— Лазоревая.
— Знаю. То ехала сенная царицына девка, князя Димитрия Алексеича Долгорукова дочка… Глазаста гораздо?
— Точно, глазаста.
— Так она. Что ж! Девка хорошая и роду честного. Али приглянулась? — улыбнулся хитрый москаль.
— Приглянулась… лицом бела и румяна, — говорил гетман застенчиво.
— Что ж, доложусь великому государю: попытка не пытка, а спрос не кнут.
«Эка! — подумал гетман. — И пословицы-то у них, москалей, страшные какие — кнут да пытка».
— А женясь, — продолжал он вслух, — стану я бить челом великому государю, чтоб пожаловал меня на прокормление вечными вотчинами поближе к московскому государству, чтоб тут жене моей жить, и по смерти бы моей эти вотчины жене и детям моим были прочны.
Желябужский обещал доложить.
— А ты почём знаешь, что то была Долгорукова дочка? — спросил гетман.
— А наверху у царицы сказывали: испужалась, говорит.
— А чего нас пужаться? (Брюховецкий старался подлаживаться под московскую речь.)
— Уж такое ихнее девичье дело: коли девка испужалась добра молодца, ахнула — это знак, что он ей приглянулся: вот схватит-де да унесёт, — улыбался пристав.
Гетману, видимо, нравились эти слова, и он с удовольствием крутил свой чёрный ус, сожалея только, что в нём пробивалась проклятая седина.
Но у Желябужского в уме было ещё и другое. Он не знал только, как приступить к тому, зачем пришёл и о чём хотел выпытать у Брюховецкого. Дело в том, что сегодня утром в малороссийский приказ привели одного человека, взятого караульными стрельцами в то самое время, когда он старался тайком уйти из посольского двора, где помещался гетман с своею огромною свитою. В то время в Москве из политической предосторожности наистрожайше было соблюдаемо, чтобы в бытность послов или других иноземных гостей на Москве никто из москвичей не ходил на посольский двор, кроме приставленных к тому приставов. Это делалось, конечно, из ложного страха, что эти посетители могут выболтать иноземцам какие-нибудь государственные тайны или же, скорее, нагородить всякого вздору, или, в свою очередь, могут наслушаться от иноземцев какого-нибудь «дурна», а то и будут подкуплены ими для каких-либо интриг и всякой «неподобной вещи». Для этого в наказах приставам весьма пространно объяснялось, как они должны были вести себя с иноземцами, что делать, что отвечать на все их вопросы. И Желябужскому вменено было, между прочим, в обязанность:
«А буде гетман и старшина учнут тебя, Ивана, спрашивать: как-де ноне великий государь с цесарем римским и с турским салтаном, и с шахом персицким, и с крымским ханом, и с аглицким, и со францовским, и с дацким, и со свейским короли, и с галанскими владетели? И тебе, Ивану, говорити: цесарь-де римской, и турецкой салтан, и персицкой шах с царским величеством в ссылке, послы-де и посланники меж ими великими государи ходят. А с крымским-де ханом ныне царское величество в миру жив ссылке; только бусурмане-де николи в своей правде не стоят.
«А буде спросят: есть ли-де у царского величества ссылка с папою римским? И тебе, Ивану, говорить: с папою-де римским у царского величества ссылки не бывало и ссылаться-де с ним не о чем».
«А буде учнут спрашивать о иных каких делах, чего в наказе не написано, и тебе, Ивану, ответ держати, смотря по делу, и говорить остерегательно, чтоб государеву имени было к чести и к повышенью, а в большие речи с ними не входить».
О всех приходящих на посольский двор Желябужскому было наказано: «А того беречь тебе, Ивану, накрепко, с большим остереганием: буде которые боярские люди или чьи-нибудь, русские или полоненники, или немцы, или кто из русских людей придут к посольскому двору и похотят итти на посольской двор, или кто с гетманом или его людьми тайно учнёт о чём говорить, и тебе, тех людей пождав, как от двора пойдут, велеть поймать тайно и присылать в малороссийской приказ».
На этом основании утром и взят был один человек, который приходил зачем-то на посольский двор, и отведён в малороссийский приказ для допроса. В приказе он, по-видимому, показал не все, а говорил, что просился у гетмана, чтоб гетман взял его с собою в Малороссию, что оттуда он хочет пройти к святым местам, но что гетман без царского указа взять его с собой не решается. Задержанный тем более показался подозрительною личностью, что называл себя патриаршим человеком и, в качестве родственника Никона, жил у него в монастыре в числе других детей боярских. Вообще дело это казалось слишком серьёзным — делом большой государственной важности, чтоб не обратить на него внимания.
