В пути кормили именно так, как будут кормить потом и в Энгельсе, и на войне, до открытия второго фронта: серым хлебом, селедкой, пшенной кашей, которую давали иногда на остановках. Вместо чая был кипяток, но это было не страшно: у многих из них был за плечами если не настоящий голод, то жизнь впроголодь. Помыться в дороге было, конечно, никак нельзя, постирать тоже. Захваченная из дома смена белья давно уже была грязная, переодеться не во что. Хотя брать с собой что-то из гражданской одежды не запрещали, мало кто взял с собой что-либо кроме смены белья. Зачем? На фронте это не нужно, пусть останется младшей сестре или продаст мама, если тяжело придется. Излишнюю привязанность к материальным объектам советская идеология осуждала, объявляла мещанством. Строителям коммунизма не пристало дорожить тряпками. Да и тряпок у них почти никаких не было, большинство, как будущая летчица-истребитель Валя Петроченкова, выросли в нищете.
Валя летом 1941 года просилась на войну, но ей отказали, сказав, что ее задача — готовить пилотов для фронта. Уезжая на новое место работы, она успела на пару часов заехать в комнату в Москве, где ютились родители с младшими детьми. Проводила восемнадцатилетнюю дочку в большую жизнь, на опасную и трудную взрослую работу мама только добрым словом. Она смогла дать Вале с собой только немного сухарей. Больше дать было нечего: ни рубашки, ни подушечки, ни полотенца. У Вали теперь была аэроклубовская форма — единственное платье можно было оставить младшей сестре. Она была старшая и надеялась, как только сможет, начать помогать семье.
Приехав на место службы, новый инструктор застала там полный хаос. Мужчины-инструктора почти все ушли на фронт, судьба аэроклуба была непонятна, на довольствие ее не ставили. И полтора месяца, пока не разобрались, она так и прожила: питаясь кое-как, проводя ночи на соломенном тюфяке в пристройке к сараю, не имея ни одеяла, ни подушки, ни простыни, ни полотенца, ни смены белья, ни какой-либо одежды кроме той, что была на ней. Одежду она терла мокрой тряпкой, белье ночью сушила под собой и утром надевала сырое. У нее было тридцать курсантов, молодых парней, из них она должна была сделать десантников-парашютистов. Некоторые ей ровесники, другие — старше. А Валя, красавица с темными яркими глазами, темными кудрями, ямочками на щеках, не могла ни переодеться, ни белье сменить, ни поесть вдоволь, ни даже вымыться как следует: мыло дали только через две недели.[26]
Валя Абанькина, принятая в «Авиагруппу № 122» Марины Расковой для обучения на авиатехника, тоже оставила дома большую семью и крохотный гардероб. Когда ее попросили написать биографию, она ответила: да у меня пока что биографии и не было. Какая там биография — родилась, в школе училась да работала на мотоциклетном заводе.[27] Но теперь в ее биографии, как и в биографиях всех юных солдат Марины Расковой, начала писаться самая трудная и опасная, но и самая яркая, главная за всю их жизнь страница — ВОЙНА.
В первый день, пока все не перезнакомились, будущие техники и вооруженцы держались кучками: девушки с мотоциклетного завода, девушки с авиационного завода, девушки из пединститута, девушки из МГУ. Помимо Жени Рудневой на сборный пункт Расковой пришло еще шестнадцать девушек из Московского университета — студентки и аспирантки с математического, физического, химического, географического и исторического факультетов. Саша Макунина была самой старшей, самой зрелой.
Война застала ее в геологической экспедиции на Урале, в таком отдаленном месте, что она узнала о нападении немцев только через три дня. Саша, «невысокая глазастая девушка», умела пилотировать планеры и прыгала с парашютом. Она выбрала в университете географический факультет потому, что профессия географа обещала путешествия, открытия и приключения. Но война была приключением почище любой экспедиции. Когда Саша ехала с Урала, все мысли были о том, чтобы поскорее добраться до Москвы: как большинство советских людей, она была уверена, что война продлится самое большее две недели, немцев будут бить исключительно на их собственной территории и долго им не продержаться. Так что главное — успеть повоевать.
В октябре сорок первого конца войне еще не было видно, но Сашин первоначальный настрой — как можно скорее и в любом качестве принять в ней участие — не изменился. 10 октября подруга Ира Ракобольская вызвала ее с занятий со студентами. «Берут добровольцами. Давай побыстрей. Сбор в шесть».[28] Мать уже уехала в эвакуацию, убитый новостью отец не мог возражать против Сашиного решения, только тихо спросил: «Значит, и девчонки уходят?» Соседки по коммунальной квартире организовали проводы не хуже мамы: поплакали, собрали нехитрый вещмешок, насушили сухари и нагладили белье.
В бесконечном путешествии студентки и заводские девчонки знакомились, пели песни, говорили без конца. Рассказывали об оставшихся в тылу родных, о своих заводах и вузах, о том, что будут делать, когда кончится война, но, главное, о том, что у Расковой они непременно хотят выучиться на летчиц или штурманов. С ними в поезде, в каком-то другом вагоне, ехали и настоящие, профессиональные, летчицы, которым нужно только переучиться на боевые самолеты. Всем было очень интересно — какие они. Вчерашним девчонкам-студенткам летчицы казались совершенно особыми существами — намного старше, неизмеримо опытнее и смелее, умнее и образованнее. Если Раскова была богиней, то летчицы были полубогини.
На самом же деле летчицы оказались совсем земными. Мало кто из них даже окончил десятилетку, большинство пришли в аэроклубы с производства, с заводов, из мастерских — как Катя Буданова.
Кате, активной и смышленой деревенской девчонке, досталось тяжелое детство. Она была еще маленькая, когда умер отец, и мать, которая не могла прокормить большую семью, отправила девятилетнюю дочку работать, нянчить чьих-то детей. Катя отдыхала от работы только в школе. После семи классов сельской школы ее отправили в Москву к старшей сестре. Там она пошла работать на авиационный завод слесарем и активно включилась в комсомольскую жизнь: проводила мероприятия, работала с пионерами и вместе с подругой Ниной Соловей организовала заводскую лыжную команду. Но, что самое главное, Катя наконец-то начала двигаться к своей давней мечте: поступила в аэроклуб. После аэроклуба была летная школа, где Катя осталась работать инструктором, были выступления на авиационных парадах и немалое количество прыжков с парашютом.[29] Пошла совсем другая жизнь. У Кати появился реглан — длинное кожаное пальто, полы которого застегивались вокруг ног, так что можно было надевать парашют. Реглан был мечтой каждого летчика, а об отдельной комнате в Сивцевом Вражке, которую Катя тоже получила как летчик, никто и не мечтал, это по тем временам была неслыханная роскошь. В характере Кати, по словам ее знакомых, появился некоторый гонор, заносчивость, которых раньше за ней не замечали. Деревенская девчонка, рабочая завода, стала летчицей.
заводила Катя низким красивым голосом, и будущие военные летчицы подхватывали. И позже, думая о погибшей в 1943 году Кате, девушки из полков Расковой вспоминали Катин красивый сильный голос, песни, которые она так часто и охотно пела, ее густые вьющиеся волосы и белозубую улыбку.
Еще в поезде многие обратили внимание на стройную, невысокого роста красивую девушку, которая в мужской военной форме ничем не походила на мальчика. У нее были светло-русые вьющиеся волосы, зеленые глаза, изящная фигура и уверенная, красивая походка. Девушку звали Лидия, но она всегда представлялась Лилей, так ей больше нравилось. Она тоже была летчицей, только не знаменитостью, не как Катя. Куда ей было тягаться с прославленной пятеркой Евгении Прохоровой, которая, как говорили, тоже сейчас ехала к Расковой! Этих девушек знала вся страна по воздушным парадам, которые проводили на аэродроме в Тушине каждый год в день авиации, 18 августа.
