Россия большая, в ней я всегда найду место, где эта жуткая женщина меня не достанет… Она никогда не желала признавать мою индивидуальность и всегда стремилась властвовать надо мною.
А вот выдержка уже из другого его интервью:
Я безумно люблю Изадору, но она так много пьет, что я не мог больше терпеть этого.
Отработав положенное в Берлине, Есенины-Дункан снова устремились в Париж, и тут произошло то, что уже давно должно было произойти. В какой бы отель ни обращалась скандальная парочка, везде им было вежливо отказано. В общем, доигрались с дебошами, скандалами, поломанной мебелью и мордобоем. Пришлось ехать в дом Айседоры.
27 мая после спектакля в «Трокадеро» Айседора собрала у себя общество, Сергей же был не в духе и ушел в свою комнату, дабы не портить настроение себе и гостям, но в разгар вечера он вдруг передумал, ворвавшись в гостиную и первым делом запустив канделябром в зеркало.
Банда надутых рыб, грязные половики для саней, протухшие утробы, солдатское пойло, вы разбудили меня!
Началась свара, вызвали полицию, это было правильно, Айседора теперь понимала, что все, что было раньше, всего лишь милые детские забавы. Есенина таким, как он стал, не могли унять даже несколько здоровых мужчин. Это уже не был золотоволосый ангел, поэт был одержим дьяволом.
Впрочем, она снова спасает Сергея и, дабы его не посадили в тюрьму, заявляет, что муж болен, и его кладут в дорогую клинику.
– Ты везде кричишь, что Изадора упекла тебя в сумасшедший дом. Я видел счет, который доказывает, что это был просто первоклассный санаторий, где ты был, – пишет Есенину Илья Шнейдер. – Ты что же думаешь, в сумасшедшем доме тебе разрешили бы уходить в любое время, когда пожелаешь? Этот санаторий, который стоил Изадоре кучу денег, спас тебя от полиции и высылки.
Через месяц лечения Есенин снова подрался и угодил в участок. Приходилось выбирать: либо прекращать гастроли, платя неустойку, и увозить Есенина в Россию, либо он все-таки сядет в тюрьму. Айседора выбирает первый вариант.
Из Парижа в Берлин, Кенигсберг, Ригу и затем уже в советскую Россию. В первом русском городе Есенин вышел из вагона, пал на колени и поцеловал землю. А потом, когда поезд уже почти что достиг Москвы, от полноты чувств выбил окно в собственном купе.
«Моего тела может быть достоин только гений». (Айседора Дункан)
Глава 21. Возвращение
– Когда белые фартуки носильщиков рассыпались вдоль перрона цепочкой белых пятнышек, встречающие, как по команде, двинулись по платформе: поезд подходил к перрону, – рассказывает И. Шнейдер.
Мы сразу увидели их. Есенин и Дункан, веселые, улыбающиеся, стояли в тамбуре вагона. Спустившись со ступенек на платформу, Айседора, мягко взяв Есенина за запястье, привлекла к себе и, наклонившись ко мне, серьезно сказала по-немецки: «Вот я привезла этого ребенка на его Родину, но у меня нет более ничего общего с ним…».
Илья и Сергей пожали друг другу руки, после чего Айседора направилась в сторону ожидавшей ее машины, и Есенин как ни в чем не бывало подхватил чемоданы и счастливый и довольный уселся рядом с супругой.
Сразу по возвращении Айседора планировала отправиться к своей школе, которая размещалась в деревне. Есенин последовал за ней. Создавалось впечатление, будто бы между ними не было тех ужасных скандалов, демонстративного суицида, уходов Сергея из дома. Впрочем, разрыв уже произошел, и расставание было неминуемо.
Едва избавившись от одних гастролей, Айседора оказалась втянутой в другие, на этот раз на Кавказ и Крым. Предполагалось, что Есенин через какое-то время присоединится к ее вояжу, так как, оказавшись на Родине, он снова приобрел доброе расположение духа и помирился с женой. Но этого не произошло.
В первый вечер (после отъезда Дункан) Есенин в самом деле рано вернулся домой, рассказывал мне о непорядках в «Лавке писателей», ругал своего издателя, прошелся с грустным лицом по комнате, где все напоминало об Айседоре, поговорил со мной и о деле, владевшем его мыслями: он считал крайне необходимым, чтобы поэты сами издавали собственный журнал, – продолжает И. Шнейдер.
На следующий день прибежал в возбужденном состоянии и объявил:
– Ехать не могу! Остаюсь в Москве! Такие большие дела! Меня вызвали в Кремль, дают деньги на издание журнала!
Он суматошно метался от ящиков стола к чемоданам:
– Такие большие дела! Изадоре я напишу Объясню. А как только налажу все, приеду туда к вам!
Вечером он опять не пришел, а ночью вернулся с целой компанией, которая к утру исчезла вместе с Есениным, сильно облегчившим свои чемоданы: он щедро раздавал случайным спутникам все, что попадало под руку.
Нa следующий день Есенин пришел проститься, чемоданы были почему-то обвязаны веревками…
– Жить тут один не буду. Перееду обратно в Богословский, – ответил он на мой вопрошающий взгляд.
– А что за веревки? Куда девались ремни?
– А черт их знает! Кто-то снял.
И он ушел. Почти навсегда.
Итак, Есенин раздарил часть своего гардероба и прочих импортных трофеев случайным собутыльникам, которые еще и обворовывали его по пьяному делу, реквизировал у Дункан половину гардероба, дабы раздать сестрам и матери. После чего элегантный и красивый отправился в бывший дом Плевако, в квартиру, занимаемую Всеволодом Мейерхольдом и Зинаидой Райх.
По существу, у меня нет воспоминаний, – застенчиво по-отцовски улыбаясь, разводит руками Константин Сергеевич Есенин. – Последний раз отец навестил нас с сестрой Татьяной за четыре дня до своей смерти, а мне тогда было неполных шесть лет. А что может рассказать даже о самых ярких впечатлениях человек четырех-, пяти-, пусть шестилетнего возраста? Конечно, это не воспоминания, а только что-то вроде «туманных картин» «волшебного фонаря», также оставшегося где-то в детстве.
Но в последние годы, когда родных, друзей и знакомых, выступающих на вечерах, почти не осталось – время ведь вещь неумолимая, – я как-то от общих слов, которые мне все же приходилось говорить по просьбе слушателей, перешел к рассказу об этих «туманных картинах».
