Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Защищая Родину. Летчицы Великой Отечественной - Любовь Виноградова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Баранов, смелый летчик и очень хороший командир, заслужил у летчиков прозвище «Батя». Так называли тех командиров, которых не только уважали, но еще и любили. После разговора с Машей «Батя» собрал летчиков и что-то сказал им. Тут же один за другим они потянулись к Машиному самолету. Чего только не несли. Почти все притащили из своих самолетов НЗ, хранившийся на случай вынужденной посадки: шоколадки, галеты, консервы, все продукты, какие у них были, шинели и гимнастерки, мыло, медицинские пакеты. Завалили подарками всю машину. Курс на Михайловку Маша взяла на перегруженном У–2 уже после полудня.

Людей на улицах села не было. Маша заметила аэродром, с которого когда-то летала на планере, потом школу, потом землянку, в которой ютилась ее семья. Сделала круг и увидела, что из домов стали выходить люди. Самолет она посадила прямо на улице у сельсовета. Со всех сторон сбегались люди. Привезли отца на инвалидной коляске, а рядом с ним, снова беременная, с огромным животом, бежала Машина мама. Обняв со слезами родных и выгрузив подарки, Маша побежала к самолету: «Мне пора!» Но люди облепили самолет как мухи, и ей удалось улететь только вечером…

На следующий день в Михайловке были немцы, и с тех пор Маша жила в постоянной тревоге за семью. Но у нее теперь была и фронтовая семья, верные товарищи, среди которых она уже чувствовала себя своей. И приказ, который, вызвав ее осенним днем, объявил Баранов, был для нее как гром среди ясного неба: «Товарищ младший лейтенант! Вас откомандировывают в распоряжение Героя Советского Союза Расковой!»

Маша начала реветь. Даже имя ее кумира не подействовало, даже Расковой Маша не могла простить, что ее, без пяти минут истребителя, забирают с фронта и хотят «заставить вышагивать ать-два по учебному плацу». Баранов, которому нужен был пилот для связного У–2 и который уже убедился, что Маша хороший и бесстрашный летчик, тоже не хотел ее отпускать, однако сказал, что не может пойти против приказа.

В ужасном настроении Маша Долина приехала в Энгельсскую военную школу. «Как будто в прямом смысле слова с небес на землю опустили и по рукам связали». На ней была красивая форма истребителя: темно-синяя шинель с голубыми петлицами и голубая пилотка, которая ей очень шла. А девушки, маршировавшие перед ней по плацу, были в огромных кирзовых сапогах и огромных серых шинелях. Маше стало ужасно обидно. Ее, опытного фронтового летчика, выдернули из гущи событий и посадили на школьную скамью с этими «желторотиками»? Ну уж нет. Надо бежать. Она понимала, что по военным законам ее поступок могут классифицировать как дезертирство, но надеялась, когда доберется обратно в полк Баранова, упросить его замять эту историю. Вряд ли в хаосе, который сейчас везде царил, кто-то станет сильно переживать на ее счет.

Убежать не вышло: только она оказалась на станции Энгельс, как ее взял патруль. Политотдел, куда передала ее рассерженная Раскова, как следует «промыл» Маше мозги, пригрозив отправить под трибунал как дезертира. Ничего не оставалось, как надеть не подогнанную для ее маленького роста серую шинель и начать учиться.

Глава 5

Чудачки, война не отменяет поцелуев и любви!

«Пилот Литвяк находилась после отбоя в самовольной отлучке. Отсутствовала час тридцать минут…»[64] — писала в дневнике Нина Ивакина 21 декабря. Отлучка Литвяк подозрительно совпала по времени с танцами, которые устраивали в гарнизоне в субботу вечером. Вообще, по мнению начальства, Литвяк «вела себя безобразно»: пререкалась, опаздывала, нарушала дисциплину чуть ли не ежедневно.

С ее своевольным, независимым, сильным характером было очень сложно подчиниться военной дисциплине. Но плохим поведением отличалась не одна Лиля Литвяк: многим ее новым подругам, совсем недавно носившим крепдешиновые платья и туфельки, было совершенно непонятно, почему они не могут отлучиться в парикмахерскую или пойти на танцы, которые устраивали для гарнизона здесь же в Доме офицеров. Дверь из физкультурного зала, где для девушек поставили двухэтажные нары, в актовый начальник штаба Милица Казаринова предусмотрительно заперла в первый же день. Но девушки тут же процарапали дырочки в белой краске, которой было замазано стекло, чтобы можно было смотреть на танцующих. Смотрели все, но Литвяк была в числе первых сбежавших. Она была наказана, но на танцы бегать не прекратила. Плохому примеру последовали другие.

Валя Краснощекова смогла устоять перед танцами, но, когда летчица Клава Блинова предложила ей сбежать и посмотреть оперетту, согласилась не размышляя: оперетту она обожала. Этот жанр в Советском государстве считался поначалу буржуазным и был не в почете, и только во второй половине тридцатых снова по-настоящему вернулся на сцены: давали и европейские оперетты — в первую очередь «Сильву» Имре Кальмана и оперетты Штрауса («Цыганский барон» была любимой опереттой Лили Литвяк), и новые советские, главным образом написанные Исааком Дунаевским: «Женихи», «Золотая долина». Они пользовались огромной популярностью, и Валя Краснощекова, приехав из Калуги в Москву учиться, бегала в оперетту очень часто, из-за нехватки денег покупая билет на самый-самый верх или вообще без места.

Приехавшая в Энгельс труппа, конечно, не шла ни в какое сравнение с труппой московского Театра музыкальной комедии, но выбирать не приходилось, Валя понимала, что у нее не скоро появится еще один шанс. К тому же будущая летчица-истребитель Клава Блинова была ей очень симпатична. Блинова была самая молодая из летчиц и, в отличие от многих других, не задирала перед техниками нос. Многие в полку истребителей считали, что самая красивая у них Литвяк, кто-то говорил, что красивей всех Клава Нечаева, но Вале самой красивой казалась Клава Блинова. У нее были светлые волосы и милое юное лицо с большими глазами и нежным румянцем. Клава была очень веселая, бесстрашная, хохотушка и певунья.

Об отлучке Литвяк на танцы начальству донесли ее соседки по общежитию, а вот Валю с Клавой Раскова поймала сама. Она их пристыдила, а потом каждой сделали выговор и дали по внеочередному наряду: Клаве сказали, что она выполнит свой наряд на аэродроме, а Валю Краснощекову отправили чистить туалет.

В холодное время года почистить туалет — деревянный домик с дырой в полу — можно было только с помощью лома. Откалывая нечистоты, Валя тихонько плакала: было обидно из-за наказания и стыдно из-за слов Расковой о таком поведении в военное время. Неожиданно она услышала: «Валь, а Валь, не плачь…» Это Клава Блинова тайком пришла помогать.[65]

Чтобы как-то компенсировать запрет на посещение актового зала Дома Красной армии, девушкам разрешили слушать патефон. Будущий истребитель Клава Панкратова, раздобыв у мужской части гарнизона пластинки, вечером в казарме крутила ручку этого примитивного приспособления с такой нежностью и заботой, «как будто боялась нарушить нежную мелодию русского романса». В это время ее товарищи уже готовились к отбою и лежали на нарах в белых мужских рубашках, но «с печатью девичьей нежности на лицах».[66]

Специфику партийной и комсомольской работы в коллективе, состоящем из девушек, средним возрастом которых было двадцать лет, комиссары понимали очень хорошо. Своим подопечным они не доверяли — никогда, ни при каких обстоятельствах. Даже 7 ноября, когда военнослужащие «Авиагруппы № 122» приняли военную присягу.