«Женщины-пилоты Попова, Беляева, Хомякова, Глуховцева. Их ведет рекордсменка мира по планерному спорту Евгения Прохорова, — объявлял диктор. — Сейчас смелая пятерка покажет свое искусство». И пять маленьких самолетов, выстроившись в треугольник совсем близко один к другому, начинали выписывать в воздухе фигуры высшего пилотажа, рисовать петли, ни на секунду не нарушая совершенного строя. «Как будто один человек управляет пятью самолетами», — восторженно комментировал диктор.
В восторге была и публика. С трибуны Центрального московского аэроклуба наблюдало приехавшее на черных эмках правительство. Все были одеты в белое: белые гражданские костюмы или белые военные френчи с фуражками, даже обувь была белая. Только Сталин был в неизменном френче цвета хаки. Все обсуждали полеты, жестикулировали, имитируя движение самолетов. Здесь же была и Валентина Гризодубова, с модной прической, в светлом платье, и, на голову ниже, Раскова, в неизменной военной форме и берете. Они оживленно разговаривали о чем-то, смеялись, позируя камере. Как и все в этот день, они были радостно взволнованы.[30]
На поле, на холмах вокруг аэродрома, рассаживалось согласно с трудом добытым билетам прямо на траве, разделенной белыми канатами на квадраты, несметное множество зрителей. Они добирались на этот дальний аэродром на трамваях, забитых людьми внутри и обвешанных ими снаружи, в кузовах грузовиков, даже пешком.
Самолеты писали в небе: «Слава Сталину!» С огромных флагов, которые они поднимали в небо, смотрело лицо Сталина в три четверти оборота — его самый выгодный ракурс. Диктор вещал о сталинских соколах, заявляя, что «с именем Сталина по первому зову партии и правительства ринется в бой на защиту советских рубежей орлиная стая советских летчиков, и враг будет уничтожен на его же территории».
И Женя Прохорова, неизменная участница парадов, всенародно известная летчица, пошла защищать свою страну именно так, «по первому зову партии и правительства». Пятерка распалась: с Женей поехали в Энгельс только Рая Беляева и Лера Хомякова. Все трое погибли.
Несмотря на все старания Расковой, путешествие в восемьсот километров заняло десять дней. Она очень быстро поняла, что пройдет много времени, прежде чем ее подопечные станут настоящими солдатами. До погрузки в эшелон Казаринова пошла проверить караулы, выставленные у еще непогруженного имущества «Авиагруппы № 122». Разводящий караула Катя Буданова спокойно спала, лежа на столе в холодном сарайчике. Отправившись с ней к имуществу — штабелям ящиков, мешков и матрасов, Казаринова не увидела ни одного часового ни на одном из постов. Когда кончилась воздушная тревога и умолкли зенитки, Буданова наконец докричалась до своих часовых и те высунули сонные головы из груды матрасов, в которые спрятались, как они объяснили, от холода. Услышав от Казариновой о пропавших часовых, Раскова от души смеялась и сказала Казариновой: «Вы, капитан, хотите, чтобы они сразу стали военными, а это не так просто».[31]
За эту дорогу Марина Раскова много передумала и приняла несколько важных решений относительно своих девушек. В том числе и о том, что у ее солдат не будет кос.[32]
На одной из остановок она наблюдала, как две девушки в военной форме выпрыгнули из поезда и побежали вдоль состава. Увидев Раскову и Казаринову, они остановились, чтобы попросить разрешения отправить письма. Раскова разрешила, и они, взявшись за руки, побежали дальше. На непокрытых головах развевались длинные, свалявшиеся за время долгой дороги кудри. Казаринова заметила, что боится, как бы они не попались на глаза коменданту станции без головного убора. Длинные волосы, по ее мнению, не следовало допускать в военной части. Вздохнув, Раскова велела ей составить проект приказа: всему личному составу по прибытии в Энгельс коротко подстричься.
Выбегая на остановках, девушки отправляли письма домой, в мирную жизнь, частью которой они были еще несколько дней назад. Торопясь назад в свой вагон, спрашивали у людей на платформе, какие новости. Что на фронтах? Держится ли Москва?
Глава 3
Деточки, на кого же вы нас покидаете?
«Как там Москва?» — постоянно спрашивали радистов в эскадрилье Ани Егоровой: эскадрилья формировалась под Москвой, и в ней было много москвичей. Немцев в первые дни после отъезда Расковой из Москвы потеснили от города, но очень скоро они снова начали наступать. 19 октября в столице было введено осадное положение. В постановлении Государственного Комитета Обороны говорилось: «Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного Трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте».[33] 20 октября сдались в плен окруженные при наступлении немецких танковых частей на Москву части Брянского фронта. Жалкий вид советских военнопленных поразил даже командовавшего наступлением генерал-фельдмаршала фон Бока, который записал: «Впечатление от созерцания десятков тысяч русских военнопленных, тащившихся почти без охраны в сторону Смоленска, ужасное. Эти смертельно уставшие и страдавшие от недоедания несчастные люди брели бесконечными колоннами по дороге мимо моей машины. Некоторые падали и умирали прямо на шоссе от полученных в боях ран».[34]
Ближе к концу октября немецкое наступление замедлилось от больших дождей, сделавших многие дороги непроезжими. Вскоре после этого начались морозы, подорвавшие нравственные силы не привыкших к таким испытаниям немцев. 7 ноября, в годовщину Октябрьской революции, свежие части, пройдя парадом по Красной площади, уходили прямо в бой, защищать Москву. Вместе с ними шли московские ополченцы, которых не призвали в регулярную армию из-за немолодого возраста, плохого здоровья или важной для страны профессиональной деятельности. Кто-то из них был уже в военном обмундировании, часто неновом, кто-то в телогрейке, кто-то в гражданском пальто; кто в шапке-ушанке, кто в фуражке, а кто-то даже в шляпе. Большинство из них шли на смерть: считается, что из ста двадцати тысяч московских ополченцев погибло сто,[35] но сколько их было, сколько погибло, никто точно не знает.
Возможное падение Москвы представлялось колоссальной катастрофой, равносильной проигранной войне. Аня Егорова пыталась представить, что тогда будет, и не могла. Для нее, строившей первые станции московского метро, этот город уже стал родным.
Она приехала в Москву к старшему брату длинноногим подростком в вылинявшем пионерском галстуке и сшитых дядей сапогах с резинками. Здесь была необыкновенная, быстрая, большая жизнь, так непохожая на жизнь ее деревни в глухих тверских лесах. Мама отпустила ее с условием, что Аня будет учиться в институте, но комсомол звал на стройки. И главной стройкой для каждого москвича в предвоенные годы стало метро.
Сталин решил: московское метро не будет утилитарно, как в других европейских столицах, где бесцветные, с простой отделкой станции похожи одна на другую. Московское метро будет самым технически совершенным и самым красивым в мире, совершенно непохожим на метро других стран. Пусть люди живут в деревне в примитивных избах, а в Москве ютятся в переполненных бараках без воды и туалета, в коммунальных квартирах по десять человек в одной комнате. Метро ведь тоже принадлежит народу, а значит, каждый, зайдя на станцию, которая красотой и богатством ничем не уступает дворцам прежней знати, будет счастлив и горд за свое государство, а следовательно, и за себя.
К строительству и оформлению метро привлекли лучших архитекторов, скульпторов и художников, для подземных станций не жалели ни привезенного за тысячи километров мрамора, ни хрусталя, ни позолоты. Советские идеологи рассчитали правильно: подземные дворцы должны были заменить разрушенные советским строем церкви, одновременно возвышая человека и подавляя его, внушая благоговение перед новым божеством — маленьким сухоруким рябым человеком.
