Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Непрочитанные письма - Юрий Яковлевич Калещук на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Калещук Юрий Яковлевич

Непрочитанные письма

МЕСЯЦ УЛЕТАЮЩИХ ПТИЦ

ГЛАВА ПЕРВАЯ. КОРАБЛИ НА РАССВЕТЕ

— Пошли в аэропорт, ага? — снова предполагает Годжа. — В футбол сыграем...

За окнами туман, не виден даже пузатый стакан емкости для дизтоплива, который всего-то метрах в тридцати. Вездеход, увязший по фары, похож на перевернутое корыто, брошенное в затухающий костер, — над ним поднимаются ленивые белесые клубы. До аэропорта — четырех ржавых балков, неловко, прилепившихся друг к другу, небрежно укатанной песчаной полосы вдоль берега моря и скворечни-диспетчерской с высокой антенной — полкилометра по пружинящему брезентовому рукаву, через который качают соляр.

Холодно и сыро; мы лежим, зарывшись в спальники, и ждем, когда закипит чайник. Сквозь туман с буровой доносятся глухие нервные удары.

— Погода нелетная, бортов не будет, ага. Прямо на полосе и сыграем.

— Да не дойти сейчас до порта, Годжа.

— Вот еще. Толян каждый день ходит. Он же в порту живет. Рядом с радистами... — Годжа вздыхает и, выпроставшись из спального мешка, пытается натянуть мокрые сапоги. — Прошлый раз они Баку поймали... Чисто-чисто было слышно. Сводку погоды передавали. «Температура воды в Каспийском море — двадцать пять градусов»! Представляешь?

Под вялое шипение чайника я встаю, открываю пачку вьетнамского чая. Годжа гремит ведром, доставая из него масло, хлеб и консервы, — и в тамбуре тотчас же поднимается суматоха, нетерпеливо скулит и скребется в дверь коротконогое патлатое существо, в котором трудно пока предположить собаку.

— Пошли в порт, Ева. — говорит, открывая дверь, Годжа. — Я тебя с Нордом познакомлю.

Резко взмывает рев дизелей, дробно ударяясь о стекла. Годжа прислушивается.

— Опять подъем начали... Никак эти сто метров непропороть! Неделю топчемся. Почти две тысячи отпахали — а сотню взять не можем...

Ну вот: еще сто метров, еще две тысячи, вира — майна, устье — забой, работа, до работы, после работы — одно и то же на севере и на юге, на западе и востоке, в стихах и прозе, в пустыне и за Полярным кругом. Меня не было здесь, когда турбобур, сдирая мох и разбрасывая мерзлую землю, прошел самый первый метр, но, быть может, и впрямь в этом нет ничего необычного — в конце концов, в тот же день я в то же мгновение от разных причалов без нас уходили корабли, и ширилась непреодолимая полоска тусклой воды, и вот уже не дотянуться — не хватает рук, и вот уже не увидеть — не хватает взгляда, а нас с вами не было ни на причалах, ни на кораблях, и мы даже не знали, что корабли уходят...

— Робу получил? — заглядывает в дверь мастер. — Держи каску. Вишь, какую я тебе сыскал — белая.

— Как у этих, в кино, — восхищенно говорит Годжа.

— Или у тех? — насмешливо произносит мастер. — А? Поглядим, какой она после вахты станет. Теперь вот что, — он протягивает мне замусоленный обрывок плаката, — запомни это, чтоб без никаких. Осознал?

«Обязательный минимум проверки состояния техники безопасности при приеме-сдаче вахты, — читаю я. — Третий помощник бурильщика (буровой рабочий). Работы запрещаются, если: а) машинный ключ — имеются трещины на теле ключа; растянуты шарниры челюстей, пальцы шарниров не...»

Выходить будешь с четырех, в вахте Подосинина.

«...не зашплинтованы; нет вертлюгов крепления рабочего и страхового канатов; отсутствует...»

— Осознавай. До вахты два часа.

Белая каска не дает Годже покоя, он вертит ее в руках, прощелкивает костяшками пальцев.

— Ни на одной буровой таких нет, повезло тебе, ага. Теперь-то все сладится...