Их совсем немного…
Самое первое, что сохранила память, – это приход отца весной 192… – а вот какого точно, не знаю – года. Солнечный день, мы с сестрой Таней самозабвенно бегаем по зеленому двору нашего дома. Теперь этого дома нет. Его снесли в 50-х годах. Тогда в белом, купеческого «покроя» здании располагались ГЭКТЕМАС (Государственные экспериментальные театральные мастерские), позднее – училище Театра имени народного артиста республики В. Э. Мейерхольда, второго мужа нашей матери – Зинаиды Николаевны Райх.
Вдруг во дворе появились нарядные, «по-заграничному» одетые мужчина и женщина. Мужчина – светловолосый, в сером костюме. Это был Есенин. С кем? Не знаю. Нас с сестрой повели наверх, в квартиру. Еще бы, первое после долгого перерыва свидание с отцом! Но для нас это был, однако, незнакомый «дяденька». И только подталкивания разных соседок, нянь, наших и чужих, как-то зафиксировали внимание – «папа». Самое же слово было еще почти непонятно. В роли «папы» выступал досель Всеволод Эмильевич Мейерхольд, хотя воспитывали нас смело, тайн рождения не скрывали, и мы знали, что Мейерхольд – «папа второй», ненастоящий, а «первый папа» был для нас незримой личностью, имя его изредка произносилось взрослыми в разговорах.
Есенин сел с нами за прямоугольный детский столик, говорил он, обращаясь по большей части к Тане. После первых слов, что давно забыты, он начал расспрашивать о том, в какие игры играем, что за книжки читаем. Увидев на столе какие-то детские тоненькие книжицы, почти всерьез рассердился.
– А мои стихи читаете?
Помню общую нашу с сестрой растерянность. И наставительное замечание отца:
– Вы должны читать и знать мои стихи…
Потом, когда появились обращенные к детям стихи «Сказка о пастушонке Пете», помню слова матери о том, что рождение их связано именно с этим посещением отца, который приревновал своих детей к каким-то чужим, не понравившимся ему стихам. Да, наверно, это было так.
Когда он ушел, толпившиеся внизу соседки срочно принялись выяснять, что он принес нам в подарок. Однако подарков, к общему негодованию, не было. А тем, кто особенно возмущался, мать дала категорическое разъяснение: «Есенин подарков детям не делает. Говорит, что хочет, чтобы любили и без подарков». И, пожалуй, они были правы. Впрочем, мать не придерживалась этого правила и часто баловала нас подарками.
Глава 22. Разлука
Есенин быстро закружился в водовороте встреч и дел, было необходимо обежать все любимые места, заглянуть ко всем друзьям, а тут еще и с журналом забрезжила какая-то надежда. 14 августа Айседора Дункан выехала из Москвы на гастроли в Кисловодск, предполагалось, что Сергей направится за ней ровно через три дня.
Волнуясь, что Есенин ее обманул и теперь его уже не вернуть, 24 августа Дункан телеграфировала Сергею:
Дарлинг очень грустно без тебя надеюсь скоро приедешь сюда навеки люблю – Изадора.
Дорогая Изадора! – отвечает Есенин только 29 августа 1923 года.
Я очень занят книжными делами, приехать не могу.
Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью тебе.
С Пречистенки я съехал сперва к Колобову, сейчас переезжаю на другую квартиру, которую покупаем вместе с Мариенгофом. Дела мои блестящи.
Очень многого не ожидал.
Был у Троцкого. Он отнесся ко мне изумительно. Благодаря его помощи мне дают сейчас большие средства на издательство. Желаю успеха и здоровья и поменьше пить. Привет Ирме и Илье Ильичу. Любящий С. Есенин.
Портрет Сергея Есенина. Художник Юрий Анненков. 1923 г.
Квартиру они так и не купили, относительно издательства здесь необходимо пояснить:
– Есенин заявил, что крестьянским поэтам и писателям негде печататься: нет у них ни издательства, ни журнала, – пишет в своих мемуарах М. Д. Ройзман[106]. – Нарком ответил, что этой беде можно помочь: пусть Сергей Александрович по своему усмотрению наметит список членов редакционной коллегии журнала, который разрешат. Ему, Есенину, будет выдана подотчетная сумма на расходы, он будет печатать в журнале произведения, которые ему придутся по душе. Разумеется, ответственность политическая и финансовая за журнал целиком ляжет на Сергея. Есенин подумал-подумал, поблагодарил наркома и отказался.
Когда вышли из кабинета, Блюмкин[107], не скрывая своей досады, спросил Есенина, почему тот не согласился командовать всей крестьянской литературой? Сергей ответил, что у него уже был опыт работы с Клычковым[108] и Орешиным[109] в «Трудовой артели художников слова»: однажды выяснилось, что артель осталась без гроша. А кто поручится, что это же не произойдет и с журналом? Он же, Есенин, не так силен в финансовых вопросах. А зарабатывать себе на спину бубнового туза не собирается.
Выезжаем понедельник Тифлис приезжай туда телеграфируй выезде Ориант навеки люблю – Изадора.
15 сент. город Баку.
В ответ на телеграмму Дункан Есенин ответил:
Milaia Isadora! Ia ne mog priehat potomuchto ochen saniat. Priedu v Ialtu. Liubliu tebia beskonechno tvoi Sergei. Irme privet. Isadora!!!
– После заграницы Дункан вскоре уехала на юг (на Кавказ и в Крым), – вспоминает Г. Бениславская. – Не знаю, обещал ли Сергей Александрович приехать к ней туда. Факт то, что почти ежедневно он получал от нее и Шнейдера телеграммы. Она все время ждала и звала его к себе. Телеграммы эти его дергали и нервировали до последней степени, напоминая о неизбежности предстоящих осложнений, объяснений, быть может, трагедии. Все придумывал, как бы это кончить сразу. В одно утро проснулся, сел на кровати и написал телеграмму: «Я говорил еще в Париже, что в России я уйду. Ты меня очень озлобила. Люблю тебя, но жить с тобой не буду. Сейчас я женат и счастлив. Тебе желаю того же. Есенин».
Дал прочесть мне. Я заметила: если кончать, то лучше не упоминать о любви и т. п. Переделал: «Я люблю другую. Женат и счастлив. Есенин». И послал.
Так как телеграммы, адресовавшиеся на Богословский переулок (а Сергей Александрович жил уже на Брюсовском), не прекращались, то я решила послать телеграмму от своего имени, рассчитывая задеть чисто женские струны и этим прекратить поток телеграмм из Крыма: «Писем, телеграмм Есенину не шлите. Он со мной, к вам не вернется никогда. Надо считаться. Бениславская».
