупальцами полипа хватает все чистые чувства, чтобы откармливаться на этом в своей темной пещере. Людей убивают, но это ничего, им же все равно когда-то однажды придется умереть, но нельзя отрицать их. Нет, нельзя отрицать их. Однако для нас самое ужасное не то, что они хотят убивать нас, но то, что они беспрерывно поливают нас своей ненавистью, что они никогда не называют нас иначе, чем немчура, гунны, варвары. Это озлобляет. Это верно, что у каждого народа есть свой дурной тип, и как раз его соседи обычно рассматривают в качестве нормы. Мы и сами не лучше, каждый англичанин для нас это Шейлок, каждый француз – маркиз де Сад. Ну да, через сто лет люди будут смеяться, вероятно, над этим, если, конечно, именно тогда не придется снова вести войну. Для любого рассмотрения нужна именно дистанция. Дистанция в пространстве, во времени и в духе.
Во всяком случае, кровать действительно превосходна. Скоро как раньше, когда на каникулы приезжал домой и спал до начала любимого дня, по-настоящему свежо и без забот. Потом вскакивал, пил кофе в саду и отправлялся с братом в леса, свободен, как перелетная птица, и с кучей больших планов в голове. Однажды были также маневры. Как резко звучала медь труб над широкими полями, приманка, к которой прислушивались, затаив дыхание, в то время как странная дрожь охватывала тело мальчишек. Это была мужественность, которая звала нас там сзади, знамя, бьющий копытами конь, и клинок, который выхватывали из ножен. Это было движение рыцаря на рассвете и алая кровь, брызжущая из горящей раны. Это была борьба!
Ах да, если бы мы знали все это раньше. Прекрасное рыцарство, это ползание между грязью и разложением. Всего несколько дней назад я тащил застреленного брата под огнем, его шпагу я давно отослал домой. Целесообразнее для приветствия бросать пакет динамита перед ногами, чем элегантно скрещивать клинки.
Снаружи, должно быть, прекрасная погода. Осеннее солнце через занавески разбрасывает позднее золото в чистых монетах. Начищенный паркет, розовые обои, часы с маятником, мраморный камин, все блестит настолько изящно, что от удовлетворения нужно валяться на подушках. Как иногда, все же, все приносит радость! Теперь широкое, дрожащее солнечное пятно падает как раз на картину в тонкой золотой рамке, висящей напротив меня. Ватто! Цвета сверкают тонко и легко как эмаль крыла бабочки, как воздушный, в нежной дымке станцованный менуэт. Да, есть ли все же еще что-нибудь? Есть ли это еще на самом деле?
И, однако, вчера сидели с двумя другими в яме, перед которой вздувался брезент на мокром ветру. Безмолвно и дрожа от холода, покусывая трубку между зубов, прислушиваясь к равномерному вою и треску железных болванок. Бах! Бах!! Бах!!! «Ты смотри, они все приближаются. Не уйти ли нам все-таки лучше вон туда вправо?» «А, да ладно, так или иначе крышка. У тебя еще найдется немного табаку? Это становится все сильнее. Будь уверен, они атакуют еще сегодня».
Да, еще вчера я, окаменев и нервно, часами пристально смотрел на растрескавшуюся стену глины напротив. У меня она еще и сейчас четко перед глазами, эта коричневая стена, с черными кремнями и кусками мела в ней, внизу уже расплывшаяся в каше, из которой возвышались патронные гильзы и ржавые головки ручных гранат. Там еще лежал и труп, однако, можно было видеть только одну его ногу. Он, должно быть, уже давно лежал так. Нога больше не могла держать тяжелый сапог и отвалилась на лодыжке. Очень отчетливо можно было видеть кость, которая облупилась из коричневого, пригорелого мяса. Затем были грубые связанные кальсоны и серые брюки, которые от дождя снова наполнились стекающей вниз глиной.
Собственно, так нужно было бы лежать уже долго. С черным черепом негра, с которого дождь вырвал волосы пучками, и маленькими, высохшими рыбьими глазами в глубоких глазницах. Где-нибудь в поле, растерзанный воронами, в засыпанном блиндаже – вонючими крысами или на нейтральной полосе – неутомимыми роями пуль.
Это все всегда было достаточно близко. Вчера еще. Каждый день, которым я еще дышу, – это подарок, большой, божественный, незаслуженный подарок, которым следует наслаждаться длинными, хмельными глотками как превосходным вином.
Я вскакиваю и помещаю голову под воду. Из полотенца, которым я вытираюсь, истекает очень нежный аромат, как-то напоминая о руках прекрасных, ухоженных женщин. Надевание рубашки – это торжественное действие, коронация моего нового олицетворения. Как белое, шелестящее полотно гладит тело, так успокоительно и возбуждающе одновременно. Насколько богата, все же, жизнь изящными вещами, наслаждениями, которые мы только теперь научились ценить. Мы обязаны этим войне, этой потребностью окунать каждое волоконце нашего существа в жизнь, чтобы понять ее во всем ее великолепии. Для этого нужно знать разложение, так как только тот, кто знает ночь, умеет ценить свет.
Снаружи на улице я спрашиваю одного штатского о бассейне. Мне доставляет удовольствие говорить по-французски. При этом у меня такое чувство, как будто меня, все же, что-то связывает со страной, которой я наношу раны.
В бассейне великолепно. Солнце сквозь стеклянную крышу бросает дрожащие завитки на зеленую кафельную облицовку. Я с усердием скольжу по воде. От трамплина в мою сторону смеются несколько голых фигур. Мои товарищи уже здесь; я вовсе не узнал их сначала. Когда всегда видишь их, покрытыми пересохшей грязью, склонившимися и пробирающимися по траншеям, то удивляешься их тугим, стройным телам, мышцы которых играют под влажным блеском как жидкий мрамор. Какие они, все же, прекрасные парни! Почти на всех красные следы шрамов, которые выжгла у них в плоти разрывающаяся в бою сталь. Когда они кидаются в воду сверху как вибрирующие стрелы, чувствуешь инстинктивно: они обладают мужеством.