Из всех строек одержимого гигантоманией Сталина метро стало единственной, где не использовали заключенных ГУЛАГа: его строили комсомольцы и комсомолки. Неженских специальностей в то время не существовало. Аня Егорова стала на строительстве станции метро «Красные Ворота» арматурщицей: вместе с другими девушками носила металлическую арматуру на плечах, согнувшись под огромной тяжестью груза. Никто не жаловался, они считали нужным доказать, что девушкам по плечу любой мужской труд. Потом Аня и почти все остальные освоили другие строительные специальности: стройка подходила к концу, нужны были облицовщики и штукатуры. Люди учились, потому что им хотелось возводить «свои» станции метро от начала и до конца.
Когда в октябре 1934 года в Москве прошел первый поезд из двух красных вагонов, Аня с товарищами бежали за ним, обнимались, плясали. 6 февраля 1935 года строители промчались через тринадцать «своих» станций, первых станций советского метро.[36]
В шестнадцать лет Аня начала заниматься в аэроклубе и, работая в шахтах самых глубоких московских станций, без конца мечтала о полетах в небе. После занятий на планерах и учебном самолете У–2 и первых прыжков с парашютом она решила поступать в летное училище — и поступила. С блеском сдала экзамены, прошла придирчивую медкомиссию и стала курсантом летной школы. Только учиться не дали: почти сразу же после начала учебы начальству стало известно, что старший брат Ани Василий репрессирован. Из школы ее выгнали в тот же день.
Авиационную школу она все-таки окончила, только Херсонскую: помогли добрые люди. После школы до самой войны Аня Егорова работала инструктором в аэроклубе Калинина, поближе к маме и родной деревне. Воскресным утром 22 июня, сидя с подругами на высоком берегу Волги, она услышала по радио с проплывающего теплохода: война. В ту же минуту Аня знала: она сделает все, чтобы летать на фронте. Как военная летчица она сможет больше сделать для родины, которая столько ей дала. В боевых вылетах она сможет показать, каких высот летного мастерства достигла за годы учебы и инструкторской работы.
В военкомате Егоровой сказали то же, что говорили и другим летчицам: повоевать успеете, сейчас нужно готовить кадры для фронта. И отправили работать инструктором в аэроклуб города Сталино.[37] Но уже по дороге она узнала, что никакого аэроклуба, и не только его, в Сталино больше нет. Заводы, институты, организации и людей из города эвакуировали. В Сталино, столицу угольного бассейна, должны были вот-вот войти немцы.
Приехав в Сталино, Аня прошлась по пустому зданию аэроклуба и от нечего делать сходила на последний спектакль оперного театра. За день до своей эвакуации театр давал «Кармен». Но спектакль Аня смотрела «как через стекло», не волновали сердце ни любовь, ни смерть. На следующий день ей очень повезло: она встретила «купца» — старшего лейтенанта из летной части, приехавшего за летчиками в аэроклуб и в госпиталь. Она предложила «купцу» свою кандидатуру, чем очень его удивила. Но в конце концов вместе с другими ей удалось попасть в эскадрилью связи Южного фронта: взяли, конечно, неохотно, но в хаосе отступления искать летчиков-мужчин было некогда. К тому времени, когда немцы подошли к Москве, Аня уже месяц летала у самой линии фронта: возила приказы в отступающие части, перевозила связных офицеров, устанавливала местоположение войск. Летала она на том же самолете У–2, на котором училась в аэроклубе и на котором сама учила курсантов. Этот легонький биплан — то есть самолет с двухэтажными, как этажерка, крыльями — конструктор Поликарпов придумал в тридцатых годах как учебный. Именно на нем учились летать все герои и героини этой книги. В У–2 было две кабины — для ученика и для инструктора, в каждой из них было управление. Когда инструктор заключал, что ученик в состоянии вылететь один, в заднюю кабину ему клали балласт — мешок с песком, который прозвали Иван Иваныч. Самолет был маленький, легкий, тихоходный, делали У–2 из фанеры и перкали, так что и стоил он совсем дешево. Претензий к нему не было и раньше, но только с началом войны, когда У–2 из аэроклубов мобилизовали для фронта, поняли до конца, насколько это удачный, незаменимый самолет. Маленький У–2 — «кукурузник», «уточка», или, как прозвали его немцы, «рус-фанер», стал незаменимой рабочей лошадкой войны. На нем возили раненых, с его помощью осуществляли связь, сбрасывали грузы для окруженцев и партизан и даже, научившись подвешивать ему под крылья бомбы, использовали как ночной бомбардировщик. Не требующий пространства для разгона, он мог взлететь даже с небольшой поляны в лесу и приземлиться на шоссе.
Н. Н. Поликарпова, конструктора столь полезного маленького самолета, родина отблагодарила своеобразно. Он был репрессирован первым из советских авиаконструкторов. Скорее всего, «помогло» его непролетарское происхождение: отец Поликарпова был священником.[38] Свои следующие самолеты он разрабатывал в тюремном конструкторском бюро, которое, по мнению руководителей НКВД, должно было намного превзойти по своим успехам гражданские организации, так как конструкторов там ничто не отвлекало и они могли сосредоточиться на работе. «…Только условия работы в военизированной обстановке способны обеспечить эффективную деятельность специалистов в противовес разлагающей обстановке гражданских учреждений», — написал когда-то в письме Молотову стоявший у истоков сталинских репрессий Генрих Ягода.[39] Поликарпову повезло: за успешные испытания сконструированного под его руководством истребителя И–5, который показал Сталину любимец советского народа и властей летчик Валерий Чкалов, он был амнистирован. Конструкторы Туполев и Петляков провели в тюрьмах гораздо более долгие сроки, а создатель космического корабля, на котором полетел в космос Юрий Гагарин, Сергей Королев, умер бы в ГУЛАГе, если бы его не спас вызов на работу в тюремное КБ.
Ловкий маленький У–2 сейчас казался летавшей на нем у линии фронта Ане Егоровой совершенно беззащитным. В любой момент можно было встретить немецкий истребитель, а сбить У–2 можно было даже из винтовки. От немецкого истребителя не уйдешь — нет скорости. Одно спасение при дневном полете — нырнуть к земле как можно ниже, лететь на бреющем полете…
Отступающие по территории Украины советские войска не были похожи на армию. Части, на поиски которых вылетала Аня, двигались не колоннами, а отдельными группами. Истощенные и измученные, в оборванной одежде, они еле шли, таща на себе оружие и раненых. Увидев краснозвездный самолетик, солдаты махали ему руками, пилотками, касками: самолет вселял надежду. Несколько раз приходилось садиться в селах, уже чуть ли не в тылу у немцев. Но маленький У–2 всегда выручал, взлетая почти без разбега, взлетая даже с дырами в крыльях.
Узнав, что привезла приказ об отступлении, Аня всегда недоумевала: зачем он нужен, когда армия давно отступила? На аэродроме в Харькове, куда она летала в штаб Юго-Западного фронта, была полная неразбериха. Тут Аня впервые узнала, что самолет на войне могут угнать с такой же легкостью, как лошадь.[40]
Летчик из ее эскадрильи прилетел в Харьков с секретной почтой, но, когда собрался лететь обратно, не нашел своего самолета. По стоянке бродило много «безлошадных» летчиков: кто-то потерял машину в бою, кто-то и без боя — огромное количество машин немцы разбомбили прямо на аэродромах. Аню с товарищем отправили искать пропавший самолет, но ничего не получалось, и они собрались в обратный путь. Но когда на аэродроме в Чугуеве, после напрасных попыток получить какую-то еду в столовой, Аня вернулась к своему У–2, к ее огромному удивлению, в кабине сидел какой-то майор и кричал: «Контакт!» — а второй летчик, тоже майор, тянул руками за винт, помогая завести мотор. На смену удивлению пришла ярость: забыв о субординации, Егорова вскочила на крыло своего самолета и начала лупить майора кулаками, крича: «Ворюга! Ворюга! Как не стыдно?!»