Мы знакомы неполные сутки, он моложе меня на добрый десяток лет, но с первого мига усвоил не то чтобы покровительственный, а скорее успокоительный тон, из чего я заключаю, что все мои старания держаться несуетно и независимо, пожалуй, тщетны, и нервозность ожидания, умноженная незнанием предстоящего, отчетливо заметна стороннему глазу. Вот только белой каски мне еще не хватало. Нахлобучиваю ее на голову. Ей-ей, вид абсолютно дурацкий.

— Местная достопримечательность» — бормочу я.

— Что ты сказал? — переспрашивает Годжа.

Я повторяю.

— Досто?.. — недоверчиво тянет Годжа. — А я думал, это слово иначе звучит. По радио только и слышишь: «Гости осмотрели гостепримечательности столицы». Ну, это в смысле — такие места, которые лишь гостям примечательны.

Он наливает чай, нюхает его зачем-то, добавляет варенья.

— Возьмем сто метров — в отпуск пойду, я два года дома не был, ага. Бесплатный билет меня подвел...

— Билет?

— Ну. После техникума меня оператором по добыче нефти назначили. Все бы ничего, а до работы на четырех автобусах добираться. Стал искать что поближе. Нашел. Не по специальности, правда, зато рядом, на железной дороге. Год проработал, получил отпуск и бесплатный билет — езжай, куда хочешь. А тут все: Тюмень! Тюмень! Решил поглядеть, что за Тюмень такая, ага. Приехал. Гляжу. Железная дорога есть — устроился. А надо мной хихикают: «Ну, Годжа, как только ласточки улетят, и ты улетишь. Ты же растение ю-у-у-ужное!» Это еще мы посмотрим, кто тут растение, говорю. Первый снег выпал — я по нему босиком. Ничего.

— Ничего?

— Ну, сначала, конечно, чего, а потом — ничего. Растираюсь — и ничего.

— Так это про тебя писали, что ты в один день в двух морях искупался — утром в Карском, вечером в Каспийском? Я еще подумал, когда читал: «Вот псих!»

— Почему псих? Человек правду написал. Почему же псих? Купался, ага. Ну, не в один день — я в тот раз неделю до дому добирался...

— А как ты сюда попал?

— Да так. Пошли морозы, все укутались, а я в фуфаечке бегаю. Старший диспетчер у пульта в ушанке сидит и всякий раз, когда ему алекнуть надо, ухо меховое задирает. Ухожу я от вас, говорю я ему, скучно мне с вами, ага. Тот обрадовался: «А я что говорил!..» Прямо светится весь от счастья, что все он вот так предугадал. Спорить с ним, что ли? Вот еще. Я документы забрал — и в Карскую экспедицию. Ее как раз тогда организовали...

— Совсем рядом с домом, Годжа.

— На четырех самолетах, ага. — Он набрасывает на худые плечи защитную куртку и становится похож на птицу. — Все же пойду к радистам. Может, снова Баку поймают...

Кажется, впервые за последние пять дней никуда не надо спешить. По крайней мере, до вахты.

Пять дней назад я лежал в темном чулане на детской холодной клеенке, с ног до головы опутанный проводами и облепленный датчиками, и непонятно откуда возникал металлический голос, недовольно бормочущий странные вопросы, от которых начинала хрустеть на зубах придорожная пыль, а уши заполнял свистящий клекот вертолета, идущего на посадку. Потом психолог мрачно бросил на стол карандаш и желтоватый листок с тускло оттиснутыми бессмысленными строчками: госенвыкжлэерифзусэл... Щелкнув секундомером, он предложил зачеркнуть все «к» и «р». К стене был придвинут ящик с уступами, образующими три ступеньки. «Теперь бегите, — сказал психолог. — Раз-два-три, три-два-раз, вверх-вниз, вниз-вверх». Затем опять включил секундомер, протянув новый листок: акзивкуэфуюжбмяамбшрое... «Раз-два-три, три-два-раз, раз-два-три, три-два-раз, вверх-вниз, вниз-вверх!..» Пять дней назад отдел кадров Карской нефтегазоразведочной экспедиции, обретавшийся на окраине Тюмени, выдал мне направление: «На медицинское освидетельствование в лабораторию физиологии труда. Возраст — 36 лет. Специальность — помощник бурильщика». Лаборатория физиологии труда находилась в небольшой квартирке обыкновенного жилого дома и изучала возможности адаптации организма к условиям Крайнего Севера, по договору с нею работали врачи разных больниц, и во всех концах города на всех белых порогах я натыкался или обгонял одну и ту же стайку молодых «организмов». Сначала мы просто кивали друг другу на бегу, потом расспрашивали, приостанавливаясь: «Ну, как? Лютует?», или кричали: «Беги, там еще наши — успеешь!» — беготня приближала к общему делу, а значит, и неизбежно сближала; в Тюмени в те дни стояла континентальная жара, перемежающаяся тропическими ливнями, и это были метеодополнения к условиям погони за фиолетовым штампиком «годен».

