— Может быть, Феликс Пиа, господин президент?..
— Ах, это старое заячье дерьмо я давно знаю, нет, нет, не он, дальше!!!
— Флуранс, Ранвье, Варлен… Чорт возьми, Вермеш, конечно.
— Если «конечно», то где же вы были? Если «конечно», значит, вы знали, подозревали, догадывались, предполагали?.. Идите вон! К утру доставьте мне точный список зачинщиков и вдохновителей.
Но и через пять дней, когда ему подали подробный список предполагаемых вдохновителей, положение не стало для него более ясным. Конечно, виноваты были и прудонисты, и партия Бланки, и демократическая печать, и Федеральный совет Интернационала, и бездарные наполеоновские генералы, проигравшие войну и потом не сумевшие отстоять Париж в дни осады, виноват был Гарибальди, разжегший патриотический пыл, виноват был Рошфор, искренно путавшийся в дела обороны, виноваты были польские и итальянские эмигранты, провозгласившие восстание делом чести и доблести всех трудящихся мира. С другой стороны, были виноваты его собственные министры, известные главным образом своим примитивным жульничеством и бездарностью, виновата церковь, английские шпионы и еврейские банкиры.
Когда маршал Мак-Магон явился к нему с предложением своих услуг по подавлению мятежа, Тьер продержал его в приемной два часа, но выскочил, не пересидев своего бешенства, и, встав на носки, затыкал слабой желтой ручонкой в маршальский мундир.
— Морда! — кричал он. — Вы, маршал мой, изрядная морда! Так распустить! А! Так дезорганизовать! А! Я подотрусь вашим предложением, вот что! Да-да! — Он отскочил от него, как мяч от стены, и указал рукой на дверь: — Я позову вас, маршал, когда дела республики того потребуют. Не извольте рассуждать.
Потом он стал вызывать генерала за генералом и вести с ними длительные беседы. Убеждаясь с каждым днем в их абсолютном военном невежестве, он стал подумывать о помощи немцев. Он боялся лишь одного, что потеряет благодаря этой мере влияние среди мещанской части Национального собрания. Потом он боялся еще англичан. И русских тоже боялся. И все это так в конце концов его расстроило, что он никак не мог наметить единой системы подавления революции. Сначала, по инициативе парижских мэров, ему предложили компромиссный выход — соглашение с Коммуной на основе принятия им некоторых реформ. Тьер отказался, так как хотел сам даровать эти реформы, и еще потому, что боялся новых выборов Собрания, которые должны были последовать за соглашением. Генералы предложили штурм города — он им не поверил.
— В тысяча восемьсот девятом году французам пришлось бомбардировать Сарагоссу в течение сорока одного дня, — сказал он осведомленно, — и в конце концов, чтобы выбить испанцев, пришлось минировать каждую улицу.
Отвергнув предложенные способы, он остановился на том, который выдумал сам, — на подкупе. Его агенты, по их собственным утверждениям, платили кому не лень. Они представляли ему расписки коммунальных генералов, редакторов, рабочих лидеров и ведомственных чиновников.
Они утверждали, что все подкуплены и готовы сдаться главе исполнительной власти, но версальские атаки отбивались с прежним диким упорством, а газеты выходили каждый день с лозунгами, все более непримиримыми.
— Они проиграют на своем интернационализме, — сказал он наконец. — Парижанин не захочет драться, если это оказывается делом английского или русского пролетария. Русские проблемы у нас никого не заинтересуют.
Он дал указания провоцировать интернациональную политику Коммуны. Его агенты кричали на всех перекрестках, что дело, затеянное Парижем, оказывается даже не его, парижским, делом, а русским, английским и польским.
И однажды секретарь российского императорского посольства г. Обрезков ознакомил главу исполнительной власти с неожиданными результатами его агитации.
— Знаете ли, господин президент, — сказал он, — что рудный бассейн севера и Па-де-Кале пользуются у вас трудом поляков; Нормандия и побережье Средиземного моря — трудом китайцев; стекольные заводы в Бордо — трудом негров; железные рудники Брие — трудом итальянцев и немцев; Лион — трудом греков; что джутовая и лесная промышленность в Пиренеях держатся на испанцах и что все сезонные рабочие севера Франции — бельгийцы. И знает ли господин президент о том, что интернациональная политика парижских инсургентов весьма положительно воспринимается всеми этими некоренными группами рабочих.
Через три дня после разговора Тьер позвал Мак-Магона.
— Штурм, подкуп, экономическая блокада… Так мы их быстро возьмем, — сказал он бодро.
