— Крючок поправить надо, — говорит он мне и, насколько я понимаю, для «лучшего усвоения материала» повторяет: — Поправить надо крючок. Бери кувалду, Юра. Кувалду, Юра, бери. Крючок на элеватор клади, на элеватор клади крючок...
— Давай наверх, Калязин, — говорит Гриша. И ухмыляется: — Наверх, Калязин, давай.
— Там и одному делать нечего, — заявляет Калязин независимо. — Я в насосную пойду — клапана менять надо.
Петро удивленно поднимает брови, качает головой. Гриша хмуро улыбается:
— «Четверки» гибкие, да они длиннее на двенадцать метров, да если еще ветерок разгуляется... Одному Игорю не удержать.
— Я бурильщик, Гриша. Бурильщик я. А не верховой.
И Калязин уходит.
Петро поворачивается ко мне:
— Попробуешь? На нижние полати иди. Сейчас я туда Мишаню пришлю — покажет, как и что.
Полати нижние, но идти надо наверх.
В двадцати пяти метрах над ротором — первая люлька верхового, нижняя, в тридцати пяти — вторая. Буровой инструмент комбинированный: пятидюймовые свечи — двадцать четыре метра, комплект из двух труб: четырехдюймовые — тридцать шесть, три трубы, соединенные в одну свечу для экономии времени при спуске или подъеме.
Один поворот трапа, второй, третий... Высокая вышка. Балки далеко внизу. Аэропорт внизу. И новая буровая за взлетной полосой внизу. И птицы — вот они — тоже внизу.
Только море вровень.
На горизонте дымы. Далеко за «горкой» два силуэта у берега. Корабли стоят под разгрузкой.
Однако при чем здесь корабли? Таль-блок всплывает над полатями, едва не задевая ограждение, и стотонная вышка ходит ходуном.
— Один конец перебрасывай, — говорит Мишаня. — Подтягивай его к себе. — Теперь вместе давай. Р-р-раз!
Свеча скользит за «палец» — металлический выступ, запирающий батарею бурильных труб.
Я тут как-то стою, зимой дело было, а бурильщик легость упустил. «Лови!» — кричит. Я, дурак, хватаю. А верхонки мокрые от раствора, к металлу пристыли. И меня понесло. Я пальцы разжал — и обратно на полати. А верхонки так и несутся к кронблоку. Ну, я угорел.
— Эгей! — доносится сверху.
Это Ибрагим.
— А чего кричит? Чего кричит? Эй, Ибрагим! Чего кричишь, баскарма?
Ибрагим спускается к нам, молча достает портсигар. Он невысок, но непостижимым образом умудряется смотреть сверху вниз, чуть откинув назад голову — словно всадник на пешего. Молча курим. И, только поставив ногу на ступеньку трапа, чтобы вернуться к себе, Ибрагим говорит:
— Когда я крючком трубу перетаскиваю на место в батарее — шкимарями ее поддерживайте.
Полати защищены поясом из бурукрытия, толстой прорезиненной ткани, но это — «вид сбоку». Атмосферы хватает. После вахты Ибрагим скажет: «Сегодня ветер был против нас — все время свечу из рук рвал». Дело было не только в ветре, теперь я понимаю это, спасибо, Игорь. А тогда думал, что вместе с Мишаней и впрямь тебе маленечко помогаю... Конечно, между понятиями «желание помочь» и «умение помочь» — приличное расстояние, и все же оно преодолимо. Об этом я тоже узнаю позднее, но сначала почувствую, сколь необходимо здесь ощущение того, что ты не один, что ты рядом и вместе с другими.
— Поддержива-а-а-ай!
У ротора внизу Петро. Отсюда, сверху, его движения напоминают медлительный и плавный танец. Раз-два-три — вперед, шаг в сторону, три-два-раз — назад, с подседом и плавно, шаг в сторону, разворот, шаг в сторону. Батарея растет, заполняя подсвечник. Кажется, туда не воткнешь и спячку.
Последняя свеча. Турбобур.
— Надо на долото взглянуть, — бормочет Мишаня. — Ослин чуть не всю вахту упирался — пяти метров не взял.
Вокруг ротора мрачно расхаживает мастер, руки назад, тяжелый подбородок вперед, капюшон куртки поднят, лица почти не видно — будто монах из зарубежной фильмы про старинную жизнь, полную интриг, приключений, любви и дуэлей на шпагах, из фильмы тех лет, когда слово это было еще женского рода.