Хохотали мы с Сергеем Александровичем над этой телеграммой целое утро. Еще бы, такой вызывающий тон не в моем духе, и если бы Дункан хоть немного знала меня, то, конечно, поняла бы, что это отпугивание, и только. Но, к счастью, она меня никогда не видела и ничего о моем существовании не знала. Поэтому телеграмма, по рассказам, вызвала целую бурю и уничтожающий ответ: «Получила телеграмму, должно быть, твоей прислуги Бениславской. Пишет, чтобы писем и телеграмм на Богословский больше не посылать. Разве переменил адрес? Прошу объяснить телеграммой. Очень люблю. Изадора».
Сергей Александрович сначала смеялся и был доволен, что моя телеграмма произвела такой эффект и вывела окончательно из себя Дункан настолько, что она ругаться стала. Он верно рассчитал, что это последняя телеграмма от нее. Но потом вдруг испугался, что она по приезде в Москву ворвется к нам на Никитскую, устроит скандал и оскорбит меня.
– Вы ее не знаете, она на все пойдет, – повторял он.
Близился срок возвращения Дункан. Сергей Александрович был в панике, хотел куда-нибудь скрыться, исчезнуть. Как раз в это время получил слезное письмо от Клюева: он, мол, учитель, погибает в Питере. Сергей Александрович тотчас укатил туда. Уезжая, просил меня перевезти все его вещи с Богословского ко мне, чтобы Дункан не вздумала перевезти их к себе, вынудить таким образом встретиться с ней. Я сначала не спешила с этим. Но как-то вечером зашла Катя. По обыкновению начав с пустяков, она в середине разговора ввернула, что завтра приезжает в Москву Дункан. Мы решили сейчас же забрать вещи с Богословского, и через час они были здесь.
Глава 23. Миклашевская
– Познакомила меня с Есениным актриса Московского камерного театра Анна Борисовна Никритина, жена известного в то время имажиниста Анатолия Мариенгофа, – рассказывает Августа Миклашевская. – Мы встретили поэта на улице Горького (тогда Тверской).
Он шел быстро, бледный, сосредоточенный… Сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль». У него были красивые волосы – пышные, золотые… На меня он почти не взглянул.
Это было в конце лета 1923 года, вскоре после его возвращения из поездки за границу с Дункан.
– Целый месяц мы встречались ежедневно. Очень много бродили по Москве, ездили за город и там подолгу гуляли. Была ранняя золотая осень. Под ногами шуршали желтые листья… – рассказывает Августа Миклашевская.
– Я с вами, как гимназист… – тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов «Стойло Пегаса» на Тверской, сидели вдвоем, тихо разговаривали. Есенин трезвый был очень застенчив. На людях он почти никогда не ел. Прятал руки, они казались ему некрасивыми.
Много говорилось о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намека на грубость.
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана «Медведь» Мариенгоф, Никритина, Есенин и я.
Он был какой-то притихший, задумчивый…
– Я буду писать вам стихи.
Мариенгоф смеялся:
– Такие же, как Дункан?
– Нет, ей я буду писать нежные…
Первые стихи, посвященные мне, были напечатаны в «Красной ниве»:
Заметался пожар голубой,Позабылись родимые дали.В первый раз я запел про любовь,В первый раз отрекаюсь скандалить.Был я весь как запущенный сад,Был на женщин и зелие падкий.Разонравилось пить и плясатьИ терять свою жизнь без оглядки.Мне бы только смотреть на тебя,Видеть глаз злато-карий омут,И чтоб, прошлое не любя,Ты уйти не смогла к другому.Поступь нежная, легкий стан,Если б знала ты сердцем упорным,Как умеет любить хулиган,Как умеет он быть покорным.Я б навеки забыл кабакиИ стихи бы писать забросил.Только б тонко касаться рукиИ волос твоих цветом в осень.Я б навеки пошел за тобойХоть в свои, хоть в чужие дали…В первый раз я запел про любовь,В первый раз отрекаюсь скандалить.– Я впервые увидела Дункан близко, – сообщает нам А. Миклашевская. – Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный бледно-зеленый хитон с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром с золотыми кистями, на ногах – золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах – не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая. Не женщина, а какой-то очень театральный король.
Августа Миклашевская – советская актриса, возлюбленная Есенина. «Он вручил мне изумительные цветы и журнал, тихо, почти шепотом, сказал: «Там стихи о тебе». Цикл открывался стихотворением “Заметался пожар голубой…”». (Из воспоминаний Августы Миклашевской)
Она смотрела на меня и говорила:
– Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!.. – и вдруг сорвала с головы чалму. – Произвела впечатление на Миклашевскую – теперь можно бросить!.. – и чалма полетела в угол.
После этого она стала проще, оживленнее. На нее нельзя было обижаться: так она была обаятельна.
– Вся Европа знайт, что Есенин был мой муш и вдруг – первый раз запел про любоф – вам, нет, это мне! Там есть плохой стихотворень: «Ты такая ж простая, как все…». Это вам!
Ты такая ж простая, как все,Как сто тысяч других в России.Знаешь ты одинокий рассвет,Знаешь холод осени синий.По-смешному я сердцем влип,Я по-глупому мысли занял.Твой иконный и строгий ликПо часовням висел в рязанях.Я на эти иконы плевал,Чтил я грубость и крик в повесе,А теперь вдруг растут словаСамых нежных и кротких песен.Не хочу я лететь в зенит,Слишком многое телу надо.Что ж так имя твое звенит,Словно августовская прохлада?Я не нищий, ни жалок, ни малИ умею расслышать за пылом:С детства нравиться я понималКобелям да степным кобылам.Потому и себя не сберегДля тебя, для нее и для этой.Невеселого счастья залог —Сумасшедшее сердце поэта.Потому и грущу, осев,Словно в листья, в глаза косые…Ты такая ж простая, как все,Как сто тысяч других в России.Болтала она много, пересыпая французские фразы русскими словами, и наоборот. То как Есенин за границей убегал от нее. То как во время ее концертов (напевает Шопена), танцуя, она прислушивалась к его выкрикам, повторяя с акцентом русские ругательства. То как белогвардейские офицеры – официанты в ресторане – пытались упрекать его за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. Есенин резко одернул их: «Вы здесь находитесь в качестве официантов! Выполняйте свои обязанности молча».
Уже давно пора было идти домой, но Дункан не хотела уходить. Стало светать. Потушили электричество. Серый тусклый свет все изменил. Айседора сидела согнувшаяся, постаревшая и очень жалкая.
– Я не хочу уходить, мне некуда уходить… У меня никого нет… Я одна…
Глава 24. Время разбрасывать камни
Зинаида Николаевна, мне очень неудобно писать вам, но я должен, – начинает Сергей свое отнюдь не любовное письмо к бывшей жене.
Дело в том, что мне были переданы ваши слова о том, что я компрометирую своей фамилией ваших детей и что вы намерены переменить ее.
