Здесь необходимо пояснить: Замятин написал статью, в которой превозносил поэзию Маяковского: «И по-прежнему среди плоско-жестяного футуристического моря один маяк – Маяковский. Потому что он не из юрких…». Там же: «Лошадизм московских имажинистов слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они ни старались дурно пахнуть и вопить – им не перепахнуть и не перевопить Маяковского». Термин «лошадизм» приводится как ассоциация к сборнику Шершеневича «Лошадь как лошадь» (1920).
…Простите еще раз, Разумник Васильевич, если как-нибудь приношу вам огорчение. Не люблю я скифов, не умеющих владеть луком и загадками их языка. Когда они посылали своим врагам птиц, мышей, лягушек и стрелы, Дарию нужен был целый синедрион толкователей. Искусство должно быть в некоторой степени тоже таким. Я его хорошо изучил, обломал и потому так спокойно и радостно называю себя и моих товарищей «имажинистами». Помните, я вам кой-что об этом говорил еще на Галерной, 40? И даже в поэме «Сельский часослов» назвал это мое брожение «Израмистил»[83]. Тогда мне казалось, что это мистическое изографство. Теперь я просто говорю, что это эпоха двойного зрения, оправданная двойным слухом моих отцов, создавших «Слово о полку Игореве» и такие строчки, как: «На оболони телегы скрыпать, Рцы лебеди распужени».
Дело не в имажинизме, которое притянула к нам 3. Венгерова[84] в сборнике «Стрелец» 1915 года, а мы взяли да немного его изменили. Дело в моем осознании, преображении мира посредством этих образов. Вспомните: «Как яйцо, нам сбросит слово // С проклевавшимся птенцом…»[85].
Тогда это была тоска «Господи, отелись», желание той зари, которая задирает хвост коровой, а теперь…[86]
Разумник Васильевич Иванов-Разумник (настоящая фамилия Иванов) – русский и советский литературовед, литературный критик, социолог, писатель
Как мы видим, Есенин действительно много работал над стихом, читал других поэтов, вырабатывал собственную концепцию. Еще больше его интересовали любые отклики о нем в зарубежной прессе, особенно после того, как он оттуда вернулся. Добыть подобный материал в то время было сложнее, нежели намыть золото на какой-нибудь сибирской речушке.
– Заговорили о критике. Сергей Александрович очень интересовался статьями о литературе в зарубежных газетах. Яна обещала ему доставать, – вспоминает Бениславская. – Больше всего интересовался статьями и заметками о нем самом и об имажинистах вообще. Поэтому я и Яна доставали ему много газет. Я добывала в информационном бюро ВЧК, а для этого приходилось просматривать целые комплекты «Последних новостей», «Дня» и «Руля».
Впрочем, будет и пресса, будут и научные труды об Есенине. Пока же Айседора обязана добиться перевода и издания стихов Есенина за границей. И вот сначала в газете «Накануне» выходит подборка стихов С. Есенина, после успеха которой Сергей Александрович подписывает договор об издании сборника. Книжка выходит на средства автора, точнее, на средства Айседоры, в ожидании появления которой Есенин заключает договор на издание «Собрания стихов и поэм». Условия прежние.
Опережая события, привожу ответ Горького, когда его спросили о том, как стихи Сергея Есенина принимались читателями в Европе:
«Набросились, как обжоры на клубнику в январе!» – радостно сообщил он.
В общем, полный успех!»
Глава 16. Когда поют финансы
– Дура моя – Ягодка! Ты тоже сволочь из сволочей. Как тебе не стыдно, собаке, залезть под юбку и забыть самого лучшего твоего друга, – пишет Есенин Мариенгофу
В первой же строчке намек: Мариенгоф ругал его – Есенина – за то, что тот якобы предпочел святому искусству женитьбу на Райх, позже на Дункан. А вот теперь сам Мариенгоф проштрафился. Так влюбился, что даже другу на письма ответить не можешь.
…Мартын – это одно, а я другое. Дюжину писем я изволил отправить вашей сволочности, и ваша сволочность ни гу-гу. Итак, начинаю. Знаете ли вы, милостивый государь, Европу? Нет! Вы не знаете Европы. Боже мой, какое впечатление, как бьется сердце… О нет, вы не знаете Европы!
Во-первых, Боже мой, такая гадость однообразия, такая духовная нищета, что блевать хочется. Сердце бьется, бьется самой отчаяннейшей ненавистью, так и чешется, но, к горю моему, один такой ненавистный мне в этом случае, но прекрасный поэт Эрдман сказал, что почесать его нечем.
Почему нечем, РАЗЗ-эт-твою, я готов просунуть для этой цели в горло сапожную щетку, но рот мой мал, и горло мое узко. Да, прав он, этот проклятый Эрдман, передай ему за это тысячу поцелуев и скажи, что у такого юноши, как я, недавно оторвался маятник от циферблата живота[87]. Часовой механизм попортился.
Да, мой друг рыжий, да! Я писал Сашке[88], писал Златому[89], и вы «ни тебе, ни матери». Теперь я понял, понял все я. Ах, уж не мальчик я давно. Среди исканий Безпокоя любить поэту не дано.
Это сказал В. Ш., по-английски он зовется В. Шекспиром. О, я узнал теперь, что вы за канальи, и в следующий раз вам как в месть напишу обязательно по-английски, чтоб вы ничего не поняли.
