Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Австралийские рассказы - Линдэл Хэдоу на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Австралийские рассказы


К советскому читателю

Этот сборник рассказов австралийских писателей, в котором представлена наша литература за все время ее существования, начиная с Маркуса Кларка и Вильяма Эстли (Прайс Уэрунг) и кончая современными писателями, поможет советскому читателю познакомиться с нашим народом и основными течениями в нашей литературе.

Австралийской литературе не исполнилось и ста лет. Во второй половине прошлого века в Австралии появились писатели, которые в своем творчестве изображали новую страну в южном полушарии и народ, ее населяющий, во всем их своеобразии. В то время народ Австралии стал слагаться в самостоятельную нацию и у него появилась своя литература. В предшествующий период у наших писателей была тенденция смотреть на Австралию глазами англичан и изображать ее так, как это нравилось английскому читателю.

В бурные 1890-е годы в Австралии, характеризующиеся борьбой за независимость, крупными стачками и сильным ростом демократических, радикальных и иногда социалистических идей, пышно расцвела национальная австралийская литература.

Начала создаваться литературная школа. Писатели этой школы выступали главным образом на страницах радикального журнала «Бюллетень», выходившего в Сиднее. Основной литературной формой были баллады в стихах и короткие рассказы. Взгляды этих писателей были демократическими, подчас радикальными, а иногда и революционными. Они писали о простых людях, для простых людей, с позиций простых людей.

Ведущим писателем этой школы был гениальный Генри Лоусон, творчество которого представлено в этом сборнике одиннадцатью рассказами. Расцвет творчества Лоусона падает на 1890-е годы, но до самой своей трагической смерти, в 1922 году, он продолжал оставаться писателем-демократом.

Демократическое литературное течение, сложившееся в 1890-е годы, продолжает оставаться ведущим и в современной австралийской литературе. Большинство наших писателей вышло из народа, поэтому к жизни и литературе они подходят с позиций народа.

Этот сборник дает вполне правильное представление о творчестве всех основных австралийских новеллистов, включая современных пролетарских писателей и таких писателей, как Дуглас Стюарт и Томас Хэнгерфорд — людей иного мировоззрения.

В сборник вошли произведения всех наших самых значительных писателей. Можно было бы включить еще одного или двух писателей или заменить тот или иной рассказ какого-нибудь писателя другим; можно было бы пожелать, чтобы пролетарская струя сильнее звучала в сборнике; но и в гаком виде книга несомненно имеет свое собственное лицо. Она является одним из лучших сборников австралийских рассказов, когда-либо и где-либо издававшихся.

Тот факт, что в 1958 году в Москве появились сразу два сборника австралийских рассказов (сборник современных австралийских рассказов вышел в издательстве Иностранной литературы), является еще одним свидетельством того горячего интереса, который проявляет советский народ к литературам других стран.

Появление этих двух сборников — еще один крупный вклад в дело укрепления культурных связей и взаимной дружбы между австралийским и советским народами. Наши писатели, независимо от их политических убеждений, говорили мне о своей радости и удовлетворении по поводу того, что в столь далекой от Австралии стране, с другим социальным строем, проявляют такой огромный интерес к австралийской литературе.

Писатели наши заметили также, что ни в одной другой стране, к сожалению даже в самой Австралии, до сей поры не выходило одновременно два сборника рассказов, столь полно представляющих австралийскую литературу.

Советский читатель сам оценит эти рассказы. Я думаю, что эта книга сумеет познакомить его с жизнеутверждающей демократической литературой Австралии и с ее дружественным, в большинстве своем прогрессивно настроенным народом.

Фрэнк Харди

Маркус Кларк


Знакомство с колониальной жизнью

Перевод И. Левиной

Нас было трое — Дуголд Макалистер, Джек Туэйтс и я. Ферма на высокопарном языке местных жителей именовалась «Станция Динклдудлдум» (мне нравятся эти старые туземные названия!), потому что она была расположена в высохшем русле речки Динклдудлдум. Это слово означает, как уже по одному его звучанию может догадаться всякий филолог, — Долина журчащих ручейков. Но увы! За все время нашего пребывания в этой негостеприимной долине ни один журчащий ручеек не порадовал наших глаз.

Овцеводческая станция, на которой ее прежний владелец развел непомерно большие стада, была совсем недавно приобретена братьями Туэйтса, — а разве сейчас его имя от Большой Глиммеры и до самой пустыни Аделаиды не звучит как синоним золота?

Вдоль берегов Глиммеры, где проходила граница владений обремененного семьей, но веселого Бошмена, земля была голая, хоть шаром покати, и бродячие овцы, которые считали Большую Глиммеру своей «кормовой дорожкой», были только рады-радешеньки проскочить по другую сторону границы Динклдудлдума и очутиться на роскошных пастбищах Уиселбинки. Не следует, однако, думать, что наша станция всегда была в таком состоянии. Наоборот, она считалась золотым дном. Рассказывали, что Клибборн нажил здесь состояние; что, похозяйничав здесь всего лишь двенадцать месяцев, Уоллем смог удалиться на покой и жить в свое удовольствие, попивая горячий грог; и что Туэйтс на верном пути к успеху, если только он «возьмется за нее как следует».