Майор отреагировал спокойно: повернулся к ней и сказал: «Ну что кричишь, как на базаре? Сказала бы по-человечески, что это твой самолет, — и мы уйдем искать другой, ничейный». Когда майоры пошли прочь со стоянки — один широкими шагами, другой семеня, Ане их почему-то даже стало жалко…
Уцелевший на войне пилот У–2 рассказывал о своих приключениях на фронте, а его жена, прошедшая всю войну в наземной части, нет-нет да и напоминала ему, что, перелетая с аэродрома на аэродром с шоколадкой «Кола»,[41] он не видел тяжелых и грязных сторон войны. Страшную, тяжелую и грязную войну, без романтики и крыльев, видели солдаты тех частей, на которые Аня Егорова смотрела сверху в горькие дни отступления. Среди этих подавленных, измученных людей, отступавших от Харькова, шагала в больших не по размеру сапогах восемнадцатилетняя Аня Скоробогатова. Аня была очень невысокого роста, с прямым носом, густыми темными волосами и живыми, голубыми, как незабудки, глазами. Она с детства хотела быть летчиком и окончила аэроклуб.[42] Но когда началась война и она пошла в военкомат, там объяснили: девушек летчиками пока не берут, хотите — идите на курсы радисток для авиационных частей. Ане Скоробогатовой годилось и это: она будет работать в боевых летных частях и, кто знает, может быть, там все же найдут применение ее летному опыту.
В Харькове, куда их отправили на курсы радистов, спокойной учебы не вышло. На улицах красивого города появлялось все больше военной техники, городские больницы переполнили раненые, днем и ночью доносился далекий грохот — «голос войны». Войска отступали к Сталинграду. Именно это отступление, а не бои многие запомнили как самое тяжелое время за всю войну. Солдаты шли голодные и измученные, многие совершенно потеряли боевой дух. Командир отделения разведчиков Владимир Пивоваров вспоминал, как по дороге они с товарищами нашли пасеку и в мгновение ока разобрали соты и наелись меда. Тут им еще сильнее, чем до этого, захотелось пить. Очень некстати раздались крики: «Коммунисты и комсомольцы — вперед с оружием!» — где-то рядом были немцы. Но когда, выдвинувшись, они увидели перед собой маленькое озерцо, им сразу стало не до немцев и не до своих командиров. Все бросились пить, взбаламутив воду в этой луже.[43]
С войсками отступали и Анины курсы радистов. Приказ об эвакуации курсов в город Россошь, находившийся в степи между Харьковом и Сталинградом, Аня восприняла болезненно. Он означал, что ей придется уехать еще дальше от родителей. Она оставила их в деревне рядом с Таганрогом. Ей было еще так мало лет, а опереться уже не на кого. Начиналась — и как начиналась! — взрослая жизнь.
На курсах Аня Скоробогатова близко подружилась с тремя девушками: Фридой Кац из Гомеля, Аней Стобовой из Полтавы и Леной Бачул из Молдавии. Их сразу прозвали «четыре сестры», и они договорились всю жизнь не бросать друг друга. С войны вернулась только Аня Скоробогатова.
Курсантов вооружили — выдали по ржавой винтовке. Патронов не было. Впрочем, стрелять их все равно еще не учили. Дали сапоги и шинели «на вырост» и велели собрать вещмешки. Перед уходом из Харькова Аня отправила письмо маме, не зная, дойдет ли оно. Письмо было в стихах — банальное, пафосное, искреннее послание, заканчивавшееся словами: «Итак, прощай, с победой жди меня!» Их группа, около ста парней и девушек, прошла пешком двести пятьдесят километров до Россоши. Сначала шли днем. Было страшно. Над головой на бреющем полете летали самолеты с крестами на крыльях. В селах, через которые они проходили, женщины кормили их вареной кукурузой, а сами плакали: «Деточки, на кого же вы нас покидаете?» Вместе с ними шли беженцы, нагруженные бедным скарбом, тащили детей, гнали коров. Пошли дожди, и они целый день шли мокрые. Потом командиры решили, что днем идти слишком опасно. Теперь они целый день отдыхали где-то в сарае и шли дальше с наступлением темноты. Ночью идти было сложнее, с непривычки они засыпали прямо на ходу. А в ушах все раздавался плач деревенских женщин: «Куда же вы, деточки?»
Когда они наконец дошли до Россоши, выяснилось, что город, который недавно был в глубоком тылу, уже не так далеко от линии фронта: немцы тоже не стояли на месте. До Сталинграда остался один переход через Дон.
Они снова начали учить «микрофон и морзянку», то есть прием и передачу по радио. Аня прикидывала, сколько еще осталось учиться, и намеревалась требовать, чтобы ее после курсов отправили радисткой в авиачасть. Она не теряла надежды летать.[44]
Глава 4
Разве можно снимать такое горе?
В Энгельс «Авиагруппа № 122» прибыла ночью. На платформе — ни души. Дождь, туман, ни одного огонька. «Да Энгельс ли это?» — сомневалась Раскова.[45] Но когда, поблуждав в темноте, она нашла дежурного по военному гарнизону, оказалось, что в Энгельсе их ждали. Дежурный показал общежитие: спортивный зал Дома офицеров, где, как и в вагоне, девушкам предстояло спать на двухэтажных нарах. Расковой приготовили уютную комнатку с широкой кроватью и ковром, которую она обозвала «будуаром», ковер приказала убрать, а кровать заменить двумя узкими койками — для себя и начальника штаба.
С огромным удовольствием поев после бесконечного сухого пайка в поезде в гарнизонной столовой горячую «блондинку» — так прозвали пшенную кашу, девушки начали устраиваться на новом месте. Мужчины из других авиационных частей, расквартированных в авиагарнизоне, конечно, «очень развлекались на их счет».[46] Полностью женская часть, да еще и авиационная, была явлением невиданным, и люди реагировали на нее самым непредсказуемым образом. Между собой мужчины сразу же прозвали девушек из части Расковой «Дуньками». Когда комсорг, серьезная круглолицая Нина Ивакина, сообщила старшему лейтенанту-преподавателю, что является политработником части, тот «сделал удивленные большие глаза и воскликнул: “Как? У вас есть даже и политработники? Совсем как в настоящем полку?..”» Вера Ломако, услышав, как ребята из Энгельсской военной авиационной школы пилотов, глядя на девушек с усмешкой и состраданием, называют их «батальоном смерти», говорила: «Девушки, да вы смотрите на них свысока».[47] Раскова, когда слышала о таком отношении к своим подопечным, только улыбалась. Ее девушки еще успеют всем показать, что они не хуже мужчин.