День был чудесный и солнечный. Снег, «устлавший белой пеленой поля и горы»,[67] весело блестел на солнце, как будто старался украсить и без того торжественное событие. Накануне девушки убрали комнаты и, взяв под мышки узелки с чистым бельем, сходили в баню. Потом до ночи работали, делали свою первую стенгазету «За Родину». Рано утром 7 ноября, в годовщину Октябрьской революции, в актовом зале играл оркестр. Раскова произнесла речь. Принятие присяги было мероприятием колоссальной важности среди советских ритуалов: как Пасха для православных христиан, только еще торжественнее, ведь присягу принимают лишь раз в жизни. На глазах у многих блестели слезы. Теперь, после принятия присяги, они могли считать себя настоящими военными. Но вечером, когда в том же актовом зале проходило празднование в честь 7 Ноября, девушек из «Авиагруппы № 122» на нем не было. Они пели и плясали в коридоре за запертой дверью, отдельно от других военнослужащих гарнизона. Плясали «не оттого, что радостно, а чтобы развеять тоску, одолевшую довольно большое количество людей» из-за решения главного комиссара Евдокии Рачкевич: та считала, что вверенный ей женский коллектив должен праздновать годовщину революции отдельно от мужского гарнизона, — решение, которое возмутило даже ее коллег-политработников.

Нина Ивакина была коллегой Рачкевич, но решение о том, что «Авиагруппа № 122» будет отмечать годовщину революции в коридоре, вывело ее из себя. Было обидно, что их «держат, как в монастыре». Почему вверенных ей комсомольцев, которые добровольно пошли на войну, считают легкомысленными девчонками, не умеющими за собой следить? По мнению комсорга, ее девушкам нужно было в свободное время «общаться с народом» — то есть с мужчинами. А Евдокии Рачкевич неплохо было бы вспомнить, что «у родителей, строго следящих в этом отношении за своими птенцами, чаще бывают блудливые дочери».

Рачкевич в конце концов уговорили и все поправили. Девушек пустили в актовый зал на спектакль. В перерыве танцевали. Спать все отправились «блаженные и усталые».

Батальонный комиссар Евдокия Рачкевич была очень колоритным персонажем. Маленького роста, полная, она в военной форме выглядела абсурдно, однако не представляла своей жизни вне армии. Молоденькой девушкой, спасаясь от петлюровцев, она попала на советскую погранзаставу в Молдавии, и была там поначалу уборщицей, прачкой и санитаркой. Дуся Рачкевич едва умела читать и писать, однако очень любила учиться. Уже на погранзаставе она закончила юридические курсы, однако решила остаться в армии и учиться дальше. Она хотела стать политработником, так как была фанатично предана власти, сделавшей ее из неграмотной пастушки всеми уважаемым человеком. Рачкевич написала письмо в Москву, в Военно-политическую академию. Ответ пришел краткий: «Женщин не берем». Возмутившись, Рачкевич написала письмо маршалу Буденному, который ей помог: очень скоро пришел вызов. Она стала первой женщиной, окончившей Военно-политическую академию. После академии бывшая пастушка осталась в адъюнктуре и написала диссертацию, но защитить ее решила после окончания войны. Когда ей предложили стать комиссаром в женской авиачасти, она, не раздумывая, согласилась. Уезжая в Энгельс, попрощалась с мужем — как выяснилось, навсегда: разлучившись со своей Дусей, он быстро нашел новую, молодую жену.[68] У Рачкевич, не имевшей ни детей, ни родных, не осталось никого, кроме ее подопечных.

«Комиссар — отец солдат, а я, комиссар-женщина, — буду вашей мамочкой», постоянно говорила она девушкам. И вела себя соответственно, как любящая, но чрезмерно требовательная и не очень умная мать. Подобно тому как деревенские женщины пугали своих детей серым волком, Рачкевич могла пригрозить кому-то, что напишет товарищу Сталину, и провинившаяся девушка долго не могла прийти в себя от страха. На следующий день, совершенно забыв о своих угрозах, Рачкевич уже называла ту же девушку «деточкой» и строила с ней планы на будущее.[69]

Заметив небрежность в одежде или поведении, Рачкевич могла устроить провинившейся подопечной страшный разнос — такой, на который способны только украинки: ругалась «бурно, горячо, искренне». Если девушке случалось хотя бы заговорить с парнем, Рачкевич была тут как тут и клала конец любому, даже еще не наметившемуся кокетству. В полках ее все между собой так и звали — мамочка, только не с любовью, а с иронией. Она была наделена большой властью, и с ней не ссорились, подчинялись ее зачастую самодурным указаниям, однако не любили и старались держаться подальше. Время показало, что эта женщина была абсолютно предана своим летчицам и техникам: уже немолодая, с плохим здоровьем, она много лет после войны ездила в свой отпуск по боевым местам, чтобы отыскать могилы пропавших без вести. Рачкевич не успокоилась, пока не нашла всех.

Нина Ивакина, с самого начала невзлюбившая комиссара Рачкевич, чем дальше, тем больше убеждалась в том, что строгость в «Авиагруппе № 122» совершенно необходима. Свежеиспеченные военнослужащие убегали в город делать шестимесячную завивку, вели себя дерзко по отношению к командирам и комиссарам, «трепались без конца» и даже «заводили любвишки». Комиссары иногда были близки к отчаянию, и только Раскова точно знала, что ее девушки будут самыми лучшими солдатами. Она верила в них, и они верили в Раскову. Все были «немножко в нее влюблены».[70] Девизом Расковой было: «Мы все можем», и ее летчики, штурманы и техники верили, что действительно все могут, пока с ними такой командир.

За самовольную отлучку, за которую других наказывали нарядами, Литвяк получила более серьезное взыскание. Внеочередные наряды у нее уже были; на этот раз начальство сочло, что нужно что-то более весомое. На следующий день провели строевое собрание полка, на котором было объявлено, что за проступок ее будет судить красноармейский товарищеский суд.

Таких общественных судов было введено в тридцатых годах огромное количество: были суды рабочие, колхозные, заводские, бригадные. Это были неформальные суды, имеющие целью не столько наказание провинившихся, сколько их идеологическую проработку. В компетенцию красноармейских товарищеских судов, которые потом стали называться «офицерский суд чести», входило рассмотрение дел о хулиганстве, драках, оскорблениях, воровстве, имевших место в данной воинской части. Эти суды во время войны были очень актуальны, так как военные трибуналы не рассматривали административные и гражданские дела военнослужащих.