К несчастью, прежний хозяин развел столько овец, что на каждые три акра пастбища их приходилось по две (одна овца на каждые пять акров считалась примерной нормой для Динклдудлдума), и кроме того, последние годы стояла засуха, так что «взяться за нее» было довольно трудно. Требовалась крайняя экономия, и мы все трое неукоснительно проводили ее в нашем быту. Баранина с пресными лепешками по будням и пресные лепешки с бараниной по воскресеньям — таково было наше неизменное и свято соблюдаемое меню. Ни одно изысканное яство, приготовленное из говядины или свинины, ни разу не нарушило скромности нашего стола. Мы не питались жалкой курятиной или изнеживающими огородными овощами. У нас не было молока, потому что наши коровы остались без корма; не было яиц, потому что наши куры отказывались нестись; не было тыквенного пирога, потому что земля была слишком бедна, чтобы выращивать на ней даже этот неприхотливый плод. Мы ели, как спартанцы, жили, как спартанцы, и были счастливы.

О, эта хижина из эвкалиптовой коры! Никогда не изгладится из моей памяти тот первый день, когда я, хилый и несколько женственный юноша, легкие которого еще не успели очиститься от лондонского дыма, увидел ее ветхие стены.

— Спать ты будешь здесь, — сказал мне Джек, указывая на сарайчик, который раньше, очевидно, использовался в качестве овечьего загона: так явствен был «аромат» этих животных.

— С удовольствием, — ответил я и почувствовал, как мое сердце падает все ниже, ниже и ниже, пока наконец оно не затрепетало в самых кончиках моих сапог.

Но я не пожалел о своем покорном согласии. Сколько ночей провел я под этим бедным кровом, прислушиваясь к завываниям диких кошек и любуясь одной и той же яркой звездой, которая упрямо заглядывала в щели между полосками коры! Сколько ночей я закуривал в одиночестве трубку и боролся с моим собственным ангелом, совсем как Иаков в Пенуэле! Счастливый Иаков! Мне бы твою ловкость и силу!

Сколько ночей, то и дело подрезая обгоравшую тростинку в жестяной кружке с жиром, я читал и перечитывал десяток моих книг, пока уже не в силах был больше читать. Сколько ночей после трудов праведных спал я там невыразимо сладким сном, пока не врывался мой Джек, звеня шпорами, и не будил меня своим «Все наверх!» Милый сарайчик, бывали у меня под твоей сенью счастливые часы! Итак, мир праху твоему! По правде говоря, ты только и годен сейчас, что на растопку.

Принято расхваливать австралийское лето. Тот, кому приходилось жить в палатках, располагаться лагерем поблизости от скалистых водоемов, бодрствовать росистой ночью при желтом свете луны и палящим знойным полднем мчаться верхом за несущимся вперед стадом, имеет право рассказывать о том, как пьянит раскаленный эфир. Мне довелось изведать это! Даже тот напиток, который великий дух дал испить жаждущему Фаусту, не может так восхитительно дурманить голову. Австралийское лето, говоришь ты? Я согласен. Расстегнув ворот рубахи, надутой, как парус, у тебя за спиной, с развевающимися волосами и окровавленными шпорами, гони, неистово гони измученного коня по пустынной равнине! Ни одного дерева на всем необозримом пространстве. Впереди — словно летящий эму, позади — ничего, кроме свистящего воздуха. Кружится серая трава, качается серая равнина, а вверху безоблачное небо сверкает расплавленной бронзой. Он приближается — горячий» ветер пустыни! Жестокий, яростный, он налетает на тебя с песчаных холмов палящего севера. Скачи во весь опор! Скачи! Перед тобой на пятьдесят миль расстилается степь, а под крыльями твоего седла стучит благородная кровь боевого коня. Что значат страх, горе, любовь? Восседая в раскачивающихся седлах наших стремительно несущихся берберийских скакунов, мы смеемся над судьбой. Встань во весь рост в стременах и кричи! Ха! Ха! Скажи же, какой любовный напиток или какое вино может сравниться с ней — с пьянящей, как шампанское, скачкой навстречу горячему ветру.

Но приходила зима, и тогда нам нравилась наша хижина. Зимние ветры и дожди хлестали стонущие эвкалипты, и белой яростью закипала река, бежавшая вровень с берегами.

А долгим жарким летом нас манил воздух просторов. Задыхающимся от зноя полднем или влажной росистой ночью мы неизменно блаженствовали в седле. Мы сгоняли скот к высыхающему болотцу, а на водопой к иссякающим родникам спускались дикие лошади. При нежном свете луны мы отправлялись верхом на прогулки и будили сонный городок цокающим эхом скачущих копыт. К нам присоединялись Гарри из Гепа, Том из Скано и Дик Сорвиголова из Мостин Фолли. И тогда наступали бурные дни, звеневшие, как песни, и полные безрассудной отваги юности, укрощающей коней. В этой атмосфере радости, под этим жгучим солнцем бурлила наша юная кровь, и мы жили полной жизнью.