Неуверенный в способностях маршалов, он сам ежедневно посещал стрелковые занятия, ревизовал снабжение армии и присутствовал на политических занятиях офицеров. Если бы в его распоряжении было время, он избрал бы не способы прямой и открытой войны, а, наоборот, систему косвенных ударов, игру на голоде, на партийно-групповых разногласиях в Коммуне, на неопытности ее вождей и неверности многих военных специалистов. Он предпочел бы столкнуть лбами якобинцев с бланкистами, прудонистов со сторонниками Интернационала, чтобы на двадцать лет вперед рабочие Парижа закаялись верить всем этим господам из копеечных газетных листков. В его планы не входило сначала намерение физически уничтожить рабочих Парижа, — нет, он рассчитывал добиться подчинения восставших более «мирным» путем, вселив в них уверенность в продажности своих вождей, ужас перед всемогуществом буржуазии и сознание своего собственного общественного бессилия. Но обстановка требовала быстрых решений. Выборы 30 апреля были не в его пользу. Бисмарк день ото дня становился требовательней, Париж — день от дня организованнее, Национальное собрание в Бордо — день ото дня непослушнее. В начале мая он твердо решил, что будет штурмовать город со стороны Биланкура. Ворота Сен-Клу и Пуан-дю-Жур были намечены точками его генерального удара. У начальника прусского штаба, генерала Фабриция, он добился согласия помочь Версалю в блокаде города, и на Сене у Шарентона возникли заградительные заставы. Высшая интеллигенция города была предупреждена, что глава исполнительной власти внимательно следит за ее отношением к революции и не сочтет нормальным никакое участие в начинаниях Коммуны. Единственно, кого он поощрял оставаться на своем посту и работать не покладая рук, — это сотрудников Министерства иностранных дел и Французского банка. Пока Коммуна не рискнула опубликовать дипломатические архивы и не захватила долговой книги банка, он мог оставаться спокойным за конечный исход войны.
Северо-американский посол Вашберн, при свидании с ним в Версале, одобрил все начинания Тьера. Вашберн оставался в Париже и был в курсе решительно всего, что происходило, и даже того, что должно было произойти.
— Не жалейте их, дорогой президент, — говорил он, — не сулите им пощады. Платите чеками смерти. Эта валюта всегда хорошо идет.
И Тьер еще раз подтвердил свой план прорыва в Париж через Пуан-дю-Жур. Он назначил Мак-Магона пребывать вблизи фронта, в Сен-Клу, и сам стал проводить там четыре дня в неделю и однажды рискнул даже осмотреть переправу Биланкура, проявив — как потом писали газеты — упорное мужество. Впрочем, в тот день на фронте было спокойно.
Весна только начинала шевелить реку. Вода теплела медленно. Забившись под мосты, ветер целыми ночами рыл в воде ямы и срывал с привязей лодки. Запах дегтя, который возникает всегда над здоровой, работающей рекой, долго не появлялся над Сеной. Она вела себя так, будто навсегда потеряла движение, и, никуда теперь не желая течь, бесцельно болталась у пристаней, заигрывала с пароходами у их зимних причалов и задумчиво перебирала на своей волне вещи, которые бросал ей город. С заходом солнца она затихала, как в зиму. Утро водворялось на ней с трудом.
Выпив натощак чашку горячего кофе, как рекомендовал санитарный комитет, в виде предохранительного средства против влияния утренних туманов, Клара Фурнье вышла на палубу канонерки.
— Неумолимый господь какой, — сказала она, — и солнца у него не выпросишь. — Клара собралась сойти на берег в бульонку — заказать парочку арлекинов[25].
— Станьте к вашей мортире, Клара Фурнье, — сказал ей командир. — Мы отходим.
За мостом-виадуком Отей крепостные стены левого и правого берегов по пояс спустились в воду, будто хотели вброд перейти реку и наглухо замкнуть ее ход. У острова Биланкур канонерку «Эсток» нагнала пловучая батарея. Обойдя остров правым протоком, суда разделились. Батарея избрала мишенью Медон, «Эсток» стала пристреливаться к окраинам Биланкура. Провинциальный вид Сены в этих местах смешил команды.
Осыпь берегов, дырявые корпуса лодок на мокрых и грязных отмелях, кустики чахлого ивняка, коровы, по брюхо стоящие в воде, вызывали искреннее удивление. После величавого спокойствия Сены в черте Парижа эта Сена казалась преднамеренно раскосмаченной, перепуганной, несерьезной. На «Эстоке» пробили склянки как ни в чем не бывало. Их гулкий звон напоминал деревенский церковный колокол. На крыше высокого дома по Биланкурской набережной засуетились красные флажки версальского сигнальщика. На «Эстоке» скомандовали огонь.