В сентябре Энгельс был еще в глубоком тылу: немцы уже подошли близко к Волге выше по ее течению, но оттуда до Энгельса больше тысячи километров. В «городишке», как его сразу с пренебрежением стали называть летчицы, шла обычная жизнь военного времени: с проводами на фронт мужчин, с ежедневной борьбой за существование. Становилось голодно: матери маленьких детей готовили и стирали для военных, поставленных к ним на квартиру, если те отдавали им очень небольшое количество манной крупы, которое получали в пайке.[48] Носивший имя одного из основателей коммунистической идеологии городок был, по общему мнению летчиц, «дрянь». «Домишки слеплены из глины, набок головы склонив от старины», — писала в своем дневнике Нина Ивакина. Стены большинства домов и правда были сделаны из глины, перемешанной с соломой и хворостом. В центре было четыре каменных здания: НКВД, горком партии, Дворец пионеров и кинотеатр «Родина». В городе было полно на редкость трусливых бродячих собак. В «плохоньких одноэтажных каменных хибарках» расположились городские магазины с сельским барахлом, весьма однообразным, так что навряд ли даже самая заурядная провинциальная кокетка смогла бы удовлетворить свои прихоти.[49]
Зато Энгельсский авиационный гарнизон был идеальным местом учебы для летчиков: плоские, как стол, сухие степи, среди которых он лежал, были как один огромный аэродром: приземлиться можно было где угодно (а зимой — и на лед, покрывающий необозримую Волгу). В году было намного больше дней с летной погодой, чем в Центральной России. И фронт был пока что далеко.
Новым домом для девушек стала казарма, где у каждой из них было свое место на нарах, свое серое байковое одеяло, свой соломенный тюфяк. Всех поселили в одном большом зале. Среди них были, конечно, такие, кому условия показались почти невыносимыми, но большинство не привыкли к роскоши. Девушки из крестьянских семей выросли в избах, где мебели никакой не было — только деревянный стол и лавки. Разумеется, ни у кого не было собственной комнаты, разве что родители жили за занавеской или в отдельной, «чистой», половине избы. Остальные спали на печке, на лавках или на полу — стоит ли говорить, что у них не было ни простыней, ни наволочек. Ели все вместе деревянными ложками из одной большой чашки, хлебая суп все по очереди, а мясо, если оно было, делил глава семьи.
Уезжая в город работать на заводах, крестьяне находили себе новое жилье в рабочих бараках, где жили по многу человек в одной комнате безо всяких удобств. Даже те, кому удалось хорошо устроиться в городских квартирах, как правило, жили всей семьей в одной комнате. На кухне у каждой семьи был свой стол и шкафчик, готовили на большой плите, туалет на всех был один, как и раковина с водой, а мыться ходили в баню, так как ванной в квартирах, конечно, не было. До войны многие успели узнать голод.
Знакомство с военным бытом солдаты Расковой начали с того, что из девушек превратились в мальчиков. Первое, что сделала Раскова, привезя своих подопечных в Энгельс, — отправила их в баню и в парикмахерскую. Составленный начальником штаба приказ о стрижке, «впереди на пол-уха», зачитали сразу по прибытии, чуть ли не на платформе. Пожилой парикмахер щелкал ножницами, и на полу постепенно образовался ковер из длинных женских волос — светлых и темных, прямых и вьющихся.
Будущий штурман Наташа Меклин, когда парикмахер, последний раз щелкнув ножницами, отступил от зеркала, увидела мальчишку, смотревшего прямо на нее. «И все же — нет, не я. Кто-то совсем другой, ухватившись за ручки кресла, испуганно и удивленно таращил на меня глаза…» У мальчишки на самой макушке смешно торчал хохолок. Девушка попробовала пригладить волосы, но они не поддавались. Она оглянулась на мастера, и тот сказал: «Ничего-ничего, это с непривычки. Потом улягутся. Следующий!»
В кресло села Женя Руднева и стала неторопливо расплетать тугую светлую косу. Наконец она тряхнула головой, и по плечам рассыпались длинные золотые волосы. Все кругом застыли: неужели они сейчас упадут на пол? Пожилой парикмахер, поглядывая на Женю, стал молча выдвигать и задвигать ящики. Потом спросил: «Стричь?» Женя удивленно подняла глаза и утвердительно кивнула.[50]
Большинство девушек расстались с косами так же спокойно, как Женя, но кое-кто всплакнул, по своим волосам или по чужим. Чтобы не отрезать косу, требовалось личное разрешение Расковой, но беспокоить ее по таким пустякам осмелились лишь несколько человек. Большинство, жалея об утраченной красоте, понимали после десяти дней в теплушке, что на войне косы не нужны.
В ту осень, забыв русскую пословицу «Коса — девичья краса» и вспоминая другую — «Снявши голову, по волосам не плачут», остригали косы сотни тысяч советских девушек. Стриглись отправляющиеся на фронт санинструкторы, связистки, радисты, зенитчицы, телефонистки и писари. Шура Виноградова, растившая косу все свои восемнадцать с небольшим лет, никогда не думала, что будет умолять окружающих найти ножницы, чтобы избавиться от нее. Она только успела начать работать учительницей в сельской школе, как пришла повестка. На войну не хотелось: жалко было бросать школу, в которой другого учителя не было, жалко было оставлять без помощи семью. Но с военкоматом не поспоришь. А в документах, как она потом увидела, написали, что она пошла на фронт добровольно. К месту службы на Ленинградском фронте Виноградова добиралась бесконечно. Через десять дней появились вши, а еще через пару недель их кишело в косе столько, что она в отчаянии пошла вдоль колонны машин искать ножницы. Косу в конце концов отрезал ей водитель грузовика. Отрезал и бросил поскорее под куст. «Отращу еще, как война кончится», — утешала себя Шура, но, конечно, уже никогда не отрастила. Длинная русая коса, оставшаяся навсегда под кустом в Малой Вишере, вспоминалась ей потом всю жизнь.[51]
Разместив свое войско в Доме Красной армии, Раскова незамедлительно начала занятия: самолеты, моторы, вооружение, аэронавигационные дисциплины, строевая подготовка. Еще при первой встрече начальник авиагарнизона полковник Бадаев сказал, что уже пришел приказ, определяющий номера и наименования полков: 586-й истребительный, 587-й бомбардировочный и 588-й полк ночных бомбардировщиков. Полки эти пока существовали только на бумаге, людей по ним нужно было распределить. Необходимо было также решить, кто из людей с летным опытом будет летчиком, кто — штурманом, а также кто из не умеющих летать будет учиться на штурмана, кто — на техника. Решения принимали Раскова и Вера Ломако. Обид было много, но авторитет Расковой был настолько высок, а она сама так умно общалась с людьми, что могла убедить любого.
Все ее новые солдаты хотели летать — если не летчиками, то штурманами. Все штурманы хотели быть летчиками. Все летчики хотели стать истребителями. Раскова выслушивала каждого недовольного, который отваживался прийти к ней с просьбой о переводе. С каждым она говорила серьезно и уважительно. Галя Докутович хотела стать летчицей, однако Раскова объяснила ей, как нужны в полку бомбардировщиков штурманы с летным опытом. Напористую круглолицую Фаину Плешивцеву убедили, что, хотя та окончила аэроклуб, для страны сейчас гораздо важнее ее прекрасное знание механической части самолетов: Фаина ушла к Расковой с четвертого курса авиационного института. Плешивцева согласилась, хотя все равно надеялась, что будет летать. Надежду Раскова не убивала, даже подогревала ее. И многие вооруженцы и техники, мечтавшие подняться в небо, не обманулись в своих ожиданиях: шла война, в полку ночных бомбардировщиков техников и вооруженцев переучивали на штурманов, а штурманов — на летчиков, и они занимали места выбывших по болезни, ранению или убитых.