Вот это-то обстоятельство и нужно было выяснить Желябужскому. Своим полицейским нюхом он угадывал, что тут крылся подвох, тайна, что тут была подсылка со стороны страшного Никона, а для чего — этого от задержанного человека не могли добиться. В руки властей попалась ниточка от какого-то большого клубка, и все убеждены были, что клубок этот — там, за стенами Воскресенского монастыря, и прикрыт патриаршим клобуком; но ниточка обрывалась в самом начале и до клубка по ней никак нельзя было добраться: обрывалась эта ниточка на посольском дворе, в палате самого гетмана.
И вот Желябужский пришёл ловить у гетмана кончик проклятой нитки.
— А не докучают ли тебе, Иван Мартынович, московские люди? — заговорил он издалека.
— Чем они мне докучать могут? — с удивлением посмотрел гетман.
— А вон все глазеют на вас, черкаских людей.
— А нехай их глазеют, — равнодушно отвечал Брюховецкий, глядя в окно на улицу, на которой действительно толкались москвичи, и несмотря на то, что стрельцы колотили их то кулаками, то прямо алебардами, пялили глаза на посольские окна.
— А то и к вам на двор лезут, — дальше закидывал пристав.
— Нехай лезут.
— А коли что своруют?
— Нет, мои хлопцы не дадут.
— Где не дать! Вон ноне взяли одного: сказывает, патриарший человек… к тебе-де, гетману, приходил… А кто его ведает, с чем он приходил.
— Это точно — приходил один: сказывал, что у святейшего патриарха живёт, и просился со мной, а я ему сказал, что без указу великого государя того мне сделать немочно.
— И то ты, гетман, Иван Мартынович, учинил хорошо, остерегательно, и за то тебя великий государь похвалит, — сказал Желябужский одобрительно. — А за каким делом он просился с тобой?
— Сказывал — на Афон гору похотел идти молиться да в Царьград, да к гробу Господню.
— А не сказывал, что от патриарха?
— Не сказывал.
— Воровское он затеял дело, — сказал, помолчав, Желябужский. — Не своей он волей пришёл, а патриарх его подослал под тебя.
— А для чего? На что я ему?
— Бог его ведает: у великого государя с патриархом остуда учинилась, патриарх с Москвы сшёл самовольно, и того делать ему не довелось.
Гетман задумался. Он тоже сообразил, что Никон подсылал к нему своего родственника не даром; но с какою целью — он решительно не мог понять. Желябужский понимал более: он видел, что не в гетмане нуждался Никон, что главная цель патриархова посланца — выбраться под покровом гетмана из Москвы; следовательно, у патриарха составился какой-то план, осуществление которого возможно было вне пределов московского государства. Желябужский, таким образом, нападал на след, и по этому следу он надеялся, рано ли, поздно ли, найти то, чего он искал: это-то и должно было совершиться посредством разматывания клубка, который всех беспокоил.
— Так испужал девку? — улыбаясь спросил он, докончив нить своих размышлений.
— Испужалась, точно, так и ахнула, — отвечал гетман, тоже улыбаясь.
В тот же вечер во дворце, на царицыной половине, говорили, что гетман сватается за Оленушку, княжну Долгорукую, дочь князя Дмитрия Алексеича. Сватовство это произвело необыкновенный переполох на женской половине. Видано ли, чтобы московская боярышня выходила замуж за черкашенина! Да этого не бывало, как и свет стоит. Между тем слышно, что сам царь был сватом и что отец невесты дал своё согласие.
— А что она, голубушка? — спрашивала Морозова, ученица и поклонница Аввакума, находившаяся в то время в своей мастерской палате вместе с неразлучною своею сестрою, княгинею Урусовою. — Что Оленушка? — волновалась хорошенькая боярыня, обращаясь к уткоподобнои Авдевне, мамушке царевны Софьи.
— Поплакала маленько, родная, — нельзя же, — отвечала мамушка.
В это время вошла в палату, где работала Морозова с сестрой, та самая хорошенькая рожица, что во время шествия гетмана с старшиною из дворца выглядывала в окно кареты из-за пунцовой тафты. Рожица казалась заплаканною. Большие, светлые, не то совсем чёрные, не то серые глаза несколько поприпухли. Морозова бросилась к ней и обняла её.