Медон прямо торопился загореться от края до края. От одного снаряда, куда бы ни попадал он, вспыхивали строения в самых разных местах. Теряя вагоны, локомотивы бросились наутек в сторону Версаля.
Биланкур казался гораздо устойчивее, взрывы снарядов терялись в гуще его строений, почти не причиняя ему вреда. Лишь у переправы перед Биланкуром затеялась веселая суматоха. Снаряды баловано разбросали здесь мешки с мукой и бочки с солониной. Солдаты разбегались по берегу, лошади рвали постромки и в щепы разносили телеги. Берег вставал песочным фонтаном и кропил землей реку.
Клара возилась у своей мортиры, как у домашней печки, засунув юбку меж ног и прижав ее коленями, чтобы не мешала движениям. Клара даже не успевала поскрести голову. Дух разрушения охватил ее резкой озабоченностью. Нутром угадывала она, куда послать порцию своего балованого железа, и нервничала, когда не попадала. Людей уже не было видно на берегу. Она послала снаряд к палаткам и скомкала их четкий четырехугольник в грязную, дымящуюся кучу. Она ударила по муке. Смех душил ее. Еще раз по муке. Снаряд закапывался в белой мучной туче и суетился в ней, как живой. Мука неслась над рекой, беля палубы батареи.
Тогда перевозчик на пароме в паническом героизме ударил топором в днище своего ковчега и обрубил канат. Следующим снарядом Клара освободила реку от судорог этой прогнившей посудины. Она еще хотела ударить по овражку за переправой, но «Эсток» повернул назад, зовя за собой батарею. От Медонского леса карьером неслось орудие. Клара отошла от мортиры и оправила юбку.
— Напекла, сколько могла, — сказала она, широко вздыхая.
Быстро прошли остров, и вот уже виадук покрыл их своей сетчатой тенью. У пристани ждали мальчишки, готовясь принять канат.
Спустя час Клара танцовала в бульонке. Она бойко переставляла ноги и кружила юбкой. Тут рассказали, что у одной убитой версальским снарядом девочки в кармане оказались очки и бумага, утверждающая, что она сиделка и что ей сорок лет.
Клара едва не захлебнулась смехом:
— Неумолимый господь, — пробормотала она сквозь смех, — какие штуки среди белого дня.
Потом рулевой Аристид купил ей в подарок шесть арлекинов из дичи, и они вдвоем вернулись на батарею. Аристид пел модный романс: «Если сердце твое крылато, назови его именем птицы!»
И Клара всерьез ответила ему на этот учтивый комплимент:
— Если хочешь со мною дружить и так далее, я прямо скажу — сердце у меня, как нырок. То оно есть, то его нет. Имей в виду, Аристид, я люблю самое лучшее обращение.
Третье мая
Картина, которую задумал написать Буиссон, не укладывалась на полотне. Он перепробовал тысячи комбинаций. То хотелось ему написать все, как было: тот самый дом, который тогда пробивали, фонарщика, командира Бигу, бульвар с оторванными ветвями и лейтенантский шкаф на «Луизетт». То приходило в голову изобразить нечто отвлеченное, символическое, чтобы в самих красках, в манере воспроизведения движений и света были новизна и подлинная революционность. Его давно обвиняли в недостатке психологичности, и сейчас это его встревожило, хотя он всегда придерживался золотого правила Курбэ, что «воображение в искусстве состоит в том, чтобы найти наиболее полное выражение существующей вещи, но отнюдь не в том, чтобы предположить или выдумать эту вещь».
Тем более никогда не пытался он предполагать столь обязательную психологичность изображаемого, считая, что в искусстве, как дисциплине математической, психологизм — не прием, а коэффициент всех приемов, и нужна лишь правда, только правда, и ничего кроме правды.
Работая над картиной, он написал около десятка набросков. Сейчас ему пришла мысль их выставить.
Он отобрал «Реквизицию пустующих квартир», написанную кистью, без применения шпахтеля. Мазки с бороздками выступали здесь в живописи лиц, обстановка комнаты дана без излишней материальности деталей, а материальность достигалась самим весом тел, мощностью движений и тоном черной умбры, на котором контрастирующие желтое и синее вспыхивали лишь небольшими точками, как разложение удара основного светового пятна. Он написал этот холст что-то в три или четыре дня после того, как по мобилизации мэрии обошел свой квартал с группой уполномоченных по вселению семейств национальных гвардейцев. Женщина робко и настороженно входила в громадную комнату, обшитую темным дубом. Она озиралась кругом, ожидая засады. Федерат, развалясь на турецком диване, со смехом глядел на ее нерешительность. Он любовался своим превосходством. За юбку матери держались двое ребят, нагруженных деревянными ружьями, клочками красного ситца и «патронными сумками» из-под папиросных коробок. В глазах детей копошился беспредельный восторг перед массой новых вещей в комнате, которые им вскоре предстояло переломать.