С приходом зимы, пасмурной и холодной, покинутая нами хижина платила радушием за нашу черную неблагодарность. Когда мы, насквозь промокшие, забрызганные грязью, исцарапанные колючим кустарником и уставшие после дня, проведенного в седле, добирались до ее гостеприимного крова, она встречала нас приветливо, а ее грубые, но честно служившие нам стены так смеялись в отблесках пламени буйно горящих поленьев, что, казалось, готовы были расползтись по швам. Как веселились мы в эти вечера] Как уплетали баранину и пошучивали над бедами, пережитыми за день, как курили, грея ноги у огня, и как болтали — три закадычных друга, распевавшие песни родной Англии, которым аккомпанировал свист австралийского ветра.

Наша хижина отнюдь не была просторной. Когда мы располагались в ней с удобством, то оказывалось, что она довольно тесновата. Когда Макалистер лениво растягивался во всю длину на шезлонге (кипа шерсти, разостланная на зубчатом железном остове какой-то давно забытой конструкции), а я узурпировал кресло американского происхождения с плетеным сиденьем, Туэйтсу оставался только стол. Он усаживался на нем, словно смышленая птичка, и распевал песенки своей родной страны. Мы называли его «соловушка».

Туэйтс был юношей с воинственными наклонностями. У себя на родине он принадлежал к Дигглеширской добровольческой кавалерии (которая получила благодарность совета графства, как вы, вероятно, припоминаете, за отвагу, проявленную при подавлении знаменитого бунта продавцов сидра против обязательного разлива этого напитка по бутылкам), и когда мы проезжали по лесу, он беспрестанно взмахивал хлыстом с медной ручкой, к которому питал крайнюю привязанность, и с воплем «Святой Георг и Дигглешир!» атаковал кусты. Но однажды Падди — его большая лошадь — сбросила его довольно неудачно, и он оставил эту забаву. Макалистер, обладавший чувством юмора, которое так присуще шотландцам, ловко злил Туэйтса своими предполагаемыми антиганноверскими настроениями, доводя его до бурной вспышки верноподданнических излияний и частых упоминаний имени дамы, о которой мы говорили не иначе, как: «Милостивейшая государыня, да хранит ее бог!»

Сам Макалистер был тоже не лишен пристрастий. Мне отчетливо вспоминается один случай, когда нам пришлось отодвинуть в сторону стол и драться за честь бедной шотландской королевы Марии Стюарт. Я осмелился намекнуть, что поведение королевы в истории с Ботвеллом не так уж безупречно, и Макалистер, возмутившись, предложил мне доказать свою правоту в честном бою. Из уважения к этому методу ведения спора, который отправил на тот свет стольких порядочных людей, я соглашаюсь признать, что дело мое не было правым, так как меня изрядно поколотили.

Одной из обязанностей бедняги Туэйтса было «вести бухгалтерские книги», и раз в неделю он мучительно, но добросовестно трудился над этой задачей. Я полагаю, что «вести» наши «книги» было не столь уж мудреным делом, но так или иначе, нам никогда не удавалось справиться с ним. Сейчас я склонен думать, что наша система был просто слишком сложной, поскольку сначала мы заносили все в книгу, которая называлась журналом дневных регистраций (впрочем, lucus a non lucendo[1], потому что мы никогда ничего не записывали в него до наступления ночи), потом все это целиком переносили в гроссбух, и в результате наши счета были сильно запутаны.

В одно прекрасное утро, спустя месяц после моего приезда на овцеводческую станцию, Туэйтс с серьезным и таинственным видом вскочил на лошадь и отправился за сто двадцать миль к своему брату. Через два дня он возвратился, весь в пыли, но спокойный, и, казалось, привез какие-то важные новости. После ужина он внушительно сказал мне:

— Ты, кажется, служил в банке?

Я ответил, что проработал там с месяц или около того, пока не стало очевидным, что мои опустошительные операции в образцовых банковских книгах сильно подействовали на умственные способности Наполеона Смита — директора банка.

— Ну, так вот, милый мой, раз банковское дело тебе знакомо, — сказал Джек, — то мой брат считает, что бухгалтерию следует вести именно тебе.

В те дни я был готов на любой рискованный эксперимент и поэтому согласился. Мне думается, что в целом я справлялся с этой работой довольно хорошо, хотя три барана (полукровки лейстерской породы, здоровенные, как быки) попали каким-то образом в счет Джо Деруэнта, и никакими финансовыми операциями мне не удалось извлечь их оттуда, а при переносе записей с одной страницы на другую я неизменно терял то сапоги, то еще что-нибудь. Иногда Джек пытался выяснить, как идут у меня дела, но в конце концов он сказал, что не может понять, для чего мне понадобилось в графу выгона Большое Болото внести четыре плитки прессованного барретского табака и почему жалованье наших семейных работников попало в статью расхода, куда заносился падеж баранов и молодняка. Пожалуй, он действительно не разбирался в бухгалтерии.

Кстати, на выгоне Большое Болото проживал некий Длинный Том. Он был ростом почти в семь футов, худ, как жердь, и несколько чудаковат. В свое время он был моряком, золотоискателем, исследователем новых земель, скотоводом — кем угодно, но только не мирным домоседом. Однако последние десять лет он обитал в хижине у Большого Болота, и место это называлось теперь «Пруд Длинного Тома». В самом деле, на окрестных овцеводческих станциях Длинного Тома и его собаку знали гораздо лучше, чем имя министра колоний.