До семьи Мейерхольда не могли не докатиться разговоры о безобразном поведении Есенина. Так как от детей не скрывали, что Сергей Александрович их родной отец, понятно, что мать пыталась уберечь своих чад от этих сплетен.
Фамилия моя принадлежит не мне одному. Есть люди, которых ваши заявления немного беспокоят и шокируют, поэтому я прошу вас снять фамилию с Тани, если это ей так удобней, и никогда вообще не касаться моего имени в ваших соображениях и суждениях.
Пишу я вам это, потому что увидел: правда, у нас есть какое-то застрявшее звено, которое заставляет нас иногда сталкиваться. Это и есть фамилия.
Совершенно не думая изменять линии своего поведения, которая компрометирует ваших детей, я прошу вас переменить мое имя на более удобное для вас, ибо повторяю, что у меня есть сестры и братья, которые носят фамилию, одинаковую со мной, и всякие ваши заявления, подобные тому, которое вы сделали Сахарову, в семье вызывают недовольство на меня и обиду в том, что я доставляю им огорчение тем, что даю их имя оскорблять такими заявлениями, как ваше. Прошу вас, чтоб между нами не было никакого звена, которое бы давало вам повод судить меня, а мне обижаться на вас: перемените фамилию Тани без всяких реплик в мой адрес, тем более потому, что я не намерен на вас возмущаться и говорить о вас что-нибудь неприятное вам.
С. Есенин.
Что именно сказала Зинаида Сахарову неизвестно, фамилию дочери не меняли. Но с тех пор между бывшими супругами утвердилось подчеркнуто холодное отношение. С детьми Есенин встречался.
Четко осталась перед мысленным взором сцена, когда в нашей столовой между отцом и матерью происходил энергичный деловой разговор. Он шел в резких тонах. Содержания его я, конечно, не помню, но обстановка была очень характерная: Есенин стоял у стены, в пальто, с шапкой в руках. Говорить ему приходилось мало. Мать в чем-то его обвиняла, он защищался. Мейерхольда не было. Думаю, что по инициативе матери. Несколько лет спустя, прочитав строки:
Вы помните,Вы все, конечно, помните,Как я стоял,Приблизившись к стене,Взволнованно ходили вы по комнатеИ что-то резкоеВ лицо бросали мне… —…я наивно спросил маму: «А что, это о том случае написано?». Мать улыбнулась. Вероятнее всего, характер разговора, его тональность были уже как-то традиционны при столкновении двух таких резких натур, какими были мои отец и мать.
Глава 25. Извините за шум
– Морозной зимней ночью, кажется, у «Стойла Пегаса» на Тверской, я увидал его вылезающим из саней, – рассказывает А. К. Воронский в своих воспоминаниях «Памяти Есенина». – На нем был цилиндр и пушкинская крылатка, свисающая с плеч почти до земли.
Она расползалась, и Есенин старательно закутывался в нее. Он был еще трезв. Пораженный необыкновенным одеянием, я спросил:
– Сергей Александрович, что все это означает и зачем такой маскарад?
Он улыбнулся рассеянной, немного озорной улыбкой, просто и наивно ответил:
– Хочу походить на Пушкина, лучшего поэта в мире, – и, расплатившись с извозчиком, прибавил: – Очень мне скучно.
Он показался мне капризным и обиженным ребенком.
– Припоминаю еще одно посещение Айседорой Есенина при мне, когда он был болен, – присоединяется к рассказу С. М. Городецкий[110]. – Она приехала в платке, встревоженная, со свертком еды и апельсином, обмотала Есенина красным своим платком.
Я его так зарисовал, он назвал этот рисунок – «в Дунькином платке». В эту домашнюю будничную встречу их любовь как-то особенно стала мне ясна.
Много женщин меня любило.Да и сам я любил не одну.Не от этого ль темная силаПриучила меня к вину.«Я усталым таким еще не был…»Впрочем, любовь уже была растоптана, Айседора еще пыталась уговорить Есенина ехать с нею за границу. На этот раз навсегда. Теперь у него уже были переведенные стихи, его знали и успели полюбить. Получись у Дункан настоять на своем, и кто знает. Не в Америке, не в Париже, так в Берлине, где в то время существовала обширная русская диаспора, возможно, он мог бы прижиться, и… выжить… в последний год, по словам многих, кто был рядом с Есениным, он то говорил об эмиграции, то тосковал о деревне, мечтая уехать.
Милая Галя! Тысячу приветов! Простите, что не писал. Погода была скверная, настроение от безденежья – тоже. На днях получу, – пишет Есенин Бениславской в начале мая 1924 года из Ленинграда.
Главным образом грустен потому, что дьявольски растолстел. Костюм не сходится. Белье приходится перепарывать. Черт знает что такое! Утром не могу без пота натянуть ботинки. Одним словом, стал вроде Сахарова.
Дитя мое! Возьмите у Приблудного[111] сборник и наберите сами 500 строк для Антологии. Материал отдайте Клычкову и получите 20 червонцев.
Гребень, сей Приблудный, пусть вернет. У меня все это связано с капризами суеверия. Потом, пусть он бросит свою хамскую привычку обворовывать ближних!
Тут необходимо пояснить: в предыдущем письме от 28 апреля 1924 года Галина жаловалась Сергею:
За это время я никого, кроме Риты, Кати и Приблудного, не видела (кстати, он, кажется, успел стянуть вашу гребенку, по крайней мере она исчезла, остальное я спасла – забрала к себе на Никитскую).
Да/ Со «Стойлом» дело не чисто. Мариенгоф едет в Париж. Я или вы делайте отсюда выводы. Сей вор хуже Приблудного. Мерзавец на пуговицах – опасней, так что напрасно – радуетесь – закрытию. А где мои деньги?
Последние строчки ответ – на письмо Г. Бениславской от 26 апреля 1924 года, где она сообщала:
С деньгами положение такое: «Стойло» прогорело, продается с торгов, денег нам так и не дали, пришлось тратить госиздатовские – нужно было Кате, мне и домой в Рязанскую послать и долги.
Я открывал Ассоциацию не для этих жуликов. Позвоните Воронскому и сговоритесь, чтоб он сделал распоряжение выдать мне аванс.
Звоните к нему на дом. 10 он уезжает на Кавказ.
Любящий вас С. Есенин.
Привет Жене, Рите, Берзиной и Вардину[112].
Отношение с Мариенгофом также подорвано. Допекли обиды за разрыв с Зинаидой, непрекращающиеся нападки на Дункан, наплевательское отношение к любимой сестре Есенина Кате. В тот год Мариенгоф был занят собственной женитьбой и проигнорировал просьбу друга помочь девушке. Наставал черед прекрасной Миклашевской узнать характер своего героя.