«Эвакуацию жителей Нейи» он — после небольшого раздумья — тоже отложил для выставки. На общей компоновке этого полотна с несомненной и потому для него особенно неприятной очевидностью сказались влияния «Похорон в Орнане» Курбэ. «Эвакуация» была сделана похожей на фреску. Фоном служило зеленое небо, передний план занимали портреты: пять членов Коммуны — Бержере, Жоаннар, Уде, Фортюне и Эд приветствовали представителей беженской группы. Женщины держали на руках детей синего цвета, у старых были синие десны, голубые щеки, мужчины были вываляны в навозе, как быки.
Это он писал с натуры 25 апреля, в день перемирия.
К этим холстам он прибавил с десяток карандашных и акварельных набросков — баррикаду «Луизетт», портрет капитана Лефевра, лоток торговца на ярмарке с грудой пряников, в виде горбуна Тьера, серию «Обысков» и расстрел версальцами федерата 185-го батальона у Бэль Эпина.
Поручив сынишке консьержа отнести картины в магазин Тибо, улица Турнон, 15, он вышел налегке, чтобы по дороге еще успеть забежать к Курбэ. Старика не было ни в Ратуше, ни в Совете художников, ни даже в швейцарской пивной.
На рассвете возы цветов тянулись к центральному рынку. В розовых бутонах, упавших с телег, копошились голодные воробьи. Орхидеи распускались на перекрестках, розы цвели во всех киосках, резеда и гвоздика — в каждой петлице. Между разноцветными флаконами аптечной витрины — фиалки, между овощами зеленной лавки — маргаритки. С отъездом буржуазии исчез крупный покупатель цветов, их стала расхватывать улица, их вдруг стало неестественно много, город был убран цветами, как покойник.
Граждане, желающие возделывать огороды на городских пустырях и во дворах бесхозяйных домов, приглашаются на заседание аграрной комиссии, в Ратушу, комната 94, сегодня к 8 часам вечера.
— У нас в Париже, которому нынче в модах уже ни одна земля не повинуется, который через свои сумасбродства потерял всю свою власть вкуса и изящества над Европой, у нас одна теперь главная, великая всеобщая мода — ни-ще-та. В истинно изящном свете все вообще новые парижские выдумки возбуждают недоверчивость и даже открытое сопротивление. Возьмите, например, новый фасон шляпок, очень маленьких, очень срезанных и выгнутых надо лбом. Он, я скажу вам, встречает сильнейшую оппозицию. Да и в самом деле, фасон безобразен: шляпка изрядно походит на чепчик.
— Демократизация? Может быть. Но красивого в этом мало. Или вот, что же это такое? Ввиду кровопролитных драк и, наверное, на случай холеры модельеры выставили модели очень милых трауров. Невозможно, говорю вам, представить себе ничего печально-кокетливее.
Она не могла остановиться ни на чем определенном. Солнце энергично отбрасывало грозовые тучи к окраинам, и над кладбищем Пер-Лашез шел дождь. Вдоль Сены дождь пробегал по одной-двум улицам, но многие площади, даже по линии его бега, были сухи и пылили отчаянно, так как в надежде на дождь их не поливали с утра.
Оказалось, что Курбэ — в пивной Гофмана. Буиссон помчался туда. Слава богу, у версальцев отобрали форт Исси. Командир 3-го батальона сообщил, что подростки из воспитательного дома, обслуживавшие орудия 4-го бастиона, гибли во множестве, но твердо держались на месте. Чорт их возьми, за всем этим не уследишь, написать всего невозможно.
Курбэ вышел с Камелина от Гофмана сосредоточенно-шаткой походкой. На нем был долгополый синий сюртук, вымазанный в краске, и пестрые брюки с полуоткрытой прорехой.
— Вот это и я называю искусством, — сказал он, вспомнив дообеденный разговор. — Верно, Камелина?
Он возымел страшную охоту остановиться и развить свою мысль. Не то, чтоб он выпил, а пиво стало намного хуже, чем раньше.
— Художник должен быть способен десять раз стереть и переделать свою лучшую картину. Чтобы доказать, — понял? — что он не раб случая или нервов.
— Это верно, — сказал Камелина. Он придержал Курбэ за локоть и предложил: — Пойдем ко мне на Монетный. Ты еще не был.