Пес Тома был величайшим плутом — по крайней мере среди собак. Звали его Ослик, и считалось, что он очень мудр. Это был длиннотелый нескладный пес с обрубком вместо хвоста. Он работал только когда хотел и как хотел. Отправляясь собирать овец. Длинный Том, бывало, говорил, что, если мы не найдем их сразу, нам придется «спустить на них Ослика». Его слова звучали так, словно он собирался сотворить чудо или распустить парламент. Вскоре Ослика действительно «спускали».

— Ослик, вперед! — снисходительно приказывал Том. Затем раздавался визг, и из-под брюха лошади Тома вылетала белая молния. Пес повиновался приказу. Через короткое время из глубины леса доносился слабый лай, и Том начинал нервничать. Он свистел, но лай не прекращался. И вдруг мимо нас топоча проносилась испуганная отара овец. Том начинал ерзать в седле, а мы ухмылялись. Затем к нам вскачь подъезжал рассвирепевший Макалистер.

— Отзови свою проклятую собаку. Том! — кричал он.

— Эй! Ослик! — ревел Том. — Ослик! Ослик! Пропади ты пропадом, и… и… и… пес! Ослик! Эй! Ослик!

После этого Длинный Том, охваченный яростью, уносился бешеным галопом в заросли. Раздавался отчаянный визг, и до самого ужина Ослика больше никто не видел. А вечером он встречал нас у хижины, вызывающе помахивая своим подобием хвоста.

И тем не менее все вокруг верили в этого пса. Ослик был своего рода божеством Динклдудлдума, и усомниться в его необычайных достоинствах было бы величайшим кощунством. Бывало, встретишь скотовода, который направляется домой, а следом за ним плетется щенок. И вот спросишь, кивая головой на черно-белый шарик:

— Хорошей породы?

— Хорошей? Еще бы! Он ведь от самого Ослика, — следует гордый ответ.

Увы! Бедный Ослик, благородный обманщик! Ты и твой незадачливый хозяин — вы оба ушли уже в мир иной! Будем надеяться, старый пес, ушли туда, где к вашим слабостям отнесутся так же снисходительно, как в доброе старое время.

Когда Туэйтс забирался в угол, чтобы вздремнуть, — а он был большой любитель поспать, — мы с Макалистером подбрасывали в огонь еще поленце и устраивались поудобнее. Тщательно набив свои трубки, мы ставили светильник на отметку, сделанную точно в центре стола, и начинали «болтать». Под этим словом, дорогой читатель, я подразумеваю не простой тривиальный разговор, а настоящую, солидную беседу. Макалистер обладал незаурядными способностями и, окажись он в других условиях, несомненно занял бы видное положение. Спорить с ним было нелегко, и некоторые из наших дискуссий длились до самых петухов. Частенько споры переходили в рассказы, и тут моя память сослужила мне хорошую службу.

В детстве я был болезненным ребенком. И получив свободный доступ к библиотеке человека, который не был сторонником фиговых листочков в вопросах морали, я прочел много удивительных книг, прочел их с жадным любопытством ко всему запретному, которое столь свойственно болезненным детям. И вот я вкратце передавал их содержание Макалистеру, превратившись ради него в некую Шехерезаду. Он курил, а я рассказывал, уставившись на длинную полоску коры, змейкой свисавшую с потолка. Мне кажется, что если бы эта полоска вдруг исчезла, вместе с ней исчезла бы и моя способность повествовать.

Именно так я познакомил Макалистера с Брантомом, с пьесами, или, вернее, сюжетами пьес, Уичерли, Мэссинджера и Фаркара и с творениями Байрона. Мы путешествовали по странам Европы вместе с Жиль Блазом, спорили об алхимиках, бродили по улицам Рима вместе с Горацием и в обществе многочисленных чудаков, живших во времена благочестивого Беды, исследовали чудеса первых саксонских проповедников. Мы обсуждали «Кандида» и «Энциклопедию» доктора Ларднера, и по описанию Айрленда перед нами оживали картины Хогарта. Мы жестоко поссорились из-за книги Тома Пейна «Век разума», но нас снова помирили грустные приключения некоей Молль Флендерс, приятельницы Даниэля Дефо.

Милая, славная хижина из эвкалиптовой коры! Несмотря на все трудности суровой жизни и еще более суровой погоды, несмотря на всю омерзительность таких занятий, как убой скота и обрезка хвостов у ягнят, несмотря на те плитки табака, которые в моей бухгалтерии почему-то обязательно попадали в графу, озаглавленную «ярочки и баранчики», несмотря на дожди, ураганы и жесткую баранину, я вспоминаю о тебе с искренним сожалением. Туда «не заходил торговец, там не взвивался европейский флаг». Ни один улыбающийся дисконтер никогда не вторгался на твою священную территорию. И ни один настойчивый кредитор, справедливо претендующий на то, что ему (увы!) принадлежит, но чего я не в силах ему возвратить, никогда не появлялся у твоего гостеприимного порога. И веселый темнокожий мальчишка никогда не опускал в твой примитивный почтовый ящик важных официальных бумаг, требующих немедленного ответа. И никакая уродливая цивилизация с ее дорогостоящими удобствами не нависала, словно ядовитый анчар, над твоей несовершенной крышей. Ты знала лишь великолепную первобытность, и твоей хартией вольностей была бездумная свобода, не ведавшая забот грядущего дня. Когда-то я не любил тебя и, ворча, поносил твой гостеприимный кров. Но с тех пор мне довелось жить под другими крышами, менее приятными, чем твоя. И с тех пор, сдавленный оштукатуренными стенами и замурованный, как в склеп, в какую-то мраморную пародию на великолепие, я не переставал тосковать о беззаботном счастье среди окружавшей тебя девственной природы и тщетно стремился к тебе среди неуютного уюта большого города.