– Есенин позвонил мне и с журналом ждал меня в кафе, – рассказывает Августа Миклашевская.
Я опоздала на час, задержалась на работе. Когда я пришла, он впервые при мне был нетрезв. И впервые при мне был скандал.
Есенин торжественно подал мне журнал. Мы сели. За соседним столом что-то громко сказали по поводу нас. Поэт вскочил. Человек в кожаной куртке схватился за наган. К удовольствию окружающих, начался скандал…
Казалось, с каждым выкриком Есенин все больше пьянел. Вдруг появилась сестра его Катя. Мы обе взяли его за руки. Он посмотрел нам в глаза и улыбнулся. Мы увезли его и уложили в постель. Я была очень расстроена. Да что там! Есенин спал, а я сидела над ним и плакала. Мариенгоф «утешал» меня:
– Эх вы, гимназистка! Вообразили, что сможете его переделать! Это ему не нужно!
Я понимала, что переделывать его не нужно! Просто надо помочь ему быть самим собой. Я не могла этого сделать. Слишком много времени приходилось тратить, чтобы заработать на жизнь моего семейства.
О моих затруднениях Есенин ничего не знал. Я зарабатывала концертами.
Мы продолжали встречаться, но уже не каждый день. Начались репетиции в театре «Острые углы».
Когда читаешь письма Сергея Есенина, невольно испытываешь понятное огорчение, до какой степени ему не подходит эпистолярный жанр, все какие-то сухие распоряжения, даже в переписке с женщинами, как ни крути, никакого романа в письмах не получить. Настоящие письма Есенина – это его стихи.
Мы встречались с Есениным все реже и реже.
Увидев меня однажды на улице, он соскочил с извозчика, подбежал ко мне.
– Прожил с вами уже всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение:
Вечер черные брови насолил.Чьи-то кони стоят у двора.Не вчера ли я молодость пропил?Разлюбил ли тебя не вчера?Не храпи, запоздалая тройка!Наша жизнь пронеслась без следа.Может, завтра больничная койкаУпокоит меня навсегда.Может, завтра совсем по-другомуЯ уйду, исцеленный навек,Слушать песни дождей и черемух,Чем здоровый живет человек.Позабуду я мрачные силы,Что терзали меня, губя.Облик ласковый! Облик милый!Лишь одну не забуду тебя.Пусть я буду любить другую,Но и с нею, с любимой, с другой,Расскажу про тебя, дорогую,Что когда-то я звал дорогой.Расскажу, как текла былаяНаша жизнь, что былой не была…Голова ль ты моя удалая,До чего ж ты меня довела?Как всегда, тихо прочитал все стихотворение и повторил:
Наша жизнь, что былой не была…Вот так прощаются поэты, часто они мало говорят, но совершают красивые бессмысленные поступки, в которых ярко проявляется их талант.
– Третьего октября 1924 года меня разбудили в восемь часов утра, – рассказывает Августа Миклашевская. – Пришел Есенин. Мы уже встречались очень редко, но тревога за него была еще сильней. Он стоял бледный, похудевший.
– Сегодня день моего рождения. Вспомнил этот день прошлого года и пришел к вам… поздравить… Меня посылают в Италию. Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете.
Вид у него был измученный, больной. Голос – хриплый.
Мы шли по улице, и у нас был нелепый вид. У него на затылке цилиндр (очевидно, опять надел ради дня рождения), на одной руке – лайковая перчатка, и я – с непокрытой головой, в накинутом на халат пальто, в туфлях на босу ногу. Но он перехитрил меня. Довел до цветочного магазина, купил огромную корзину хризантем и отвез домой.
– Извините за шум… – И ушел неизвестно куда.
Сергей Есенин, Иван Приблудный, Григорий Шмерельсон, Вольф Эрлих, Владимир Ричиотти, Семен Полоцкий. Ленинград. 1924 г.
Глава 26. Укатали сивку
Есенин страдал от безденежья, от бездомности, от чрезмерной опеки Галины, от невозможности найти что-либо родное в общении с обожавшими его женщинами. Ему не дали отпраздновать юбилей, не было денег на журнал поэтов. Есенин не администратор, в отличие от Айседоры, привыкшей с детских лет буквально выколачивать деньги из театральных директоров, Сергей обычно смущался попросить, тем паче потребовать свое.
– В делах денежных после возвращения из-за границы он очень запутался (недаром к юбилею он именно денег ждал от Совнаркома), – рассказывает Галина Бениславская. – Иногда казалось, что и не выпутаться из этой сети долгов. Приехал больной, издерганный. Ему бы отдохнуть и лечиться, а деньги только из «Стойла».
По редакциям ходить, устраивать свои дела, как это писательские середняки делают, в то время он не мог, да и вообще не его это дело было.
Часто говорят про поэтов «он не от мира сего», и при этом рисуется слащавый образ с длинными волосами и глазами, устремленными в небеса – в мечтах и грезах, мол, живет. Не знаю, как вообще полагается поэтам. Знаю одно – Сергей Александрович не был таким слащавым мечтателем с неземными глазами, но вместе с тем трудно передать, насколько мучительно было для него это добывание денег. Его гордость не мирилась с неудачами, с получением отказа. Поэтому, направляясь в редакцию, он напрягал все нервы, чтобы не нарваться на отказ. Для этого нужно было переводить свою психику на другой регистр.
Говорят, пишут, вспоминают про него – какой он был хитрый, изворотливый, как умел войти в душу всесильного редактора, издателя и пр. Но при этом забывают случаи, когда Сергей Александрович пасовал, неудачно отстаивал свои интересы, как, например, с продажей своих сочинений Госиздату, когда он, почти не глядя, собирался подписать договор и только благодаря сестре, Екатерине Александровне, и поэту Наседкину[113] (в этом отношении очень практичному и бывалому) получил от Госиздата 10 тысяч вместо 6 тысяч, на которые он уже почти согласился.
Такая же история была с «Анной Снегиной» (или «Персидскими мотивами» – точно не помню). Я условилась с частным издателем И. Берлиным продать ему эту вещь за 1000 рублей. Предупредила об этом Сергея Александровича. Пришел Берлин к Сергею Александровичу и опять завел разговор об этом издании. В конце разговора предлагает за книжку не 1 тысячу рублей, а всего 600 рублей. И Сергей Александрович робко, неуверенно и смущенно соглашается. Пришлось вмешаться в разговор и напомнить о том, что уже условлено за эту вещь 1000 рублей. Тогда Сергей Александрович неопределенно заявляет:
– Да, мне все-таки кажется, что шестьсот рублей мало. Надо бы больше!