Да, напишу обязательно will hawe happy impression[90] просьбу простить меня.
– Уезжая в 1922 году за границу, Есенин просил Мариенгофа позаботиться о сестре Кате: выдавать ей деньги – пай Есенина в кафе поэтов и в книжной лавке на Никитской, – рассказывает Августа Миклашевская. – Мариенгоф не выполнил обещания. Когда Есенин узнал об этом, они поссорились. И все-таки, когда Мариенгоф с Никритиной[91] были за границей и долго не возвращались, Есенин пришел ко мне и попросил: «Пошлите этим дуракам деньги, а то им не на что вернуться. Деньги я дам, только чтобы они не знали, что это мои деньги».
Есенин, открытая, распахнутая душа, всем желает помочь, обо всех несчастных позаботиться, неудивительно, что Айседоре с таким попутчиком приходится задумываться о продаже недвижимости. Вот как пишет об этом сам Есенин в письме к И. Шнейдеру:
Милый Илья Ильич! Привет вам и целование.
Простите, что так долго не писал вам, берлинская атмосфера меня издергала вконец. Сейчас от расшатанности нервов еле волочу ногу. Лечусь в Висбадене. Пить перестал и начинаю работать.
Если бы Изадора не была сумасбродной и дала мне возможность где-нибудь присесть, я очень много бы заработал и денег. Пока получил только сто тысяч с лишним марок, между тем в перспективе около 400. У Изадоры дела ужасны. В Берлине адвокат дом ее продал и заплатил ей всего 90 тысяч марок. Такая же история может получиться и в Париже. Имущество ее, библиотека и мебель расхищены, на деньги в банке наложен арест.
Сейчас туда она отправила спешно одного ей близкого человека. Знаменитый Поль Бонкур[92] не только в чем-нибудь помог ей, но даже отказался дать подпись для визы в Париж. Таковы ее дела… Она же как ни в чем не бывало скачет на автомобиле, то в Любек, то в Лейпциг, то во Франкфурт, то в Веймар. Я следую с молчаливой покорностью, потому что при каждом моем несогласии – истерика.
Письмо датируется 21 июня 1922 года, когда Есенин и Дункан останавливались в Висбадене.
«Дела ужасны», тем не менее Есенин накупает себе такое количество костюмов, что они просто не помещаются в гостиничный шкаф. Пройдет мода, и куда их? В деревню отцу посылать? Понимая это, Дункан даже не пытается остановить супруга.
Он такой ребенок, и он никогда ничего не имел в жизни. Я не могу упрекать его за это.
Она не ругает Сергея, когда того доставляют домой мертвецки пьяного, так что швейцар или дежурный по этажу вынуждены нести постояльца на руках. Он же русский, а все русские пьют. Впрочем, с Айседорой тоже время от времени случаются подобные казусы. За все дополнительные услуги Дункан платит по самой высокой цене. Так что складывается впечатление, что бар при гостинице работает исключительно на странных русских миллионеров.
– Айседора и Есенин занимали две большие комнаты в отеле «Адлен» на Унтер ден Линден. Они жили широко, располагая, по-видимому, как раз тем количеством денег, какое дает возможность пренебрежительного к ним отношения, – продолжает Крандиевская-Толстая. – Дункан только что заложила свой дом в окрестностях Лондона и вела переговоры о продаже дома в Париже. Путешествие по Европе в пятиместном «бьюике», задуманное еще в Москве, совместно с Есениным требовало денег, тем более что Айседору сопровождал секретарь-француз, а за Есениным увязался поэт Кусиков. Автомобиль был единственным способом передвижения, который признавала Дункан. Железнодорожный вагон вызывал в ней брезгливое содрогание; говорят, что она никогда не ездила в поездах.
Это неправда, Айседора постоянно путешествовала по железной дороге, провожая на очередное турне прекрасную танцовщицу, ее тогдашний любовник, Парис Зингер, буквально заваливал ее роскошное купе цветами.
Когда тот же Зингер обучил ее водить машину, Айседора полюбила путешествовать, сидя за рулем. Потеряв детей, она несколько месяцев колесила из города в город, не в силах остановиться. Впрочем, об известных людях часто придумывают неправдоподобные истории.
Берлин, Унтер-ден-Линден, 1920-е гг.
Айседора вообще была женщина со странностями. Несомненно умная, по-особенному, своеобразно, с претенциозным уклоном удивить, ошарашить собеседника. Эту черту словесного озорства я наблюдала позднее у другого ее соотечественника, блестящего Бернарда Шоу[93].
Айседора, например, утверждала: «Большинство общественных бедствий оттого, что люди не умеют двигаться. Они делают много лишних и неверных движений».
Это часть философии Дункан, она часто выступала с публичными лекциями, преподавала в своей школе. К слову, желая говорить с ней на одном языке, Есенин сбрасывал туфли и плясал, пока уставший не падал на пол.
– Однажды ночью к нам ворвался Кусиков, – снова доносится до нас голос Крандиевской-Толстой, – попросил взаймы сто марок и сообщил, что Есенин сбежал от Айседоры.
– Окопались в пансиончике на Уландштрассе, – сказал он весело, – Айседора не найдет. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы смотрите, не выдавайте нас.
Но Айседора села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлотенбурга и Курфюрстендама. На четвертую ночь она ворвалась, как амазонка, с хлыстом в руке в тихий семейный пансион на Уландштрассе. Все спали. Только Есенин в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них в темноте буфетов на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют вместе с ароматом сигар и кофе обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса, от бурь и непогод за окном. Но буря ворвалась и сюда в образе Айседоры. Увидя ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой начался погром.