Ты дупло мое любимое верни. Хлеба корку и свободы дни.

Джозеф Ферфи


На берегах Порт-Филиппа

Перевод Ф. Рейзенкинд

Если бы гедонист (как полагают некоторые) мог обрести свой рай в безмятежной жизни, аборигены Верхней Ярры непременно попали бы в это иллюзорное царство небесное. В течение веков это племя не менялось; ни к чему не стремясь, во всем подчиняясь традициям, оно из поколения в поколение накапливало те знания, которые могли обеспечить ему физическое благосостояние.

Этим внешним условиям соответствовал и духовный характер племени — веселого, доброго и великодушного.

Мужчины — великолепные охотники — отличались атлетической силой, а женщины — своеобразной миловидностью. Возможно, ни на один примитивный народ не клеветали так незаслуженно; правда, этого никогда не делали гуманные и опытные наблюдатели. Но в интересах науки — если не в защиту справедливости — эту клевету следует открыто и полностью опровергнуть.

При первом соприкосновении между черной и белой расами на Ярре возникли доброжелательные отношения. Это, может быть, объяснялось следующим: всего за три года до заселения Порт-Филиппа во всех британских владениях рабство негров было отменено законом. Движение росло медленно и оказало несомненное влияние на общественное мнение, вызвав симпатии к чернокожим вообще. Поэтому моральная атмосфера того времени была окрашена теоретическим признанием равенства людей, независимо от цвета их кожи. Это проявлялось в отношении скваттеров Порт-Филиппа и их служащих к местным чернокожим, а также в строгих предписаниях министерства колоний. Благодаря этой волне общественного мнения с чернокожими не только обращались лучше, чем обычно обращаются с беззащитными туземцами, но их лучше и понимали. К счастью, ни одна сторона не проявила необдуманной враждебности и не ускорила этим столкновения; и добросердечные отношения между ними не нарушались до самого конца.

А конец был уже не за горами. Никакая благожелательность не могла бы сохранить туземные племена. Их жизненный кругозор был слишком узок, а фатальная удовлетворенность существующим парализовала инициативу настолько, что все индивидуальные попытки принять новое, — в которых никогда не бывает недостатка там, где есть человек, — прекращались со смертью того, кто их предпринимал. Поэтому туземное представление о человеческих достоинствах, — если отбросить те, которые они считали присущими своему племени, — включало лишь искусство изготовлять своеобразное оружие и владеть им; а стремление к сверхъестественному — также неотделимое от человеческой натуры — находило выражение во всеобъемлющих колдовских культах.

Но под окаменелыми обычаями, которые определяют характер племени, лежит тот факт, что природа-мать никогда не повторяется. Наследственность по меньшей мере сомнительна, — ее отступления более неожиданны, чем самые точные повторения. Врожденные отклонения бывают решающими и не всегда подчиняются влиянию деспотической рутины. Среди членов племени Верхней Ярры был человек, который благодаря живой восприимчивости и ясному уму мог бы достигнуть многого, если бы позволили условия. При рождении ему дали имя Барадьюк, хотя по обычаю того времени он называл себя Райри в честь своего самого уважаемого друга. Ему было около двадцати лет, когда на Верхней Ярре появились первые поселенцы. В раннем детстве он лишился левой руки, но правой он умел столь точно метать копье и бумеранг, что легко занял первое место среди своих сверстников. По древнему обычаю, каждый юноша, прежде чем получить все привилегии, связанные с правом называться мужчиной, должен был загнать намеченного кенгуру — «спасающуюся бегством самку» — и убить его зазубренным копьем, которым нельзя было действовать как дротиком, а только как пикой. Барадьюк без труда совершил этот подвиг и взял в жены молодую лубру[2] по имени Кунууарра — Лебедь.