Стальные щетки сдирают с долота породу, сильная струя воды смывает раствор, обнажая на выступах глубокие царапины, одна лапа чуть не начисто стерта, словно на забое турбобур елозил по металлу.
Все это настроения мастеру не поднимает.
— Придется долбить. Возьмите долото поуже — попробуем пройти метров пятьдесят, потом будем расхаживать ствол до проектного диаметра.
Калязин хлопочет у верстака, с грохотом роняет стальные переводники, ставит их на место, грозит пальцем: ни-ни. Подтаскивает долото, долго роется в карманах, достает складную линейку, с подчеркнутым старанием вымеряет диаметр.
— Семерка. Пойдет. Гаврилыч?
— Валяйте.
Мастер уходит, ссутулившись, шаркая сапогами; Гриша смотрит ему вслед, говорит Калязину:
— Ты это... долото убери. У него шарошки заклинены. Другое возьмем.
Калязин недоверчиво трогает шарошки, круглые зубчатые ножи, которыми долото вгрызается в породу. Так и эдак — ни с места.
— Я его еще две вахты назад выбросил, — говорит Гриша. — Понял, да?
Калязин вновь лезет за складным метром.
— Ужинать идите, — нетерпеливо говорит Гриша.
Консервированные щи с тушенкой, тушенка с пюре из сушеной картошки — нечто вроде глины, разведенной рыбьим жиром, консервированный компот. Это ужин. Впрочем, для ночной вахты — это обед, а для утренней — завтрак.
Ну, а теперь спуск бурового инструмента. И вновь бунтует «собачка» на воротцах элеватора, снова свечи болтают меня, как хотят, барахлит автоматический ключ («Машинный давай!» — ну да, вот он, машинный ключ, — железная клешня, подвешенная на тросе), опять туман, и опять солнце, подсвечник пустеет, два ряда осталось, один, кто-то хватает за руку, я поднимаю глаза и вижу, что на буровой стало тесно, — ночная вахта пришла. Смена.
— Послушай, дай крючок, а? — говорит Годжа. — Ночевать ты здесь, что ли, собрался?
— Как Баку?
— Поймали, ага. Знаешь, песня какая была: «Представить страшно мне теперь, что я не в ту открыл бы две-е-ерь...»
— Не ту.
— Не в ту, ага. Хорошая песня.
— Приходи к нам в балок чай пить, — говорит мне Ибрагим.
Чай? Неужели они еще собираются пить чай? До спальника бы добраться.
— Это что, — говорит Гриша. — Вот у нас в Грозном — с трех тысяч за вахту концы гоняли. И еще забуриться успевали, долото отработать.
— С трех тысяч? — насмешливо спрашивает Петро.
— С трех. А когда и с трех с половиной.
Солнце, едва коснувшись моря, снова отправляется в путь. Наверное, это один из последних дней, когда оно так, без передышки, — август все-таки.
По трапу неторопливо спускается вниз маленькая фигурка. Инструмент на забое. Сейчас пойдет бурение.
Нет, чай после вахты значительно вкуснее чая до вахты. Точно говорю.
Сидим на рундуках вокруг табурета, уставленного кружками. Калязин, отвернувшись к стене, листает «Справочник бурового мастера». У порога, так и не сняв новенький, необмятый ватник, притулился на корточках толстогубый парень с сонным лицом. Неудобная поза не мешает ему держаться несколько покровительственно.
— А Толян где? — спрашивает он. — Я, можно сказать, специально повидать его приехал.
— Что, завтра обратно на «горку», Валера?
— He-а. Я у вас теперь старшим дизелистом буду.
— Ну, я угорел, — восхищенно говорит Мишаня.
— А ты все в «помазках» ходишь? Ну что ж: помощник дизелиста, если дизелист Толян, — это тоже почетно, ха-ха.
— Привезут в навигацию машины — на «Урал» уйду, — говорит Мишаня. — Или на «Ураган».
— Валяй, — великодушно разрешает Валера. — Только не прогадай. Как-никак, у вас десятый номер, «надежда мыса Харасавэй»! Не читали? Я газету привез — там все про вас сказано.
— Все?
— Ну, почти все.