Айседора носилась по комнатам в красном хитоне, как демон разрушения. Распахнув буфет, она вывалила на пол все, что было в нем. От ударов ее хлыста летели вазочки с кронштейнов, рушились полки с сервизами. Сорвались деревянные утки со стены, закачались, зазвенели хрустали на люстре. Айседора бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды черепков и осколков, она прошла в коридор и за гардеробом нашла Есенина.
– Quittez ce bordel immédiatement, – сказала она ему спокойно, – et suivez-moi. (покиньте немедленно этот бордель и следуйте за мной).
Есенин надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и молча пошел за ней. Кусиков остался в залог и для подписания пансионного счета.
Этот счет, присланный через два дня в отель Айседоре, был страшен. Было много шума и разговоров. Расплатясь, Айседора погрузила свое трудное хозяйство на два многосильных «мерседеса» и отбыла в Париж через Кельн и Страсбург, чтобы в пути познакомить поэта с готикой знаменитых соборов.
Глава 17. Париж
– …В 1922 году, во время пребывания Есенина в Париже, я познакомился с этим странным молодым человеком, угадать в котором поэта можно было лишь после длительного наблюдения, – пишет в своей работе «Есенин и Дункан» переводчик и писатель Франц Элленс[94]. – Тривиальное определение «молодой человек» не подходит к нему Вы видели изящную внешность, стройную фигуру, жизнерадостное выражение лица, живой взгляд, и казалось, что все это изобличает породу в самом аристократическом значении этого слова. Но под этим обликом и манерой держать себя тотчас обнаруживалась подлинная натура этого человека, та, что выразилась в «Исповеди хулигана». В резких жестах руки, в модуляциях голоса, временами доходящих до крика, распознавался табунщик, мальчик нецивилизованный, свободный, полный безотчетных влечений, которого с трех лет отпускали в степь. Он мне рассказывал, как однажды его дядя, вместе с которым он жил, сел верхом на лошадь, посадил и его тоже верхом на кобылу и пустил ее вскачь. Свою первую верховую прогулку поэт совершил галопом. Вцепившись в гриву лошади, он с честью выдержал испытание.
Есенина надо искать в самих его истоках, в корнях его родины. Когда я впервые увидел его, его элегантность в одежде и совершенная непринужденность в манере держать себя на какой-то миг ввели меня в заблуждение. Но его подлинный характер быстро раскрылся мне. Эта элегантность костюма, эта утонченная изысканность, которую он словно бы нарочно подчеркивал, были не более чем еще одной – и не самой интересной – ипостасью его характера, сила которого была неотделима от удивительной нежности. Будучи кровно связан с природой, он сочетал в себе здоровье и полноту природного бытия. Думается, можно сказать, что в равной степени подлинными были оба лика Есенина. Этот крестьянин был безукоризненным аристократом.
Впрочем, он сам с удовольствием подчеркивал этот контраст, или, лучше сказать, единство. Он говорил, что пришел в этот мир
…целовать коров,слушать сердцем овсяный хруст, и охотно хвастался в стихах, что ходит «в цилиндре и лакированных башмаках», но тотчас возвращался к своим валенкам и шапке, потому что…
Живет в нем задор прежней вправкиДеревенского озорника.Каждой корове с вывески мясной лавкиОн кланяется издалека,И, встречаясь с извозчиками на площади,Вспоминая запах навоза с родных полей,Он готов нести хвост каждой лошади,Как венчального платья шлейф.Встреча с Горьким и Толстыми в Берлине произошла раньше парижского турне Айседоры и первого посещения Есениным Франции. Прошло совсем немного времени, и балаганный облик ряженого Есенина сменился новой ролью природного аристократа. Заметно благотворное влияние супруги.
Париж – совсем другое дело, – передает отзыв С. Есенина Всеволод Рождественский[95]. – В Париже жизнь веселая, приветливая. Идешь по бульварам, а тебе все улыбаются, точно и впрямь ты им старый приятель. Париж – город зеленый, только дерево у французов какое-то скучное. Уж и так и сяк за ним ухаживают, а оно стоит надув губы. Поля за городом прибранные, расчесанные – волосок к волоску. Фермы беленькие, что горничные в наколках. А между прочим, взял я как-то комок земли – и ничем не пахнет. Да и лошади все стриженые, гладкие. Нет того, чтобы хоть одна закурчавилась и репейник в хвосте принесла! Думаю, и репейника-то у них там нет.
…Это было в то время, когда я вместе со своей женой переводил его стихи[96], – продолжает Франц Элленс. – Я видел его каждый день то в небольшом особняке Айседоры на улице Помп, то в отеле «Крийон», где супружеская чета спасалась от сложностей домашнего быта. Если в «Крийоне» Есенин производил впечатление человека светского, нисколько не выпадающего из той среды, которая казалась столь мало для него подходящей, то в будничной обстановке маленького особняка он представал передо мной в своем более естественном облике, и, во всяком случае на мой взгляд, выглядел человеком более интересным и более располагающим к себе. Я имел также возможность с некоторым смущением наблюдать этот союз молодого русского поэта и уже клонившейся к закату танцовщицы, показавшийся мне сначала, как я уже говорил, почти чудовищным. Я думаю, что ни одна женщина на свете не понимала свою роль вдохновительницы более по-матерински, чем Айседора. Она увезла Есенина в Европу, она, дав ему возможность покинуть Россию, предложила ему жениться на ней. Это был поистине самоотверженный поступок, ибо он был чреват для нее жертвой и болью. У нее не было никаких иллюзий, она знала, что время тревожного счастья будет недолгим, что ей предстоит пережить драматические потрясения, что рано или поздно маленький дикарь, которого она хотела воспитать, снова станет самим собой и сбросит с себя, быть может жестоко и грубо, тот род любовной опеки, которой ей так хотелось его окружить. Айседора страстно любила юношу-поэта, и я понял, что эта любовь с самого начала была отчаянием.