Но не туземными талантами Барадьюк завоевал уважение своих белых друзей. С изумительной быстротой он усвоил их язык настолько, чтобы понимать обычный разговор и выражать свои мысли. Он проявлял живой интерес к роскоши жилищ поселенцев, к домашним животным, к использованию металлов, к тайнам букв — ко всем чудесам нового жизненного уклада. Но в его поведении по отношению к представителям этой несравненно более высокой цивилизации было ясное сознание первоначального равенства. И хотя он упрямо не верил в колдовство, предсказания и другие предрассудки, свойственные его племени, его любознательный ум тянулся к вере белого человека в воскресение мертвых (догмат, имевший в те времена более широкое распространение, чем сейчас). Туземцы Порт-Филиппа верили, хотя и без большого жара, что белые поселенцы были их отдаленными предками, явившимися вновь как высшие существа; и восприимчивому Барадьюку казалось, что похожие верования чужеземцев подтверждают и дополняют эту гипотезу; так расширялся круг вопросов, уводивших его все дальше в глубь Неизвестного. Это стремление к познанию было отвлеченным, оно возникало из любви к истине и радости открытия. Природа создала этого человека слишком поздно; если бы время благоприятствовало, он мог бы произвести переворот в жизни своего племени.

В течение трех или четырех лет высокий однорукий туземец был привычным и желанным гостем на только что возникших овцеводческих станциях Верхней Ярры. Несведущие и поверхностные люди считали его назойливым; для других его восприимчивый ум никогда не терял своего обаяния.

Он все меньше и меньше придерживался племенных обычаев. Быстро перенимая все то, к чему влекло его врожденное благородство, он, подражая, превосходил образец и относился к своей жене как к равной, а она отвечала ему слепой преданностью, поглощавшей все ее существо. Она всегда была возле него, кроме тех часов, когда они, каждый по-своему, занимались добыванием пищи. В отличие от остальных членов их племени, она с интересом слушала его рассуждения по поводу нашествия белых поселенцев.

Но сила интеллекта не передается. Кунууарра искренне пыталась понять мысли Барадьюка, выраженные средствами несовершенного языка туземцев, но его рассуждения рождали в ее слабо развитом уме лишь какие-то неясные образы, только укреплявшие врезавшиеся в ее сознание привычные представления и мифы. И все же она чувствовала в личности своего мужа что-то недоступное пониманию, но придававшее ее собственной жизни — жизни его служанки и спутницы — новую цену.

В это время в округе работала правительственная топографическая партия, снимавшая план местности и наносившая на карту течение Ярры. Начальник партии, член-корреспондент парижского этнологического общества, воспользовался услугами Барадьюка для сбора туземного оружия и инструментов, в частности кремневых и диоритовых скребков, которые к этому времени были вытеснены стальными топориками, бесплатно поставляемыми правительством.

Выполняя это поручение, Барадьюк побывал в одном из племен Гипсленда, где его хорошо знали и радушно приняли. Но через несколько дней после его возвращения на Ярру в гипслендском племени заболел и умер мальчик. Отец ребенка, йилинбо, решил, что смерть вызвана колдовством Барадьюка во время его бесцельного, на взгляд отца, посещения: разумеется, никто из этого племени не мог поверить, что устаревшие каменные орудия представляют какую-то ценность. Барадьюк был вовремя предупрежден о страшном обвинении, но, смелый и уверенный в себе, он не принял почти никаких мер предосторожности.

Однажды в зимний день племя Ярры разошлось, как обычно, добывать пищу; мужчины главным образом осматривали и выстукивали дуплистые деревья в поисках опоссумов и коала[3], а женщины собирали вдоль реки чистые стебли чертополоха или выкапывали корни одуванчика. Барадьюк, который не мог лазить по деревьям из-за своего увечья, отправился один на равнину, вооруженный только двумя копьями. Вскоре он увидел нескольких кенгуру, пасущихся в речной долине. Он быстро и бесшумно занял удобное положение под прикрытием деревьев. Затем, держа за середину тонкое копье, зазубренный конец которого был зацеплен за выступ воммеры[4], он прицелился и метнул оружие. Быстрым неожиданным движением одно из животных кинулось в сторону, но в следующее мгновение второе копье догнало убегающих кенгуру и пронзило одного из напуганных беглецов.

Секунду спустя Барадьюк, напряженно следивший за бегущими животными, заметил, что они шарахнулись в сторону, и его внимание привлекла рощица чайных деревьев. Прежде чем он успел одним быстрым взглядом оценить тактические возможности местности, из-за чайного дерева вылетел возвращающийся бумеранг, и минутное волнение сменилось гладиаторским хладнокровием смелого человека, которому угрожает большая опасность. Он знал, что за деревьями скрывается хорошо вооруженный враг — человек, которому нужна его смерть, который выслеживал его, выжидая удобного случая, и на чьей стороне были теперь все преимущества.

Попытка добраться до своих копий означала бы неминуемую гибель; оставалось только перебегать от укрытия к укрытию, уходя от врага, а затем, воспользовавшись непревзойденной быстротой своих ног, просто убежать. Бумеранг уже кружился над деревом, за которым укрылся Барадьюк, и это убежище перестало быть надежным. Он прыгнул вверх по крутому склону под прямым углом к направлению, по которому собирался отступать, чтобы, поднявшись выше, сбить с толку врага и спастись от его копий. Одно копье пролетело мимо на расстоянии не более ширины ладони; он успел укрыться, прежде чем противник метнул второе.

На бегу он заметил, что копье вонзилось в землю шагах в семидесяти от того места, где оно пересекло его путь. Воммера была у него в руке, и, воспользовавшись этим копьем, он мог бы по крайней мере задержать противника до тех пор, пока не представится случай либо сразиться в более равных условиях, либо спастись бегством.