На следующий день выбрали представителей суда, и 24 декабря провели заседание, которое имело форму скорее обсуждения, чем сессии военной судебной инстанции. Литвяк к суду отнеслась равнодушно. «Своего поступка не осознает»,[71] — записала в дневнике Нина Ивакина. Литвяк объявили строгий выговор с предупреждением, который на нее совершенно не подействовал, и посадили на гауптвахту. Но гауптвахта, или «губа», представляла собой просто сарай на аэродромном поле, который охранял солдат с винтовкой. Чтобы нарушительница дисциплины не очень скучала, подруги, во главе с Клавой Панкратовой, завели патефон.

Молоденькие штурманы и техники — такие, как Олечка Голубева, — смотрели на Литвяк во все глаза. Странное дело: если приглядеться, она не была красавицей, внешность совершенно заурядная. «Пройдешь на улице, и не обратишь внимания».[72] Рост невысокий, худенькая, носик острый. Но у нее была очень изящная фигура, красивый цвет лица, волосы вились, и, главное, лицо было очень живое, глаза яркие, и очень приятная улыбка. Общалась она со всеми просто, не делая различий между начальством, летчиками и техниками.

В Энгельсской школе, как и везде, Лиля Литвяк «была окружена толпой поклонников», особенно после того, как начала ходить в ДК на танцы: она здорово танцевала. Девушки, считавшие, что на войне не место флирту с парнями, осуждали ее, требовали: «Прекрати кокетничать! Ведь война!» Лилю такие разговоры не смущали, она отвечала: «А если война, так что?» И, когда кто-то бросил ей, что она, «поди, и целуется», ответила: «Чудачки! Война не отменяет поцелуев и любви!» Впрочем, решила Оля Голубева, она, может быть, сказала это только для того, чтобы позлить зануд.[73]

Женский истребительный авиаполк номер 586 сформировали первым из трех полков: если верить записям Нины Ивакиной, его формирование было полностью закончено еще 8 декабря. «Учебе не было конца и края», а перспектива лететь на фронт казалась очень отдаленной, так как не было самолетов. «Поговаривают о том, что будем здесь до мая, так как нет самолетов, вот печаль», — писала Ивакина. Пока тренировались на старых учебных самолетах авиагарнизона, с нетерпением ожидая «своих»: было уже известно, что это будут Як–1, самые современные на тот момент. Женя Прохорова после отъезда Веры Ломако исполняла обязанности командира полка, и все были уверены, что именно она поведет их воевать. В полку ее авторитет был непререкаем, уважение к ней огромно, и при этом ее очень любили. Лучшего командира для себя будущие истребители не могли представить.

Женю Прохорову немного портило несоответствие крупной головы с массивным подбородком и маленького стройного тела. Но у нее были очень красивые длинные прямые волосы «цвета спелой ржи», большие зеленые глаза и милая улыбка, от которой на щеках появлялись ямочки. Ей было около тридцати. Летала Женя Прохорова как бог.[74] Летчица Валя Лисицина увидела ее впервые в конце тридцатых годов и запомнила эту встречу. Летним июльским днем она — летчик-инструктор — занималась с курсантами на подмосковном аэродроме. Неожиданно с юга на бреющем полете появился спортивный самолет УТ–1. Сделав над аэродромом круг, самолет совершил красивую посадку. Вале было очень интересно посмотреть, кто же прилетел на этом самолете. Она, уже опытный инструктор, на УТ–1 не летала: на этом сложном в управлении спортивном самолете летали летчики-спортсмены высшего класса. Из кабины вылез маленького роста человек «с профессиональной сутулостью пилота». Когда пилот подошел к Вале ближе и снял шлем, он оказался женщиной. Кто-то рядом с Валей тихо сказал, что это Евгения Прохорова прилетела на аэродром готовить свою пятерку к воздушному параду в Тушине. Во второй раз Валя встретилась с Женей Прохоровой уже во время войны и была очень рада служить под ее командой. Ждали только самолетов.

С самолетами конструктора Яковлева Женя Прохорова была знакома уже много лет: еще в 1934 году она участвовала в перелете Ленинград — Москва на «самолете № 6 конструктора Яковлева».[75] Истребитель Яковлева Як–1, который в полку с таким нетерпением ждали, действительно был очень удачным самолетом, самым востребованным советским истребителем Второй мировой войны. Его конструктор Александр Яковлев был талантливый, но, по воспоминаниям многих, тяжелый, недобрый и завистливый человек.[76] Он был практически единственным из создателей советских самолетов, не пострадавшим от репрессий в тридцатых и сороковых годах. Как и у Расковой, у Яковлева были доверительные отношения со Сталиным, который еще в 1939 году начал вызывать его в Кремль и интересоваться мнением по разным вопросам, в том числе о различных людях. Как вспоминал сам Яковлев, Сталин еще тогда жаловался ему, что «не знает, кому верить».[77] Судя по многочисленным премиям, которыми награждали Яковлева в то время, как его коллеги работали в тюремных конструкторских бюро, Яковлев пользовался доверием. В 1940 году Сталин сделал его заместителем наркома по опытному самолетостроению.

О вреде, который Яковлев причинил своим коллегам, можно лишь догадываться. Вред, который он причинил многим талантливым разработкам других конструкторов, неоспорим: по его инициативе целый ряд новых самолетов, разработанных в других конструкторских бюро, был «затерт» и так и не достиг стадии производства. Яковлев боялся конкуренции, и, наверное, зря: его Яки, сменившие допотопные, достаточно бесполезные в воздушных сражениях с «Мессершмиттами» истребители И–16, пользовались огромной популярностью. На Як–1 был установлен пулемет и пушка, самолет был быстрый, надежный и маневренный. Начав тренировочные полеты на учебных Яках авиагарнизона, будущие истребители быстро их освоили и полюбили.

Вот-вот должны были прибыть новые У–2, на которых предстояло воевать ночным бомбардировщикам, а пилоты тяжелого бомбардировочного, 587-го, полка, пока обучались их штурманы, все еще не знали, на чем им предстоит летать. Перед самым Новым годом летчики-инструкторы пригнали для обучения три стареньких Су–2. Раскова, теперь командир 587-го бомбардировочного полка, «долго ходила вокруг этих приземистых одномоторных самолетов», принюхиваясь. От Су–2 пахло не так, как от других самолетов: запах бензина смешивался с каким-то незнакомым крепким запахом. «Чем это они так пахнут?» — спросила она техника.[78] Парень ухмыльнулся: «Так он же касторовым маслом заправляется. Зимой еще ладно, а летом будет нам работа… Как забрызгает кабину, так не ототрешь».

Помимо эстетических соображений Раскову в Су–2 не устраивали и более серьезные моменты: у него была маленькая скорость и горел он как спичка. Один из серьезных недостатков этого самолета, впервые испытанного в 1937 году и сразу поставленного на вооружение, заключался в том, что машина, особенно зимой, при посадке частенько «капотировала», то есть становилась на нос. Эти Су–2, применявшиеся на фронте как легкие бомбардировщики или разведчики, летчицы возненавидели, вспомнив их прозвище «сучки». Поговаривали, что скоро Су–2 вообще снимут с производства. Но какие же самолеты выделят тогда полку? Раскова, разумеется, взяла решение этого вопроса в свои руки.