От бассейна я неторопливо прогуливаюсь к музею, который лежит совсем близко. Свежий осенний воздух делает влажное лицо холодным и гладким, глаза блестящими. В залах с картинами один голландский художник висит рядом с другим. Правильно, Фландрия ведь очень близко. Эти рыбные базары, деревенские кабачки, крестьянские танцы дышат уютом, желанием и уютным наслаждением. Там кистью художника водила текущая жизнь. Сегодня мне нужно тепло; для Гойи я ничего не мог бы чувствовать. Также коллекция японских миниатюр стоит там под стеклом, изящные шедевры ручной работы, резьба по эбеновому дереву, нефриту и слоновой кости, фигурки из черноватой меди, украшенные золотом и серебром. Я долго рассматриваю завитое щупальце каракатицы из желтоватой слоновой кости с сотнями более темных присосок, на котором сидит крохотная металлически-зеленая муха. Беглый взгляд искоса во время прогулки по морскому берегу должно было вызвать эту идею. Также там есть арбузы величиной с грецкий орех, в которых выведено каждое отдельное семечко, маленькие черепахи с орнаментируемым панцирем спины и обезьянка, которая бьет в барабан. Все это настолько совершенно, что если однажды видели это, то нельзя себе даже представить, что можно было бы сделать лучше, и это пробуждает ту самую чистую радость, с которой рассматривающий полностью окунается в эти образы.
Во второй половине дня я снова иду в город, наполняющийся просыпающейся суматохой. С заостренным чутьем жителя большого города я прохожу суету, в то время как мозг легко и точно перемалывает изобилие меняющихся картин. Витрины, книжные магазины, мелькающие трамваи и автомобили, немецкие, французские, фламандские обрывки фраз, женщины, вопреки разделяющим народы валам все еще окруженные влияниями города Парижа; все это наталкивается и объединяется в сияющую, тысячерукую картину жизни. И этот поток самых различных отношений с бытием опрокидывает свои волны навстречу мне тем сильнее, что я всего сутки назад был еще совсем первобытным человеком, живущим в пещерах и борющимся только за свою жизнь. Тут я чувствую, что существование – это опьянение и жизнь, дикая, замечательная, горячая жизнь, пылкая молитва. Я должен выразиться, выразить любой ценой, чтобы я, содрогаясь, осознал: Я живу, я еще живу. Я погружаю свои взгляды в глаза проходящих мимо девушек, бегло и убедительно и радуюсь, если они улыбаются. Я захожу в магазин и покупаю себе сигареты, самые лучшие, само собой разумеется. Я останавливаюсь перед каждой витриной, рассматривая белье, изящные ювелирные изделия и книги. Я ем в маленькой таверне, и ничего нельзя упустить, также мокко и графин ликера, наконец.
Тогда я снова шагаю по улицам и площадям, которые плавают теперь в огнях. Постепенно я захожу в пригород, кварталы которого возвышаются вечером холодно и мрачно. Только с далекими промежутками тлеют фонари. Я останавливаюсь у перил моста и пристально смотрю в черное зеркало канала. Я стал печален, все одиноко и неизвестно. Ветер отрывает целые ветки с листьями с осенних деревьев, проносит их с шелестом мимо меня и бросает их в воду. Баржа неслышно скользит под мостом как длинный, черный гроб.
Как все это враждебно. Вещи качаются в тумане, они то как дым, то как нереальное, призрачное дрожание, то они насмешливо проявляются в холодной жесткости. Так дрожит человек, когда он заколочен в каком-то чужом гостиничном номере в неизвестном городе или при чтении меланхолически близкого к безумию русского поэта. Прислонившись к железным перилам, перекинутыми над водой, о которой я не знаю, откуда и куда она течет, на мою душу нападает та грусть, которая иногда поднимается в нас как свинцовый туман и делает для нас вещи пустыми и бесцветными, лишая их существа. Пространство соскальзывает в холодную бесконечность, и я чувствую себя крохотным атомом, которого неутомимо затягивают в свой вихрь коварные силы. Я так устал, так утомлен, что хотел бы оказаться мертвым. Ландскнехт, странствующий рыцарь, который сломал свое копье, и его миражи расплываются в насмешливом смехе. Я чувствую с несомненной ясностью, что какой-то чужой смысл, страшное значение подкарауливает за всем этим процессом. Я уже иногда знал это на дне безумных опьянений или в душащих снах, я только снова забыл об этом в бушующей жизни. Обычно над такими вещами смеются, если со свежими силами и со здоровьем шагают в свете; но когда они сваливаются на нас, то все познание раскалывается мгновенно как стекло и как сон одной ночи. Каждый испытал что-то похожее, но он забывает об этом, так как он должен об этом забывать.
Там звучит легкий шаг, развеянный наполовину ветром. Фигурка шагает мимо и задевает меня беглым взглядом. Я должен обратиться к ней, как я должен был бы обратиться к человеку, который встретился бы мне на одиноком острове. Она, похоже, едва ли удивилась этому, и кем она и могла бы быть, наконец, раз идет мимо здесь в этом пригороде и в это время? Вероятно, уличная девчонка, но ландскнехт не переборчив, и я ощущаю непреодолимую потребность в обществе, даже если бы оно было самым наихудшим.