— А Толяна ты давно знаешь? — спрашивает Ибрагим. Еще бы. Мы с ним когда на Ямал приперлись? В шестьдесят третьем. Тут тогда комплексная экспедиция была, на берегу губы. Нам едва по шестнадцать было. Мы с ним северные набирали по два раза. Под потолок.
Северная надбавка — это десять процентов к окладу: первые три года — каждые полгода, потом раз в год. За пять лет набегает восемьдесят процентов. Это предел. Дальше — стоп, хоть сто лет работай. Но при любой перемене работы, исключая перевод, надбавки аннулируются, и надо все начинать сначала.
— Сейчас на третий пошли?
— Ну.
— У меня скоро два года будет, — пошевелив губами, сообщает Ибрагим. — Через семь месяцев... Нет, через восемь.
— Басмач ты, Ибрагим. Женился — и от жены на полюс.
— Зачем от жены? — обижается Ибрагим. — Зачем на полюс? Ты, Миша, неправильный человек. Не совсем правильный.
— А кто вместо Тюмени в Пермь попал? Я, что ли? Ну, ты даешь, баскарма!
— Было дело, — улыбается Ибрагим. — Я со свадьбы летел — в самолете уснул...
— То-то.
— Это что, — говорит Валера. — Я в Тюмени на углу Мельникайте и Республики в троллейбус сел, а проснулся в поезде, который к Москве подходил. Станция Перловская какая-то. И ту без остановки проскочили.
— А в Москве что?
— Ничего. Полетел в Тюмень. Прилетел в Салехард.
— Бывает...
— Ну.
— Зимой был случай, — говорит Мишаня. — Вертолет вахту вез, ну, а все, конечно, вмазанные. Один парень сидит и курит. Выходит пилот: «Брось папиросу». Он: «Сейчас». Открывает дверцу, выбрасывает папиросу. И сам следом вниз! Все: «Ах! Ах!» Вертолет на посадку. А парню повезло — он на кусты какие-то, на снежный скат, в сугроб. Вылез. Видит: дорога, зимник, по нему машина едет. Поднял руку. Шофер удивился: на двести верст ни дымка — и человек. Остановился. «Ты откуда?» — «А я, — говорит, — с вертолета упал». Шофер решил, что парень сбрендил. Но тут уже и вертолет сел...
— Знаю я про это, — говорит Калязин. — В газете читал. Там еще писалось, что парень десантник бывший и сумел спланировать. На ватнике.
— Ну, я угорел... Десантник, ватник... Сам ты ватник! Вмазанный он был! — убежденно заявляет Мишаня. — Если б не вмазанный, у него бы сердце разорвалось!
— А где Варфоломеич? — вдруг вспоминает Валера.
— В отпуске.
— В Москву поехал?
— В Москву... Возле пятьдесят третьего номера он — знаешь, где вышкари кран утопили? Там у него лодка, палатка...
— Значит, с рыбой будем, — удовлетворенно заключает Валера.
— Занятно, — говорит Мишаня. — Есть ли здесь все-таки нефть?..
Такой поворот беседы никого не удивляет. Наивно, конечно, предполагать, будто они думают только об этом и не смыкают глаз, не обсудив геологические капризы здешних структур. И все же думают они об этом больше, чем говорят, хотя и говорят немало. Еще на Самотлоре я поразился тому, что слова, которые, казалось бы, безнадежно ушли из живого языка в линотипные кассы, здесь по-прежнему означают реальные отношения между людьми, по-прежнему приносят радость и причиняют боль, порождают азарт и смятение, унижают и возвышают. Наверное, я путаю причины я следствие: это радость и боль, азарт и смятение работы возвратили словам их живое значение.
— Сейсмики считают, должна быть.
— Что сейсмики! Самим охота поглядеть.
— Если горячку пороть не будем, увидим, — говорит Петро. — Засуетимся — подзалетим, как на втором номере.
— Да-а... — вспоминает Валера. — Как тогда скважина плевалась! С двух тысяч был выброс?
— Ну.
— Я целый месяц каждый день барит швырял, — говорят Мишаня. — Как в пасть.
— Да все тогда швыряли. И сухой барит, я моченый. А барит, если влажный, одна лопата килограммов тридцать весит. Руки пообрывали.
— Этому, с Ямальской, надо было руки пообрывать, — ворчит Гриша.