Он знал, что в метании копий и в беге он намного превосходит йилинбо. С другой стороны, поднявшись выше, он ничего не добился, так как его противник, уверенный теперь, что Барадьюк безоружен, открыто приближался к его укрытию, не находя нужным расходовать еще один возвращающийся бумеранг. Но если бы он достал то упавшее копье, соотношение сил могло еще измениться.

Это был стремительный и рискованный бросок. Пространство между ним и копьем было достаточно открытым для полета боевого бумеранга, — у его противника было и это грозное оружие. И все же, сконцентрировав все свои силы на стоящей перед ним задаче, Барадьюк бросился вперед с такой быстротой, что у противника не было времени прицелиться, и, прыгая, увертываясь и кидаясь из стороны в сторону, он благополучно достиг цели, хотя вдогонку ему было послано второе копье. Схватив на бегу первое, он увидел, что его острие, ударившись о камень, расщепилось.

Не задумываясь ни на мгновение, он продолжал бежать туда, где второе копье, почти горизонтально воткнувшееся в землю, все еще продолжало дрожать. Оглянувшись, он вырвал его из земли и тут же подпрыгнул высоко в воздух, но на полбиения пульса раньше времени: в тот миг, когда его ступни коснулись земли, грозный боевой бумеранг, который, крутясь, низко летел над землей, ударил его по ногам, рассек одну и раздробил другую.

Победитель устремился к нему, а Барадьюк дополз до ближайшего дерева и, стоя на коленях лицом к врагу, с копьем в воммере, мрачно ждал его приближения. Йилинбо, опасаясь появления соплеменников Барадьюка, опрометью бежал к нему, прикрываясь щитом. Когда он был в двадцати шагах, Барадьюк сделал два быстрых обманных движения и метнул копье. Оружие, ударившись в нижний край щита йилинбо, пробило тонкую пластину и попало в мякоть бедра, йилинбо уронил щит и вытащил копье, потом, подняв дубинку, бросился на искалеченного противника. Двумя безжалостными ударами он повалил Барадьюка на землю, потом стал возле него на колени, выхватил заостренную раковину из висевшего на спине плетеного мешочка и заточенным краем несколько раз с силой провел по трепещущему телу сраженного врага.

Непостижимо, как добродушные и незлобивые туземцы Порт-Филиппа, питавшие инстинктивное отвращение ко всякой намеренной жестокости, могли так свято придерживаться традиции, которая по своей бессмысленной свирепости могла сравниться лишь с самыми жестокими пытками, известными в истории человечества. По глубоко укоренившемуся обычаю, основанному на каком-то действенном суеверии, победитель в смертельном бою имел право взять в качестве трофея почки побежденного и смазать свое тело еще дымящимся почечным жиром. Несомненно, это был пережиток какой-то стадии дикости, гораздо более низшей, чем та, которая преобладала среди аборигенов Порт-Филиппа, когда там появились белые. Эти дети природы были прежде всего добродушны и незлобивы. Но почему-то их нравственное чувство странно примирялось с этим отвратительным обрядом; они могли говорить на эту тему долго и совершенно равнодушно. И теперь, в силу иронии судьбы, единственный среди них человек, в котором этот обычай вызывал отвращение, был, вероятно, его последней жертвой. Более того, единственный туземец, чей уравновешенный рассудок отвергал дурман колдовства, пал, быть может, последней жертвой этого заблуждения. Ибо все подобные верования и обычаи исчезли с наступлением паралича племенной жизни, который возвестил фактическое вымирание.

К Барадьюку медленно вернулось сознание. Изувеченный, израненный, по каплям теряя жизнь, он принял свою судьбу со стоицизмом дикаря, ни о чем не сожалея, ни на что не надеясь, ничего не страшась. Его прошлая жизнь с ее мечтами, стремлениями, открытиями, казалось, внезапно отодвинулась неизмеримо далеко, и осталось только ужасное настоящее, с которым нельзя было спорить. И все же каждое данное мгновение еще можно было потерпеть, — только это мгновение и имело смысл; все будущие минуты значили так же мало, как минуты прошлого.

Прошел час. Небо было затянуто тучами, и резкий сырой южный ветер метался по равнине, стегая истерзанное тело Барадьюка и причиняя невыносимую боль. И тут примитивное мужество уже не могло помочь; расслабляющая волна жалости к себе заставила умирающего остро почувствовать несправедливость случившегося, свое одиночество и полную беспомощность.

Но в ответ на эту исполненную отчаяния мысль послышался полуподавленный горестный вопль, и спустя мгновение Кунууарра уже поднимала с земли израненную голову мужа. С одного взгляда она поняла все, что произошло. Она не стала терять время на причитания и, осторожно укрыв шкурой его дрожащее тело, побежала в поселок. Через несколько минут она вернулась с горящим поленом и разожгла небольшой костер так, чтобы он согрел несчастного. Два человека из их племени, пришедшие вместе с ней, нарубили веток и построили шалаш, причем костер оказался у входа. Сделав это, они удалились, а Кунууарра осталась облегчать своей помощью и присутствием печальный путь обреченного.