Теперь я узнаю также имя пригорода. Муль-Во называется он. Куда течет канал, она сама не знает, вероятно, в Дёль. Это немного успокаивает меня. Она рассказывает легко и невзыскательно; я жадно слушаю. О прошлом, перед войной, когда жили счастливее, чем теперь. Когда еще было вино и белый хлеб, и когда на полях перед воротами с музыкой и танцами отмечали веселые праздники. Ее муж – рабочий, который давно воюет на другой стороне, по ту сторону фронта. Где он может быть? Вероятно, он уже давно лежит в одном из больших кладбищ, которые обрамляют фронты. Вероятно, он также именно сейчас идет в Париже к какой-то другой? Или, может быть, он сидит в засаде в траншее между темными валами посреди сверкающей от разрывов снарядов ночи. Вероятно, мы скоро будем лежать с ним напротив друг друга, очень близко, и не догадываясь об этом. Только наши пули будут свистеть мимо наших голов.
«Но чего ты хочешь, что я должна делать? Месяцы превратились в годы, ты никогда не получишь весточки из-за границы, и эта проклятая война никогда закончится. Ты не можешь всегда сидеть только в квартире. Война – это большая беда для меня, для тебя и для всего мира».
Ее квартира скудна, кухня, каморка, еловая мебель. На стенах олеографии и свадебная фотография. Она в фате, а он во фраке, у обоих руки скрещены и неловко положены пригородным фотографом на живот. Мы беседуем тихо и беспрерывно, нам обоим нравится сидеть перед камином, в котором горит охапка хвороста и быть в обществе. Человек очень одинок в этом большом ландшафте, над которым дует дыхание войны. Через месяц этот город может уже быть кучей мусора, и завтра уже это сердце и этот мозг, которые так тесно хотели бы связывать себя с жизнью, больше не будут в состоянии чувствовать пульс крови. Если утром блестит солнце, мы мужественны и чувствуем блеск жизни в битве, но вечером у нас есть желание вместе сидеть тихо и мирно перед горячим очагом.
Когда мы расстаемся у входной двери, она говорит, пока влажный ветер дует в прихожей: «Je ne t'oublierai pas». Я тебя не забуду. Это звучит по-настоящему. Я возвращаюсь по мосту в город, руки в карманах шинели, голова опущена. При каждом шаге дребезжат шпоры.
На Рю-де-Лилль один товарищ встречает меня.
«Дружище, где тебя носило? Нас отправляют завтра утром».
«Отправляют? Нет!? Ведь мы же только что оттуда!»
«Старое дело. Пошли, я знаю маленькую закусочную, там можно красиво размахивать бокалами. Там есть старый портвейн, дубовые кресла и фламандские официантки».
Он хватает меня, и мы идем в закусочную.
10. Огонь
Хотя еще смеркается, наши фигуры очень отчетливо выделяются на фоне меловых стен траншеи, которая как белая змея проскальзывает ночью. Мы шагаем молча, осторожно по очереди, солдат за солдатом, каждый опутанный сетью своих мыслей. Через час мы, заброшенная армией вперед кучка, будем в глубине вражеских позиций, которые так широко растянулись перед нашим взглядом, далеко и таинственно как чужое, угрожающее бедой побережье.
Вокруг нас большая, серая скука. Земляные валы, колосниковые решетки, указатели, траншейные кабели холодно, безжизненно и враждебно глядят на нас из просачивающегося рассвета, объекты, к которым мы потеряли всякую связь. Мы еще воспринимаем вещи, но они ничего больше не говорят нам, так как всегда прерывисто, мимолетно игра волн наших мыслей танцует в мозге.
Странно, такие мгновения всегда доставляют снова и снова одно и то же настроение. Нашу первую битву мы выдержали давно, сотни и сотни раз стояли в огне, мы избранная ударная группа знаменитого штурмового полка и, все же, сегодня утром мы все так тихи и задумчивы.
И, тем не менее, мы блестяще подготовлены. Все три недели мы тренировались в тылу на воссозданной на основе аэрофотоснимков насыпи, также каждое утро примерно в час рассвета, с боевыми ручными гранатами, разрывными зарядами и зажигательными трубками. Мы обдумали все, предвидели, обсудили друг с другом, выучили французские оклики и упражнялись с их средствами ближнего боя; короче, это предприятие знакомо нам как беспрерывно вымуштрованный ружейный прием, который выполняется при соответствующей команде с естественной точностью.
Мы знакомы между собой уже давно как дерзкие смельчаки, встречались в некоторые горячие деньки в местах затянутых дымом полей сражения, в которых дух часа снова и снова собирает одних и тех же. Мы знаем, что мы воплощаем собой элиту энергичной мужественности, и гордимся этим сознанием. Еще вчера мы по старому обычаю сидели вместе за последним стаканчиком и чувствовали, что воля к борьбе, то своеобразное желание снова и снова выйти из строя, когда нужны добровольцы, также и на этот раз со старой энергией бросит нас навстречу опасности. Да, если бы только пришло время; мы люди той породы, которая растет с мгновением.
Все же, это неприятное чувство, этот непобедимый озноб изнутри наружу, эти полные предчувствий мысли, которые бушуют на нашем горизонте как расплывчатые, растрепанные обрывки облаков мы не можем прогнать от себя; не можем и тогда, когда пьем коньяк очень длинными глотками. Это сильнее нас. Туман, который лежит в нас и в такие часы над беспокойными водоемами души выводит наружу свою загадочную сущность. Не страх – его мы можем отпугнуть в его пещеру, если мы резко и насмешливо взглянем ему в бледное лицо – а неизвестное царство, в котором расплавляются границы нашего ощущения. Там замечаешь только, как мало разбираешься в самом себе. Дремлющее глубоко на дне, заглушенное неутомимыми работами за день, оно поднимается и расплывается, прежде чем примет форму, в глухую печаль.