Позже, когда все пороги и кабинеты были позади и напряжение погони сменилось напряженной пустотой ожидания, когда даже монастырская тишина областной библиотеки была пронизана ожиданием, для меня наступила странная пора объяснений с самим собою. Мою трудовую книжку, распухшую от вкладышей, кадровики берут в руки с содроганием. Сроки командировок обычно бывают замкнуты между необходимостью возвращения и невозможностью примириться с тем, что ты никогда не узнаешь, что же случится здесь в другие, не твои уже дни, — и когда эта раздвоенность становится особенно невыносимой, в трудовой книжке появляется очередной штамп, я в графе «Занимаемая должность» слово «спецкор» мирно соседствует со словами «матрос», «учитель», «грузчик»... Однако простейшее, служебное или, скорее, профессиональное объяснение, пожалуй, не так уж полно, в нем есть некое лукавство, ибо в каждом из нас неистребимо мужское тщеславие «как-же-это-я-и-не-смогу?».

Можно было бы извлечь из памяти мучительную музыку чужих стихов, приспосабливая их к своим куцым и прозаическим планам: «В один ненастный день, в тоске нечеловечьей, не вынеся тягот, под скрежет якорей, мы всходим на корабль, и происходит встреча безмерности мечты с предельностью морей...» — однако все тяготы моего предшествующего состояния сводились к довольно интересной и отнюдь не сидячей работе, а перманентные споры с редактором вряд ли могли послужить причиной «нечеловечьей тоски». Уже давно подросли, окончили школу — вот они шуршат страницами в монастырской тишине читального зала — девочки и мальчики, родившиеся в тот год, когда действие любой повести следовало начинать на вокзале и когда движение и было действием. Что ж, такое уже бывало, и потертое удостоверение давно не существующей газеты «Молодой целинник» с желтоватым пятном на месте фотографии (целиноградский рынок, ателье «Моментальное фото»: цена — три рубля, стойкость изображения — неделя) хранится как память о лучших днях. Но уже прошедших.

«За причалами, молами начинается мир. А уже мы не молоды. И Колумбы — не мы. Но обманчиво светел затухающий вальс. Корабли на рассвете уплывают без нас...» Только это проще всего — согласиться, будто все предрешено, образом жизни, профессией, привычным житейским ритмом, возрастом, в конце концов. «Как-же-это-я-и-не-смогу?..» Нет, я хотел бы узнать — пускай это малость, — смогу ли научиться делать то, что так нравилось, когда это умело делали другие, а я только дышал в их спины, только следил за движениями рук и, кажется, все понимал, а уходя отогреваться в балок, торопливо записывал: «Бурильщик гнал таль-блок вверх на огромной скорости, но тормозил элеватор точно у люльки верхового; не видя, не слыша, как закрылись воротца элеватора, но чувствуя, зная это наверняка, он мчал свечу вниз, останавливая ее у самых клиньев...» Что знал и чувствовал в этот миг верховой? помбур? буровой рабочий? Наверное, и это я мог бы предположить — в буровых бригадах бывал не раз, кое-что видел и слышал. Но теперь, когда приказ о зачислении подписан, назначен день вылета на Харасавэй экспедиционного Ан-24, в душе неожиданно поселился холодноватый неуют: бурение — занятие артельное, и то, что не сделал один, вынуждены делать другие, а потому не слишком ли беспечно, самонадеянно, эгоистично заставлять других расплачиваться за свое паршивое мужское тщеславие? Хотя... сомнения эти запоздалы и бесплодны.