Время летело. Вот и новый, 1942 год на пороге. 31 декабря стоял ужасный мороз, но день прошел как обычно, на аэродроме и в учебных группах. Вечером среди завешенных белыми простынями коек показывали самодеятельность, танцевали и пели, но, когда все легли спать, многие взгрустнули по дому и мирной жизни, без которой немыслим новогодний праздник. И тут вдруг появился настоящий Дед Мороз с белой бородой и седыми длинными кудрями и поздравил всех с Новым годом. Он даже принес игрушки: лошадок на колесах, зайчиков и гармошки. Летчики и штурманы, как записала в дневнике Ивакина, «повскакали с коек и в подштанниках и длинных, как смирительные, рубашках весело закружились, как покажется постороннему, в безумном хороводе».[79] Все это организовали штурманы, уж наверное при активном участии Жени Рудневой. Этот год, по мнению Нины Ивакиной, должен был стать «могилой для фашистской сволочи, оторвавшей нас от мирной работы, домашнего очага и уюта». Именно так все они и думали, несмотря на сокрушительные поражения сорок первого года. Ведь руководство страны называло именно 1942 год, как же не верить? На параде Красной армии 7 Ноября 1941 года Сталин сказал: «Еще несколько месяцев, еще полгода, может быть, годик — и гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений».[80] А если так сказал Сталин, то иначе произойти не могло.

Весело было и под старый Новый год: по русской традиции девушки гадали. Вспоминая святочные гадания, популярные в России с древности, они снова стали просто девчонками, мечтающими о любви. Самым популярным гаданием было выйти на улицу и спросить у первого встречного мужчины его имя, при этом внимательно всмотревшись в его лицо. У суженого обязательно должно быть такое же имя и похожее лицо. Кроме того, бросали за дверь башмаки, чтобы они показали, с какой стороны появится суженый, и капали в воду воском от свечи, а потом рассматривали, на что похож застывший комок. Но Лиля, если и гадала о женихах, родным в этом не признавалась. Рассказывая о гаданиях с подругами в письме маме и брату Юре, Лиля писала:

«Собираемся гадать, что нас ждет в новой военной жизни? Так много интересного впереди, так много неожиданностей, случайностей судьбы».[81] Не щадя чувств своей мамы, Лиля дальше объясняла ей, какой жизни хотела бы для себя. Ее слова полны юношеского максимализма, но это не удивительно: ей было всего двадцать лет. «Но что же ждет? Или что-то очень хорошее, большое, великое, или все может рухнуть в один миг, пойти обычным чередом спокойной и мирной жизни, такой, как живут мирные грешники… Я, конечно, за то, чтобы пожить лучше немного, но бурной, интересной жизнью, как вот и Чапаев в сказке одной рассуждает про орла и ворона… Недалек тот час, когда мы начнем парить на своих ястребках, тогда житейская обстановка примет совсем другой оборот».

Отступление, которое сводки Информбюро, как правило, интерпретировали просто как переход на более выгодные позиции и о котором Нина Ивакина вообще старалась говорить поменьше, все равно долетало до личного состава тревожными слухами, обрывками официальной информации, намеками в письмах из дома. А в других военных частях, ближе к фронту, девушки изучали войну на практике.

Аня Скоробогатова снова отступала с деморализованными советскими частями. Она закончила двухмесячные курсы радистов в Россоши, получила квалификацию радиотелеграфиста и приняла присягу. Надежды на то, что ее пошлют в авиационную часть, не оправдались: при распределении она попала в отдельный 65-й батальон связи Юго-Западного фронта. В середине ноября Аня узнала, что в Таганроге, где остались ее родители, уже немцы. Отец был партийным активистом, и, насколько она знала из газет, шансов остаться в живых при немцах у него, матери и младшего брата практически не было. У Ани был сильный характер и коммунистическое воспитание, поэтому она не позволила себе плакать при людях, ушла в степь и рыдала там. Прошло много времени, прежде чем она узнала, что ее семья успела из Таганрога эвакуироваться. Боль о родных, которых она считала погибшими, была с ней постоянно, но слез больше не было — как будто она их все выплакала тогда, на ветру в ледяной степи.[82]

Уезжая из Россоши, личный состав ее батальона связи собирался уже под грохот артиллерии. Был получен приказ эвакуироваться в Сталинград, а для этого нужно было переправиться через Дон. Отступали, «по правде говоря, уже в полном хаосе».[83]

Основные силы Юго-Западного фронта немцы разгромили в Киевском котле — самом большом за всю Вторую мировую войну. По немецким данным, было взято в плен шестьсот шестьдесят пять тысяч человек, потери советской стороны убитыми и ранеными составили не менее полумиллиона.[84] В дивизиях, которым следовало иметь почти десять тысяч солдат, осталось по тысяче, как в стрелковом полку. Отступали неорганизованно, части перемешивались, и не всегда было понятно, где какая часть сейчас находится. Ане и другим радистам батальона, ехавшим с рациями на полуторках, начальник связи приказал по возможности останавливаться, включать радиостанцию и ходить по волнам. От них требовалось определить свои собственные координаты и сообщить в штаб, где они находятся.[85] Когда дали позывные, Анина радиостанция смогла передать, что находится недалеко от Котельникова, небольшого города в двухстах километрах от Сталинграда. Когда Аня вышла на связь в следующий раз, она передала, что они вместе с большой колонной попали под бомбежку, но теперь движутся дальше.

Бомбежка была страшная. Заметив большую советскую колонну, немецкие самолеты-разведчики «фокке-вульф», получившие за свою конструкцию прозвище «рама», передали информацию на землю, и были вызваны бомбардировщики. Темнело. Немцы сбросили осветительные ракеты и начали бомбить. Сразу же появилось множество убитых и раненых. Вокруг стоял шум и страшный крик. Солдаты, видя девушку, кричали Ане: «Сестричка, сестричка! Тащи раненых».

На курсах радистов Аня не научилась даже оказывать первую помощь, но настоящей медсестры рядом не было, и она начала помогать. Вместе с солдатами Аня носила раненых в ближайшую хату — тех, кого можно было перетащить. В доме хозяйка рвала простыни и рубашки на бинты. Раненых было человек двенадцать, раны всевозможные — настоящий кошмар для Ани, которая не бывала еще в таких переделках. Аня с хозяйкой и солдатами сделали, что могли. Нужно было уходить, взять с собой раненых возможности не было. Они остались в этом деревенском доме ждать прихода немцев, которые, с большой вероятностью, должны были их прикончить.

Свою полуторку Аня нашла уже глубокой ночью. Товарищи, увидев ее, закричали: «Слава богу, жива!» Аня все переживала, что в деревне остались без охраны и медицинской помощи раненые. Ребята ее успокаивали: «Наши придут, подберут». Но всем было ясно, что сзади уже нет наших: немцы наступали на пятки.