Чем поможет закаляться три недели для этого часа, пока не поверишь самому себе жестко и без слабых мест? Чем поможет, что говоришь самому себе: «Смерть? Ну, и что дальше? Переход, которого, все же, никак нельзя избежать». Это все ничем не поможет, так как внезапно из думающего становишься чувствующим существом, пешкой в игре фантомов, против которых бессильно также оружие самого острого разума. Это факторы, которые мы обычно отрицаем, так как не можем считаться с ними. Но в мгновение переживания все отрицание тщетно, тогда это неизвестное обладает более высокой и более убедительной действительностью, чем все привычные проявления в полуденном свете.
Мы достигли самой передней линии и делаем последние приготовления. Мы прилежны и точны, так как мы чувствуем стремление занять себя, наполнить время, чтобы убежать от самих себя. Время, которое уже так бесконечно мучило нас в траншее, понятие, которое охватывает все мыслимые мучения, цепь, которую разорвет только смерть. Вероятно, уже через минуты. Я знаю, осознанно чувствуешь, как вытекающая жизнь проносится с шумом в море вечности; я уже иногда стоял у грани. Медленное, глубокое погружение, со звоном в ушах, мирным и знакомым как звон родных пасхальных колоколов. Не нужно было размышлять так и снова и снова пытаться разгадать загадки, которые, все же, никогда не решишь. Ведь все приходит в свое время. Голову выше, пусть ветер разгонит мысли. Умереть достойно, мы умеем это, идти навстречу угрожающей темноте со смелостью бойца и решительной жизненной силой. Не дать поколебать себя, улыбаться до самого конца, и пусть даже улыбка будет только маской самой себя: это тоже уже кое-что. Больше, чем преодолевая, человек не может умирать. Поэтому бессмертные боги должны завидовать ему самому.
Мы хорошо снаряжены для нашего выхода, увешаны оружием, взрывчаткой, световыми и сигнальными устройствами, настоящий боевой штосструпп, способный удовлетворить наивысшим требованиям современного боя. Способный не только благодаря своей радостной безрассудной смелости и жестокой силе. Если посмотреть на этих людей стоящих так в сумерках, тонких, худых и преимущественно почти еще детей, мало что можно было бы от них ожидать. Но их лица, которые лежат в тени касок, остры, смелы и умны. Я знаю, они не медлят перед опасностью ни мгновения; они бросаются на нее, быстро, жилисто и умело. Они объединяют горячее мужество с холодным разумом, они являются людьми, которые в вихре уничтожения уверенной рукой устраняют тяжелое заедание затвора, бросают врагу назад дымящуюся гранату, читают по глазам его намерения в борьбе не на жизнь, а на смерть. Это стальные типы, орлиный взгляд которых исследует облака прямо над жужжащими пропеллерами, которые протискиваются в сплетение рева танковых двигателей, решаются на поездку в ад над ревущими полями воронок, которые целыми днями, с верной смертью перед собой, сидят в окруженных, заваленных со всех сторон горами трупов пулеметных ячейках наполовину изнемогая за раскаленными пулеметами. Они – наилучшие современного поля боя, пропитанные решительным духом борьбы, сильное желание которых разряжается в сжатом, целеустремленном ударе энергии.
Когда я наблюдаю, как они бесшумно режут проходы в проволочных заграждениях, выкапывают штурмовые ступеньки, сверяют люминесцентные часы, по звездам определяют направление на север, тогда меня охватывает понимание: это новый человек, штурмовой сапер, элита Средней Европы. Новая раса, полная ума, силы и воли. То, что здесь в борьбе обнаруживается как явление, завтра станет осью, вокруг которой жизнь завертится быстрее и быстрее. Не всегда как здесь дорогу нужно будет прокладывать через воронки, огонь и сталь, но атакующий шаг шторма, с которым здесь исполняется процесс, привычный к железу темп, это останется таким же. Раскаленная заря заката тонущего времени – это одновременно и утренняя заря рассвета, в которой вооружаются для новой, более жесткой борьбы. Далеко позади огромные города, армии машин, державы, внутренние связи которых разорваны бурями, ждут нового человека, более смелого, привычного к борьбе, безжалостного по отношению к самому себе и к другим. Эта война – это не конец, а начало силы. Она – кузница, в который мир будет разбит в новые границы и новые общности. Новые формы хотят наполниться кровью, и власть хочет, чтобы ее схватили железной рукой. Война – это большая школа, и новый человек будет человеком нашей породы.
Да, теперь она в своей стихии, моя старая ударная группа. Действие, хватание кулака разорвало все туманы. Уже звучит тихое слово шутки над траверсой. Пусть это и безвкусно спрашивать: «Ну, толстяк, ты уже полностью набрал свой боевой вес?», между тем, все же – они смеются, и сам толстяк больше всего. Только не разжалобиться. Сейчас начнется праздник, и мы – его князья.
Все же, это беда. Если артподготовка не подействует, если вон там останется исправным хотя бы один пулемет, то этих великолепных людей в атаке через нейтральную полосу перестреляют как стадо оленей. Это война. Наилучшее и самое ценное, наивысшее олицетворение жизни как раз достаточно хорошо, чтобы бросить его в ее ненасытную глотку. Пулемет, скольжение его ленты на протяжении только секунды – и эти двадцать пять мужчин, с которыми можно было бы окультурить далекий остров, висят на проволоке как разорванные свертки, чтобы медленно истлеть. Это студенты, прапорщики со старыми, гордыми именами, слесари-механики, наследники плодовитых дворов, развязные жители больших городов, гимназисты, из глаз которых еще не совсем улетучился сон Спящей красавицы какого-либо старинного остатка. Крестьянские сыновья, выросшие под одинокими соломенными крышами Вестфалии или Люнебургской пустоши, окруженных шелестом древних дубов, которые их предки сажали вокруг окружающей стены из валунов. Они настолько верны, что, не задумываясь, умерли бы за своего командира.