— А верно, пойдем, — радостно согласился Курбэ. — Я обязательно тебе что-нибудь посоветую там.
Ему ни за что не хотелось остаться сейчас одному.
— Ты в высшей степени серьезный человек, Камелина, — сказал он растроганно.
Они долго пробивались сквозь строй телег, двуколок, ручных тележек и навьюченных лошадей с реквизированными ценностями, занявших внутреннюю площадку Монетного двор.
Тут их догнал Буиссон.
— Вот, чорт возьми, вот она, революция! — кричал Курбэ. Он брал с телег подсвечники, люстры, перебирал их руками.
— Где ваш мольберт, Буиссон? Ах вы, молодой дьявол! Отчего бы вам не написать такой натюрморт, смотрите! Что за чорт эта природа? Нет, вы смотрите — вон там из серебряного ведра старик поит свою клячу. Видите? А как блестят церковные люстры! А вот это! Вот где она, революция!
Он забыл, что только что советовал выставляться, и, ударяя кулаком по плечу Буиссона, твердил:
— Вот, говорю вам, сядьте вот тут и пишите… Что вам искать? Бросьте все, что вы сделали, и начните заново с этого.
Старик был похож на курицу, которой мешают снести яйцо. О нем было сочинено столько анекдотов, что ему никогда не удавалось выйти из их порочного круга. Он жил, переходя из анекдота в анекдот, даже не варьируя их.
Сейчас, обводя двор прихмуренным взглядом и ворча возбужденно: «Ну, вот оно какое… да-с. Вот отсюда и начинать!.. Вот отсюда и начинать, я вам говорю… Революция вся здесь, берите…», — он напоминал себя из анекдота времен 49 года, когда ом вместе с Веем писал деревушку Морей. Кисть его только что положила на холст какой-то сероватый тон. «Пройдите, посмотрите, пожалуйста, что попалось мне под кисть», — говорит он Вею. Предмет был далеко, и Вей не мог его рассмотреть. Он взглянул на картину и увидел вязанку хвороста. Что за чорт! Он прошел ближе к предмету, и — действительно — то была вязанка хвороста. «Мне незачем было это знать, — сказал Курбэ, — да-с, я сделал то, что видел». — Он встал, отошел от холста и сказал удивленно: «А вот, подите, ведь и в самом деле хворост».
Буиссон любовался им. Курбэ тяжело дышал, грузный подбородок его часто мотался из стороны в сторону.
— Серебро на возах, — произнес он. — Я никогда ничего подобного не видел. — Он громко и пошловато причмокивал губами, как актер, играющий старого сладострастника.
Буиссон говорил ему в плечо:
— Я знаю, революция управляет моей рукой. Я знаю. Но помогаю ли я революции? Нужен ли я ей как художник? Чем — понимаете? — чем я ей нужен? Это меня мучает. Я не вижу себя.
Курбэ, причмокивая, говорил:
— Вот сядьте тут и пишите. И не надо никогда выбирать, будто бы вот отсюда революция, а оттуда не революция или здесь она есть, а там вот нет. Совершенная чепуха. Напишите-ка, дружище, эту замечательную историю.
Буиссон говорил ему:
— Я не знаю, куда девать руки и ноги; все тело, кроме сердца, кажется мне несносной обузой. Я весь счастлив этим изумительным беспокойством. Что делать? Я иногда думаю — писать ли? Может быть, просто взять винтовку и итти в батальон?
Курбэ обернулся и, еще щуря глаза, как он всегда делал, высматривая уголок жизни для картины, сказал беспечно и очень убежденно, сразу ответив на несколько сомнений Буиссона:
— А чем угодно. Пишите хоть той же винтовкой!
Он быстро пошел вслед Камелина, волоча за собой Буиссона.
— Боитесь? А чего вы боитесь? Совершенная чепуха. Я скажу так: сердце у человека одно. Если его нет в работе — нет нигде. Вы не преувеличиваете насчет своего сердца? — строго спросил он. — А то, может, вы ни во что и не верите, — добавил он неуважительно и, прекратив говорить, бесцеремонно оперся о плечо Буиссона, так как одышка мешала ему итти.
К ним подбежал ювелир Файзулла Франсуа, еврей, феллах и турок одновременно. С его лица скатывался мелкий медленный пот, делая лицо похожим на кусок свежего сыра.
— Господа, пропадают неповторимые вещи, — сказал он шопотом. — Послушайте, вот вчера… Моиз!
Бедно одетый старьевщик подскочил к нему.
— Моиз, расскажи господам артистам твое вчерашнее происшествие.
Голос Камелина прервал его сообщение.