Глава 6

Я ведь могла прожить жизнь и ни разу не летать

Команда «Подъем» раздавалась задолго до того, как над замерзшей Волгой поднималось холодное ноябрьское солнце. Эту команду Оля Голубева ненавидела больше всего.[86] Кажется, только-только согрелась, только уснула, и тут же раздается: «Подъе-о-ом!» Она вжималась в подушку, но тут же вздрагивала от окрика адъютанта эскадрильи: «Тебя особо надо будить?» Еще не проснувшись, девушки тянули руки к еле теплой батарее, где сушились их портянки, сделанные из пушистой бумазеи, которые их научила ловко наматывать комиссар Рачкевич, служившая в армии уже много-много лет.

Только теперь они начинали понимать, какая она, солдатская служба. Оле, да и не только ей, было совершенно непонятно, для чего нужно было всегда находиться в строю. Строем ходили на занятия, в столовую, на аэродром и даже в баню, с рассвета и дотемна. Даже ночью снились непривычные еще команды: «Равняйсь!.. Смирно!.. Кругом!.. Отставить разговорчики!..»

Строевой подготовкой с девушками занимался лейтенант лет тридцати пяти, которого они называли «строевой дед»: для них он был настоящим стариком. Тридцатипятилетний «старик» ходил вдоль строя, «щурил нахальные глазки» и тыкал девчонок пальцем в живот: «Заправочка!»[87] «Деда» ненавидели все, но большинство свою ненависть держали при себе. Лишь немногие осмеливались показать свое недовольство. Бесстрашная Голубева совершила очень вызывающий, с точки зрения «деда», поступок: пришла на занятия вместо сапог в валенках. Стоял страшный мороз, и валенки не помешали бы всем, но командиры так не думали, считали, что следует одеваться строго по форме независимо от капризов погоды. «Дед» дал всем, кто обул валенки, по три наряда вне очереди.

Муштровали и в полках. Механики полка легких бомбардировщиков сразу невзлюбили инженера полка Софью Озеркову — строгую, по-военному подтянутую, физически закаленную. Она прибыла в полк из Иркутского военного училища. Озеркова тоже начала свою работу с ними с муштры: военной выправки и строгого соблюдения уставных правил. Требовала дословно повторять ее приказы, докладывать об исполнении, рапортовать по форме. Техники, пришедшие с «гражданки», считали соблюдение внешней дисциплины ненужной формальностью и ненавидели Озеркову за то, что она в любое время и в любую погоду могла поднять их по тревоге и по часам отслеживать исполнение своих приказаний. Только на фронте они поняли, какой она хороший человек.[88]

Тем, кто учился в аэроклубе, было легче привыкнуть к новым условиям, но новичкам с непривычки приходилось очень тяжело. Занятия шли с раннего утра до позднего вечера: штурманская подготовка, огневая подготовка, строевая подготовка, материальная часть. А у летчиков, к их радости, еще начались тренировочные полеты.

Истребительный полк получил свои Яки в конце января. 28 января Нина Ивакина писала о первом доставленном им Як–1, называя его «первой ласточкой»: «Самолетик беленький, как снег, на лыжах, два скорострельных пулемета и пушка». Ивакину поразило, с каким трепетом смотрели на эту машину летчицы, с каким нетерпением ждали, кому же дадут этого «первенца». Все бросили свои дела и собрались на аэродроме, устроив «бестолковую толкотню».[89]

Вскоре через Волгу с Саратовского авиационного завода пригнали и остальные Яки. Как их ждали, как готовились к встрече! Когда был получен приказ «готовиться к приему материальной части», техники бросились перепроверять инструменты и места стоянки своих самолетов, повторять правила встречи и сопровождения машины на стоянку.

В день прибытия самолетов, проснувшись, все побежали к окнам: «Летная будет погода или нелетная?» День выдался, как по заказу, яркий и солнечный. Снег на аэродроме искрился так, что больно было глазам, но все, щурясь, смотрели в небо и ждали.

Долгожданный гул моторов раздался около полудня, и у всех захватило дыхание, когда над аэродромом появились Яки. Девушки были от них в восторге: Яки в зимней маскировочной окраске были тоже белые, все на лыжах. Это были их единственные белые самолеты за всю войну, вскоре от белой краски отказались. Лыжи вместо колес в зимнее время также оказались непрактичным решением, и потом все самолеты были с колесами. Именно поэтому всем так запомнились прилетевшие к ним в солнечный зимний день белоснежные, как сказочные птицы, первые самолеты. Техник звена Санинский, своими нескончаемыми шуточками помогая остальным техникам бороться с усталостью, продержал их на морозе у самолетов целый день. К вечеру машины были готовы.

Боевые части, получавшие такие же белоснежные Яки с переквалифицировавшегося с выпуска комбайнов саратовского завода, не могли поверить в свою удачу. «Ишачки» — самолеты И–16, на которых они воевали до этого, были «маленькие самолеты со слабым вооружением… к тому же и скорости нет», у них был один пулемет ШКАС, «шкасик», которого в бою было недостаточно — «нажмешь, все вылетело, и бить нечем». Когда белые Яки были доставлены в 296-й истребительный полк, по которому так скучала Маша Долина, летчики оценили новую машину сразу: качественно новый самолет имел отличные летные характеристики и был серьезно вооружен: пушкой, двумя пулеметами и шестью реактивными снарядами. Посадка на лыжах давалась сначала тяжело, «тормозить нечем», но наконец у них была «машина, на которой можно воевать».[90]

29 января Лиля Литвяк писала маме, что наконец-то самостоятельно вылетела на Яке — это уже много месяцев было ее мечтой. «Можете считать меня натуральным истребителем».[91] Она очень была довольна тем, что «вывозной налет», то есть налет на Яке с инструктором, пока ее не допустили до самостоятельных вылетов, у нее был минимальный. Настоящие тренировки были еще впереди: полеты на большой высоте, высший пилотаж, тренировочные воздушные бои.

Они начали изучать, помимо других специальных предметов, тактику истребительной авиации и фоторазведку. Летал каждый уже на своем самолете, который механики терли до блеска. Все вставали, как и раньше, в шесть и летали с девяти до пяти часов. Плохо было только то, что обедали из-за этого в шесть вечера. Кормили временами неважно даже летчиков. «Сливочное масло по 20 г дают один раз в пять дней. А тут как-то в первый раз по одному яйцу дали», — писала родным Лера Хомякова. «Выхожу из столовой и хочу есть».[92] Техники, которых кормили хуже, чем летчиков, старались не съедать свой хлеб за обедом, а взять его с собой к самолету. Когда от голода совсем подводило животы, они доставали его и грызли, ледяной и твердый от мороза, и становилось полегче.

В тот же день, когда Лиля Литвяк писала о первом самостоятельном вылете на Яке, на служебном совещании Нина Ивакина узнала, что в феврале их планируют отправить на фронт. Для личного состава это пока было секретом. Отправка полка, который будет летать на У–2, предполагалась скорее — их проще было учить.

В день, когда было объявлено о формировании полка ночных бомбардировщиков, учивший штурманов морзянке преподаватель был в прекрасном настроении. На своем ключе он выстукивал разные забавные фразы, и по классу то и дело пробегал смешок. Внезапно он начал стучать все быстрее и быстрее, взяв скорость, которую могли принять немногие. «Пришел приказ о создании полка легких ночных бомбардировщиков. Кто понял меня, может быть свободным и без шума покинуть класс».[93] Несколько человек поднялись и вышли с загадочными улыбками, а остальные, оторопев, смотрели на них. Когда все выяснилось, у девушек как будто выросли крылья: «Значит, скоро на фронт!»