У левого соседнего полка бушует огненный шторм. Это ложный маневр, чтобы запутать вражескую артиллерию и распылить ее огонь. Сейчас наступит наше время. Теперь нужно собраться. Конечно, нас, вероятно, жаль. Возможно, мы жертвуем собой тоже для чего-то несущественного. Но никто не может лишить нас нашей ценности. Важнее всего не то, за что мы боремся, а то, как мы боремся. Навстречу цели, пока мы не победим или не погибнем. Боевой дух, риск собственной жизнью, пусть даже для самой маленькой идеи, весят больше, чем все размышления о добре и зле. Это придает даже рыцарю печального образа его внушающий уважение ореол святости. Мы хотим показать, что есть в нас, тогда мы, когда погибнем, действительно проявили себя во всей полноте.
Теперь буря тоже бросается вниз на нас. Артиллерия нашей дивизии стреляет превосходно, первое попадание было точным до секунды. Все плотнее и более многоголосо становится вой железных болванок, чтобы утонуть там в постоянно разбухающем потоке злых, бурных, оглушительных шумов. Мины тянут свои подобные нитям жемчуга сверкающие дуги над нами и разбиваются в вулканических взрывах. Белизна осветительных ракет затопляет ярким светом блестящее облако дыма, газов и пыли, которое бурлит как кипящее озеро над равниной. Пестрые ракеты висят над окопами, разрываясь на звездочки, и внезапно гаснут как цветные сигналы огромной сортировочной станции. Все пулеметы второй и третьей линии работают изо всех сил. Шипение их бесчисленных, друг с другом сливающихся выстрелов – это тусклый задний план, который наполняет крохотные промежутки шума тяжелого орудия.
Теперь просыпается также французская артиллерия. Сначала группа легких батарей, они засыпают нашу траншею быстрыми сериями стальных ударов кулака, из блестящих шрапнельных снарядов свинцовые пули сыплются на нас как из лейки. Тогда следуют тяжелые калибры, которые бросаются с растущим шипением как огромные хищники с самого верха на нас и проглатывают длинные участки траншеи с огнем и черным чадом. Беспрерывно гремит град комьев земли, обломков дерева и маленьких осколков по нашим каскам, которые отражают совсем рядом неутомимый танец молний. Мощные трехногие мины раздробляют землю, утрамбовывая ее как ударами пестика в ступке; бутылочные мины, которые как кружащиеся колбасы проносятся сквозь дым и зарю, тут же рядами взрываются в огне первых. Трассирующие пули, гонящиеся друг за другом цепями раскаленных искр, тысячами выплевываются в воздух, чтобы отогнать раннего летчика, который хочет разведать, вероятно, позиции орудий заградительного огня.
Но мы стоим, плотно сжавшись, у лестниц для выхода. В первые минуты мы прятались в норах и подземных ходах. Только на короткое время, потому что в кузнице битв нас закалили до равнодушной и твердой как огонь природы. Мы также убежденные фаталисты и верим, что если в кого-то суждено попасть, то в него попадет, будь это даже неразорвавшийся снаряд на дне десятиметрового подземного убежища. Промежуток между приближением снаряда и взрывом – наихудшее; там дрожат даже нервы самого старого воина. Слишком много ужасных картин, слишком большое количество крови и рыдания предвещали собой эти вибрирующие свистящие звуки. Чем дольше ты участвуешь в этом, тем страшнее кинопленка воспоминаний, которая в эту секунду прокручивается в мозгу.
Тогда наступает момент, где огненный вихрь всасывает отдельные восприятия, чувства становятся жертвой столкновения картин, воспоминаний, чувства «я», чтобы также страх и надежда развеивались как беглый дым. Тогда разбивается слабый и падает к земле как пустая патронная гильза, так как он потерял свой последний инстинкт, страх. Никакая просьба, никакая команда и угроза не поднимут его снова.
Но сильный стоит с окаменевшим лицом, опьяненный триумфатор материи, посреди грозы. Он нашел равновесие на измененном уровне процесса, пусть даже мир стоит на голове, у мужественного сердца есть его собственный центр тяжести.
Зеленая ракета поднимается и с длинным спускающимся книзу хвостом зависает над нами. Сигнал! Мы бросаемся наружу и несемся, плотное, темное облако в неизвестное.
11. Между собой
Уже бесконечно я стою в траншее. Так бесконечно, что одно чувство за другим погасло во мне, и я стал куском природы, расплывающимся в море ночи. Только иногда мысль зажигает цепь огней в мозге и на короткое время снова делает меня сознательным существом.
Я прислоняюсь в углу траверсы и смотрю вслед кораблям облаков, медленно проплывающих в лунном свете. Как часто я уже стоял так! Точно так – правая рука на кобуре и голова недовольно откинута назад. Многие тома наполнили бы мысли, которые бежали на одиноком ночном дежурстве через мельницы мозга. То, что как раз самая голодная фантазия бежит наиболее сильно! Есть ли, пожалуй, еще люди, шаги которых стучат теперь по асфальту больших городов? Бары с авантюрно наливаемыми слоями ликерами? Были ли времена, когда можно было уехать на пароходе, далеко? Очень далеко? Есть ли еще острова в южных морях, на которые никогда не вступал европеец? Счастливые острова!
Как часто я уже стоял так на месте вроде этого! Короткий участок траншеи лежит передо мной, крохотная часть огромного фронта. И, все же, эта черная дыра входа в подземный ход, этот пост часового, блок, пропитанный темнотой и тайной, эти три или четыре проволоки, которые пересекаются наверху в бледном небе, являются всем миром, который окружает меня, простым и важным как декорации мощной драмы.
Часовой наверху не шевелился уже два часа. Он, кажется, стал частью глиняной стены, на которой он выглядит неподвижным и молчаливым как индийский святой столпник. Уже три года стоит часовой на этом месте, летом и зимой, днем и ночью, на ветру, дожде, жаре, холоде и огне.