Всю жизнь Айседора отрицала брак как таковой: «Если женщина, прочитав брачный контракт, все же выходит замуж, значит, так ей и надо!» – шокировала публику на своих публичных выступлениях Дункан. Она отказалась стать женой миллионера Зингера, от которого у нее был сын. Ее не интересовал брак с Гордоном Крейгом, чьему гению она продолжала поклоняться даже после того, как они расстались. В какой-то степени брак с Есениным – с человеком, с которым нет и не может быть никаких перспектив, – был продиктован необходимостью. Она посчитала себя обязанной кинуть к ногам своего юного подопечного Европу, как кидает шубу под ноги королевы Англии Сэр Уолтер Рэйли[97]. Она должна была оторвать Есенина от вечно хмельных друзей и показать ему новые горизонты. Она продавала недвижимость ради того, чтобы одевать его по последней парижской моде, чтобы устраивать праздники, на которые будут приглашены будущие издатели. В конце концов, она оплатила все первые переводы стихов Есенина и тиражи его книг на разных языках. Для деятельной, как бы это сейчас сказали, креативной Айседоры Есенин был не только любимым мужчиной, но и интереснейшим проектом, который она блистательно реализовывала.
Сергей Есенин в доме Айседоры Дункан. Париж, rue de la Pompe, 103. Сентябрь 1922 г.
А как еще доказать свою любовь? Одни утверждают, будто путь к сердцу мужчины лежит через желудок, другие – через лесть. В своей страсти к Есенину, Айседора шла ва-банк. Она отдавала все, что у нее было, понимая, что все равно не сможет стать для него тем, чем он являлся для нее.
Есенин же то капризничал, убегая от великовозрастной супруги, то возвращался, дабы пасть перед ней на колени. Впрочем, он писал стихи, а это уже хороший знак. Вот, к примеру, посвященное Айседоре:
Сыпь, гармоника! Скука… Скука…Гармонист пальцы льет волной.Пей со мною, паршивая сука.Пей со мной.Излюбили тебя, измызгали,Невтерпеж!Что ж ты смотришь так синими брызгами?Или в морду хошь?В огород бы тебя, на чучело,Пугать ворон.До печенок меня замучилаСо всех сторон.Сыпь, гармоника! Сыпь, моя частая!Пей, выдра! Пей!Мне бы лучше вон ту, сисястую,Она глупей.Я средь женщин тебя не первую,Немало вас.Но с такой вот, как ты, со стервоюЛишь в первый раз.Чем больнее, тем звончеТо здесь, то там.Я с собой не покончу.Иди к чертям.К вашей своре собачьейПора простыть.Дорогая… я плачу…Прости… Прости…Вот такое признание в любви.
В Париже Айседора уходит с головой в свою работу, ей и танцевать, и на деловые встречи бегать. От нечего делать Есенин и Кусиков целый день пьют взаперти.
Как-то раз Александр Борисович уговорил традиционно мрачного Сергея Александровича поехать посмотреть Версаль. Айседора тут же выдала денег на это мероприятие, в тайне надеясь, что Есенин хоть немного развеется. Есенина уговаривали долго, но, в конце концов, и он согласился. Вышли утречком из дома, прошли пару кварталов, а когда поравнялись со знакомым ресторанчиком, Есенин вдруг ощутил жуткий голод. Сели завтракать. Сергей Александрович сразу пить. Так до ужина и завтракали, ни в какой Версаль не поехали. Позже Есенин признался, что специально все подстроил, чтобы никуда не ехать.
– …Мне вспоминается вечер, когда одновременно раскрылись и драма этих двух людей, и подлинный характер Есенина, – рассказывает Франц Элленс. – Я пришел, когда они были еще за столом (имеются в виду Есенин и Дункан), и застал их в каком-то странном и мрачном расположении духа. Со мной едва поздоровались. Они были поглощены друг другом, как юные любовники, и нельзя было заметить, что они находятся в ссоре. Несколько мгновений спустя Айседора мне рассказала, что слуги отравляют им жизнь, что этим вечером здесь разыгрались отвратительные сцены, которые привели их в смятение.
Поскольку его жена показала себя более раздраженной, чем обычно, и утратила то замечательное хладнокровие, то чувство меры, тот ритм, который был основой и ее искусства, и самой ее натуры, что по обыкновению так хорошо воздействовало на поэта, Есенин решил ее подпоить. Никаких дурных намерений у него не было.
Я все яснее читал на лице танцовщицы отчаяние, которое обычно она умела скрывать под спокойным и улыбающимся видом. Отчаяние выражалось также и в чисто физическом упадке ее сил.