Долгожданные самолеты они получили в начале февраля: новые У–2 были точно такие же, как те старенькие, на которых учились, — легкие, тихоходные, с матерчатыми крыльями. Парашютов не выдали: по мнению начальства, да и самих экипажей, этот самолет в случае поломки мог прекрасно спланировать на землю, так что прыгать не требовалось. То, что сделанный из фанеры и перкали самолет загорался как спичка и люди могли сгореть в нем заживо до того, как успеют посадить самолет, начальству в голову не пришло. Иногда пилотам У–2 приходилось слышать, что, так как летать им предстоит за линию фронта, лучше погибнуть в самолете, чем сесть за линию фронта и попасть к немцам в плен. Такая точка зрения кажется сейчас бесчеловечной, но так думали в 1942 году и сами летчицы и штурманы: лучше смерть, чем немецкий плен, о котором такие ужасы пишут в газетах. Но большинство из них не думали ни о возможности плена, ни о смерти. В двадцать лет об этом не думаешь, даже на войне.

Если в большой мороз взяться голой рукой за металлическую деталь в самолете, рука сразу же примерзнет, и, отдернув ее, человек оставит на металле кусочки кожи, а рана на руке будет долго кровить. Такое происходило с летчицами и техниками У–2 неоднократно, пока они не научились никогда не снимать в самолете перчатки. Зима 1941/42 года запомнилась суровостью, сильными морозами и жестокими метелями. Летчиков одели очень тепло: в унты с меховыми чулками внутри, меховые комбинезоны, меховые перчатки, дали даже кротовые маски на лицо. Но разве такая одежда спасет человека, поднявшегося суровой зимой на высоту в открытой кабине У–2? Замерзали страшно, нередко обмораживали лица. Штурманов с непривычки тошнило. Но почти никто не хныкал. «5 января я первый раз в жизни 10 минут была в воздухе, — писала Женя Руднева. — Это такое чувство, которое я не берусь описывать, так как все равно не сумею. Мне казалось потом на земле, что я вновь родилась в этот день. Но 7-го было еще лучше: самолет сделал штопор и выполнил один переворот. Я была привязана ремнем. Земля качалась, качалась и вдруг встала у меня над головой. Подо мною было голубое небо, вдали облака. И я подумала в это мгновение, что жидкость при вращении стакана из него не выливается… После первого полета я как бы заново родилась, стала на мир смотреть другими глазами… и мне иногда даже страшно становится, что я ведь могла прожить жизнь и ни разу не летать…»[94]

Галя Докутович в те дни тоже начала летать в качестве штурмана. Оказалось, что быть штурманом не менее интересно, чем летчиком. «Теперь я понимаю, как может захватить штурманское дело!» — писала она. «Немного полетаешь, и ходишь как зачарованная, скорей хочется опять в воздух».[95] Но и тут ее подстерегало жестокое разочарование: Галю, как человека с незаконченным высшим авиационным образованием и летным опытом, назначили адъютантом эскадрильи.

Незадолго до этого летчиков и штурманов полка У–2 распределили по парам, и появились выражения «мой штурман» и «моя летчица». Назначенная командиром полка Евдокия Бершанская, опытный летчик-инструктор, понимала, как важно, чтобы штурман и летчица, которые в полете будут действовать как единый организм, подходили друг другу по характеру. Она много думала, когда составляла с начальником штаба Ракобольской эти пары. Большинство оказалось удачными, просьб о переводе в другой экипаж практически не было. Если одна из пары погибала, для другой это становилось огромной трагедией. Но гибли они, как правило, вдвоем.

Тем, кто, как Галя Докутович, совмещали административную должность с летной работой, не назначали постоянную пару. Предполагалось, что они будут летать в свободное от административной работы время, но такого времени у них было мало, и поэтому их планировали отправлять с теми летчицами, у которых не оказалось штурмана. Галя Докутович была этим очень расстроена, хотела летать. «У меня неприятность, писала она в дневнике. — Назначили адъютантом эскадрильи. Я думаю, это значит — прощай полеты».[96] Сидя на ежедневных занятиях в штабной группе, которые обещали сделать их «страшно умными», Галя завидовала тем, кто сейчас поднимался в небо, и очень ценила свои редкие тренировочные вылеты, особенно ночные, самые сложные. 5 февраля она писала: «Очень интересно… Чудные какие мы вчера в столовую пришли после ночных полетов! Лица красные, волосы лохматые, глаза воспаленные. Пришли в час ночи прямо в комбинезонах, унтах. Сидим, едим, а Женя Жигуленко клонит и клонит голову Вере Белик на плечо, глаза совсем закрываются».

Но от штурманов ночных бомбардировщиков требовалось не только найти ночью дорогу к цели и дорогу назад на свой аэродром. Они должны были и точно сбросить над целью бомбы. Мирные тихие маленькие У–2 превращали в бомбардировщики самым кустарным способом, уже на местах. Более совершенный их вариант, приспособленный для перевозки бомб, стал поступать в боевые части только к 1943 году. А пока бомбы с помощью несложных приспособлений подвешивали под крылья, а светящиеся маленькие бомбы САБ штурманы просто-напросто брали на колени, как багаж. Самолет нес 200 кг бомб. Галя Докутович писала в дневнике, что, как только будет освоена «матчасть» — то есть новые У–2, их отправят на фронт. Командир полка Бершанская собиралась в ближайшее время лететь в Москву за приказом.

Летчики 587-го полка завидовали истребителям и легким бомбардировщикам: они все еще ждали своих самолетов, а тренировались на «сучках» Су–2. Их штурманы проходили курс подготовки на бомбардировщике ТБ–3, в который можно было погрузить всех сразу. Перед первым полетом они боязливо подошли к огромной машине и замерли, глядя на сваленные под крылом парашюты. «Надеть парашюты!» — скомандовал штурман-инструктор. Как их надевать, никто не знал, но маленькая Тоня Пугачева смело взяла парашют и стала надевать. Парашюты были подогнаны на мужчин, поэтому плечевые ремни оказались на уровне Тониных ног, которые она в ремни и продела. Мужской экипаж бомбардировщика покатился со смеху, но инструктор не растерялся, прикрикнул на них, забрал у Тони парашют и объяснил девушкам, как с ним обращаться.[97]

Самолеты им, наконец, дали, и самые современные — добилась Раскова. Прилетев в Москву к наркому авиационной промышленности Шахурину, с которым была хорошо знакома, Раскова на вопрос о цели ее приезда ответила, что приехала просить для своего полка новейшие пикирующие бомбардировщики Пе–2. Шахурин едва не рассмеялся ей в лицо: «Это вам не У–2».[98] Выпуск двухмоторного бомбардировщика Пе–2 начали еще до войны, но к 1942 году им вооружили лишь немногие части.