Иногда он сменяется, иногда он гибнет, но это едва ли замечают. Личности соскальзывают туда по твердо зафиксированному заданию. Если проходишь, всегда один стоит и докладывает: «Пост номер 5, на посту ничего нового».
Это страшно. Кто стоит там? Часовой, винтовка, самая маленькая боевая единица, номер. Многие вовсе не видят в этом ничего другого. Почитать о наших храбрых воинах, которые стоят на посту, зевнуть и выключить свет. Другие сообщают о высокой морали войск. Под этим они понимают, что мы еще можем выдерживать это. Заметив, что мы лежим на этой позиции, чтобы отдохнуть. Скоро мы снова «готовы для сражения». Мы ведь лучший материал.
Материал, это правильное выражение. Приблизительно как уголь, который бросают под раскаленные котлы войны, чтобы завод продолжал работать. «Отряд в огне сжигается в шлак», так ведь звучит элегантная формула военного искусства.
Нельзя за это обижаться на них. Они знают о душе фронтовика так же мало, как богач о бедности. Ах, мы – не только винтовки, мы – между прочим, также люди, сердца, души. Если мы ночь за ночью, многие тысячи по ту и эту сторону, извиваемся на дыбах времени, наша жизнь лежит перед нами, несказанно ужасная как разорванное предполье, и наши мысли подобны синеватым холодным огням ракет, которые отнимают все это мучение у темноты.
Я должен отвести душу. Я говорю: «Часовой, наше время истекло».
«Так точно, господин лейтенант».
Господин лейтенант. Он даже щелкнул пятками. Как глубоко это сидит. Эти люди – это большие дети. Нужно любить их. Иногда один говорил мне уже, совсем тихо и, как будто само собой разумеется: «Теперь я должен умереть, господин лейтенант. В меня слишком сильно попали». В безумные мгновения битвы они окружают одного: «Что мы должны делать? Куда мы должны идти? Я ранен». Тогда пытаешься улыбнуться и чувствуешь себя, в принципе, все же, таким же брошенным, как они.
Там сидишь теперь посреди своих ста человек и чувствуешь их стремление уцепиться. Иногда слышишь из блиндажа: «Да, этот лейтенант. Вам надо было бы увидеть его однажды при Гильемоне». Все же, тогда немного гордишься, и не хочется поменяться ни с кем. Тогда чувствуешь себя неразрушимо связанным с ними одной цепочкой, и что это что-то очень сильное, двигать сто мужчин вперед на смерть.
Сегодня смена нужна давно. Это странно, как ночь заостряет чувства. Воспринимаешь определенный флюид, который излучается в вещи и понятии, и чувствуешь это как выражение страшного значения. Это было часто уже абсолютно ясно мне во снах, в опьянениях и как ребенок, когда я боялся. Позже я смеялся над этим. Как сын совершенно убежденной в материализме эпохи я двинулся на эту войну, холодный, скороспелый житель большого города, мозг, отшлифованный занятиями естественными науками и современной литературой до стальных кристаллов. Война очень изменила меня, и я думаю, что так случилось, наверное, у всего поколения. Моя система мира больше вовсе не обладает той надежностью, да и как бы это могло быть возможно при той ненадежности, которая окружает нас с давних пор. Теперь совсем другие силы, которые должны двигать нашими действиями, все же, очень глухие и соответствующие крови, но можно догадаться, что это глубокий разум, который находится в крови. И также догадываются, что все, что окружает нас, вовсе не так ясно и целесообразно, а очень таинственно, и это познание уже означает первый шаг в новом направлении. Мы снова соприкасались с землей, пусть же теперь мы как тот мифический великан снова обретем всю нашу силу через это соприкосновение.
Меловая земля звенит под легкими шагами. «Пароль!» «Макензен». Смена. Я передаю ручные гранаты и ракетницу. «Заградительный огонь – сигнал красного цвета, огонь на поражение – зеленого, огонь перенести вперед – сигнал белого цвета с жемчужными нитками. Белая ракета в стволе. Красные в канавке сзади. До сих пор все было спокойно».
Мы шепчем, как будто сговариваемся об убийстве. Ужас висит над траншеей как облако. Наверху шепчутся двое часовых. Один, похоже, новичок. «С четырех до пяти собственный патруль впереди, там ты не можешь стрелять. Если сверкнет вон там с краю слева, немедленно ложись в укрытие, тут тогда сразу начнется пальба». «Ну, такой дикой она уже не будет». Новички в большинстве случаев очень большие. Они еще не смотрели в глаза смерти. Старые воины по отношению к ним демонстрируют свое отцовское превосходство.
В блиндаже в нос мне ударяет густой запах испарений людей, плесени и разложения. Когда мы недавно захотели увеличить его, наши лопаты натолкнулись на пласт земли с ужасным смрадом. Там, наверное, лежат трупы или засыпанное отхожее место.
При зажигании свечи я вижу тающий стеарин, покрытый слоем вшей. У моего денщика есть привычка сжигать своих вшей на свече. В данный момент он лежит с моим заместителем и его денщиком вместе на топчане. Они спят беспокойно, хрипят, стонут, валяются туда-сюда. С отвращением мой взгляд задевает место, в которое порхающее мерцание свеч мелькает над их расплывчатыми телами. Ну и хлев! Как тесно мы вместе сидим в грязи. Это выглядит очень уютно в иллюстрированных журналах, похоже на окладистую бороду, загородный поселок дачников и трубку, но если постоянно слушать, как каждый полдень чавкают – не говоря уже обо всем остальном – и как каждую ночь храпят, то с грустью вспоминаются времена собственной квартиры, собственной тарелки и собственного умывальника.