Выпроводив поскорее Берлина, чтобы переговоры о гонораре вести без Сергея Александровича, возвращаюсь в комнату.
– Спасибо вам, Галя! Вы всегда выручаете! А я бы не сумел и, конечно, отдал бы ему за шестьсот. Вы сами видите – не гожусь я, не умею говорить. А вы думаете, не обманывали меня? Вот именно, когда нельзя, я растеряюсь. Мне это очень трудно, особенно сейчас. Я не могу думать об этом. Потому и взваливаю все на вас, а теперь Катя подросла, пусть она занимается этим! Я буду писать, а вы с Катей разговаривайте с редакциями, с издателями!
Одно он знал и понимал: за стихи он должен получать деньги. Заниматься же изучением бухгалтеров и редакторов – с кем и как разговаривать, чтобы не водили за нос, а выдали, когда полагается, деньги – ему было очень тяжело, очень много сил отнимало.
Нам пришлось жить втроем (я, Катя и Сергей Александрович) в одной маленькой комнате, а с осени 1924 года прибавилась четвертая – Шурка.
Иными словами, Есенин не просто переехал к Бениславской, он еще и двух сестер туда прописал!
А ночевки у нас в квартире – это вообще нечто непередаваемое. В моей комнате – я, Сергей Александрович, Клюев, Ганин[114] и еще кто-нибудь, в соседней маленькой холодной комнатушке на разломанной походной кровати – кто-либо еще из спутников Сергея Александровича или Катя. Позже, в 1925 году, картина несколько изменилась: в одной комнате – Сергей Александрович, Сахаров, Муран[115] и Болдовкин[116], рядом в той же комнатушке, в которой к этому времени жила ее хозяйка, – на кровати сама владелица комнаты, а на полу: у окна – ее сестра, все пространство между стенкой и кроватью отводилось нам – мне, Шуре и Кате, причем крайняя из нас спала наполовину под кроватью.
Ну а как Сергею Александровичу трудно было с деньгами – этого словами не описать. «Прожектор», «Красная нива» и «Огонек» платили аккуратно. Но в журналы сдавались только новые стихи, а этих денег не могло хватить. «Красная новь» платила кошмарно. Чуть ли не через день туда приходилось ездить (а часто на трамвай не было), чтобы в конце концов поймать тот момент, когда у кассира есть деньги. Вдобавок не раз выдавали по частям, по 30 руб., а долги тем временем накапливались, деньги нужны в деревне, часто Сергей Александрович просил выслать. Положение было такое, что иногда нас лично спасало мое жалованье, а получала я немного, рублей 70. Всего постоянных «иждивенцев» было четверо (мать, отец и две сестры), причем жили в разных местах, родители – в деревне, сестры – в Москве, а сам Сергей Александрович – по всему СССР.
Да, Есенину несладко пришлось после разлуки с Дункан: полное безденежье, невозможные жилищные условия, в которых не то что не пишется, а дышится через раз. И главное, Галина Бениславская, вообразившая отчего-то Сергея Александровича чем-то вроде своей неделимой собственности.
– В своих отношениях с Есениным она претендовала не просто на роль друга, но на роль друга единственного. А для Есенина личная и творческая независимость была одной из высочайших ценностей, он ее всегда отстаивал, – приоткрывает полог тайны лучшая подруга Валины Яна Козловская. – Безусловная самоотверженность Г. А. Бениславской, ее безоглядная преданность и любовь к Есенину порой превращались в свою противоположность. И определенный интерес ее воспоминаний отчасти в том и состоит, что с их помощью лучше и полнее можно представить себе ту обстановку, в которой немалое время пришлось жить поэту, тот остракизм, которому были подвергнуты все его друзья и знакомые.
Эти взгляды Г. А. Бениславской нашли отражение в том предельном субъективизме, с которым она пишет, по сути дела, о всех знакомых. Она уделяет много места рассказам о том, как самые разные лица из окружения Есенина пытались всяческими способами разрушить их отношения, оторвать Есенина от нее. Она обвиняет в этом и имажинистов, и П. В. Орешина[117] с А. А. Ганиным, и Н. А. Клюева, и А. М. Сахарова, и даже сестру поэта Екатерину Александровну. Болезненная субъективность Г. А. Бениславской наложила значительный отпечаток на то, в каком свете предстают перед нами в ее воспоминаниях А. К. Воронский, Н. А. Клюев, А. Дункан, И. Вардин и другие лица. Это, разумеется, должно постоянно учитываться при обращении к ее воспоминаниям.
Москва, 6 апреля 1924 г.
Сергей Александрович, милый, хороший, родной, – писала Есенину Галя. – Прочтите все это внимательно и вдумчиво, постарайтесь, чтобы все, что я пишу; не осталось для Вас словами, фразами, а дошло до Вас по-настоящему. Вы ведь теперь глухим стали, никого по-настоящему не видите, не чувствуете. Не доходит до Вас. Поэтому говорить с Вами очень трудно (говорить, а не разговаривать). Вы все слушаете неслышащими ушами; слушаете, а я вижу, чувствую, что Вам хочется скорее кончить разговор. Знаете, похоже, что Вы отделены от мира стеклом. Вы за стеклом. Поэтому Вам кажется, что Вы все видите, во всем разбираетесь, а на самом деле Вы не с нами. Вы совершенно один, сам с собою, по ту сторону стекла. Ведь мало видеть, надо как-то воспринимать организмом мир, а у Вас на самом деле невидящие глаза. Вы по-настоящему не ориентируетесь ни среди людей, ни в событиях. Для Вас ничего не существует, кроме Вашего самосознания, Вашего мироощущения. Вы до жуткого одиноки, несмотря даже на то, что Вы говорите: «Да, Галя друг»,
«…Так любить, так беззаветно любить, да разве так бывает? А ведь люблю, и не могу иначе; это сильнее меня, моей жизни. Если бы для него надо было бы умереть не колеблясь, а если при этом знать, что он хотя бы ласково улыбнется, узнав про меня, смерть стала бы радостью…» (Из дневника Галины Бениславской)