Конструктор Петляков разработал свой самолет в тюремном конструкторском бюро (он находился в заключении с 1937 года по невероятному обвинению в создании русско-фашистской партии). Первоначально Пе–2 разрабатывался как истребитель, но, когда выяснилось, что стране срочно нужен пикирующий бомбардировщик, истребитель в кратчайшие сроки был в него переделан. Самолетом начальство осталось очень довольно, и конструктора поощрили: дали Сталинскую премию и даже выпустили на свободу. Новейший пикирующий бомбардировщик мог нести полторы тонны бомб, развивал скорость до 540 км/ч, поднимался на большую высоту. На нем можно было пикировать под углом 50–60 градусов, за счет этого более точно сбрасывая бомбы. Ни у одного самолета не было таких прочных шасси, как у Пе–2.

Конечно, у этого самолета, как у всех, были и недостатки, причем серьезные. Сажать машину приходилось на высоких скоростях, что было очень опасно. Угол, под которым самолет заходил на посадку, нужно было определять с очень большой точностью: малейшая ошибка могла иметь смертельные последствия. Но главным недостатком была сложность пилотирования. Говорили, что именно из-за этого недостатка Пе–2 погиб и сам конструктор, потерпев катастрофу, когда в 1942 году летел в Москву на своем самолете. Петлякова похоронили на кладбище под Казанью недалеко от места катастрофы, и на его каменном памятнике вскоре появилась выбитая зубилом надпись: «За шасси тебе спасибо, а планер ты на себе испытал».[99] Эта надпись была, скорее всего, сделана человеком, хорошо знакомым с Пе–2.

Но все то, что Раскова слышала о сложности этого нового самолета, совершенно ее не обескуражило. В отличие от курсантов летных школ, которые попадали на фронт с очень небольшим налетом — обычно меньше ста часов, — летчицы ее полка имели тысячи часов налета, так что переучить их даже на самый сложный самолет было проще, чем ребят — выпускников авиационных училищ. Раскова не отступалась, и Шахурин сдался под напором красавицы и героини, пообещав дать ее полку Пе–2 в обход фронтовых полков, которым самолеты были нужны как кислород.

В 587-м полку известие о том, что их будут переучивать на такой сложный самолет, встретили не очень радостно, даже командиры эскадрилий растерялись: как освоить в короткие сроки громадину Пе–2? Но Раскова убеждала их не трусить и, как только прибыли Пе–2, сразу же сама включилась в занятия. Ей было намного сложнее, чем остальным, ведь ее налет был совсем маленький.

В полку Расковой капризную машину приручили и полюбили, и скоро стали ее звать «пешечка» и «ласточка». Во время учебы у них не было ни одного несчастного случая, в то время как в соседнем, запасном, полку, где переучивались на Пе–2 молодые ребята — вчерашние курсанты с налетом у кого сто часов, а у кого и двадцать, то и дело были катастрофы: летчики не справлялись с управлением. По правилам, в день, когда кто-то разбивался, полеты отменяли. Однако билось столько, что правило пришлось упразднить.

Летчицы летали весь световой день, у техников работы теперь было хоть отбавляй. Политработники трех женских полков тоже трудились не покладая рук. Помимо таких задач, как проведение занятий по теме «Красная армия — верный страж социалистического государства» и докладов о товарище Сталине, им приходилось очень много заниматься частными вопросами. В женском коллективе беспрестанно возникали всевозможные склоки, разрешать которые приходилось комиссарам. На русское Рождество, 7 января, 586-й полк в полном составе переселился из спортивного зала ДК в красный корпус авиашколы, где условия были намного лучше. Командование было довольно, устроив весь личный состав полка в одной большой комнате. Однако летчики сразу же начали бунтовать, поразив командиров и политработников: они не хотели жить вместе с техниками, своими товарищами. В советском государстве все были равны, но только в теории. Техники уже привыкли к неравенству в довольствии и к тому, что летчики смотрят на них свысока: «Как же летчик будет хорошо смотреть на нелетчика»?[100] Однако всех возмутила грубая форма, в которой протестовали летчицы: например, коммунист Клава Нечаева заявила, что ноги техников оказались в головах ее постели, что для нее совершенно невыносимо.[101]

В свою очередь, механиков отделили от мотористов, установив для них различные нормы питания. То, что летный и технический состав будут питаться по-разному, стало известно практически сразу после приезда в Энгельс. Это было связано с тем, что летчикам должны были быть присвоены офицерские звания, а в советской армии, как и в армии царской России, солдаты и офицеры питались совершенно по-разному. Теперь и технический состав разделили, объявив, что у механиков будут младшие офицерские звания, и поэтому норма питания у них будет другой, чем у мотористов и вооруженцев. Мотористы и вооруженцы возмутились. Нину Ивакину вывело из себя то, что нашлись члены комсомольского бюро, которые поддержали бунтарей, заявив, что следует обеспечить всех техников одинаковым питанием. Ведь сейчас плохо кормили даже командиров. Даже те, кто ел в «военторговской столовой» — офицеры и политработники, — все равно представляли собой забавное зрелище, когда «ели жидкую гречневую кашу руками» из-за отсутствия ложек и вилок: есть было «нечего и нечем».[102] Чай пили несладкий, и многие мечтали о фронте еще и потому, что, как рассказывали, с едой там все было в порядке.

Почти ежедневно Нине Ивакиной приходилось вникать во всевозможные споры и ссоры. Комсомолка Федорова поссорилась с комсомолкой Соколовой, назвав ее «заразой». При разборе конфликта комсоргом обе ревели. Командир первой эскадрильи Беляева не хотела готовиться к докладу по политинформации, приходилось заставлять. А командиры делили власть. Раскова и Вера Ломако не переносили комиссара Куликову — нетерпимость была очевидна для всех окружающих, о чем Ивакина конечно же информировала саму Куликову. Сама Ивакина ссорилась с парторгом Касаткиной, говорившей, что у нее злой язык. Парторги с комсоргами не особенно дружили и в эскадрильях.

Присланный политотделом батальонный комиссар постоянно «мучил» политработников полков: читал директивы, рассказывал, как нужно проводить политработу в различных ситуациях. От него Ивакина с удивлением услышала, что у «больших военных» с курсов комиссаров есть не меньше недостатков, чем у ее девушек. И «большие военные» были не прочь отлучиться без увольнительной из части и пойти в ДК на танцы. Оказалось, что такое поведение — совершенно обычное, и только комиссары в полках Расковой, в отличие от своих собратьев в других частях, были уверены, что смогут быстро искоренить такие беспорядки. Применявшиеся методы были в порядке вещей для того времени.

Нина Ивакина с одобрением писала в своем дневнике о письме, полученном Валей Краснощековой от школьного товарища, восемнадцатилетнего юноши, который на фронте потерял глаз. Понравившееся Ивакиной письмо было, с ее точки зрения, «совершенно не юное».[103] Загвоздка была в том, что Валя Краснощекова не давала Ивакиной этого письма и очень удивилась бы, если бы узнала, что его читал кто-то кроме нее самой.[104]

В сталинские времена политработникам внушалось: нет ничего стыдного в том, что вы тайком читаете письма своих подопечных и роетесь в их вещах. Наша страна борется с врагами, внутренними и внешними, враги очень сильны, и поэтому так важно знать настроения людей, обладать всей информацией, какую можно получить.