Внезапно Айседора снова подобралась и, сделав над собой усилие, пригласила нас пройти в ее студию – в тот огромный зал, где находилась эстрада и вдоль стен стояли диваны с подушками. Она попросила меня прочитать только что законченный мной французский перевод «Пугачева», строки которого – это и действующие лица, и толпы народа, ветер, земля и деревья. Я прочитал, хотя и неохотно, по-тому что боялся испортить своей робостью и неважной дикцией великолепную поэму, одновременно резкую и нежную. Айседора, очевидно, не была удовлетворена моей декламацией, потому что тотчас же обратилась к Есенину с просьбой прочитать поэму по-русски. Какой стыд для меня, когда я его услышал и увидел, как он читает! И я посмел прикоснуться к его поэзии! Есенин то неистовствовал, как буря, то шелестел, как молодая листва на заре. Это было словно раскрытие самих основ его поэтического темперамента. Никогда в жизни я не видел такой полной слиянности поэзии и ее творца. Эта декламация во всей полноте передавала его стиль: он пел свои стихи, он вещал их, выплевывал их, он то ревел, то мурлыкал со звериной силой и грацией, которые пронзали и околдовывали слушателя.
В тот вечер я понял, что эти два столь несхожих человека не смогут расстаться без трагедии.
Глава 18. США
1 октября на пароходе «Париж», Айседора и Сергей прибыли в Нью-Йорк. И тут же новое испытание, едва пароход причалил: поднявшиеся на борт пограничники, запретили чете Есенин-Дункан сойти на берег. Пришлось им дать торжественное обещание «не делать никому зла» и «не принимать участия ни в каких политических делах», после чего получили личное разрешение президента У. Гардинга[98] ступить на американскую землю. Впечатление было изначально испорчено. Сходя с корабля, Есенин приметил статую свободы и, сочувственно кивнув ей, произнес: «Бедная старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьеза!», после чего демонстративно поклонился статуе. Их усадили на катер и, доставив на берег, определили на жительство в гостиницу «Уолдорф Астория».
Сергей Есенин и Айседора Дункан на пароходе «Париж». 1922 г.
Есенин делал себе рекламу на скандалах, Айседора – на подчеркнуто революционных взглядах, как правило идущих вразрез с общественным мнением. Теоретически, скандал на въезде в страну должен был только стимулировать творческую энергию молодоженов, но Есенин замкнулся в себе, а Айседора, должно быть, посчитала себя виноватой в произошедшем.
Меняется и отношение супругов друг к другу, еще совсем недавно Крандиевская-Толстая рассказывала о том, как чета прогуливалась по Берлину, а Анатолий Мариенгоф злобно цедил сквозь зубы:
Ему было приятно и лестно ходить с этой мировой славой под руку вдоль московских улиц, появляться в кафе поэтов, в концертах, на театральных премьерах, на вернисажах и слышать за своей спиной многоголосый шепот, в котором сплетались их имена: «Дункан – Есенин… Есенин – Дункан…».
Приметливая Крандиевская-Толстая рассказывала, что Есенин признавался ей в том, что они иногда дрались с Айседорой. Как-то раз директор нью-йоркской школы Дункан М. Мерц, застал отвратительную сцену: Есенин избивал Айседору, а та старалась защитить лицо.
Я поговорил с ней по душам и посоветовал не мириться со столь неподобающим обращением. Она ответила со свойственной ей кроткой улыбкой: «Знаешь, Есенин всего лишь русский мужик, а русскому мужику свойственно напиваться по субботам и поколачивать свою жену!».
– Есенин свои чувства к Айседоре выражал различно: то казался донельзя влюбленным, не оставляя ее ни на минуту при людях, то наедине он подчас обращался с ней тиранически грубо, вплоть до побоев и обзывания самыми площадными словами, – пишет А. Раткевич. – В такие моменты Изадора бывала особенно терпелива и нежна с ним, стараясь всяческими способами его успокоить.
– Есенина я знал давно – лег десять, двенадцать, – пишет в своей статье «Как делать стихи» В. Маяковский.
В первый раз я его встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками. Это было в одной из хороших ленинградских квартир. Зная, с каким удовольствием настоящий, а не декоративный мужик меняет свое одеяние на штиблеты и пиджак, я Есенину не поверил. Он мне показался опереточным, бутафорским. Тем более что он уже писал нравящиеся стихи и, очевидно, рубли на сапоги нашлись бы.
Как человек, уже в свое время относивший и отставивший желтую кофту, я деловито осведомился относительно одежи:
– Это что же, для рекламы?
Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло.
Что-то вроде:
– Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной…
Его очень способные и очень деревенские стихи нам, футуристам, конечно, были враждебны.
Но малый он был как будто смешной и милый.
Уходя, я сказал ему на всякий случай:
– Пари держу, что вы все эти лапти да петушки-гребешки бросите!
Есенин возражал с убежденной горячностью. Его увлек в сторону Клюев, как мамаша, которая увлекает развращаемую дочку, когда боится, что у самой дочки не хватит сил и желания противиться.
Есенин мелькал.
Плотно я его встретил уже после революции у Горького.
Я сразу со всей врожденной неделикатностью заорал:
– Отдавайте пари, Есенин, на вас и пиджак, и галстук!
Есенин озлился и пошел задираться.