Почти всех профессиональных летчиц с большим налетом, пришедших к Расковой из гражданской авиации или из аэроклубов, где они работали инструкторами, определили в полк тяжелых бомбардировщиков. Тех, у кого налет был поменьше, записывали в полк легких бомбардировщиков или в штурманы. И только самые лучшие — летчицы-спортсменки с хорошим налетом — могли попасть в истребительный полк. Но все решали контрольные полеты. Не имевшая сама достаточного летного опыта, но обладавшая прекрасной интуицией и отлично разбиравшаяся в людях, Раскова считала, что настоящего истребителя сразу видно по смелости воздушного почерка, по искусству маневра, по блестящему управлению скоростью. Помогала в принятии решений профессиональная летчица-истребитель Вера Ломако, товарищ Расковой по ее первому беспосадочному перелету от Черного до Белого моря. Хотя она пробыла в полку мало из-за испорченного недавней авиакатастрофой здоровья, все отлично запомнили ее колоритную фигуру. Ломако была высокая и коренастая, носила кожаное пальто реглан и сапоги, на голове — шапку-ушанку с серым каракулем. Но главным было, конечно, ее лицо, которое казалось девушкам лицом настоящего воина: твердый взгляд карих глаз, на брови и на носу марлевые накладки. Перед Ломако так робели, что как-то Валя Краснощекова, рапортуя ей о вручении пакета мужу Ломако майору Башмакову (он был военный летчик и в этот момент тоже находился в Энгельсе), назвала его по ошибке «майор Сапогов», разозлив Ломако.[52] С мнением Веры Ломако мало кто отваживался спорить. В истребительный полк отобрали тех, в ком она и Раскова угадали мгновенную реакцию, умение нестандартно мыслить, которое сможет спасти летчика в непредвиденной ситуации, и очень большую смелость. Летчик-истребитель по характеру своему — всегда лидер. Ему не на кого рассчитывать, не за кем идти. В кабине он один и рассчитывать может только на себя. Решения в воздушном бою принимаются и выполняются за доли секунды, и, если они оказываются неверными, за них платят очень высокой ценой.
Решения Расковой и Ломако были порой неожиданными: в истребители не взяли опытного инструктора Любу Губину, сказав, что с ее налетом она может водить «самый сложный самолет — тяжелый бомбардировщик». Летчица была разочарована назначением в 587-й полк: разве можно сравнить полеты даже на самом современном бомбардировщике с работой истребителя, с пилотажем, необходимым для воздушного боя на нем? Валю Кравченко, у которой были тысячи часов налета, — тоже в бомбардировщики. Опытную летчицу-инструктора Ларису Розанову и вовсе отправили в полк ночных бомбардировщиков. Недовольным Раскова объясняла: в других полках тоже нужны опытные летчики. Родина в опасности, так что нужно, забыв личные предпочтения, делать то, что необходимо.
К 27 ноября истребительный полк был почти сформирован, летчики распределены по эскадрильям. Но многие летчицы, отправленные в полк бомбардировщиков, все не могли смириться. Если верить комсоргу Нине Ивакиной, летчицы Макарова, Тармосина и Гвоздикова были возмущены тем, что их технику пилотирования не сочли подходящей для истребителей.[53] Валя Гвоздикова, летчик-инструктор из московского аэроклуба, «яркая, статная, веселая», одной из первых получила назначение к Расковой. Вместе с Аней Демченко и Ларисой Розановой ей нужно было добраться до Москвы из поселка в Рязанской области, куда был эвакуирован аэроклуб. Когда пришел вызов и они кинулись за деньгами на проезд в кассу аэроклуба, там оказалось всего 60 рублей 80 копеек, которых не хватало на то, чтобы нанять телегу с лошадью и добраться до станции. Что за беда: они тут же отправились в путь, пройдя двадцать пять километров до станции пешком, и прибыли в «Авиагруппу № 122» раньше всех. Разве не говорила Раскова своему начальнику штаба Милице Казариновой, что прибывшие к ней Катя Буданова, Валя Гвоздикова и Тамара Памятных будут отличными истребителями? А теперь Гвоздикову хотят пересадить на бомбардировщик! Валя «расстроилась до того, что не хотела летать ни на каких машинах». Она отказалась перебраться из отведенного истребителям помещения и была «готова таранить старшину бомбардировщиков при первом напоминании о переселении». Страсти подогревало и то, что Раскова без колебаний взяла в истребители подругу Гвоздиковой по Херсонской школе пилотов Лилю Литвяк, хотя к тому времени уже выяснилось, что та как-то ухитрилась приписать себе сто часов налета, чтобы попасть к Расковой, и ее реального налета едва хватало для легкого бомбардировочного полка. История с Валей Гвоздиковой дошла до Расковой, которая уважала таких же упорных, какой была сама. Посмеявшись, она разрешила Гвоздиковой остаться — и на «жилой площади» истребителей, и в их полку.[54]
Ждали девушек из знаменитой пятерки Жени Прохоровой, которые должны были составить ядро истребительного полка. Они сильно опоздали к началу контрольных полетов. Ученица Прохоровой Лера Хомякова с другими инструкторами из Центрального московского аэроклуба ехали в Энгельс своим ходом и очень долго: аэроклуб эвакуировали в поселок Владимировка, находившийся недалеко от Сталинграда. Инструкторам было разрешено взять с собой семьи, и Лера настояла на том, что возьмет всех ближайших родственников: больного отца, мать и сестру с тремя маленькими детьми. Перегнав самолеты и эвакуировав семьи, несколько инструкторов аэроклуба, включая Леру, получили повестки: их призывали на фронт. Родные остались во Владимировке, и Лера до своей гибели успела написать им пятьдесят писем, каждое из которых начиналось словами: «Мои дорогие горячо любимые».[55]
Пополнения прибывали весь ноябрь, но кроме них к Расковой постоянно шел незваный поток девушек-комсомолок, закончивших аэроклубы или вообще не имеющих никакой подготовки, надеявшихся, что Раскова найдет для них место в рядах своей маленькой армии. Шли в первую очередь из большого города Саратова, отделенного от Энгельса лишь двухкилометровой полосой Волги.
Студентка Саратовского сельскохозяйственного института Лена Лукина вернулась в город с уборки урожая и узнала, что ее институт закрыт: в его здание переехал эвакуированный оборонный завод. Мама сказала, что за ней уже приходили: всю молодежь отправляли копать окопы. Но как копать окопы, когда люди вокруг заняты интересными и героическими вещами? Знакомые мальчишки уходили на фронт солдатами, девчонки — медсестрами. Самым верным средством обо всем разузнать было сходить к подружке Ире Дрягиной: та была секретарем партийного бюро факультета, умела и стрелять, и повязки накладывать, даже училась в аэроклубе и всегда была в центре событий. Мама Иры Дрягиной, эмоциональная украинка, сказала, что Иры дома нет. «А где она?» — спросила Лена. «Да к Расковой пошла!» — Ирина мама только рукой махнула.
Выяснилось следующее: Ира Дрягина узнала о том, что Раскова формирует в Энгельсе авиационные полки, из письма товарищей по аэроклубу. Не раздумывая, она пошла в Энгельс. Моста через Волгу не было, но люди уже ходили на другой берег по ноябрьскому, еще довольно тонкому, льду. Дежурный на проходной ответил Ире, что ее документов недостаточно, и ей пришлось еще раз сходить по льду в Саратов и обратно. Как и других студентов, Раскова и комиссар Елисеева пытались Иру отговорить и вернуть на учебу, но Ира не сдавалась, просила взять ее если не летчиком, то хотя бы вооруженцем — о такой возможности она узнала от девчонок в очереди. Елисеева сказала, что Дрягина, как партийный кадр, как раз может быть комиссаром авиаэскадрильи в полку ночных бомбардировщиков. Ира не растерялась и сказала: «А комиссар должен летать!» Раскова засмеялась и сказала, что летать она будет.