— Здравствуй, моя глазунья дорогая! — нежно сказала она. — Чтой-то они у тебя, камни-то самоцветы, кажись, заплаканы? — спрашивала она, целуя в глаза пришедшую. — Асиньки?
Пришедшая снова заплакала, уткнувшись носом в плечо Морозовой.
— Ну, полно же, полно, светик! — утешала она. — Мы слыхали судьбу твою… Что ж — суженой! А ты только, Оленушка, Богу молись…
— Стерпится — слюбится… На то хмель, чтоб по дубу виться, — философствовала мамушка, — на то дуб, чтоб хмелинушку держать.
Заплаканная девушка, утерев рукавом белой сорочки слёзы, улыбнулась.
— Да ты-то его, Оленушка, видела? — спросила Урусова, подходя к ней.
— Видела, сестрица, — отвечала та.
— Ой ли! где? когда?
— Онамедни… ехала я от батюшки сюда, — начала было девушка и остановилась, потому что на глазах её опять показались слёзы.
— Ну, ехала? — подсказывала ей Морозова.
— Ехала это я… а они идут… от великого государя шли… руку целовали… А я ехала.
Оленушка опять остановилась.
— Да сказывай же, глазунья! — настаивала Морозова. — Ехала да ехала!
— Ехала я, а они идут…
— Слыхали уж это!
— А я выглянула… а он на меня…
— Ох, батюшки! — испуганно шептала Урусова.
— Ну-ну! Не мешай ты, Дуня, — волновалась Морозова.
— Он и увидал меня.
— А ты его?
— И я его.
— Ну, какой же он из себя?
— Я со страху и не разглядела… чёрный… бритый… глаза…
— А сказывают, он своей земле, у черкас, всё одно что царь, — заметила Урусова.
— И батюшка сказывал, — потвердила Оленушка.
— А каким крестом он крестится, милая? — спросила серьёзно Морозова.
— Батюшка сказывал, что по-нашему, — отвечала невеста.
— Ой ли, светик! — усомнилась Морозова. — Вон протопоп Аввакум сказывал, что они, черкасы-то, щепотью крестятся.
— А как же у них, в Кеиве, угодники-то печерские почивают? — усомнилась с своей стороны Урусова. — Коли бы они были не нашей веры, у них бы угоднички не почивали.
— Так и батюшка сказывал, — подтвердила Оленушка.
Видно, что «батюшка» для неё был авторитет неоспоримый: что сказал отец — то свято и верно. Притом же и само сердце подсказывало ей, что не в щепоти дело. Оно билось и страхом чего-то неведомого, и какою-то тайною радостью. Да и то сказать: гетман был и не страшен, как сразу ей показалось; она ахнула от нечаянности и стыда: шутка ли, мужчина, да ещё черкашенин, увидал девку на улице! и девка глазела на него — срам да и только! А она успела заметить, что этот черкашенин молодцом смотрит — такие усы, да бороды нет; а то все бояре, которых она видела, — все бородатые, и все на батюшку похожи… Только одно страшно — сторона далёкая, незнакомая…
И в голове Оленушки сама собой заныла горькая мелодия свадебного причитанья по русой косе:
И Оленушка снова заплакала, закрыв лицо белым рукавом.
В комнату вбежала маленькая царевна и бросилась к Морозовой.
— А я все уроки выучила, и больше выучила, как Симеон Ситианович мне задал, — радостно говорила она. — Завтрее он меня похвалит.
— Вот и хорошо, государыня царевна, — отвечала Морозова, лаская бойкую девочку.
— Ну, так теперь и пастилы можно дать?
— Можно, можно.
Увидав заплаканные глаза у Оленушки, царевна бросилась к ней.
— Ты об чём, Оленушка, плакала? — спросила девочка.
Оленушка не отвечала, а только смущённо опустила голову. Маленькая царевна вопросительно посмотрела на свою мамушку.
— Это ты её? — спросила она.
— Чтой-то, царевнушка! всё я, да я! — защищалась толстуха. — Оленушку замуж отдают.
— Замуж! за кого?
— Вон за того гетмана, что онамедни у батюшки царя ручку целовал.
— A! я его видала с переходов — точно лях. И девочка с участием подошла к Оленушке…
— Не плачь, Оленушка, — сказала она, — вон Симеон Ситианович сказывает: у них, у черкасов, говорит, лучше жить — веселее…
В это время кто-то торопливо говорил у дверей:
— Государыня-царица, государыня-царица идёт…
Глава IX. СМУТА В СОЛОВКАХ