Я отрезаю толстый ломоть хлеба и лезу своим карманным ножом в липкую консервную банку, чтобы покрыть хлеб похожими на кашу волокнами говядины. Мои руки грязны и холодны, в моем черепе горит огонь бодрствовавшей ночи. Мозг работает слабо и неохотно и порождает ряд неотчетливых, беспорядочных и мучительных картин. Тогда я бросаюсь на топчан рядом с другими.
К утру мою полудремоту разрывает грохот котелков и ударов лопат. Ординарцы приносят кофе и хлопочут у крохотной печки из листового металла. По-видимому, они получили по дороге огонь.
«Парень, вот уж была снова поездка; моя посуда почти пуста. Томми особенно палили по ложбине, каждое утро у нас был там только неприкосновенный запас. Одна эта штука влупила мне по заднице куском земли, так что я, все таки, сбился с ровного шага. Снова было совсем вплотную от меня!»
Он совершенно прав. Снова совсем вплотную. Собственно, тут всегда совсем вплотную. К этому, наконец, привыкаешь. Вон там двое сидят на своих ящиках ручных гранат, как всегда, только немного запыхавшись. Если бы они теперь не вернулись? Лежали бы выпотрошенные в ложбине, большие трубчатые кости сломаны как соломинки, обожженные и разорванные?
Мы забыли бы это уже завтра. Мы – чистые машины забывания. Разумеется, если стоишь перед таким каприччио голого разрушения, ужас как медленный, холодный разрез ножа проходит сквозь душу. Тогда отворачиваешься и делаешь странное усилие, которое я сравнил бы, пожалуй, с подтягиванием на руках или судорожным глотанием, которым хотят сдерживать рвоту. Это возмущение против костлявого кулака безумия, давление которого уже обтягивает мозг с тяжестью и темнотой. При дальнейшем движении думаешь, что, пожалуй, не настолько уж все плохо. Только один еще бормочет как во сне: «Голова. Ты видел голову?»
Оба беседуют дальше. Другой говорит: «Однажды всему этому крышка. Тот, кто погиб в самом начале, тому еще повезло. Мне только интересно, как долго все это дерьмо еще продлится».
Теперь начинается один из тех бесконечных разговоров о войне, которые я слушал уже сотни и сотни раз до пресыщения. Это всегда одно и то же, только ожесточение становится острее со временем. Люди подходят к этому жизненно важному вопросу с религиозной серьезностью, чтобы снова и снова биться своей головой по стенам своего горизонта. Они никогда не найдут решения, так как уже их постановка вопроса неправильная. Они воспринимают войну как причину, не как выражение, и потому они ищут снаружи то, что можно найти только внутри. Только проявление, грубая поверхность имеет для них значение.
Между тем: их нужно понимать. Они материалисты в полном понимании этого слова, я, прожив среди них теперь уже целые годы, слышу это из каждого их слова. В первое время я удивлялся важности, которую они приписывали, например, еде, и вскоре сделал наблюдение, что лишения крайне тяжело давались им, людям физического труда. Они – действительно материал, материал, который идея сжигает, хотя они не сознают этого, для ее больших целей. В этом их собственное значение, величину которого они не в состоянии охватить, и это причина их страданий. Потому с ними нужно обращаться соответственно: человечно и сочувственно, насколько они индивидуумы, жестко, насколько их бытие принадлежит не личности, а идее.
Да, только поверхностное значит что-то для них. Для них их постановка вопроса является единственно верной. Если бы они нашли путеводную нить, чтобы найти дорогу из лабиринта войны или с отчаянием разрубить ее гордиев узел, то они были бы у цели своих желаний. Тогда у них снова было бы то, о чем они плачут ежечасно, тихое прозябание в ограниченном пространстве, счастье в мелкобуржуазном смысле. Если они в безопасности, то все остальное для них далеко, «лежит за семью морями». То, что они с помощью мира или революции ни на шаг не приблизились бы к истинной проблеме войны, что они сами тоже являются предпосылкой войны, им никогда не удастся разъяснить. Они – эгоисты, и это хорошо.
Бесчисленные разы доносятся ко мне обрывки фраз их шепота. Если бы те, в тылу, однажды хоть на один день пришли бы сюда вперед, тут же все бы окончилось. Как в кино; позади лучшие места, впереди рябит и мерцает. Бедного обманывают всегда. Та же самая оплата, та же самая еда, война была бы забыта уже давно. Мы боремся не за честь Германии, только за толстых миллионеров. Что нам с этого? Они должны поскорее заканчивать, иначе мы больше не будем играть.
За одним лозунгом слышится другой, настоящие Вильгельмы Телли. Их беседа – это ни развитие, ни выяснение, а бросание самим себе стертых монет, которые где-то в убежище, в отпуске, в столовой, упали в кошель для сбора денег их мозга и, как все, что беспрерывно повторяется, запомнились им как правда. Опьяненные лозунгами свалились они в пропасть этой войны, в лозунгах они стремятся снова вытащить себя оттуда. Внутри они остаются всегда теми же самыми вопреки тому виду народной ораторской нравственности или нравственности с черного хода, в котором подпольные пророки среди них обычно высказываются. Кто хотел бы обижаться на них за это? Разве собрания верхушки нации на совещаниях и в парламентах это что-то иное, чем большие бомбардировки лозунгами, конгрессы идеологов? Разве пресса это что-то иное, чем громыхающая кузница, которая разрушает наш мозг лозунгами и социализирует, стандартизирует и пролетаризирует мышление?
Дух стрелкового окопа – это не продукт войны, наоборот. Класс, раса, партия, нация, каждая общность – это страна сама по себе, окруженная валами и плотно обтянутая колючей проволокой. Между ними пустыня. Перебежчиков застреливают. Иногда пытаются выбраться и разбивают себе череп.