Кунууарра не спала два дня и две ночи. С преданностью, усиленной безнадежностью, она предупреждала каждое желание страдальца, облегчая своими мягкими прикосновениями тяжелую агонию, которая могла кончиться только с жизнью.

Наконец эта долгая разлука наступила, и преданную женщину охватило чувство холодного одиночества, смягченное лишь невыразимым облегчением, потому что его муки кончились. Но ее миссия не закончилась. Его опечаленные соплеменники в течение двух дней молча навещали своего умирающего товарища и в последний раз, уходя, оставили несколько длинных полос свежесрезанной коры акации. Теперь обязанностью осиротевшей женщины было подготовить тело мужа к похоронам по обычаю племени. Она согнула труп так, что колени касались подбородка, и туго связала ноги и руки полосками коры, с наступлением ночи она разложила вокруг мертвеца маленькие костры, чтобы защитить его от злых духов, бродивших в темноте. Всю долгую зимнюю ночь она поддерживала огонь, до тех пор пока утром к ней не пришли соплеменники. Они были удручены, подавлены, охвачены благоговейным страхом, словно дети, у которых смерть отняла одного из их товарищей.

Мужчины выкопали деревянными мотыгами могилу длиной в пять футов и опустили в нее тело в сидячем положении. Покрыв труп двумя толстыми пластами коры, положенными крест-накрест, они засыпали могилу, а потом погасили тлеющие костры, разобрали шалаш и уничтожили все, что напоминало о покойнике.

Он не был отомщен. Два полностью вооруженных воина племени Ярры преследовали йилинбо до первого хребта Данденонга, но увидели по следам, что здесь к Йилинбо присоединились четыре человека из его племени, сопровождавшие его до этого места и здесь ожидавшие его возвращения. Тогда преследователи повернули обратно, чтобы придумать возмездие вместе со всем племенем. Но странная апатия, характерная для того переходного времени, помешала дальнейшим действиям, а через несколько недель преступление было наполовину забыто. Даже в первобытных условиях идея кровной мести была чужда веселым и жизнерадостным туземцам Порт-Филиппа.

Кунууарра облепила голову глиной — знак тяжелой утраты, — но теперь она держалась в стороне от своих соплеменников и редко кочевала с племенем. Большую часть времени она проводила бродя у реки или задерживаясь у домов двух-трех белых женщин, чье сочувствие перешло в глубокую жалость. И с этого времени она стала носить одежду, подаренную этими друзьями.

Зиму сменило лето, и Верхнюю Ярру снова посетил топограф, который был невольной причиной смерти Барадьюка. Никто лучше него не понимал способностей умного и добродушного туземца, но научные соображения были для него превыше всего. В лунную ночь он раскопал могилу Барадьюка, тщательно заметил способ захоронения и взял череп для своей личной коллекции. Потом он снова засыпал могилу и постарался замести все следы своего посещения.

Надо сказать, что время от времени, не реже чем через два или три дня, Кунууарра имела обыкновение проходить мимо места, где был похоронен ее муж, хотя какой-то по-детски благоговейный трепет, порожденный скорее почтительностью, чем страхом, не позволял ей подолгу задерживаться у могилы. Однажды, через полгода после похорон Барадьюка, бродя так одиноко и бесцельно, Кунууарра заметила, что могила потревожена.

После страшной трагедии ее рассудок затмился и все, кроме мелочей повседневной жизни, представлялось ей нереальным. Поэтому она не удивилась даже тогда, когда столкнулась с тем, что казалось ей сверхъестественным. Ведь ни одному туземцу и в голову не могло прийти, что кто-то сознательно осквернил могилу. Она и не пыталась разобраться дальше, найдя удовлетворительное объяснение в смутной догадке, родившейся из расплывчатого представления ее народа о загробной жизни, и с этого времени неясное предчувствие превратилось в навязчивую идею. Кунууарра ни с кем не делилась своими мыслями. Тихая, кроткая, ненавязчивая, она появлялась каждый день в усадьбе, плела для женщин корзины из тростника, приносила угрей и окуней, которых ловила, погружая кору черной акации в воду прудов, оставшихся после разлива.

Снова наступила зима. Однажды скваттер, приехав по делу в Мельбурн, нанял условно освобожденного каторжника, по фамилии Шелдон и прозванного «Однорукий», для работы на конюшне и на молочной ферме. Этот головорез был прежде кавалеристом на службе Ост-Индской компании и потерял левую руку, получив заслуженный удар кривой маратхской саблей при разграблении индийского храма. Его отправили в Англию, как подпорченное пушечное мясо; там он пошел в компаньоны к профессиональному поставщику анатомических «объектов» и вскоре доставил студентам-медикам труп с явными признаками убийства. Дальнейший осмотр показал, что это было тело его товарища, задушенного в состоянии полного опьянения. Студенты замяли бы это дело, но слух дошел до полиции. Шелдон был арестован, отдан под суд и приговорен к смертной казни, но затем приговор был смягчен — смертную казнь заменили пожизненной ссылкой.

Темный дикарь не всегда ниже христианина. Свирепостью и бессердечностью, раболепием и распущенностью однорукий Шелдон намного превосходил любого туземца Верхней Ярры.



Поделиться книгой:



Регистрация