Узнав обо всем этом, Лена Лукина тоже пошла к Расковой. Мама, если бы знала правду, не отпустила бы ее: отец и брат уже ушли на фронт, дома были маленькие братья и сестры, помочь матери, кроме Лены, некому. Лена сказала маме, что поработает в подсобном хозяйстве авиационного гарнизона и заработает там овощи, которые и до войны были для их бедной семьи большим подспорьем. Мама отпустила. Летную школу в Энгельсе Лена хорошо знала: ходила туда с подругами на танцы. Когда она нашла в школе Ирку Дрягину, та, к Лениной зависти, была уже в военной шинели. Ира отвела подружку к Расковой, но та не хотела брать: «У тебя отец и брат на фронте, мама одна с детьми». Как и Дрягину, Лену Лукину выручила Елисеева, сказавшая, что нужен комсорг в полк тяжелых бомбардировщиков. Нужны были документы, и Лена сходила по льду домой и, уходя, снова сказала маме, что пойдет на недельку. Но прошло десять дней, а ее все не было, и мама, догадавшись, откуда дует ветер, пошла к маме Иры Дрягиной. «Да они ж летают!» — объяснила мама Иры. Мама Лены только руками всплеснула: ее дочь еще неделю назад никакого отношения к авиации не имела. «Где летают?» — только и смогла спросить она. «Да у Расковой!» — ответила Ирина мать.[56]
В Энгельсе в полку появилась и Оля Голубева, семнадцатилетняя, талантливая, бесшабашная. Она мечтала о карьере актрисы, не смущаясь тем, что не была красавицей: сила и живость характера вполне компенсировали заурядную внешность. Сейчас нужно было приближать мирную жизнь, защищая родину, и Оля хотела это делать в небе.
На войну она попала еще летом: закончила курсы медицинских сестер и попросилась работать на санитарный поезд, отправлявшийся в сторону фронта. Мама плакала и кричала на отца: «Почему ты молчишь? Совсем распустил девчонку, своевольничает!» Но отец, убежденный коммунист, воевавший в Красной армии еще в Гражданскую войну, сказал своей семнадцатилетней дочери: «Как знаешь». Он был членом мобилизационной комиссии и мог без больших усилий сделать так, чтобы ни Ольга, ни ее братья на фронт не попали. Но, как казалось Оле, такая мысль даже не пришла ему в голову.[57]
Юной медсестре понравилось в санитарном вагоне. В нем присутствовал тот неуловимый, неизвестный запах, который присущ вагонам и вокзалам и не уничтожается ничем. Поезд, идущий к фронту, был с красными крестами на крышах вагонов, и старый доктор сказал ей, что по крестам немцы бомбить не станут. Доктор ошибся, их бомбили постоянно.
В день первой бомбежки Оля встретила сержанта Сашу, с которым когда-то вместе училась в школе в Сибири. Саша хотел ей что-то рассказать, но поезд резко затормозил и остановился, и Олечка, спрыгивая, крикнула ему: «Саша, потом расскажешь!» Она хотела посмотреть на плывущие над головой самолеты и пожелать им удачи, уверенная, что самолеты свои. Но самолеты развернулись и зашли на бомбежку. Красные кресты на крыше не помогли.
Сколько все длилось, Оля не знала. Сквозь какую-то пелену, приглушавшую все звуки, она отчетливо слышала, как раскалывается под ней земля. На десять, на сто, на великое множество крохотных частиц. Раздавались крики: «Сестра-а-а!» Олины товарищи уже бегали кругом, оказывая помощь раненым, но она все стояла как в столбняке. Кто-то дотронулся до ее плеча: «Помоги…» — и она подняла голову. Пожилой боец звал ее помочь корчившемуся в муках человеку. Раненый визжал и плакал так жутко, что Ольга покрылась холодным потом. Наклонившись над ним, она начала перевязывать, но он никак не давался. У Ольги дрожали руки, мучало отчаяние и стыд оттого, что она все делает «так неловко и плохо». Но тут у раненого что-то булькнуло в горле, и он затих, лежал спокойно, как будто ему и правда помогла перевязка. У Ольги немного отлегло от сердца. Позвавший ее к этому раненому пожилой солдат поднялся и снял шапку. Ольга только тут поняла, что случилось, и громко зарыдала. «Молоденькая еще, смертей не видела», — сказал кто-то, а другой грубо закричал: «Будет выть!» Налет продолжался еще какое-то время, и, когда немецкие самолеты наконец ушли, Оля, оглядевшись вокруг, не узнала станцию: горели вагоны, рушились здания, из-под завалов вытаскивали убитых и раненых. Школьный товарищ Ольги Саша лежал около поезда. Его лицо не пострадало, и Ольга на какой-то момент подумала, что он жив. Но, подбежав, увидела — у Саши нет ног, он мертв. Вытирая мокрыми от крови ладонями непрерывно бегущие слезы, Оля без конца повторяла в голове свою фразу, сказанную Саше совсем недавно, но будто уже в другой жизни: «Потом расскажешь, Саша…»
Поезд продолжил путь. Его начальник, толстый, с большим, как у Бабы-яги, носом, оглядев Олю еще в первый день каким-то неприятным взглядом, сказал, что возьмет ее на поезд диетсестрой. Потом он как-то вызвал Олечку к себе в купе и «бил на жалость», рассказывая, что у него есть такая же дочка, а где она осталась, неизвестно, вся семья растерялась. Рассказывая об этом, он гладил Ольгу по руке, а потом положил руку ей на ногу. Тут Ольга сбежала и была за такое поведение понижена до санитарки, но это было не страшно. Поезд делал один рейс за другим, она работала в вагоне с легкоранеными — потом оказалось, что это потруднее, чем работать в вагоне, который вез тяжелораненых. Те лежали, «бедняги, на своих подвесных койках и чаще всего молчали».[58] Никто не ходил по вагонам и не вылезал в кальсонах на станции покупать картошку и самогон. Легкораненые, пока было больно, кряхтели или стонали, а когда чуть легчало, начинали рассказывать байки, ухаживать за санитарками, петь песни. Им уже море было по колено: ужасы фронта, пусть хотя бы на время, остались позади, впереди ждал тыл, а заплачено за это было всего лишь легким ранением. Время показало, что радоваться им было рано, шанс выжить был как раз у тяжелораненых, тех, кто после лечения был признан негодным к военной службе и больше не попал на фронт. Они составили значительную часть тех нескольких процентов молодых советских мужчин, которые пережили войну. Согласно некоторым источникам,[59] из мужчин, рожденных в 1923 году, выжило всего три процента.
Легкораненые поднимали такой хохот и такой шум, что вагон дрожал. «Товарищи, неприлично в одном белье на перрон!» — кричала им Олечка, а они только смеялись ей в ответ. Про то, что самогон вреден, можно было даже не заикаться. Утихомиривались они только тогда, когда Ольга читала им стихи, которые она обожала.
Шло время. Бежала за окнами поезда огромная Россия, поля, леса, серые деревни. Ольга привыкла к тяжелой работе, к запахам немытых тел, мочи и лекарств, к стонам раненых, к бессонным ночам. Она осталась бы на этой работе до конца войны, если бы не услышала от раненого летчика о том, что Марина Раскова набирает женские полки. Конечно, она должна быть там! К Расковой отправили медсестру Лиду, у которой был летный опыт, и Оля, взяв увольнительную, чтобы проводить ее, в поезд уже не вернулась, сбежала.
На момент приезда в Энгельс увольнительная была просрочена, и Раскова, увидев это, нахмурилась. Олечке пришлось сослаться на то, что начальник поезда хватался за коленки, из-за чего она и сбежала. Рассказ подействовал: Раскова, велев никому не говорить ни слова о том, что Ольга сбежала, взяла ее в полк электриком. Это было лучше, чем ничего, а для настойчивой Оли это был, конечно, только шаг на пути в небо.