«Да, такой-то изумительно ко мне относится». Ведь этого мало, чтобы мы чувствовали Вас, надо, чтобы Вы нас почувствовали как-то, хоть немного, но почувствовали. Вы сейчас какой-то «не настоящий». Вы все время отсутствуете. И не думайте, что это так должно быть. Вы весь ушли в себя, все время переворачиваете свою душу, свои переживания, ощущения. Других людей Вы видите постольку, поскольку находите в них отзвук вот этому копанию в себе. Посмотрите, каким Вы стали нетерпимым ко всему несовпадающему с Вашими взглядами, понятиями. У Вас это не простая раздражительность, это именно нетерпимость. Вы разучились вникать в мысли, Вашим мыслям несозвучные. Поэтому Вы каждого непонимающего или несогласного с Вами считаете глупым. Ведь раньше Вы тоже не раз спорили, и очень горячо, но умели стать на точку зрения противника, понять, почему другой человек думает так, а не по-Вашему. У Вас это болезненное, это, безусловно, связано с Вашим общим состоянием. Что-то сейчас в Вас атрофировалось, и Вы оторвались от живого мира. Для Вас он существует, как улицы, по которым Вам надо идти: есть грязные, есть чистые, красивые, но это все так, по дороге, а не само по себе. Вы машинально проходите, разозлитесь, если попадете в грязь, а если нет, то даже не заметите, как шли. Вы по жизни идете рассеянно, никого и ничего не видя. С этим Вы не выберетесь из того состояния, в котором Вы сейчас. И если хотите выбраться, поработайте немного над собой, не говорите: «Это не мое дело!». Это Ваше, потому что за Вас этого никто не может сделать, именно не может. У Вас всякое ощущение людей притупилось, сосредоточьтесь на этом. Выгоните из себя этого беса. А Вы можете это. Ведь заметили же Вы, что Дуров не кормил одного тюленя, дошло. А людей не хотите видеть. Пример – я сама. Вы ко мне хорошо относитесь, мне верите. Но хоть одним глазом Вы попробовали взглянуть на меня? А я сейчас на краю. Еще немного, и я не выдержу этой борьбы с Вами и за Вас… Вы сами знаете, что Вам нельзя. Я это знаю не меньше Вас. Я на стену лезу, чтобы помочь Вам выбраться, а Вы? Захотелось пойти, встряхнуться, ну и наплевать на все, на всех. «Мне этого хочется…» (это не в упрек, просто я хочу, чтобы Вы поняли положение). А о том, что Вы в один день разрушаете добытое борьбой, что от этого руки опускаются, что этим Вы заставляете опять сначала делать, обо всем этом Вы ни на минуту не задумываетесь. Я совершенно прямо говорю, что такую преданность, как во мне, именно бескорыстную преданность, Вы навряд ли найдете. Зачем же Вы швыряетесь этим? Зачем не хотите сохранить меня? Я оказалась очень крепкой, на моем месте Катя и Рита давно свалились бы. Но все же я держусь 7 месяцев, продержусь еще 1–2 месяца, а дальше просто «сдохну». А я еще могла бы пригодиться Вам, именно как друг. Катя, она за Вас может горло перерезать Вашему врагу, и все же я Вам, быть может, нужнее, чем даже она. Она себя ради Вас может забыть на минуту, а я о себе думаю, лишь чтобы не свалиться, чтобы не дойти до «точки». А сейчас я уже почти дошла. Хожу через силу. Не плюйте же в колодезь, еще пригодится. Покуда Вы не будете разрушать то, что с таким трудом удается налаживать, я выдержу. Я нарочно это пишу и пишу, отбрасывая всякую скромность, о своем отношении к Вам. Поймите, постарайтесь понять и помогите мне, а не толкайте меня на худшее. Только это вовсе не значит просто уйти от меня, от этого мне лучше не будет, только хуже. Это значит, что Вы должны попробовать считаться с нами, и не только формально («это неудобно»), а по-настоящему, т. е. считаться не с правилами приличия, вежливости, а с душой других людей, тех, кем Вы по крайней мере дорожите. Вы вовсе не такой слабый, каким Вы себя делаете. Не прячьтесь за безнадежность положения. Это ерунда! Не ленитесь и поработайте немного над собой; иначе потом это будет труднее… Используйте же то, что есть у Вас, а не губите. Вот эти дни я летала то к врачам, то к «Птице», сегодня к Мише ходила, поэтому не успела к Вам зайти, а Вы в это время ушли. Что же мне делать, ведь одновременно быть там и тут я не могу.
Галя милая! Простите, что пишу на такой бумаге. Нет лучше, – начинает свое письмо к Г. Бениславской 15 апреля 1924 года Сергей Есенин[118].
– Я очень и очень извиняюсь, что уехал, не простясь с Вами. Уехал же я потому, что боялся, как бы Петербург не остался для меня дальше Крыма.
Галя милая! Я очень люблю Вас и очень дорожу Вами. Дорожу Вами очень, поэтому не поймите отъезд мой как что-нибудь, направленное в сторону друзей, от безразличия. Галя милая! Повторяю Вам, что Вы очень и очень мне дороги. Да и сами Вы знаете, что без Вашего участия в моей судьбе было бы очень много плачевного. Сейчас я решил остаться жить в Питере.
Никакой Крым и знать не желаю[119].
Дорогая, уговорите Вардина и Берзину так, чтоб они не думали, что я отнесся к их вниманию по-растоплюевски.
Все мне было очень и очень приятно в их заботах обо мне, но я совершенно не нуждаюсь ни в каком лечении.
Если у Вас будет время, то приезжайте и привезите мне большой чемодан или пошлите с ним Приблудного или Риту.
Привет Вам и любовь моя!
Правда, это гораздо лучше и больше, чем чувствую к женщинам. Вы мне в жизни без этого настолько близки, что и выразить нельзя.
Жду от Вас письма, приезда и всего прочего.
Деньги из Госиздата спрячьте под спуд.
Любящий Вас Сергей Есенин.
Вечер прошел изумительно. Меня чуть не разорвали.
– И только тогда, когда он подвинулся ближе к свету, стало ясно, как разительно изменился он за эти годы, – рассказывает Всеволод Рождественский. – На нас глядело опухшее, сильно припудренное лицо, глаза были мутноваты и грустны. Меня поразили тяжелые есенинские веки и две глубоко прорезанные складки около рта. Раньше этого не было.
Выражение горькой усталости не покидало Есенина ни на минуту, даже когда он смеялся или оживленно рассказывал что-нибудь о своих заграничных странствиях.
В пылу разговора он вытащил из кармана свежую коробку папирос и попытался разрезать бандероль острием ногтя. Руки его настолько заметно дрожали, что кому-то из присутствующих пришлось прийти ему на помощь.
Милая Галя! Пришлите с Шмерельсоном[120] пальто, немного белья и один костюм двубортный.
С. Есенин.
26 апреля 1924 года. Ленинград
На берега Невы приехал А. Я. Таиров[121] с Камерным театром. Он позвонил мне из гостиницы «Англетер» и сказал, что ждет меня к обеду, на котором будет и Айседора Дункан, – этот случай, пересказанный нам H. Н. Никитиным[122], снова возвращает нас к теме нашей книги любви Сергея Есенина и Айседоры Дункан. – Мне очень захотелось пойти. Я никогда в жизни ее не видел. Но у меня сидел Есенин, и я сказал Таирову об этом.