Часы, оставшиеся до отлета, я потратил на одну из самых романтических книг — вузовский учебник «Технология бурения нефтяных и газовых скважин».

Утро было пасмурным. По слухам, рейс отложили до вечера, но верить в это не хотелось: хотя здесь еще шел дождь, небо светлело, и, по утешительной привычке всех аэропортовских бичей, думалось, что в этот час небо светлеет везде. И оно светлело везде. Короткий разбег, взлет, Тюмень — Мыс Каменный, полторы тысячи километров, песчаная полоска вдоль губы, посадка. Теперь предстояло пересечь полуостров с юго-востока на северо-запад. От воды к воде, от Обской губы к открытому морю, а внизу тоже бесконечная вода: озера, речки, ручьи и редкие буро-зеленые пятна, которые вряд ли можно назвать сушей. Паренек в кресле рядом сосредоточенно читал «Территорию», я заглядывал ему через плечо, искал и находил знакомые строчки: «А теперь задайте себе вопрос: почему вас не было на тех тракторных санях и не ваше лицо обжигал морозный февральский ветер? Может быть, именно это поможет ответить на недовольство, которым мучаем мы себя во время бессонницы в серый предутренний час, когда светлеют окна, гаснут звезды, а мир и людские души обнажены сном или тишиной...» Самолет развернулся, августовское солнце прошило его насквозь сначала слева направо, а потом справа налево, рваное пламя газового факела трепетало над самой землей, в распадок медленно и неуклюже сползал спичечный коробок вездехода, лениво пылил самосвал, огибая песчаный мыс, тусклое жирное пятно расплылось вокруг вышки, балки, стоявшие в стороне, были похожи на пакетики рафинада в синей дорожной упаковке. «Вот мы и дома, — сказал сосед, закрывая книгу и заглядывая в блистер. — Буровая на месте. И Норд встречает: значит, порядок». В вихре песка, поднятого винтами, отчаянный пес старался перегнать самолет; когда тот начал выруливать на стоянку, пес держался впереди, невозмутимо отступая, словно аэродромный лоцман «фолоу-ми». «Факел видишь? — спросил сосед. — Это база. Или «горка», — как хочешь зови. А твоя буровая, «десятка», — вот она».

Справа таилось море, вдоль берега забитое льдами; слева, в распадке между двумя холмами, поднималась буровая вышка. По серой нитке, слабо натянутой между озером и буровой, шагал человек, нервно покачивая руками; на северных откосах и внизу, где зарождалась хилая речушка, лежали грязные сугробы.

Потом сугробы исчезли, обнажив на склонах сопок сухую острую траву, а в распадке расцвели торопливые бледно-голубые и желтые цветы...

Рассеялся туман, и буровая — два ряда балков, между которыми проложены деревянные мостки, вышка с дизельным сараем и насосной, соединенная с балками шатким подобием тротуаров, — кажется надежным островком живого тепла среди холодного однообразия тундры; резво полощется над вышкой выцветший флаг, вялятся на антенне спинки муксунов и язей, дымятся трубы, поднятые из скважины, и протяжно звенят, став на подсвечник. В окне столовой мелькает белый фартук, раскручиваются катушки магнитофона, и какие-то оболтусы надрывают свои слабенькие голоса: «Листья закрюжжжят, листья закрюжжжят — и улетят, очень мне нужжжен, очень мне нужжжен синий твой взгляд...» Старательно светит солнце, на мостках сидят двое, прилаживают на валенки самодельные галоши, один спрашивает у другого: «Ты на «горке» был?» — «He-а. Чего я там не видел? Там суета одна».

Кажется, пора заняться инструкцией по технике безопасности:

«...или снят страховой канат; на заделке канатов менее трех зажимов, канаты повреждены, диаметр каната менее 16 мм; сработаны сухари; б) полы, проходы, лестницы на буровой — отсутствуют ступеньки, перила...»

Читаю, повторяю, хотя никак не могу вспомнить, как он выглядит, этот машинный ключ.