В полку тяжелых бомбардировщиков, которым Раскова решила командовать сама, оказались две «обстрелянные» летчицы, успевшие побывать на фронте в составе мужских полков: Маша Долина и Надя Федутенко — обе с бесстрашным мужским характером, обе неунывающие и веселые. Федутенко выбыла из своего полка после ранения. По выздоровлении ее направили к Расковой. Переводом она была недовольна, но, как человек дисциплинированный, держала недовольство при себе. А вот Маша Долина, горячая и вспыльчивая украинка, переводу в женский полк отчаянно сопротивлялась.
Пробив себе путь в небо из такой нищеты и безысходности, какую нам сегодня и представить себе невозможно, маленькая черноглазая Маша с длинными косами к началу войны была инструктором аэроклуба. Наверное, она так и продолжала бы воспитывать одно поколение «учлетов» за другим, если бы не война, превратившая в хаос ее «с таким трудом налаженную жизнь».
19 июля сорок первого года Маша довольно необычным образом стала военным летчиком.[60] Немецкие части, осуществляя план «Барбаросса», уже в начале июля, преодолев последний советский рубеж обороны в Белоруссии по реке Березина, устремились к линии рек Западная Двина и Днепр — на Украину. Здесь им оказали неожиданное сопротивление войска восстановленного Западного фронта, однако долго они продержаться не смогли. Выше по течению Днепра немецкие армии, в начале июля захватив на территории Западной Украины Бердичев и Житомир, вскоре подошли вплотную к Днепру, окружив под Уманью две советские армии, взятые ими в плен вместе с командармами. За Днепром был Киев, столица Украины, который, как Сталин совсем недавно заверил союзников, никогда не будет сдан врагу.
В июле 1941 года, перед тем как Киев взяли немцы, Константин Симонов, молодой и уже очень известный советский поэт, писатель и драматург, а теперь военный корреспондент, видел чудовищный хаос отступления на днепровских переправах, беженцев, которым ничем не мог помочь и перед которыми, как большинство военных, испытывал мучительный стыд. Фотограф газеты «Красная звезда» Яков Халип, который тогда был с ним вместе, через много лет сказал ему: «А ты помнишь у переправы через Днепр того старика?» И Симонов вдруг вспомнил старика, который, впрягшись вместо лошади, тащил телегу, на которой сидели дети. Халип начал снимать беженцев, а Симонов, вырвав у него фотоаппарат, затолкал его в машину и орал на него: «Разве можно снимать такое горе?» Вспоминая это, Симонов думал, что оба они были правы. Он был прав в том, что невозможно, чтобы вылезший из машины военный человек снимал «этот страшный исход беженцев», снимал «старика, волокущего на себе телегу с детьми». Ему «показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это», он не знал, как можно объяснить идущим мимо несчастным людям, зачем их фотографируют, но теперь, когда война осталась в прошлом, он понял, что, точно так же как он мог об этом написать, фотокорреспондент «мог запечатлеть это горе, только сняв его», и он был прав.[61]
В Никополе, где работала в аэроклубе Маша Долина, в те дни царила неразбериха: немцы были у Днепра, уже шли бои за предместья Киева. Никополь наспех эвакуировали, совершенно забыв про аэроклуб. Маша, которая осталась в аэроклубе за старшую, так как большинство инструкторов забрали на фронт, не знала, что делать. Когда немецкие танки были уже километрах в восьмидесяти, она в отчаянии кинулась к командиру отступающей из Никополя истребительной дивизии: «Товарищ полковник! Возьмите нас добровольцами в летную часть с нашими самолетами!» Но полковнику было не до нее. Он только раздраженно отмахнулся, сказав, что даже не знает, сможет ли спасти свои самолеты.
Долина снова прибежала к нему на следующий день, когда немцы подошли совсем близко. В дивизии была «беготня и суматоха». Полковник Долину сначала даже не заметил, обратив на нее внимание только после того, как она со слезами крикнула ему в спину, что бросить здесь аэроклубовцев и оставить врагу их три самолета У–2 будет настоящим предательством. Посмотрев на нее в упор, полковник приказал уничтожить ангары и бензоцистерны аэроклуба, чтобы не достались немцам, а самолеты перегнать ночью через Днепр. Если летчики справятся, они будут зачислены в его часть. Собственными руками, отворачиваясь друг от друга, чтобы не дать отчаянию прорваться наружу, Маша и ее товарищи уничтожили родной аэроклуб. Ночью, совершенно не имея опыта ночных полетов, Маша Долина и два ее товарища произвели свой первый и самый страшный боевой вылет.
Днепр сорок первого года она помнила потом всю свою жизнь. Казалось, что даже сама вода Днепра, которую они видели под собой в разрывах дымовой завесы, была охвачена огнем. Каким-то чудом им удалось провести через этот «кромешный ад» все три самолета и благополучно посадить их на аэродроме, который из-за бомбежки нельзя было даже обозначить огнями. Командир дивизии не забыл своего обещания и зачислил их в 296-й истребительный авиаполк.
Многие летчики этого полка успели уже повоевать на Финской войне и получить награды. Многие, как командир полка Николай Баранов, воевали с первого дня войны. И первое время, когда Маша оказывалась рядом с закаленными в боях летчиками-истребителями 296-го полка, у нее «горло пересыхало от волнения». У Маши Долиной зародилась сумасшедшая мечта, и день ото дня в ней крепла решимость эту мечту осуществить: летать на истребителе. Еще в ранней юности она поняла, что «человек без цели — это бессмысленное существо».[62]
Маша Долина была в семье старшей из целой кучи детишек. Неграмотная мама зарабатывала на жизнь стиркой, отец с парализованными ногами передвигался на коляске. «Горюшко-горе», голодная, тяжелейшая жизнь. Маша не могла принести из дома еду, чтобы перекусить на перемене в школе, и иногда ее подкармливали добрые одноклассники. Одежда была латаная-перелатаная, а первые настоящие валенки ей купили в складчину учителя после того, как она отморозила ноги. Семья долгое время ютилась в углу сельской гончарни, потом они вырыли себе землянку, построив для нее верхнюю часть из кирпичей, которые мать вместе со всеми детьми — мал мала меньше — лепили из глины, смешанной с конским навозом. Гордости не было предела — ведь теперь у них был свой дом, поднимавшийся над землей на семьдесят сантиметров и глядевший крохотным окошком. В моменты отчаяния Маше не верилось, что когда-нибудь удастся вырваться из этой страшной бедности. После седьмого класса из школы пришлось уйти, чтобы работать и кормить семью. Интуиция подсказывала, что единственный ее шанс — авиация, такая модная в те дни профессия, открывающая невероятные возможности. Теперь, став в свои двадцать лет бывалым летчиком, обучая других, решив навсегда связать свою жизнь с авиацией, Маша хотела освоить и высшее летное мастерство, быть истребителем.
Но сейчас было не до нее: полк постоянно отступал, оставляя позади один аэродром за другим. Оставляли немцам Украину, Машину родину. «Не дай бог кому-то пережить отступление, видеть глаза земляков, в которых… растерянность, детская беспомощность и надежда…»[63] Когда они оказались совсем рядом с Михайловкой — Машиным селом, где осталась ее семья, Маша набралась смелости и попросила, чтобы командир полка Николай Баранов отпустил ее попрощаться с родными: те оставались под оккупацией. Она уверяла командира, что обернется мигом, только передаст родным продукты, обнимет их — и вернется. Баранов, среднего роста, лет тридцати, плечистый, с вьющимися рыжеватыми волосами и большой круглой головой, внимательно смотрел на Машу серыми глазами, «как будто проверяя на прочность». Он рисковал не только летчицей, но и самолетом У–2 и все-таки не разрешить не мог.
«Только учти, прилетишь в свою деревню, сгрузи подарки, обними родителей, но ни в коем случае не выключай мотор», — сказал он. Если верить утреннему докладу разведки, немцы уже подошли к станции Пришиб в семи километрах от Михайловки.