– Хочешь прийти с ним? Ради бога, не надо. Не зови его, будет скандал. Изадора и он совсем порвали друг с другом.
Между прочим, все близкие Дункан, и Есенин тоже, всегда называли ее Изадорой… Это было ее настоящее имя.
Есенин, сидевший рядом с телефоном, очевидно, слышал весь мой разговор с Таировым и стал меня упрашивать взять его с собой. Я протестовал. Но в конце концов все вышло так, как он хотел.
В номере Таирова Есенин не подошел к Айседоре Дункан. Этому способствовало еще то, что кроме Таирова, А. Г. Коонен[123] и Дункан за обеденным столом сидели некоторые актеры и актрисы Камерного театра. Среди них и затерялся Есенин.
Я смотрел на Дункан. Передо мной сидела пожилая женщина, как я понял впоследствии – образ осени. На Изадоре было темное, как будто вишневого цвета, тяжелое бархатное платье. Легкий длинный шарф окутывал ее шею. Никаких драгоценностей. И в то же время мне она представлялась похожей на королеву Гертруду из «Гамлета». Есенин рядом с ней выглядел мальчиком… Но вот что случилось. Не дождавшись конца обеда, Есенин таинственно и внезапно исчез. Словно привидение. Даже я вначале не заметил его отсутствия. Неужели он приезжал лишь затем, чтобы хоть полчаса подышать одним воздухом с Изадорой?..
И сердце, остыть не готовясь,И грустно другую любя.Как будто любимую повесть,С другой вспоминает тебя.«Я помню, любимая, помню…»Мне кажется, очень точная последняя фраза. Потеряв Дункан, а вместе с ней и любовь всей своей жизни, Есенин не приобретает ровным счетом ничего, романтические свидания с Миклашевской, беготня по редакциям. Были и будут другие женщины, но в эпизоде, описанном Никитиным, Есенин неслучайно даже не пытается общаться с Айседорой. Этим двоим слова не нужны. Пришел, поглядел, действительно подышал одним воздухом и все… Печально, трагически, но как красиво.
Чужие губы разнеслиТвое тепло и трепет тела.Как будто дождик мороситС души, немного омертвелой.Ну что ж! Я не боюсь его.Иная радость мне открылась.Так мало пройдено дорог.Так много сделано ошибокЧто было ошибкой – связь с Дункан или разрыв с ней же? Как знать…
Галя милая! Ничего не случилось, только так, немного катался на лошади и разбил нос, – пишет Есенин Бениславской 15 июля 1924 года из Ленинграда.
У меня от этого съехал горб (полученный тоже при падении с лошади). Хотели и правили, но вероятно, очень трудно. Вломилась внутрь боковая кость. Очень незаметно с виду, но дышать плохо. В субботу ложусь на операцию. 2 недели пролежу.
Так, живу скучно, только работаю. Иногда выпиваем, но не всегда. Я очень сейчас занят. Работаю вовсю, как будто тороплюсь, чтоб поспеть. Рад очень, что Вам понравилось в селе. Ведь оно теперь не такое. Ужас как непохоже.
Целую Вас и люблю. С. Есенин.
– Уже с полчаса, как пароход шел по ровной, спокойной глади Финского залива, – рассказывает Всеволод Рождественский.
Стая белых чаек вилась за кормой. Волнистым треугольником расходился теряющийся из глаз след. Монотонно похлопывали колеса.
Администратор решил, что пора начинать обещанный литературный концерт. Он хлопотливо собирал участников, что было далеко не легким делом, потому что все разбрелись кто куда по палубе и каютам.
Подбежал он и к Есенину.
Сергей долго отказывался и не дал себя уговорить.
Программа шла, постепенно оживляясь, особенно после мастерского чтения А. Н. Толстым сатирических рассказов, живописующих быт российской эмиграции в Париже. Завязалась очень оживленная общая беседа. Вспомнили и о Есенине. Бросились искать его по пароходу. Но он словно в воду канул. Наконец вспотевший, запыхавшийся администратор, проходя мимо приподнятой створки матросского кубрика, услышал звуки баяна и знакомый голос. Заглянув сверху в полутемное помещение, он увидел, что на одной из коек, окруженный свободными от вахты матросами и кочегарами, сидел Есенин. Он сбросил свой модный пиджак, расстегнул ворот рубашки и старательно выводил на баяне всем знакомый деревенский мотив. Он пел свои стихи с необычайным увлечением и жаром. Голос звучал приятной хрипотцой, как всегда выговаривая русское «г» с мягким придыханием. Пропев строфу, Есенин бойко разливался в переборах, очевидно тут же сочиняя все свои вариации. Чувствовалось, что баян был для него любимым и привычным делом.
Я теперь скупее стал в желаньях,Жизнь моя? иль ты приснилась мне?Словно я весенней гулкой раньюПроскакал на розовом коне.Понемногу на палубе столпилась публика, покинувшая салон. Все стояли молча, боясь проронить хотя бы слово. А Есенин, не чувствуя над собой уже прискучившего любопытства, изливал душу в горячем затейливом напеве.
После этого он охотно выступил и на палубе, и хорошее настроение не покидало его до самого Петергофа.
Милая Галя!
С носом вообще чепуха. Ничего делать не буду. Это больше раздуто от моей мнительности.
Дней через 6–7 я приезжаю в Москву. Еду в Рязань с Никитиным. Уж очень, дьявольски захотелось поудить рыбу.
Книга моя вышла. 1-й экземпляр надписан Вам и лежит у меня на столе. Привезу сам. У меня к Вам большая просьба. Вчера Приблудный уехал в Москву. Дело в том, что он довольно-таки стал мне в копеечку, пока жил здесь. Но хамству его не было предела. Он увез мои башмаки. Не простился, потому что получил деньги. При деньгах я узнал, что это за дрянной человек. Абсолютно точь-в-точь такой же, как с папиросой. (Скорее всего, Есенин говорит здесь о Мариенгофе).
Все это мне ужасно горько. Горько еще потому, что он треплет мое имя. Здесь он всем говорил, что я его выписал. Собирал у всех деньги на мою бедность и сшил себе костюм. Ха-ха-ха – с деньгами он устраиваться умеет. Поэтому я сказал ему, чтоб он заплатил мне за башмаки. Это было ведь почти лучшее, что я имел из обуви. Он удрал. Удрал подло и низко. Повидайте его и получите с него три червонца. Сам я больше с ним не знаком и не здороваюсь.