Теперь они дошли до разговоров о родине. Это их второй большой предмет для бесед. Как другие делят свой мир на жизнь и творчество, свет и темноту, добро и зло, прекрасное и безобразное, радость и горе, так они делят его на родину и войну. Если они говорят «дома» или «у нас», то они при этом не думают ни о каком пестром пятне на географической карте. Родина, это угол, на котором они играли как дети, воскресный пирог, который выпекает мать, комнатка в заднем корпусе дома, картины над диваном, солнечный луч через окно, кегли в каждый четверг, смерть в кровати с газетным некрологом, похоронной процессией и качающимися цилиндрами позади. Родина, это не лозунг; это только маленькое скромное словечко и, все же, рука с изобилием земли, в которой коренится их душа. Государство и нация – для них это неясные понятия, но что называется родиной, они знают. Родина, это чувство, которое ощущает уже растение.
Но теперь мне уже хочется встать, потому что они собираются затронуть сексуальный вопрос. При этом у них обычно просыпается сила воображения изголодавшихся матросов. Я наливаю воду в каску, умываюсь, пью кофе и засовываю в кобуру пистолет, чтобы идти в траншею.
«Сегодня у кофе снова такой вкус, будто им плевали на стену. Самое лучшее они выпьют в кухне. Теперь я выхожу, надо надеяться, с едой у вас будет лучше. Впрочем: мне тоже хотелось бы часа два поспать в тишине. Где они, вообще, берут все это, про толстых миллионеров и т.д.?»
Я исчезаю, не ожидая ответа на мой ораторский вопрос. С этим толстым рыботорговцем из старой части Бремена и с неуклюжим крестьянином из болот под Ольденбургом, впрочем, можно работать, несмотря ни на что. Это великолепные парни, в принципе, верные и твердые как дубовые балки, из которых уже можно смастерить здание. Нужно ли расчищать девственный лес или атаковать французские окопы, эти люди всегда будут делать свое дело.
Ага! Я уже думаю под влиянием свежего утреннего воздуха! Он гладит нервы, хотя я едва ли спал. Если траншея ночью кажется похожей на таинственную пещеру, то теперь в свете она выглядит очень регулярной, правильной и разумной. Всюду бьющие молотками, копающие фигуры. Я вытаскиваю рулетку из кармана. Пулемет пятого отделения, конечно, стоит еще не так, чтобы в достаточной мере прикрывать фланг. Не установить ли его на левом крыле в сапе 2? «Теперь наша траншея в порядке, правда?» «Ну, они не смогут так легко отобрать ее у нас». «Кофе был сегодня утром не особенно хорош?» «Совсем не хорош, но с ним принесли по три сигары на каждого, правда, марки «ручная граната» – один раз затянуться и сразу выбросить!»
Посмотрите только, как и что! Нет, они не смогли бы отобрать нашу траншею у нас. Все же, мы все знаем, зачем мы здесь. Я был совсем доволен, курю марку «ручная граната», и посещаю командиров соседних взводов, с которыми веду бесконечные беседы, так же, как те двое парней только что, немного образованные, наверное. Политика, проклятый этап, следующий отпуск. Также сексуальный вопрос затрагивается. Да и что можно было бы делать еще на протяжении целого дня, чтобы не сойти с ума?
Так наступает полдень.
Во второй половине дня я посещаю друга, который командует правым флангом соседнего полка. Чтобы добраться до него, мне нужно пройти через расположения двенадцати рот. После шестого участка мне нужно показывать свое удостоверение, потому что люди там меня уже не знают. После многих расспросов я добираюсь до журавлиного окопа, в котором он проживает. У него как раз гости, мы играем в польскую лотерею и наливаем себе шнапс из походной фляги. Так время проходит очень быстро, и когда мы как раз делаем самый лучший глоток, мне приходится снова прощаться, так как я вспоминаю, что в девять часов начинается мое дежурство по траншее.
Я бреду назад по бесконечной траншее, из углов которой уже клубятся сумерки. Вокруг каждого входа в подземный ход сидит группа серых фигур, дрожащих от холода и молчаливых. Ранняя сигнальная ракета вскакивает, шипя, и посылает свой свет над пустыней серебряными, дрожащими волнами. Потом она гаснет в подавляющей тишине. Ночные часовые подтягиваются наверх.
Прошел еще один день из многих, которые мы тут еще проведем. Снова были маленькие споры и согласие в этой странной общности, как всюду, где люди живут совместно. Но, все же, наконец, это именно большая судьба несет нас всех на одной и той же волне. Здесь мы однажды все вместе как организм противостояли враждебному внешнему миру, как люди, которых, несмотря на их маленькие проблемы, страдания и радости, все же, охватывало одно, более высокое задание. Здесь спорят, здесь кое-как уживаются друг с другом, здесь вместе сражаются и страдают, и спорят со своим временем, которое не понимают, чтобы, вероятно, однажды позднее понять, что все это происходило по воле большого и последовательного разума, который покоится также и над этим зловещим пейзажем.
12. Страх
Меловая пещера настолько туманна, что свет от свечи уплотняется в темно-красные, дрожащие шары. Едва ли кто-то мог бы подумать, что так много людей могут жить вместе так тесно. Я сижу на ящике с гранатами напротив командира боевых групп, отделенный от него только картой. Он уже много дней почти не спал, неутомимо пляшут тонкие мышцы на его худом лице. Без сигареты он мгновенно свалился бы.
Когда так сильно устаешь, то у вещей сильно проявляется что-то зловещее. В углах слышишь насмешливый шепот и шорох, человеческие лица принимают злобное, коварное выражение. Хочется заплакать или ударить кулаком какую-то злобную рожу.
«Итак, в 6.30 вы выступаете. Неожиданно. Когда захватите вторую траншею, вы можете разведать ущелье мертвецов, в котором должны находиться сильные резервы. Нужно постараться как можно быстрее подвести их под действенный огонь. Если вы раньше натолкнетесь на сильное сопротивление…»