Лениво дымя, четверо молча наблюдают за тем, как я напяливаю на себя брезентовую робу, новенькую, со склеенными штанинами и рукавами. Эти-то четверо — мрачный крепыш, мальчик с залихватским чубом, кудрявый мужичонка с длинной шеей и постным лицом, ослепительный красавец в черной от мазута кацавейке — давно уже переоделись.

— Рукава внизу шнурками перевяжи, — советует крепыш. — Чтоб раствор не попадал. Вот так. Зовут меня Петро.

— Каска есть? Ого, Гаврилыч парадную не пожалел. Ну, а подшлемник я тебе достану, — говорит мальчик и протягивает руку: — Ибрагим. Или Игорь зови — я привык.

— Или баскарма, — хихикнув, добавляет красавец.

— Будешь вахту принимать — проверь ломы и лопаты, Калязин. — И кудрявый почему-то повторяет фразу в обратном порядке: — Лопаты и ломы проверь, когда принимать вахту будешь.

— В Самаре не бывал? — спрашивает красавец. — Ну, я угорел. Вот это ты напрасно. — Отступив на шаг и щелкнув каблуками, он величественно сообщает: — Михаил.

— Иначе говоря, Мишаня, — невозмутимо поясняет Ибрагим.

— Готовы? — заглядывает в сушилку рослый парень с хитрыми глазами; брезентовая роба сидит на нем, как ратные доспехи. — Тогда пошли. А то опять Ослин будет лалакать.

— Толяна нет.

— Да вот он. Идет. Опять цветочки тащит... Ну, бес.

«Бес» бородат, лукав и весел, букетик несет осторожно, как стакан, наполненный до краев водою.

— Калязин, ты пойдешь с Игорем, — распоряжается рослый парень. — Помоги ему. Да и поучишься заодно...

— Это мне-то учиться? — морщится Калязин. — Я, Гриша, бурильщиком семь лет работал и в экспедицию по шестому, между прочим, разряду принят.

Обычные, каждодневные слова, я даже смысла их не улавливаю, просто запоминаю машинально.

— Начнутся «четверки» — останешься на нижних полатях, а Игорь отправится на верхние, — терпеливо разъясняет рослый парень. — К вечеру ветер будет, не иначе. — Поворачивается ко мне: — Подосинин. Григорий. А вообще-то, знакомиться после будем. Возьми верхонки, — он протягивает мне брезентовые рукавицы. — Ты пока это... с Петром начнешь работать. У ротора. Концы гонять будем. Пока на вира. Ну, это просто. Понял, да?

Сначала из скважины надо вытянуть все свечи (каждая свеча — комплект из двух или трех труб), потом увесистые туши утяжеленных бурильных труб и турбобур вслед за ними. Все так просто, я видел это тысячу раз: разматывается барабан лебедки, спускается вниз элеватор, хомут для захвата труб, — значит, мне нужно встать на стол ротора и оттолкнуть элеватор, чтобы он не задел, не повредил муфту свечи, висящей на клиньях, потом, одной рукой придерживая строп, другой подтянуть элеватор и захлопнуть стальные воротца...

Но «собачка» не закрывается. Она встает на дыбы, беснуется, показывает язык, злобно урчит, жалобно взвизгивает, никак не желая смиренно улечься в пазы и замкнуть элеватор. Петро терпеливо ждет, потом кладет свою руку на мою — назад, вверх, вперед, щелк!

— Нормально.