– …Устав от Парижа, он отправился в Соединенные Штаты. Там снова, как и в Европе, он получил возможность жить в чаду постоянного хмеля, – продолжает Франс Элленс. – Но Россия давала знать себя все сильнее и сильнее. Шапка одолела цилиндр, а валенки одержали верх над лакированными башмаками. Вернувшись в Москву, Есенин словно бы себя потерял, или, быть может, его сотоварищи не были уже столь сплочены вокруг него, как раньше. Поколение поэта, пока он отсутствовал, ушло далеко вперед, ждать его не стали.
Есенин оказался в одиночестве, или, вернее сказать, счел себя одиноким после того, как в постоянной погоне за славой лучше ощутил тщету бытия.
Мне грустно на тебя смотреть,Какая боль, какая жалость!Знать, только ивовая медьНам в сентябре с тобой осталась.Чужие губы разнеслиТвое тепло и трепет тела.Как будто дождик мороситС души, немного омертвелой.Ну что ж! Я не боюсь его.Иная радость мне открылась.Ведь не осталось ничего,Как только желтый тлен и сырость.Ведь и себя я не сберегДля тихой жизни, для улыбок.Так мало пройдено дорог,Так много сделано ошибок.Смешная жизнь, смешной разлад.Так было и так будет после.Как кладбище, усеян садВ берез изглоданные кости.Вот так же отцветем и мыИ отшумим, как гости сада…Коль нет цветов среди зимы,Так и грустить о них не надо.– Большинство американцев, если они и узнали из газет о приезде русского поэта, думали о нем лишь как о муже их соотечественницы. А сколько тягостного и даже оскорбительного было для Есенина в его тщетных попытках добиться издания его стихов на английском языке, в провале надежд на то, что наконец-то он предстанет перед американцами человеком творческим, а не просто молодым спутником Айседоры Дункан, неизвестно на что расходующим свои дни, – вспоминает М. О. Мендельсон в своей работе «Встречи с Есениным».
– За время пребывания Есенина и Дункан в США мне довелось их видеть еще несколько раз, – пишет М. О. Мендельсон. – Однажды Айседора Дункан выступала перед рабочими в убогом театрике, вернее, жалком клубном помещении. Перед состоятельными зрителями, которые могли ходить на дункановские вечера в обширном зале «Карнеги-холл», танцовщица куда полнее сумела раскрыть свое дарование. Но в этом клубе (обычно здесь проводились собрания членов прогрессивных организаций), куда пришли нью-йоркские труженики, танцовщице выступать было трудно: слишком тесна была сцена. Зато рабочие лучше уловили присущее искусству Дункан революционное начало, связь творчества этой актрисы с духом Октября.
По поручению газеты «Новый мир» я присутствовал в клубе, был за кулисами. Здесь же бродил Есенин. Из зала доносились музыка и восторженные аплодисменты.
Поэт показался мне даже более возбужденным, чем в тот день, когда я видел его в отеле. (В первый раз М. Мендельсон посетил Есенина вместе с Д. Бурлюком.) Он не мог спокойно ни сидеть, ни стоять. Меж тем место за сценой, остававшееся в распоряжении Есенина, было совсем маленьким – еще шаг, другой, и его увидели бы из зрительного зала. От немногих людей, которые, как и поэт, находились за кулисами, он не мог (да, видимо, и не хотел) скрыть свои чувства. А лицо Есенина говорило о том, что на душе у него было тяжело.
А потом перебрались мы с Айседорой в Нью-Йорк, – делится впечатлениями от недавнего путешествия сам Сергей Александрович (слова его любезно записал для нас Всеволод Рождественский). – Америки я так и не успел увидеть. Остановились в отеле. Выхожу на улицу. Темно, тесно,
неба почти не видать. Народ спешит куда-то, и никому до тебя дела нет – даже обидно. Я дальше соседнего угла и не ходил. Думаю, заблудишься тут к дьяволу, и кто тебя потом найдет?
Здесь, так же как и в Берлине, и Париже, Есенин завел себе привычку уходить и пропадать невесть в каких барах часы, а иногда и дни. Нет, он не пытался снять себе другой номер, как это бывало в Германии, или уйти в поля. Айседора сходила с ума, придумывая, что еще могло случиться с ее благоверным.
Вот записка, полученная ею в Нью-Йорке от супруга.
Milaya Isadora Ia ne mogu bolshe hochu domoi Sergei.
Казалось бы, что тебе еще, стихи переведены уже на немецкий и французский, изданы книги, возможно скоро и на английский переведут. Идут дела. Живи и радуйся. Но Есенин хочет всего и сразу, ему необходима быстрая и прочная слава, как это иногда пишут в биографической литературе: «Он проснулся знаменитым».
Один раз вижу: на углу газетчик, и на каждой газете моя физиономия. У меня даже сердце екнуло. Вот это слава! Через океан дошло.
Купил я у него добрый десяток газет, мчусь домой, соображаю – надо тому, другому послать. И прошу кого-то перевести подпись под портретом. Мне и переводят:
«Сергей Есенин, русский мужик, муж знаменитой, несравненной, очаровательной танцовщицы Айседоры Дункан, бессмертный талант которой…» и т. д., и т. д.
Злость меня такая взяла, что я эту газету на мелкие клочки изодрал и долго потом успокоиться не мог. Вот тебе и слава! В тот вечер спустился я в ресторан и крепко, помнится, запил. Пью и плачу. Очень уж мне назад, домой, хочется[99].
Не искал я ни славы, ни покоя,Я с тщетой этой славы знаком.А сейчас, как глаза закрою.Вижу только родительский дом.«Эта улица мне знакома…»– Я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это также неприятно, как расстегнутые брюки… – пишет С. Есенин А. Мариенгофу. – Не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке. Кроме русского, никакого другого не признаю, и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски… Здесь имеются переводы тебя и меня в издании «М», но все это убого очень. Знают больше по имени, и то не американцы, а приехавшие в Америку евреи. По-видимому, евреи самые лучшие ценители искусства, потому ведь и в России, кроме еврейских девушек, никто нас не читал…
– Мы почти каждый день встречались в его отеле и в общей беседе склонялись, что хорошо бы создать свое издательство чистой поэзии и литературы без вмешательства политики, – рассказывает в своих воспоминаниях Вениамин Левин, встречавшийся с Есениным и Дункан во время их приезда в США. – В Москве кричали: «Вся власть Советам», а я предложил Есенину лозунг: «Вся власть поэтам». Он радостно улыбался, и мы рассказали об этом Изадоре. Она очень обрадовалась такому плану и сказала, что ее бывший муж Зингер обещал ей дать на устройство балетной школы в Америке шестьдесят тысяч долларов, половину этой суммы она определила нам на издательство на русском и английском языках. Мы были полны планов на будущее, и Есенин уже смотрел на меня как на своего друга-компаньона.
Одновременно стихи Есенина переводятся на идиш. В гостях у поэта Мани-Лейба (М. Л. Брагинского)[100] Есенин читает стихи, после чего Дункан исполняет танец. Все идет по запланированному, зрители в восторге, присутствующие на вечере журналисты записывают в блокнотики впечатления. Во время кульминации действа Есенин поднялся со своего места и, подойдя к жене, ударил ее в лицо кулаком, закричав, «чтобы она не смела выделываться перед всякими там евреями», после чего разорвал на ней платье и ушел злой на весь мир. На следующий день в прессе появились статьи, обвиняющие Есенина в антисемитизме.
Милый, милый Монилейб! – пишет Есенин Брагинскому в конце января 1923 года. Нью-Йорк.
Вчера днем вы заходили ко мне в отель, мы говорили о чем-то, но о чем, я забыл, потому что к вечеру со мной повторился припадок. Сегодня лежу разбитый морально и физически. Целую ночь около меня дежурила сестра милосердия. Был врач и вспрыснул морфий.
Дорогой мой Монилейб! Ради Бога, простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.
Поговорите с Ветлугиным, он вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе[101]. Эдгар По в припадках разбивал целые дома.
Что я могу сделать, мой милый Монилейб, дорогой мой Монилейб! Душа моя в этом невинна, а пробудившийся сегодня разум повергает меня в горькие слезы, хороший мой Монилейб! Уговорите свою жену, чтоб она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить. Я прошу у вас хоть немного ко мне жалости.
Любящий вас всех Ваш С. Есенин.
– Однажды (кажется, это было в феврале 1923 года), – вспоминает В. Левин, – я пришел к Есенину в отель, и он сказал мне, что собирается на вечеринку к еврейскому поэту Мани-Лейбу, переведшему многие его стихи на еврейский язык.
Собрались выходцы из России, большей частью из Литвы и Польши, рабочие, как-то связанные интересами с литературой.
Сам Мани-Лейб, высокий, тонкий, бледный, симпатичный, несомненно, даровитый поэт, и жена его, Рашель, тоже поэтесса, встретили гостей добродушно и радостно. Видно было, что все с нетерпением ждали нашего приезда. И как только мы вошли, начался вечер богемы в Бронксе.
Скоро раздались голоса с просьбой, чтоб Есенин прочел что-нибудь. Он не заставил себя просить долго и прочел монолог Хлопуши.
Есенина снова просили что-нибудь прочесть из последнего, еще неизвестного. И он начал трагическую сцену из «Страны негодяев». Вряд ли этот диалог был полностью понят всеми или даже меньшинством слушателей. Одно мне было ясно, что несколько фраз, где было «жид», вызвали неприятное раздражение.
А новые люди все прибывали в квартиру. Есенин был в мрачном настроении. Он дважды бежал из квартиры. Мани-Лейб еще с некоторыми (с ними и Файнберт[102]) нагнали его. Снова пришли на квартиру Мани-Лейба. Есенин сделал попытку выброситься в окно пятого этажа. Его схватили, он боролся.
– Распинайте меня, распинайте меня! – кричал он.
Его связали и уложили на диван. Тогда он стал кричать:
– Жиды, жиды, жиды проклятые!
Как раз после истории в Бронксе Есенин получил пачку авторских экземпляров своей книжки, вышедшей в Берлине в издательстве Гржебина. Одну такую книжку он подарил мне с трогательной надписью – «с любовью». Другой экземпляр он подарил Мани-Лейбу с надписью: «Дорогому другу – жиду Мани-Лейбу». И многозначительно посмотрев на него, сказал: «Ты меня бил».
После скандала на квартире Мани-Лейба заметки о безобразном поведении С. Есенина вышли в газетах «Руль», «Дер тог» и др. В. Левин свидетельствует:
«Что всего ужаснее – назавтра во многих американских газетах появились статьи с описанием скандального поведения русского поэта-большевика. Есенин был представлен «антисемитом и большевиком». Мне переводили содержание статей в английской, и я сам читал их в еврейско-американской печати. Стало ясно, что в частном доме поэта Мани-Лейба на «вечеринке поэтов» присутствовали представители печати – они-то и предали «гласности» всю эту пьяную историю…».
– «У меня дети от еврейки, а они обвиняют меня в антисемитизме1.», – негодовал Есенин.
Глава 19. Прощай, Америка
О намерениях Дункан распродать свою недвижимость знал и А. Мариенгоф, это становится понятно из письма к нему Есенина:
Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься, – пишет Есенин другу 12 ноября 1922 года. Нью-Йорк.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки. Все ее банки и замки, о которых она пела нам в России, – вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу, и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь.
Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, «заграница», а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно, значение его для всех, как значение Изы Кремер[103], только с тою разницей, что Иза Кремер жить может на свое пение, а тут хоть помирай с голоду.
Впрочем, никто пока не говорит о голодной смерти, Айседора работает, благодаря этим гастролям за четыре месяца они побывали в Чикаго, Бостоне, Филадельфии, Индианополисе, Луисвилле, Канзас-Сити, Детройте, Мемфисе, Балтиморе, Кливленде и других городах. Деньги есть, хотя и пресса не всегда встречает танцовщицу восторженными воплями, в большой степени виновато в этом советское правительство, не разрешившее вывезти школу. Так что теперь никто и не верит, что таковая существует.
Сергей Есенин, Александр Кусиков, Анатолий Мариенгоф. Москва. 1919 г.
В Бостоне случился курьез: опасаясь, что Айседора снова начнет танцевать революционные танцы, мэр города распорядился изъять из ее гардероба все красное. Перед вторым отделением Дункан вышла на сцену в обычном платье, заявив:
«Боюсь, что не смогу исполнить вторую часть программы, как было объявлено, но не по своей вине. Просто ваш мэр обожает все красное настолько, что забрал мои красные туники даже без моего разрешения». Зал выл и буквально валялся от восторга».
В конце января газеты опубликовали объявление:
Изадора Дункан отложила свою поездку в Советскую Россию, для того чтобы в пятницу 2 февраля 1923 года в Лексингтон-театре, 51-я ул. и Лексингтон авеню, дать специальное представление в пользу сирот. Исключительно русская программа. Русский симфонический оркестр под управлением Модеста Альтшулера[104]. Знаменитый русский поэт Сергей Есенин (муж Изадоры Дункан) будет говорить о своих впечатлениях в Соединенных Штатах.
Айседора и прежде время от времени выводила на сцену Есенина, но, если в Берлине это было вполне нормально, в Париже встречалось с непониманием, в Америке каждый шаг давался огромным усилием.
Вскоре Дункан действительно потеряла американское гражданство, это событие она тут же прокомментировала со сцены:
Мой менеджер сказал мне, что, если я буду произносить речи, мое турне кончится. Очень хорошо, турне кончилось. Я вернусь в Москву, где есть водка, музыка, поэзия и танцы… Да, и Свобода!
Практически все деньги, полученные от гастролей, тут же тратились на Есенина, причем львиная доля не на издание книг и даже не на дорогие костюмы. Айседора чувствовала себя вымотанной. Она потратила даже те деньги, которые должна была привезти на содержание школы. Поэтому, несмотря на общую усталость и подавленность, попросила по телефону Ирму организовать для нее новые гастроли, на этот раз на Кавказ и Крым.
Достаточно сказать, что он (имеется в виду С. Есенин) без разрешения взял у Дункан 8 тысяч долларов. Присвоил, как это ни досадно, почти половину ее гардероба (с целью передать присвоенное своим сестрам), – возмущается А. Раткевич.
Хорошо бы сделать небоскреб Вульворта моим надгробным камнем – я спрыгну с его крыши с последним стихотворением, которое напишу, – ответствовал всем на свете приставалам Есенин[105].
Глава 20. Скатертью дорожка
Несмотря на все протесты и требования немедленно вернуть его в Москву, из Америки супруги снова отправились во Францию. А что поделаешь, контракты подписаны, Айседора обязана отработать всю запланированную программу.
Как-то раз Дункан устраивала у себя прием, Есенин побыл в самом начале, а потом исчез. Давно привыкнув к подобным выкрутасам, Айседора не беспокоилась. Посидели, почитали стихи, а когда перешли в большую столовую отеля, увидели повешенного на люстре Есенина. Все тут же бросились к удавленнику, кто-то схватил поэта за ноги и приподнял его, кто-то перерезал веревку. В результате Есенин отделался парой синяков на шее, а Айседора чуть не рехнулась от ужаса.
Через два дня после инцидента пьяный Есенин разгромил номер гостиницы, выбил стекла, разбил зеркала, разломал всю мебель, в общем, уничтожил все, что под руку попало. Опасаясь за свою жизнь, Айседора села в машину и отправилась в Версаль. Вернулась вечером и подписала огромный счет за учиненный Есениным погром.
– Я никогда не верила в брак и теперь верю в него еще меньше, чем когда-либо… Некоторые русские не могут быть пересажены с родной почвы… Все знают, что Есенин сумасшедший. В Москве он может крушить все на свете, и никто не будет обращать на него внимания, потому что он – поэт, – объяснила она на свой лад произошедшее в интервью одной из парижских газет.
Сергей недолго копил обиду и, когда они прибыли в Берлин, дал интервью для желтой прессы. Статья называлась: «Лучше в Сибирь, чем в мужья к Айседоре».