Парторги и комсорги — люди, как правило, общительные и умеющие найти подход к каждому — старались время от времени проводить с подопечными доверительные беседы с глазу на глаз. Аккуратно, исподволь они вызывали людей на откровенность, располагая к себе, а потом предлагали рассказать о товарищах. Валя Краснощекова, помня урок своей мудрой бабушки — «доносчику первый кнут», не лила грязь и не наушничала, но таких, кто рассказывал, зачастую не сознавая, какой опасности подвергает подруг, нашлось достаточно.

18 февраля Ивакина отмечала в дневнике, что они с парторгом Клавой Касаткиной «нашли» некоторые странички дневника начальника штаба полка Нины Словохотовой и ее письмо сестре. В письме и дневнике про полк было написано «много гадости», а также содержались «возмутительные вещи о командовании, рядовых и наших полковых делах».[105] И письмо, и дневник Ивакина и Касаткина «передали КУДА СЛЕДУЕТ» (выделено Ивакиной), прекрасно понимая, как Словохотова может пострадать.

Однако большинство советских людей все еще по старинке считали чтение чужих дневников и писем невообразимой подлостью. Ведение дневника считалось упражнением, полезным для развития личности, и было очень распространено, и дневник конечно же не был предназначен для чьих-либо глаз.

Тем, кто попадал на фронт, обычно приходилось отказаться от ведения дневника. Официального запрета вести дневники на войне не было, однако практически в каждой воинской части политработники и командиры объясняли личному составу, что, попав в руки врага, дневник может быть очень опасен. А врагами были не только немцы, ими могли оказаться и те, кто был совсем рядом.

«…Только хочу что-то уяснить, переспросить, а мне: “Отставить!” Откуда только набрали таких солдафонов? Они не видят в нас человека, девушку…»[106] — писала в своем дневнике Оля Голубева. Она всегда любила писать, и, попав в армию, не могла не писать о своей новой жизни, которая так сильно отличалась от прежней, о переполнявших ее новых впечатлениях. Очень скоро дневник, «случайно» кем-то прочитанный и ставший достоянием многих людей, «тогда определявших» Олину судьбу, «принес ей много огорчений». Как и во всех случаях, когда чей-то дневник «случайно» оказался на виду и был прочитан, подведя автора под монастырь, ничего случайного здесь не было. Кто-то из товарищей, с которым Ольге Голубевой очень скоро предстояло рисковать жизнью на фронте, ответил положительно на призыв политработников к сотрудничеству. Мотивы такого поступка могли быть разными. Кто-то, имея репрессированных родственников, боялся за себя, у других могли быть идейные соображения. Им было всего по двадцать лет. Газеты, писавшие о рекордах и всепобеждающей силе социализма, героях-летчиках и стахановцах, призывали к бдительности, сообщали о диверсантах, шпионах и вредителях. «И как можно было им не поверить, когда печатали признания врагов народа, когда выявляли виновных в поджогах колхозного хлеба, скотных дворов, взрывах на заводах?»[107] Большинство верили, верили даже тогда, когда арестовывали старого и больного учителя немецкого языка, который оказался шпионом, даже когда выяснялось, что вежливый интеллигентный друг семьи оказался опасным троцкистом.

И когда политработник, человек старше и опытнее тебя, наделенный властью, читает лекцию о бдительности, поневоле начнешь верить, что врагом может быть и соседка по нарам, комсомолка и патриотка, с которой ты укрываешься одним одеялом. И если тебя попросили во имя революционной бдительности найти и просмотреть дневник подруги, то какое право ты имеешь отказаться?

Сами политработники считали — и ошибочно, — что они-то могут вести дневники, не подвергаясь никакой опасности: их проверять некому. И Нина Ивакина, считая, что ее дневник никто не прочитает, писала и писала, подробно рассказывая о своей работе и переживаниях. С прибытием в середине января нового пополнения из Саратова ее работа стала еще сложнее.

Когда в Энгельсе выяснилось, что для трех авиаполков не хватает технического персонала, Раскова попросила о помощи саратовский горком комсомола. Девушки устремились потоком — в основном студентки, но были и заводские. С раннего утра они занимали очередь на собеседование, толпясь в тесном коридоре. Все внимание было обращено на дверь, за которой заседала комиссия. На выходящих наваливались кучей с вопросами. Девчонки были молоденькие, внешность у большинства не была достаточно внушительной для военной службы. «Ты куда, дитятко? — спросила одну из них комиссар Рачкевич. — Здесь не детский сад».[108] Только воспитанницы аэроклубов держались уверенно, робея лишь перед Расковой, которую узнавали сразу: «высокий лоб, гладкие темные волосы с пробором посередине, «золотая звезда» — на груди». Внимательно глядя на девушек, Раскова задавала множество вопросов об учебе, семье и работе, пытаясь понять, место ли ей в ее военной части. Ее спокойный, доброжелательный голос вселял уверенность. В полки приняли примерно каждую вторую.

Саратовских девушек разместили в одной большой комнате, где стало шумно и тесно. В целом ими были довольны, даже почти неграмотной Машей Макаровой, которая компенсировала недостаток образования тем, что, успев поработать шофером и трактористом, сразу прекрасно разобралась, что к чему в моторе Яка. Но новенькие принесли с собой и новые проблемы с дисциплиной. Девушки убегали с аэродрома греться, опаздывали на поверку, притаскивали в казарму котят и напропалую флиртовали с мужской частью гарнизона.

Комсомолку Федотову дежурные по авиационному гарнизону застукали на лестнице, поближе к чердаку, с каким-то лейтенантом, который «позорно скрылся».[109] Растрепанная Федотова сказала дежурному чужую фамилию и другой номер полка, однако летчица Малькова и техник Фаворская из истребительного полка, оказавшиеся свидетелями инцидента, сочли своим долгом, краснея, выяснить у дежурного все подробности и сообщить их «куда следует» — Ивакиной и выше.

Некомсомолка Донецкая часто отсутствовала на аэродроме, игнорировала приказы, а потом совершила такое, о чем Ивакина даже не решилась написать в дневнике, а ветераны полка отказывались рассказывать. Проступок был настолько серьезен, что Донецкая покинула полк под конвоем. По поводу того, что делать с такими, как Федотова и Донецкая, на партсобрании полка возникли большие споры. Механик Осипова говорила, что Красная армия — это воспитательный дом, где вполне естественно заниматься перевоспитанием таких людей, но многие считали, что время военное и с такими, как Донецкая, «некогда возиться»,[110] и чем скорее они покинут полк и перестанут его позорить, тем лучше. По мнению политработников, таких было немного, ведь работой личный состав был занят с раннего утра до позднего вечера. По их наблюдениям, «любвишками» занимались в основном девушки, работавшие в наркоматах и управлениях, бывшие секретарши больших начальников, которые такую же фривольную жизнь вели и на гражданке. Бороться с такими, как Донецкая и Федотова, нужно было решительно. Но как это сложно, когда даже летчики, самые взрослые и сознательные люди в полку, проявляли вопиющую несознательность.



Поделиться книгой:



Регистрация