Грохочут дизели, таль-блок тащит инструмент наверх, обнажая дымящиеся бока очередной свечи, по которой стекает раствор. «Лей!» — говорит Гриша, и я хватаю шланг, струя бьет по трубе, смывая глину, верхонки сразу же промокают, вода хлюпает под ногами, хлюпает в сапогах; «чах-чах-чах-чах!» — сипло бормочет автоматический ключ, раскрепляя свечи; Петро толкает на муфту разрезанный вдоль железный бочонок, который игриво зовут «юбкой». Где-то была щеколда — где? где? где? — я же помню, как «юбка» запахивалась на лету, едва коснувшись трубы. Где же щеколда? где? Под «юбкой» бурлит раствор, бьет в щели, и желтые струи, острые, как спицы, настигают повсюду. Вроде удалось... Теперь надо взять крючок и поставить свечу на подсвечник. Да что она, живая, что ли?! Свеча болтает меня над ротором, нет, лучше бы она была резиновая или ватная — пожалуй, лучше ватная. Петро коротко говорит: «Пусти!» — и подталкивает свечу еле заметным движением кисти, и вот уже свеча стоит как вкопанная на своем месте, в батарее других — все так просто, только от лихого стереотипа «как-же-это-я-и-не-смогу?» остается лишь потная растерзанная оболочка, а от инструкций, воспоминаний, сомнений и скоротечных книжных познаний — слипшийся бумажный комок, плотно заполнивший подчерепное пространство.

Гриша замер у тормоза и, не поворачивая головы, не отрываясь, разглядывает щит гидравлического индикатора веса; Петро после каждой свечи выходит на козырек, посматривает на пустынную тундру, на пустое небо, на туманное море, но едва элеватор нависает над ротором, как Петро уже здесь и спокойно, невозмутимо, без спешки и Суеты делает свое дело — он все всегда успевает.

Год спустя мы сидели с Гришей за бутылкой отпускного вина, и он говорил мне: «Я в тот день чуть шею себе не сломал. Шея затекла, а повернуться я не мог. Некуда повернуться. Везде ты — на арене выступаешь. Петру хорошо — он на козырек выйдет и давится там от смеха. А я не могу, у меня рука на тормозе. — И он улыбнулся, сверкнув своими хитрыми глазами: — Ну, ты хорош был... Олег Попов». — «А я-то думал...» — «Ну, и правильно думал. Мы и хотели чтобы ты так думал. Будто я своей первой вахты не помню! Петро не помнит! Помним, все помним...»

С маху закрыв воротца — это надо же! — отступаю назад, невероятно довольный собой. Спотыкаюсь о шланг. Падаю.

— Тише ты, — говорит Гриша. — Свечи переломаешь.

Сколько прошло времени? Наверное, вахта подходит к концу. Скорее бы. Хотя нет — ведь ужин в половине восьмого, а еще никто не ходил. Неужели даже трех часов не прошло? Не может быть... Солнце... Нет, по солнцу не поймешь. Оно висят как пришитое. Прибитое гвоздями. Из скважины выползает свеча, и раствор светлеет, высыхая. Петро смотрит на часы.

— Сколько?

— Начало шестого.

Всего один час?!

— Стоп, — говорит Гриша. — Четырехдюймовые трубы пошли. Надо клинья менять.

Оказывается, дует ветер. В полнеба цветет тройная радуга.

— Это что, — говорит Гриша. — Тут сияния бывают — слова не подберешь. Змеи по небу так и ходят, так и ходят. Или еще миражи. Раз я город видел. Большой, весь огнями залит. Машины идут, люди куда-то спешат...

— Музыка играет, — подхватывает Петро насмешливо.

— Нет, насчет музыки не скажу.

— Вот это ты зря.

За взлетной полосой копошатся тракторы, пытаясь поднять вышку. Там будет еще одна буровая, тринадцатый номер. На «горке» рассыпаются брызги электросварки — монтируют каркас механических мастерских. Вглубь полуострова плывет вертолет с подвеской.

— Гляди, у гусей какое-то толковище. Во-он за тем озерцом. Видишь, Петро?

— Родительское собрание. Толкуют, как им своих пацанов брать в науку.

— Пусковое совещание, ага.

— Пора. Они же когда начали их высиживать? В середине июня. Мы как раз на «десятке» забуривались. Теперь облетывать пацанов готовятся.

— Ну. Дорога-то у них долгая.

Петро и Гриша продолжают оживленно обсуждать поведение гусей. Я никаких птиц не вижу. Далеко они, что ли? Калязин сосредоточенно перебирает ключи, крючки, стропы, шпильки, потом распускает на пряди обрезок пеньки, мастерит кисточку. Сокрушается:

— Какой квач пропал — вот жалость! Я его из морской травы делал.

Достает из-под верстака изогнутый прут, вздыхает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад